Цветок притча
Время стирает реальность. Прошлое тускнеет, как рисунок на старинных монетах.
Я с детства пытался понять страну, в которой родился и себя, как частицу этой страны. Знаю все варианты на эту тему. Взгляды друзей и врагов. Прочёл кучу книг и брошюр. В итоге - ощущение монумента, как тот, что на месте Сталинградской битвы.
Но существует ещё и другая Россия – она в глубине моей души и представляется мне безграничной территорией, принадлежащей неисчислимым табунам разно породных и разномастных мустангов. Тысячелетиями мы ходим по кругу - вольница, хаос, война всех против всех. Объединение, чтобы вместе обороняться от хищников. Лучших — в конницу. Дорогие седла. Дорогие уздечки. Музыка. Парады. Битвы. Тех, кто не вписался — пахать! Возить навоз. Империи плавно погружаются в застой. И тогда - лучших — на бега. Остальных на колбасу. Самым красивым, самым благородным — щелканье бича. Бег по кругу. Тоска по вольнице и хаосу. И наконец, снова — хаос. Войны и революции. И стаи хищников… Недоверие. Настороженность. Вражда. И как свет в ночи, пробуждающиеся в душах Сочувствие и Любовь.
Я вижу остров, живописный и шумный птичий базар, затерянный во льдах.
Правда, стало меньше красивых белых птиц. И уж мнятся мне другие острова. И живность другая. Игуаны и змеи съели всё, а теперь пожирают друг друга…
Расскажу вам на прощанье несколько историй из моей долгой жизни. Приоткрою тайник, покажу коллекцию моих страстей и заблуждений. Поведаю о людях, удивительных и странных, которые прижились в моей душе. Не в назидание, но, чтобы вы улыбнулись вместе со мной, а может быть даже и прослезились. Хотелось бы, чтобы это были смешные истории. Грустных было слишком много. И они мне изрядно надоели. Я тороплюсь. Мне осталось сделать один шаг, чтобы превратиться в пылинку, в лучик, электрон, или какую другую ещё не открытую частицу и начать путешествие от нашего небольшого петербургского крематория к большому вселенскому — к Солнцу.
А от Солнца — обратно к Земле. Может быть.
Не представляю пока, что из этого получится. Как хотелось бы, покинуть Земную жизнь с улыбкой, а не с гримасой боли и отвращения. Но это уж как у кого.
Как жаль, что душа улетает в Небо, а мозг, земной повелитель и муж души, сгнивает в могиле или сжигается! Как грустно, что привилегия думать, фантазировать, создавать свои миры, сочинять стихи и прозу, писать картины, снимать фильмы остаётся нашей привилегией только, пока мы здесь, на этой грешной земле, и наслаждаться творчеством дано нам лишь пока мы живы!
Но я пока жив, сижу за компьютером.
Записываю не то, что знаю. Это игры памяти. Причудливые сочетания осколков прожитой жизни.
Складывая слова, я узнаю много нового, спасаю от забвения события, к которым был причастен много лет назад. Иду по трамвайным путям воспоминаний к кольцу, где все начала и все концы. Прыгаю на ходу на подножку попутного маршрута. Еду. Гляжу в окно. Слышу звонки моего трамвая и тех, кто навстречу мне. Разглядываю украдкой случайных спутников.
Знакомые все лица!
Проезжаю остановки. Задерживаюсь на аварийных участках. Пережидаю дождь. Любуюсь радугой. Закатами. Восходами. Людьми. Живу! В обратном порядке.
Праздник Прощания! Праздник воспоминаний. Праздник души моей.
Однажды фанатик-террорист хотел угнать мой трамвай в Исламабад, но я объяснил ему, что такое пока невозможно. И он отложил свою акцию до того, как вселенские дорожные службы проложат нужный ему маршрут. Согласился пока поработать в нашем доме дворником, хотя на своей родине принадлежал к сословию подобному нашим дворянам. Любопытная эволюция общего для этих двух слов корная «двор».
Так что же это было? Из одних ворот выполз, в другие выхожу, опираясь на белую трость.
Когда я начинаю вспоминать, я как бы открываю для себя земли, о существовании которых догадывался, а точнее, смутно помнил.
Побуждения превращаются в слова, оформляются в мысли.
1400 мыслей в сутки! Это по версии британских учёных. Они определили количество мыслей среднего по возможностям человека. Оказывается, каждая, даже самая пустячная бытовая мысль сопровождается вспышкой энергии, которую фиксируют приборы, а окончание мысли тоже можно зафиксировать, как энергетическое затухание. На бумаге это выглядит так. Заглавная буква — начало мысли. Точка — её окончание. Даже одно слово может содержать образ и мысль. И если я хочу, чтобы читатель увидел солнце, обрадовался ему, погрелся в его лучах, я пишу «Солнце» и ставлю точку. А затем пишу «Небо» и чувствую эту синеву и прохладу. И тоже ставлю точку. А следом — белое облако! И каждый из этих символов — образ, мысль. Потому так часты у меня назывные предложения. Простите, если это напрягает вас. Потерпите, привыкните. Если я начну писАть по другому, как принято, текст потеряет для меня свою привлекательность и смысл.
Наверное, я вызову упрёки в неграмотности, но не вижу ничего зазорного в усовершенствовании партитуры текстов.
Наблюдения, пристрастное изучение своего досье, привели меня к мысли, что творчество отражает не столько наше отношение к другим людям, но прежде всего к самому себе, и недовольство государством, обществом и даже соседями по лестничной площадке на самом деле не что иное, как недовольство собой, своими мыслями и чувствами, которые мы приписываем другим, недовольство своим несовершенством. Отчаянная попытка обвинить мир в своём несовершенстве…
Так что же это было?
Мой давний верный друг Игорь Острижко прислал мне видео. его шестилетний внук Миша спускается по взрослой горнолыжной трассе в горах Западного Кавказа. И мне привиделось. Мне захотелось снять небольшой фильм о жизни. Начинает спуск шестилетний мальчик, но до финиша он проходит все возрастные этапы жизни и входит в кафе у подъёмника стариком. Пьет кофе. И видит как мальчика маленького, очень похожего на него родители готовят к первому спуску. Так это же он сам и есть. Подъёмник уносит мальчика наверх к началу трассы. Он улыбается и чуть заметно посылает рукой привет.
Глаза даны, чтоб видеть других, но нужно зеркало, чтоб увидеть себя.
Недавно в кабине лифта я прочёл обращение милой девушки нашего сантехника.
Уважаемые жильцы. Пожалуйста, не курите в лифте и не плюйте в зеркало!
Возможно, лучшее зеркало — окружающие нас люди, но у немногих хватит смелости искать своё отражение в чужих глазах.
Я отматываю тысячи метров виртуальной плёнки и останавливаюсь у начальных титров.
Не знаю, кто был сценаристом моей жизни, а кто режиссером. Я не помню, как я родился. Может быть, помнил в раннем детстве, но забыл.
Один мой знакомый утверждает, что помнит свои ощущения в материнской утробе. Ужас расставания с материнским лоном так подействовал на него, что память вернулась к нему только после трёх лет жизни.
У меня по-другому.
Первая картина, которая навсегда врезалась в моё сознание.
Я маленький. На руках у мамы. Мне чуть больше двух лет. Я вижу моего любимого отца, молодого, красивого. Он лежит среди цветов. Спит. А вокруг люди, много людей, которые молча ждут, когда он проснётся. Цветы пахнут агрессивно и сладко. Люди ждут, когда он откроет глаза и улыбнётся своей неотразимо доброй улыбкой. Приподнимется. Обопрется на локоть. И запоёт, как пел мне обычно, чтобы я заснул и увидел красивый сон.
Дивлюсь я на небо та й думку гадаю.
Чому я не сокiл, чому не лiтаю?
Чому менi Боже ти крилець не дав?
Я б землю покинув i в небо злiтав!
Далеко за хмари, подальше од свiту.
Шукать собi долi, на горе — привiту.
I ласки у зiрок, у сонця просить.
У свiтi їх яснiм все горе втопить.
Бо долi ще змалку здаюсь я нелюбий.
Я наймит у неї, хлопцюга приблудний.
Чужий я у долi, чужий у людей!
Хiба ж хто кохає не рiдних дiтей?
Тихо. Я слышу, как бьётся сердце моей мамы. Тишина душит меня. Чтобы разорвать эту оглохшую картинку, я набираю побольше воздуха и говорю свою первую в жизни фразу:
- Папа, дай цветочек!
Мама чуть не уронила меня от неожиданности. Ещё бы! Заговорил! И сразу «дай!».
Никто не засмеялся. Бабы заголосили. Громадный, во всю стену портрет Ленина хитро сощурился и подмигнул стоящим в молчании работягам.
Меня посадили в кабину грузовика. И мрачный шофер, рассекая жидкую грязь, рискуя застрять в этой чёрной реке, в этом, простите за выражение, русском Ахеронте, повел наш кораблик к стране мёртвых.
Позади, на грузовой платформе, расположились мама, родственники, друзья и отец. Он спал в ящике, похожем на лодку. Он не хотел просыпаться.
Ещё бы! Спустя десятилетия я обнаружил в семейном архиве чёрно-белые фотографии - залитые кровью простыни и искажённое мукой, похожее на моё, лицо. Тогда принято было фотографировать всё.
Но я вспоминаю цветы. Цветы. Цветы. И щебет птиц в осеннем лесу. И храбрую трясогузку, которая заглядывала в свежевырытую могилу. Её хвостик дрожал, а гладенькая головка беспрестанно двигалась, давая ей возможность видеть тёмную купель то одним, то другим глазом.
Спустя полвека я разыскал то кладбище на границе с Польшей, но не мог найти могилы отца. Земля была перепахана войной. Здесь гремели жестокие бои, и прах умерших смешался с прахом убитых.
Прилетела трясогузка, смешно вертела головкой, рассматривала меня.
Рядом со мной стояли верные сябрЫ, русские, белорусы и украинцы, друзья моего отца, которые к этому времени успели состариться. Они прошли войну. Они сражались с тевтонами в этих лесах и болотах. Они отстояли нашу свободу и право не только жить, но жить, как нам привычно. Они были в моих глазах героями. Такими и остались и останутся в моей памяти. Но по закону жизни они тоже в свой срок стали стариками, такими, как я теперь. Они помнили ту ушедшую навсегда жизнь. Они верили, что мы один народ. Они помнили, как я просил тот цветочек. А теперь помню только я.
Мы были тогда одним народом, и я верю - останемся одним народом до скончания веков.
У нас, восточных славян, русских, украинцев и белорусов, разные характеры, разный менталитет. И даже внешность выдаёт нас. И в литературе, и в музыке мы наследники и защитники нашей самобытности. Без взгляда братьев наших на нас мы не постигли бы присущих нам недостатков. Только Гоголь мог увидеть «мёртвые души» России! Мы привыкли, свыклись, а он был уязвлён. Возмущён. И запечатлел. Нетленно.
Важно, не унижать, не доводить до вражды и ненависти. Важно, обличая, не издеваться и сохранять любовь. Все мы имеем право на свои привычки и свой взгляд. Право на свой язык, каким бы грубым или смешным он не казался тем, кто говорит на другом. Я уверен, мы сохраним и единство, и индивидуальность, если хотим сохранить себя как самобытную цивилизацию… А споры, ссоры и драки, они тоже необходимы нам, чтобы не обольщаться своим «совершенством» и не остывать.
Это относится и к другим народам и народностям и племенам России. К ним у меня братские чувства. Я любуюсь их самобытностью и очень редко встречаю в ответ неприязнь и грубость, которые для многих моих братьев по крови стали признаками хорошего тона.
Слава Богу, мы всё ещё не равнодушны друг к другу. Я не смог бы жить в обществе, в том идеальном обществе, о котором, меж тем, мы порой мечтаем, где все терпимы, вежливы, но, по сути, холодны и безразличны. Мы обречены жить друг в друге, кусая, завидуя, издеваясь, унижая других в себе и себя в других. И при этом не теряя сострадания и сочувствия. Это наша участь.
Правда, семьдесят лет советской власти, семьдесят лет, когда безумцы пытались разрушить наш национальный характер, когда одна духовная пятилетка жила одними нравственными законами, а следующая противоположными, когда личная жизнь рядовых граждан разбиралась всенародно на собраниях, не прошли бесследно.
Помню, мой одноклассник поступил в Московский Библиотечный институт. Только что закончил мужскую школу. А тут сплошь девицы. Только что закончившие женскую! Ну и пошли куролесить.
Слухи о бурной жизни и подвигах юного эрудита со звучным именем Леопольд дошли до самых верхов. Там всерьёз обеспокоились, заподозрив юношу в пропаганде троцкизма. Ведь именно Л.Д. Троцкий, пока имел власть и силу, призывал наш народ сделать беспорядочную случку обычным и даже полезным для страны делом, поскольку войны и революции нарушили привычный способ пополнения людских резервов. Несколько лет Россия жила в угаре всеобщего блуда. Потом Троцкого выдворили из страны, и все его начинания были прокляты.
На самом верху было решено применить знакомую нам с древности всенародную порку.
Леопольда судили на общем собрании института. Готовили не меньше месяца. Парня настолько запугали и затюкали, что он своё покаянное слово закончил такими словами.
- Заниматься любовью без регистрации, без штампа в паспорте — преступление… Я развратник. Преступник. Больше половины девушек нашего института могут подтвердить. — Он замолчал. И вдруг дрогнувшим голосом добавил, - но я должен признаться вам ещё в одном своём тайном, непростительном грехе… Я верил в Бога! И молился о вас…
Я не осуждаю ни его, ни ту, исчезнувшую вдруг в одночасье, страну. Но иногда смеюсь и жалею людей. И понимаю — это реалии именно нашей противоречивой жизни. Факты. И нет смысла скрывать их. Нет смысла ругать, и тем более хвалить. Мы такие, и с этим ничего на поделаешь.
В животном мире природа устроила глаза хищников таким образом, что они смотрят только прямо перед собой в направлении убегающей жертвы. А глаза тех, кого ищут, чтобы убить, съесть и насытиться, прощупывают окружающее пространство, им важно во время обнаружить хищника.
Слабые люди страшатся и прислушиваются в ожидании агрессии, опасности, гибели. Тратят на это силы, забывая, что есть ещё и судьба!
К сожалению, политики, вожди народов должен быть безжалостными, обладать взглядом хищника. Иначе погибнут в борьбе. Примеры - индус Ганди и немка Меркель.
***
Нам всем, миллионам сирот, по разным причинам оставшимся без отцов в то страшное и славное время, всем нам отцом был человек, которого на Западе называли Папа Джо. Он не дотягивал до Отца Небесного, но обретался где-то между небом и землёй. Что бы ни говорили теперь о нем плохого, он заботился о нас. Было бесплатное образование. Бесплатная медицинская помощь. Бесплатный спорт. Было поощрение талантов. Работал лифт, доставлявший способных людей к вершинам власти. Суд был для всех одинаково суров, не взирая на положение в обществе и родство. И на стипендию можно было выжить, дожить до окончания вуза. При этом мы все подрабатывали. Носильщиками, грузчиками, переводчиками, дворниками. Мы не гнушались никакой работой. Обман, лень, жадность, двуличие и лесть порицались не формально, и люди скрывали свои низкие страсти и боролись с ними. Возможно, мы даже любили нашего сурового Большого Отца. Трудно сказать. Много времени прошло, и многое подзабылось. Но просить цветочек у него никто из нас не решился, даже когда он умер.
В Универе был у меня преподаватель церковнославянского. Он учился в семинарии со Сталиным и будущим грузинским патриархом Каллистратом… Молчаливый спокойный. Однажды он вдруг поведал мне такую любопытную историю.
В то далёкое время в семинарии, как в любой мужской школе мальчишки ссорились и дрались. И Сосо Джугашвили дрался с Каллистратом Цинцадзе. И Цинцадзе частенько побеждал его. И вот, как-то раз, во время утренней литургии в актовом зале семинарии, Сосо сказал ему:
— Даимахсовре, бичо! (Запомни, мальчик!) Через двадцать лет здесь вместо этого, — он показал на большой, в полстены портрет императора, — будет висеть мой портрет! Запомни!
Эти слова развеселили семинаристов. Они смеялись и били его по голове. Они смеялись над ним. Но при этом они завидовали ему. У него всё было не так как надо, не как у них. Этот странный тщедушный Сосо писал нежные стихи и в то же время с детства стремился к абсолютной власти, чтобы исправить этот жестокий несправедливый мир. Они ещё тогда завидовали ему, сыну сапожника и прачки, ведь два его стихотворения были напечатаны в учебнике по родному языку для грузинских школ! Это при царе-то.
Они били его.
Я представляю, как он, утирая кровь, говорил им, переходя с благостного церковного на обиходный:
- Запомните! Запомните, чатлахи несчастные! Лицемеры алчные! Через двадцать лет здесь будет висеть мой портрет! Если "нет", я своё говно покушаю здесь при всех… Если "да", вы будете кушать. Все вы будете дерьмо своё жрать!
Он старался сохранить это ощущение и пронести его по жизни. Иногда свеча гасла, потом разгоралась снова. Когда оставался небольшой огарочек, он добывал новые свечи, чтобы горели и не давали забыть главную цель его жизни.
Всё сбылось. Он в Кремле. У него чёрные усы и стальной характер. Он отнюдь не атеист, но его вера не та, что в нас смиренных. Нам не понять! Он - Сталин! Повелитель громадной страны. Идёт Вторая мировая, для нас - Великая Отечественная.
В Москву на встречу со Сталиным приезжает верхушка православной церкви, чтобы вместе решить, как сплотить народ. Среди них и грузинский патриарх. Его имя Каллистрат, фамилия Цинцадзе.
Номер люкс.
Приходят чекисты.
- Гражданин Цинцадзе. Вас хочет видеть друг детства. Собирайтесь.
- Кто? Кто?! Какой друг?
- Живо!
Каллистрат в смятении. Он не забыл!
Друг детства! Отец и Вождь всех народов!
Он, конечно, негодяй и подлец. Дерьмо собачье. Но власть! Всё может!
Вспомнился мимолетно пустяк. Однажды Каллистрат поспорил с ним о последней статье философа Беркли и, не найдя других аргументов, ударил его книгой по голове. Да так сильно, что у Джугашвили кровь из носа пошла. А он теперь…
Но что надеть, отправляясь на приём к всемогущему властителю?! И что ждёт его там?!
Что я перед ним, казнившим и отправившем в ссылку десятки тысяч священников?! Кто я перед ним?!А теперь он хочет видеть меня! Друг детства… Волк тебе в тамбовском лесу…
- Полчаса на сборы. За вами приедут…
Что ему нужно от меня?! Что он хочет? Задумал рассчитаться за те тумаки и подзатыльники?..
Раннехристианский вариант иерарха не устраивал.
Сразу расстреляют или сначала пытать будут?.. — думал Каллистрат в смятении. — Ехать придётся. Не убежишь… А вдруг и взаправду заставит дерьмом давиться перед всеми во дворце да на трибуне?
Как я после этого вернусь в Грузию?!
Но что же мне надеть на эту мистическую встречу? В каком облачении предстать?
Он вывалил на гостиничный ковёр всё содержание своего походного сундучка. Понимал, что пристойнее всего — чёрная монашеская ряса.
Но ведь Сосо — безбожник…
Нет, уж лучше строгий партикулярный костюм.
Завязывая узел галстука, он с тоской думал о том, что кроме расстрела существует казнь через повешение… И ещё немало изощрённых способов лишения жизни…
Его обыскали, отвезли в Кремль и провели в кабинет вождя.
Сосо постарел.
Он работал над документами.
Наконец, он поднял голову, некоторое время смотрел на однокашника, как бы не узнавая его.
И вдруг захохотал.
- Меня боишься! — закричал он. — Его не боишься!
Он тыкал в небо обкуренным указательным пальцем и плакал от смеха.
- Его не боишься, Калистрат! Меня… боишься!
И это была правда.
Торжество справедливости?
Торжествующая справедливость, у нас, да и не только у нас, оборачивается вдруг ещё более страшной несправедливостью. История полна примеров этого перевоплощения, этой смены полюсов добра и зла.
Я не осуждаю Каллистрата Цинцадзе. После его встречи со Сталиным в Грузии были открыты храмы. Возвращены из ссылки тысячи священников.
Но мне ближе христиане первых веков. Гонимые, не боящиеся смерти. И, как правило, не обременённые лишней плотью.
* * *
Моё детство прошло в воинской части, где всё шло по распорядку. Все подчинялись уставу. Все мы с мала до велика были «товарищи». Тогда не было дедовщины. Мы ощущали себя солдатами одной большой армии. Ордой. Великая Отечественная ещё больше сплотила нас. Естественно, не обошлось без предателей и дезертиров. Без обиженных. Репрессированных. Без перебежчиков. Без невинно пострадавших…
Да, я военный по происхождению. Русский военный. Я не очень комфортно чувствую себя в обычной гражданской толпе. Но! Это только в первые минуты. Я и окружающие меня люди, мы быстро узнаём, может быть, чувствуем, кто есть кто. Под свитерами и рубашками, под куртками — всё те же кольчуги, а мы - солдаты, дети и внуки, и правнуки тех воинов, благодаря которым мы существуем как народ.
Я чувствую, кому что на роду написано, кем быть по жизни и как умереть. Рядовым или полковником. С первого взгляда определяю скрытые звёздочки на погонах, заложенные судьбой. Солдаты. Старшины. Прапорщики. Генералы…
Воинское сочувствие живёт в нас.
Нале-Напра! Пробить в душу!
Но это не моё. Тем более тянуть носок. Хотя в детстве я мечтал продолжить традицию мужчин моего рода.
Я не люблю командовать, но могу, когда надо. И люди подчиняются. Ротой смогу, может быть и батальоном. Особенно в горных условиях. Жизнью проверено. Приходилось пресекать панику обезумевших от страха людей.
Таких, как я, десятки, а может быть и сотни тысяч. И душа той армии, в которой вырос я, жива, хотя иногда она кажется тающим призраком.
Признаюсь и я однажды был захвачен паникой.
В середине пятидесятых годов прошлого века, в альплагере Алибек, в пересменок инструктора собирались в павильоне, в танцевальном зале, усаживались в удобные кресла и вели умные беседы. Все ждали перемен. Сталин умер. Берию расстреляли. Как жить? К чему стремиться? Было интересно. Молодые учёные. Дерзкие умы. И пожилые, но достаточно крепкие академики. В основном физики и математики. Наш постоянный тамада в этом интеллектуальном застолье был ректор одного из ведущих вузов страны, коренной питерец. Интеллигент с зачатками хулиганства. Такой стиль был моден тогда среди интеллектуальной элиты.
Однажды, не помню, о чём он говорил, но вдруг замолчал и прислушался.
Мы тоже услышали странный тихий гул и вибрацию воздуха.
Тихо!
Он поднял руку, призывая к тишине.
Вибрировал воздух и твердь тоже вибрировала. Вибрировали горы. Гул нарастал. Деревянный павильон, в котором мы сидели, закачался. И мы, ещё несколько секунд назад такие гордые и бесстрашные альпинисты, покорители скальных стен и запредельно высоких вершин, вскочили со своих мест и в панике кинулись к дверям, перепрыгивая через друзей мужчин, забыв о любимых женщинах. Бежали.
Почему?
А потому, что одно дело, когда, на тебя летят камни или ты сам срываешься. Или лавина. А всё вокруг неподвижно. И совсем другое, когда дрожит земля. И даже горы! Горы дрожат и рушатся!
Мы бежали.
Да, это был ужас, сильнее чем тот, что испытывали мы при бомбёжке или артиллерийском обстреле во время войны... Это был самый сильный животный страх в моей жизни.
Я часто думаю, почему при стихийных бедствиях люди бегут вниз? Ведь внизу не менее, а может быть даже более опасно, чем наверху.
***
Прошлое наше нерасторжимо с настоящим и будущим. Я уверен — каждое мгновение прошлого существует во всех нас вечно. И та великая война продолжается во мне. И привычки детства. Даже то, как я чищу картофель. Как очищаю тарелку хлебом. Как целую хлеб, если ненароком уроню на пол. Но может быть, главное, что дало мне то суровое время — это желание встряхнуть людей. Избавить от страха. Вывести из ступора и оцепенения. Вернуть уверенность, что живём не зря. Что пора прекратить ползать. Пора перестать хныкать. Пора избавиться от унижений! Пора вставать с колен! Пора, наконец, понять, для чего мы живём! И жить достойно! Не унижаясь и не унижая других!
Я знаю, что вызову, мягко сказать, неодобрение иных читателей, но, не буду скрывать своего уважения к кавказскому укладу жизни и кодексу чести горцев. Я хочу, чтобы мои соотечественники относились к своим родителям и вообще к старикам, как относятся к ним в аулах.
Мой отчим командовал горными стрелками, и мы много времени проводили на Кавказе. Я полюбил горы и горцев. И с тех пор стараюсь соблюдать их обычаи. Они не чужды нам. Они в наших генах. И, верю, не забыты нами навсегда.
Но мне бы хотелось при этом, при жёстких правилах поведения, чтобы мы не утратили свойственного именно нам героического любопытства, чтобы мы, избавившись от отработавших своё оценок и взглядов, не застывали, но учились видеть в обычном и привычном мире таинственные связи, которые соединяют нас не только между собой, но и со всей Вселенной. Чтобы детские вопросы «Почему?», «Зачем?» и «Что это значит?» тревожили нас до последнего вздоха. Это не чуждо нам от рождения, но в суете забываем. Тем более, что существуют могущественные силы, которым хотелось бы лишить нас способности размышлять.
Много лет назад в мою деревенскую избу пришла тихая задумчивая девочка и спросила у меня, почему добро побеждает зло только в сказках?
Я объяснил ей, как мог.
Не только в сказках! Мы иногда не замечаем всего хорошего, что происходит вокруг нас, и по любому неприятному пустяку упрекаем жизнь в жестокости и несправедливости. Улыбнись и посмотри вокруг себя! Да, зло всегда в наступлении. Но территория добра не уменьшается!
Она повернулась, чтобы уйти, и я увидел у неё на спине выступавшие из-под майки едва заметные, недоразвитые крылышки.
Я смотрел в окошко. Она удалялась. Сначала шла медленно, потом стала подпрыгивать, будто хотела взлететь. Она была похожа на птенца, пробующего силу своих маленьких крыльев.
А я с тех пор пытаюсь понять, почему в поведении и ритуалах некоторых людей больше птичьего, чем человеческого? Откуда взялось это сходство? Всмотритесь в лица. Вагон метро. Лица вроде нормальные, но мнится мне, что предки одних были медведи, других – тигры. Обезьяны. Лисы…
Мне ближе те, что похожи на птиц.
У них, как и у птиц, живёт страсть к красивым безделушкам, которыми можно похвастаться.
А эта пичуга из Австралии, не помню, как зовут, строит своё гнездо в виде шалаша и украшает его цветами?! Но самое удивительное — она крадёт у людей синьку, чтобы покрасить в синий цвет себя и своё жилище. С чего бы это?
Только птицы и люди ощущают красоту и мистическую силу танца! Почему?
Почему иногда мы настолько погружаемся в песню, что растворяемся в ней и испытываем свойственное птицам близкое к безумию состояние, называемое экстазом?
Почему во сне у нас иногда вырастают крылья? Почему мы летаем во сне?
Откуда это стремление увидеть мир сверху, объять взглядом необъятное?
О рыбах, змеях, лягушках и черепахах не могу ничего сказать. Но… ни одно теплокровное животное не мечтает, как мы, о крыльях.
Почему с древних времен и до наших дней наиболее решительные из нас мастерят крылья и летают, подобно птицам?
Почему так глубоко поселилось в нас языческая надежда, что после смерти наши души будут жить в птицах?!
Почему, наконец, Дух Святой принимал образ голубя?
Чем больше, я присматриваюсь к людям, тем больше уверяюсь — мы похожи на птиц, потерявших крылья. Там тайна, отзвук, эхо. И, возможно, наши ошибки и заблуждения вовсе не пустая игра ума, а потайная дверь к новому взгляду на мир.
Уверен, не только я задаю себе такие как бы праздные, пустые вопросы. Многие люди мучаются, как я, пытаясь разгадать их тайный смысл. Но они боятся переступать границу «здравого смысла», предпочитая ненормативную лексику ненормативным мыслям.
Чтобы разбудить близких мне людей, вытолкнуть из этого порочного круга, из привычного скучного ритма, я сызмальства придумывал разные «неожиданности», или, как теперь говорят, приколы.
Однажды в начале лета, мне было тогда лет пять, а может четыре годика, не помню, мама вынесла из дома проветрить зимние вещи. Она развешивала их во дворе на верёвках, потом в сторонке выбивала палкой пыль из большого ковра. У мамы было озабоченное лицо и скучающие глаза.
Когда она ушла, я закатался в ковер. И ждал. И предвкушал.
Она выйдет, пощупает бельё. Подойдёт к ковру. Лишь бы не вздумала ещё разочек пройтись по нему палкой!
Как удивится она, когда притащит ковер домой, развернёт его и увидит меня!
И улыбнётся. И лицо её перестанет быть таким скучным. И мы вечером расскажем папе, когда он вернётся с работы. И будем вместе смеяться.
Но, когда она вернулась во двор, ковра не было.
И меня тоже не было.
Нас украли. Цыгане.
Добравшись до табора, они хохотали, обнаружив меня. Они приняли меня, как дар небес. Как потерянного и вновь обретённого сына. Накормили, дали какое-то тряпьё, чтобы защитить от вечернего холода, и выпустили на свободу к своим детям.
Я сразу включился в игру. Дрался и мирился, бегал, прятался, и они не воспринимали меня как чужого. Всё было так, как будто я родился у них в таборе.
Заметив, что молодая цыганка кормит своего двухлетнего, а может быть и старше, малыша грудью, восхитившись её красотой, я приспособился было к ним, но получил затрещину. Не обиделся. У них как-то всё легко и не зло получается. Со смехом. А для меня это главное.
Жизнь моя сложилась бы совсем по-другому, если бы не мой суровый решительный отчим. Он со своими солдатами верхами догнал табор на дороге, далеко за городом. Окружил по всем правилам военного искусства. И, не стесняясь в выражениях, предъявил похитителям ультиматум.
Цыгане вернули ему и меня и наш старый персидский ковер. Выпросили пачку папирос Казбек. Помахали нам вдогонку смуглыми руками.
До сих пор помню их весёлые глаза!
И жизнь моя продолжалась прежним порядком.
У меня сохранилась старинная медная монета с дырочкой. Её мне подарила девочка из табора. Если бы не она, я подумал бы, что мне всё это приснилось.
Мама плакала. А я смеялся. Хотя честно, пока цыгане везли меня закатанного в ковёр, я едва не задохнулся.
Ох, чавелы, чавелы!
И теперь, спустя много лет, встречу цыгана, скажу ему что-нибудь по-цыгански, а он в ответ мне по-русски. Смеёмся. Будто он был участником того неудавшегося похищения…
В жизни я хочу совсем малого — кружку чистой воды (или вина!) и ломоть хлеба, и возможность спокойно наблюдать и обдумывать картины жизни, проносящиеся перед глазами. И, наконец, записывать их, мучаясь, как женщина, при родах.
Друг моей юности, монах, сочинявший мудрые сказки для взрослых, Эрлом Ахвледиани однажды сказал мне: «Не страдай. Не мучь себя сомнениями. И главное, не пытайся писать, как школьное сочинение, по плану и порядку эпизодов. Записывай вспыхивающие в тебе картины и диалоги. Вещь давно уже в тебе. Все куски соединятся, займут свои места, срастутся. Ты прочтёшь… И убедишься, что я прав».
Ты прав, Эрлом. Мне нравится твоё уважение к причудам нашего сознания.
Я помню и люблю тебя и твои замечательные сказки. Твою семью. Твой недостроенный дом на окраине Тбилиси. Твоего отца… Папа Серги, так звали его. «Папа» по-грузински дедушка. Он преподавал рисование в женской школе, где учились самые красивые и самые одарённые девочки Грузии.
Эрлом, ты не умер. Я вспоминаю тебя. Мы не громко поём с тобой грузинские песни. Как пели в ту зиму, когда жили в общаге, в одной комнате, на проспекте Руставели в Москве. И ты рассказываешь мне продолжение своих сказок о Вано и Нико. О дружбе чем-то похожей на дружбу наших народов.
Ты пчела, Эрлом, хотя имя твоё, если перевести с грузинского, намекает, что ты вроде бы лев. Ты ведь знаешь, пчёлы собирают нектар с цветов и превращают его в целебный мёд. И среди людей иногда рождаются те, кто собирает нектар с цветов быстротекущей жизни и превращают его в целебный мёд музыки, поэзии, живописи, скульптуры, высокой прозы и сказок. Подпитывают поколения, приходящие нам на смену. Соединяют прошлое с будущим.
Правда и то, что иногда сомнения и обиды овладевают душами творцов, и мёд их творений делается опасным, как тот, что собирают реальные пчёлы с реально цветущих магнолий. И это тоже нужно, не знаю для чего, но нужно, если имеет место быть. Но, когда нам вместо мёда предлагают патоку, это плохо, очень плохо. Не честно. И уж совсем мерзко, когда перед зимними холодами рачительные хозяева нашей жизни умерщвляют пчел, чтобы не тратиться зимой на их пропитание, а по весне покупают новых…
Мы в суете слишком редко поднимаем взгляд к небу. Забываем о потерянных крыльях. Забываем, что без наших личностных попыток понять мир, увидеть его в других параметрах, увидеть с разных точек, глазами разных людей и даже глазами врагов, мы превращаемся в кукол театра марионеток. И становимся ближе к скотине и зверью по образу жизни и мыслям…
Но мы ведь стесняемся этого родства и такого сходства…
Вроде бы неплохое начало, — подумал я. — Чуть бы точнее и конкретнее, но это потом… Сейчас важно не упустить тропинку. Хотя… Хотя, какое счастье ходить по лесу воспоминаний без тропинки, продираясь сквозь заросли мелколесья к забытым светлым аллеям!
Какое счастье творить из жизни свой личный сериал, который всегда под рукой и недоступен цензуре, а судить и осуждать поступки героев разрешено только твоей совести.
И память! Она удлиняет жизнь в разы и больше.
Радоваться нужно непосредственно, сразу. Радость тускнеет в воспоминаниях.Однажды, пресытившись ласками, мы предались воспоминанием детства, и ты смущённо смеясь, рассказала мне эту историю. В классе было много курносых мальчиков и девочек. И все они утирали нос ладонью снизу вверх. Из чего она заключила, что форма носа зависит от этой привычки. Конечно, это было милое детское заблуждение.
Но боль и высокие страдания, которыми мы так дорожим, не спеша дозревают в памяти на дне наших тёмных извилистых речек, как дозревает жемчуг, чтобы в свой срок открыться перед нами, обрадовать и дать нам силы жить дальше
Оглядываясь на убегающие картины жизни я шепчу:
- «Мгновенье! Ты прекрасно, продлись, остановись!»
Когда-то очень-очень давно молодая режиссёрка предлагала мне сыграть в её дипломной работе Фауста. Я отказался. И зря. Посмотрел бы сейчас, когда искушения гётевского героя стали так близки мне…
Я закрыл глаза. Стал искать слово, чтобы обозначить единство, которое иногда возникает между людьми и как бы приоткрывает тайную дверь, предназначенную для избранных. Я думал о сущности этого явления. Но забыл термин. Образ застыл в мозгу. А слово летало вокруг языка, но не хотело открываться. Я мог бы забраться в мировую паутину и схватить это слово, как муху. И прихлопнуть его. Прилепить намертво к тексту. И побежать мыслью дальше.
Но я-то знаю, прихлопнутое слово перестаёт тревожить нас. И мы успокаиваемся. Мысль застывает в границах, отведённых ей. Естественно, я вспомнил при этом Тютчева и его загадочные стихи о «мысли изреченной», которая становится ложью…
Мои размышления прервал звонок смартфона.
По голосу я узнал продюсера, с которым мы осуществили не один проект. Он предложил мне попробовать написать сценарий для конкурса. О блокаде Ленинграда.
Я обрадовался работе. Но в душе было тревожно. До этого я писал сценарии для игровых фильмов, а конкурс проводился для мультиков. Смогу ли?
Но уже не мог думать ни о чём другом. Меня захватила мысль, что проблемы жителей блокадного Ленинграда и наши сегодняшние проблемы невероятно близки и актуальны.
Мы каждый день стоим перед тем же выбором.
Полки архивов сорок второго и сорок третьего годов заполнены громадными папками уголовных дел.
Это было время, когда каждый пытался выжить соответственно своей совести или отсутствию её. Сдаваться или бороться? Съесть человека или помочь ему выжить и приподняться? Обмануть или упорно, не жалея жизни, защищать правду и справедливость, и независимость свою и своей страны?
Я вспомнил своё детство... Потоки беженцев. Вспомнил наших хмурых отступающих красноармейцев. Цыганскую кибитку на разбитом шоссе вспомнил. Осенние придорожные сады и поля. Воронки. Пробитый осколками указатель. На обочинах разбитые машины.
Прилетели немцы. Стали бросать бомбы и стрелять в нас из пулемётов. Дорога опустела, Люди расползались кто куда. Я добежал до ближайшей яблони и упал. Оглянулся.
Лишь та кибитка продолжала движение по шоссе.
Цыган стоя погонял коня…
Я прижал лицо к земле. Мне хотелось втиснуться в неё, чтобы не слышать этих ужасных непривычных звуков… Это было невыносимо. Длилось минуты, а казалось вечность.
Значит, вот это как, — подумал я. - Теряется чувствительность… Или может быть я уже умер, и жизнь моя окончилась в десять лет?!
Немцы улетели. Стало тихо. Я приподнял голову.
Неподалёку от меня в осенней траве сидела девочка.
Я посмотрел на свои руки. Земля и травинки прилипли к ладоням. И под ногтями была земля. И на носу. И на щеках…
Девочка засмеялась. Надо мной смеялась она. При этом её трясло. Такая нервная трясучка. И я тоже засмеялся. Хотя и меня била дрожь. Страх прошёл.
Нет, я не потерял осторожности. Но исчезла сковавшая меня иногда, парализовавшая мою волю безнадежность.
Я и до этого, я всегда-всегда знал, что я не погибну! Потому что я не один. Кто-то сильный и строгий, и справедливый всегда рядом со мной! Наверное, это он, спасая от суеты, направил меня, подростка, в горы.
Однажды ночью перед восхождением на Казбек, мне было тогда семнадцать, я вышел из здания метеостанции и при лунном свете прогуливался меж каменных глыб. Они не были бездушными. Они говорили со мной. Это общение неожиданно обогатило меня. Его следы я чувствую до сих пор.
Я не смогу передать содержание наших тихих бесед. В них не было привычных слов и привычной логики. Это общение не переводимо на знакомые мне языки, кроме может быть языка музыки. Как бы то ни было, после того «разговора» у меня появилась способность чувствовать приближение камнепада или схода лавины.
Я стал спокойно ходить ночью в горах без фонаря. Чувствую близость зверя.
Я научился, нет, не то слово, я не научился, я вдруг обрёл способность подпитываться энергией камней, воды, деревьев.
Я даже заметил какие-то поправки в моих принципах и отношениях с другими людьми.
Я отрёкся от своего личного пространства. Горы обогатили меня с неожиданной стороны.
Я стал воспринимать и понимать мир через чувство красоты и любви. Через порой гармоничную, порой дикую связь всех со всеми.
Я убеждён, что мы, люди, в этом мире остаёмся не выше, а может быть даже ниже зверей, птиц, пресмыкающихся, червей и амёб, и даже если нам будет казаться, что мы проникли в тайны мироздания, ликование будет недолгим, ведь мы даже себя не можем понять.
Многих моих друзей альпинизм привлекал возможностью победить свой страх, который угнетал их и в обычной жизни, вне гор. У меня не было страха. Наблюдая за мной, они предрекали мне скорую гибель.
Да, я боялся только зубной боли. Но пришло время, удалён последний зуб. Мне девяносто… Хожу мысленно меж памятников на альпинистском кладбище в Домбае, всматриваюсь в дорогие лица. Шепчу имена.
Киркор… Борис... Анна... Игорь…
Буквы расплываются, набухают слезами.
Игорь Саамов!
Почти полстолетия назад мы с женой бросили все наши киношные дела и уехали в Домбай, чтобы поправить здоровья дочке. Там мы познакомились с Игорем. Он жил в хижине над Алибекским ледником. У него было удостоверение инструктора. Но здоровье не позволяло работать. Ему предложили быть начальником хижины. В этой хижине останавливались альпинисты для занятий на леднике и перед восхождениями. Игоря уважали и любили.
С тех пор прошло полстолетия. Многих друзей моих и знакомых прибрало бурное время. Я помню их лица, поступки. Но я не могу вспомнить лицА Игоря Саамова... Также как мой собственный облик того времени. Он стёрся в моей памяти. Я восстанавливаю его по старым фотографиям. А карточки Игоря Саамова не могу найти.
Недавно узнал, что в Карачаево-Черкесии назвали его именем перевал… Что имя его не забыто. И не забудется.
У Игоря не было рекордных восхождений. Он не участвовал в соревнованиях скалолазов.
Но в нём было что-то…
Я часто думаю о нём. Он никогда ни о ком не говорил плохо. Если ему что-то не нравилось, отводил в сторону и спокойно объяснял. А я тогда чуть что сразу вскипал и ссорился.
Как и подобает настоящему горцу, Игорь никогда не рассматривал женщин. Он как бы не замечал их.
А я?! Мне стыдно за себя. Того. Молодого. Неразумного.
Помню, больше, чем полвека назад, премьера Зеркала. Ощущение праздника. Помню героиню фильма. Актрису, которой фильм обязан своим успехом не меньше, чем гениальному режиссёру.
Очередь мужчин, желающих поздравить её.
Она была в просторном платье, напоминавшем кимоно. Тяжелая благородная ткань. Чёрно-красный рисунок на серо-голубом. В неё влюблялся каждый, кто видел её.
- Вы смотрите на меня, как мальчик на крем, - сказала она мне с улыбкой. - Тихо сказала без укора.
Да, на крем, на верхушку пирожного. Я был в тот момент довольно поверхностным молодым человеком.
Она сказала это так просто и тепло. Как будто мы выросли в одном дворе и, может быть, даже в одной квартире. А мы впервые видели друг друга.
- Я хочу предложить Вам роль в моём новом фильме. О любви! О верности!
- Хорошо, передайте сценарий, я почитаю.
Назавтра при встрече, она сказала: «Да, это интересно! Я хочу сниматься у Вас, но… - Она пожала плечами. - Но я боюсь высоты».
— Это Ваша роль! - закричал я. – Никаких «Боюсь!» Не бойтесь! Там так красиво! Вы забудете про страх! Вы вообще освободитесь от страхов! Я с малых лет живу горами! Это совсем другой мир. Я помогу Вам.
- Ну, что ж, - она улыбнулась загадочно.
Прошло пол века. Она снова улыбается мне с экрана своей неповторимой улыбкой.
И я забыл, что я старик… Что прошло больше полувека.
Она была не только красива и талантлива. Она была умна. Она не сказала: «Как мальчик на пирожное!» Она сказала: «Как мальчик на крем». То есть, я в то время видел только верхушку этого «пирожного», пренебрегая всем остальным, женским и просто человеческим. Да, я был таким. И мне неловко теперь ворошить, вспоминать это.
Я вспомнил горы и затосковал. Вспомнил женщин, которых любил, и улыбнулся. Вспомнил тех, что любили меня, и заплакал. Мне уж въяве не увидеть их, как въяве не увидеть гор.
А какой праздник без гор?! Какой праздник без женщин?!
Когда не будет сил, когда будете прикованы немощью к постели, проделайте всё, что помните, мысленно. Подробно, до мелочей…
Попробовать что ли по совету мудрого тибетца совершить мысленное восхождение?
Может быть, не на самую трудную, но любимую вершину!
Включаю кондиционер. Закрываю глаза. Перебираю в памяти несколько сотен вершин – снег, скалы, лёд, зелёный и голубой.
Все вершины прекрасны!
Казбек! Первая моя вершина.
Я проходил этот маршрут много-много раз, водил страннюг, похожих на меня, тоскующих по высоте. Зарабатывал нормально.
Вдали, высоко над домами древний храм Святой Троицы, Самебо. А ещё выше в полнеба — громада Казбека. Грузины зовут его Мкинварцвери. Воздух чистый как здешняя вода. Вижу камушки на тропе. Слышу их похрустывание под моими окованными железом ботинками…
Ощущение счастья длится недолго…
Звуки города возвращают меня в реальность.
Всему своё время. Горы стояли, стоят и будут стоять. А меня продюсер ждёт.
Возникли первые слова на экране…
Цыганская кибитка движется по шоссе к Ленинграду. Дорога разбита. Воронки от снарядов и бомб. Пробитый пулями указатель «Ленинград. 10 км» …
Как это всё просто. И как таинственно. Я помню. Я вижу. Я слышу. Я пишу. Набираю текст. Буквы складываются в слова. Слова в предложения. Художник прочтёт. В нём вспыхнут картины. Он нарисует. Оператор снимет. Артисты озвучат. И родится фильм. Люди почувствуют волнение, то, что чувствую я сейчас, когда пишу эти строки. И мы станем ближе друг другу, хотя скорее всего никогда не увидимся…
…Было тихо и мирно в мире.
Канарейка в позолоченной клетке пробовала петь.
И солнце светило в заклеенные бинтами окна.
Аза осторожно вылезла из-под кровати.
Она была одна. Хозяев не было. На столе, на фарфоровом блюде, было немного манной каши, а рядом -ломтик чёрного хлеба. Она попробовала кашу. Каша показалась ей отвратительной. Выплюнула.
Подошла к клетке с канарейкой.
Канарейка клевала жадно. Потом осторожно склёвывала крупинки, прилипшие к смуглой щеке.
От этих осторожных прикосновений девочке стало щекотно. И она первый раз улыбнулась.
И ей захотелось есть.
Она съела хлеб и доела кашу.
Она почувствовала чей-то взгляд. Оглянулась.
Портрет ожил. Беленькая девочка вылезла из траурной рамки. Она вырастала на глазах, и стала такой же девочкой, как наш цыганёнок, но только чуточку прозрачной, пропускающей сквозь себя солнечный свет.
- Ты кто?
- Девочка. А ты?
- И я тоже девочка. Как тебя зовут?
- Аза. А тебя?
- Аня. Ты откуда? Как ты оказалась здесь?
- Немцы убивают нас только потому, что мы цыгане. Мы бежали. Но нас догнал самолёт. И все погибли.
- А я умерла, - сказала беленькая девочка. - Я хотела есть. А потом ничего не хотела. И умерла. Но я ещё здесь буду несколько дней. Ты не пугайся. Давай дружить Я не жадная. Это всё я оставляю тебе. Любимую куклу. Медвежонка. Все мои книжки. Все мои платья… Ты плачешь? Почему? Разве я обидела тебя?
- Нет, что ты?! Мне просто хочется плакать.
В замочной скважине повернулся ключ. Аня исчезла. Растворилась в своей фотографии.
Аза залезла под кровать и оттуда смотрела на пришедших. Мужчина в очках и та, уютная женщина.
И всё повторилось. Воздушная тревога. Бомбёжка. Её сопротивление и крики.
Заснула под кроваткой. И снова кошмары с людоедами и вампирами. Чудовища с фашисткой свастикой.
Но собака залаяла и выпрыгнула из фотографии. Она выросла до своих естественных размеров и храбро бросалась на нечисть.
К врагам тоже подошло подкрепление.
Крысы!
Они окружили собаку, кусали её.
На помощь собаке бросилась кошка. Она выпрыгнула из рамки и превратилась в тигра.
И нечисть отступила.
На столе светилось старинное белое блюдо, а там — комочек каши и ломтик чёрного хлеба.
А за окном заснеженный Ленинград.
Громко празднично пела канарейка.
И вдруг тишина.
По безлюдной улице женщина тащит санки с гробиком.
Удаляется. Исчезает…
За эту ночь седыми стали уличные фонари за окнами моими. Солнце пробивалось сквозь тучи таблеткой анальгина.
Я добрался до постели и закрыл глаза.
Я вспомнил, как однажды во время войны мама принесла с рынка несколько картошин, и мы с сестрой ждали, когда желтоватые ломтики подрумянятся, и можно будет ощутить почти забытый вкус...
Мама не стала раскладывать еду по тарелкам. Поставила сковородку на табурет. Мы придвинули стулья. И стали есть. Тишину нарушила моя сестра Вера.
Она упрекнула меня, сказала, что я веду себя неприлично, залезая своей вилкой на её территорию.
А мне было неудобно. Я был не по возрасту длинным и худам подростком. И руки были длинные. Сковорода упиралась мне в колени.
- Ну так вышло, прости, - сказал я.
Она покраснела, и слезинка скатилась по щеке.
- Ты… Ты прости меня,
Я вспомнил это и рассмеялся.
* * *
Смеяться я научился раньше, чем говорить. Моя бабушка, Ефросинья Харитоновна, была насмешница и хохотушка. Мой дедушка, Николай Андреевич, важный усатый почтмейстер, как-то попытался забить гвоздь в стену, чтобы повесить календарь и вместо гвоздя угодил молотком по пальцу. Он закричал от внезапной боли тонким голосом, а его серо голубые глаза стали зелёными. Бабушка захохотала. И я тоже. Мы не могли остановиться даже тогда, когда Николай Андреевич ушёл из дома, хлопнув дверью. Он нашел себе другую жену, серьезную и молчаливую. Но когда уставал от её молчания, приходил в наш просторный бревенчатый дом, и мы вспоминали разные смешные случаи из жизни и смеялись вовсю. А я ведь тогда ещё жил в зыбке и только учился говорить «мама», «папа» и «плохие слова», которые были универсальным средством общения в нашем маленьком уездном городишке…
Раньше мне казалось, что смеяться могут только люди. Боги лишены этого дара. Они улыбаются или гневаются. Плакать умеют все, а смеяться только мы, человеки!
Так я думал, пока не узнал, что смеяться кроме людей могут черти, особенно бесенята из элитного небесного детского садика для наследников высокопоставленной нечисти.
Домашние животные тоже пытаются смеяться. Я видел смеющегося козла. О, как он смеялся и при этом тряс бородой, когда я, проходя мимо, поскользнулся и упал! Козы удивлённо смотрели то на меня, то на него. Козы не понимают смеха. Они могут только хихикать.
Британские учёные провели исследование и оказалось, что французы в разы меньше сходят с ума на войне, чем англичане, потому что не стесняются показать свой испуг и умеют смеяться над врагами и не только над врагами, но и над собой…
Во время войны наш эшелон попал под бомбёжку. Я увидел, как испуг преобразил взрослых людей. Они только что были такими достойными, важными и вдруг… стали смешными. Мне стало обидно за них. Мне не было смешно, но я засмеялся и стал показывать немецким лётчикам язык и всякие неприличные жесты,
Я так заигрался, что после того налёта стал заикой. Мне тогда было десять лет. Мама жутко переживала и обращалась к врачам, колдунам и фокусникам, которые в цирке проделывали разные штучки с подопытными зрителями. Врачи настоятельно рекомендовали сделать мне лоботомию. Обошлось, слава Богу, без этого. Предлагали лечить шоком. Но что могло тогда шокировать нас — детей войны?! Мы видели столько страшного, что этого хватило бы на десяток мирно прожитых жизней!
Меня возили к знаменитым колдунам и логопедам. Колдуны и логопеды давали мне временное облегчение, но затем недуг мой возвращался и с новой силой терзал меня, доводя до судорог, вызывая у одних слёзы, а у других смех. Но даже это не заставило меня разлюбить смех, как проявление здоровых простых, даже очень простых, человеческих эмоций.
Наконец, кто-то надоумил мою родительницу обратиться за помощью к полковнику, который служил в штабе Закавказского Военного Округа. Заведовал там отделом изобретательства. А после работы лечил больных от разных хитрых болезней, не поддававшихся традиционным методам. И что самое удивительное — не брал денег за лечение. Большой. Смуглый. Лысый. И очень спокойный человек. Он просто погладил меня по голове. Улыбнулся и сказал:
- Иди домой. Ты здоров.
Я вышел на улицу. И не узнал города. И не узнал людей, которых видел каждый день уже больше десяти лет, с тех пор как мы бежали от наступающих немецких войск. Обиды и злоба меленького волчонка покинули меня. Пропал страх произнести первое слово. И второе. И третье. Пропал страх, что надо мной будут смеяться.
Я другой. И город другой. И люди вдруг оказались другими. И я свободно вступал в беседу. И мне нравилось говорить с ними.
Кто я? Что сделалось со мной?! Я потерял свою насмешливость. Мстительность. Отроческую привычку обличать. Мне хотелось… Мне хотелось вилять хвостом.
Неужели я становлюсь собакой?! — в ужасе подумал я.
Как мне жить теперь? Я сильнее овцы! И уважаю собак. Но никогда-никогда не буду вилять хвостом. Я не буду собакой! Но и волком не хочу! Как мне жить?!
Полковник молчал. Привык думать, прежде чем говорить.
- Ты человек! — сказал он. — Постарайся понять, что это значит. И живи соответственно.
Теперь, спустя более чем полвека, я понял — это был самый светлый и славный период моей жизни, хотя я был беден, потому что, как и мой учитель, никогда не брал денег за лечение. Но я был счастлив в те годы. И странно, не помню, чтобы тогда голодал или испытывал в чём-то нужду.
Однажды мужчина, которого мы избавили от бессонницы, привёл взрослого сына и попросил вылечить его от алкоголизма. От пагубных привычек и нездорового образа жизни.
Вылечили.
Через месяц прибегает разгневанный отец.
- Что вы сделали с моим сыном! Мальчик не пьёт вина! Не пристаёт к женщинам! Не добывает денег!
- Но вы же просили!
- Да, просил. Пусть пьёт, но немного! Пусть развратничает, но в меру! Пусть ворует, но, как все, не до статьи! Полечи назад! Полечи назад, дохтур!
Я вдруг заметил, что смеюсь. И со мной смеётся мой новый друг Пак.
Пак не человек. Он полиэтиленовый пакет. Его подарил мне друг моей дочери Катулл. А ему этот пакет оставила невеста, уехавшая навсегда в Америку. Она звала его с собой. Но Катулл не захотел покидать Петербург и Россию. Он зарабатывает ремонтом телефонов и компьютеров. У него небольшая мастерская в доме на Васильевском острове, который до 1917 года принадлежал его прадеду. За работу берет умеренную плату. Он пишет стихи. За что и получил от друзей это прозвище.
Я, как большинство людей, люблю подарки, особенно не дорогие, но смешные. А тут ещё на полиэтиленовой коже подаренного мне мешка я увидел портрет моего любимого голливудского комика. Хотя актёра звали Джим, Катулл нарек пакет корейским именем Пак. Живое подвижное лицо меняло выражение, почти также неожиданно, как в любимых мной фильмах. Оказалось позднее, что это свойство усиливается на улице при порывах ветра, который, по словам Гоголя, дует в Питере со всех сторон.
Катулл дорог мне, потому что напоминает меня самого в том возрасте. Мы не виделись два года. А тут, видимо, защемило что-то, захотелось ему увидеть меня, поболтать за чашечкой кофе.
Портрет улыбался. Но глаза его устали от улыбок и были грустными. Это и с людьми так бывает. Может быть, ему не хотелось расставаться с Катуллом.
Я смотрел то на джезву, то на портрет. Но кофе всё равно убежал.
Пак ответил забавной сочувственной гримасой и расхохотался.
- Почему ты подарил мне Пака? «Ты ведь так любил его», —спросил я.
Катулл загадочно улыбнулся.
- Видимо, мы надоели друг другу. Раздражаемся по пустякам. Но если я буду очень скучать… Если случится такое, вы ведь вернёте его мне?
- Да, конечно! — согласился я.
Наговорившись, излив душу, мы расстались.
Я увидел на стуле книжку в цветастом переплете и спохватился.
А как же стихи?!
Я бросился к окну. Катулла затягивало в людской водоворот. Я закричал ему вдогонку. Размахивал книжкой.
Он улыбнулся и махнул рукой.
- В другой раз!
Я раскрыл сборник, но хотя всё было написано по-русски, не мог сложить из слов мысли и сел за компьютер.
Я думал о судьбе любимого актёра. Он мог бы сыграть Гамлета. По-своему, по-новому. Открыть нам новые грани этой таинственной пьесы. Но ему платят за гримасы. И никто пока не догадался предложить ему роль принца Датского…
Катулл так привык к общению с Паком, что стал пренебрегать им. Он обращался с ним, как ребёнок с игрушечной кошкой или собачкой. То мыл его тёплой водой, протирал мягкой тряпочкой, то бросал у порога рядом с обувкой. А Пак не переносил резких запахов. Он замолчал на некоторое время. Но обиды копились. Со временем он настолько обнаглел, что стал смеяться над своим хозяином. Над его друзьями и подругами, и даже над нашими порядками, что, как вы понимаете, совершенно недопустимо и опасно.
Он был подарен мне. И мне необходимо было хотя бы немного понять его.
Доброго дня, Пак. Я ведь тоже, как и ты…
Ты не пак! Ты меш! Мешок.
Он скорчил рожицу, и мне стало легче на душе.
Ты, правда, что ли решил сыграть Воланда в новом фильме по Мастеру и Маргарите?
Он кивнул. И снова начал кривляться. Гениально кривляться. Я в ответ тоже стал строить рожицы. И рассмеялся. Вспомнил детство и юность. Вспомнил, как любил смешить людей. Но негодовал и дрался, когда надо мной смеялись.
Пакет смеялся не оскорбительно. У меня не было к нему претензий.
Я снова был у своего станка, у компа, но работа не шла.
Стихи питерского Катулла всплывали в памяти, мешали работать…
Ночью, в конце лета
Смех. Звёзды. И ветер.
Сиди спокойно и пей вино.
Ночью в конце лета.
Ладонь легла на ладонь.
Два любящих тела.
Молчание и тишина.
Время свернулось в клубочек
Ночью в конце лета.
Я вбил гвоздь и повесил пакет над моим компьютерным столиком, станком от бабушкиной швейной машинки Зингер, среди горных пейзажей, твоих портретов и моих фотографий, сделанных в разные периоды жизни.
Когда я устаю от работы, поднимаю глаза и вижу горы. Вижу тебя. На одной фотке ты в красной курточке с капюшоном в нашей деревенской избе. Прислонилась к печке голландке и смотришь на меня влюблённо. На другой — прижимаешь к лицу букет подснежников. Видны только русая чёлка и широко раскрытые озорные глаза.
Я заметил, что Пак тоже очарован тобой и хочет, чтобы и ему ты улыбалась, как мне. Я даже приревновал, решил перевесить его на другую стенку, но передумал. Не стал разрушать композицию. Оставил, как было.
С вещами нужно быть начеку. Я уверен, что предметы, которыми долгое время мы пользуемся, постепенно наполняются нашей энергией. Делаются частью нашей личностной ойкумены. Они иногда отделяются от нас и становятся нашими друзьями или врагами. Мы стремимся обезличить их, подчинить, превратить в безгласных рабов. А они, как и окружающие нас люди, противятся, мечтают захватить власть. И довольно часто им это удаётся. И тогда мы делаемся рабами не только Бога, Неба, обстоятельств, Любви. Мы становимся рабами вещей!
Когда нам надоедает говорить, мы гримасничаем, дразним друг друга и смеёмся.
Конечно, смех смеху рознь. Но я уверен, смех, даже если он злой, низкий, рабский — это попытка преодолеть страх, разорвать оковы, избавиться от навязанных нам несправедливых законов и правил.
Женский смех у меня вызывал в разное время разные чувства. Я содрогаюсь от визгливого женского смеха.
Никогда не забуду. Конец войны. 1945 год. В город вернулась дивизия, в которой было много боевых друзей моего отчима. Он погиб, а им не судьба была погибнуть.
И вот встретились. Воины — победители и вдовы. Поминали погибших. Поздравляли с победой. Стол по тем временам был шикарный — консервы и водка. Рассказы. Анекдоты. Венгерские и немецкие фразы. Нем тудом! Гитлер Капут! Шпрехен зи дойч, Амбарцум Петрович! Песни. Шутки.
Вдовы смеялись до слез. Они хохотали и плакали. Они танцевали, сидя на табуретках. Кричали «ура!». И плакали.
На меня с детства тяжело действовали бурные проявления радости или горя. У нас, в семье не принято было, чтобы женщина смеялась, тем более хохотала. Улыбаться, да. А уж если женщина смеялась, то негромко и прикрывала стыдливо рот. И теперь, за этим столом, высокие ноты резали слух.
Мне было стыдно и душно. Я подошел к Ивану Ивановичу Акинфиеву, которому я верил, которого знал ещё с довоенных времен. Он давал мне читать хороших, стоящих поэтов. Он открыл мне Хафиза, Хайяма, Навои, Низами. Постепенно я научился радоваться не только чувственной красоте и силе восточных стихов, но понимать глубокие метафоры и намёки людей, отделённых от меня столетиями. Казалось бы, лирические стихи о любви. Ан нет, поэты воспевали Бога! Истину! Родину!
Иван Иванович упорно и ненавязчиво исполнял роль отца. Объяснял мне непонятные явления жизни.
- Почему они так смеются? Они сошли с ума?
Он молчал. Искал слова, которые были бы понятны мне.
- Не суди их. Не суди! Это не смех. Они потеряли своих мужчин. Ты поймёшь со временем. Женщине необходимо, чтобы рядом был мужчина… Это призыв…
Да, я не мог понять. Я был тогда не «призывного» возраста. Но я запомнил. На долгие десятилетия.
У мужчины смех – выхлоп энергии, а у женщины призыв, даже когда она отвергает тебя. У каждой женщины свой неповторимый смех. Как отпечатки пальцев. Женщина своим смехом передаёт мужчине зашифрованное послание. Там всё, на что мужчина может рассчитывать здесь и сейчас, и что ожидает его в будущей совместной жизни…
Увы, не помню, чтобы женщины, которых я любил, смеялись. Они любили меня, но были закрыты. И только сказочные моменты единения и сочувствия делали нас одним существом. Я тоскую по ним, по этим ярким мгновениям, по этим молниям, застывшим в моей памяти…
* * *
Мы с моей женой всего семь лет не дотянули до золотой свадьбы. Встретились не мальчик и девочка. Ей было двадцать восемь. Мне тридцать три. Она приехала в Москву из вятской глубинки. Дочь «врага народа». Она легко и красиво писала стихи. Её сразу приняли в Литературный институт, где готовили для страны писателей и поэтов. Но она перевелась на заочный. Поехала с подругами строить Братскую ГЭС. Работала бетонщицей. Потом в разных провинциальных редакциях. Пыталась создать семью. Но не получалось. Мужчины не прощают женщинам превосходства. Её унижали. Пытались подорвать веру в себя. Подчинить. Сломать. Сделать приложением к себе.
Я тоже искал свою половинку. Но не спешил жениться. Чувствовал, что через полгода умру от скуки или разведусь.
И вот мы встретились.
Я бросился на неё, как пёс на красивую суку.
И вдруг увидел.
Она… Вершина, заросшая непроходимым лесом! Дремлющий вулкан!
Я любовался ею! И не хотел расставаться. И каждый день приносил нам радость.
Отношения меж людьми, и тем более в любви, по-разному влияют на судьбу человека. Конечно, даже несчастная любовь, даже та, что приводит к гибели, как изысканная болезнь, вроде чахотки или падучей, даётся не каждому, но дай нам всем Бог светлой и мощной Любви!
Ты вернула мне Родину, Россию, избавила от чужого акцента. Даже в мыслях. Научила прощать. Прощать Родине всё, как матери.
А я своим любованием и любовью возвратил тебе веру в себя.
Но тебя больше нет. Тебя больше нет ни рядом с нами, ни на Земле. А я живу. Читаю твои стихи. Перечитываю письма. Нашёл черновик. С трудом разбирал твой почерк.
Только школьницей в мае
Можно так замирать от волненья.
Мальчик знакомый
Приносит черемуху. Сердиться мама,
Я за спину прячу цветы.
И тут обрывается жизнь.
Когда-то начнется другая…
И в облике новом,
И с именем новым. Объявишься ты.
Потом, в октябре,
На остановке трамвая.
Будет накрапывать дождик.
Взметнуться зонты.
И мы улыбнемся друг другу,
О собственной смерти не зная…
Потом, в октябре,
На остановке трамвая…
Через два года я снова встретил тебя, но в другом облике.
…Ехал в метро. И вдруг обнаружил, что стою рядом с тобой. Мы не были ещё знакомы, но я заглядывался на тебя, когда встречал у Парка.
Мы оказались рядом у двери. Вагон качнулся и меня прижало к тебе.
- Вы что, не видите?!
- Что?
- «Не прислоняться!»
- А вы что, дверь?
- Я окно.
- Простите! Вам остаётся сказать: «Тем более».
Никто не мог слышать эту словесную чепуху, кроме нас. А мы слышали. И для нас она была наполнена смыслом. Мы вдруг осознали, что свободно общаемся, не открывая рта и не произнося слов.
Нас снова прижало друг к другу. Я снова извинился. На этот раз ты промолчала.
Я испытывал мальчишескую радость.
Наконец! Неужели опять ты? После смерти вернулась ко мне в другом облике.
А ты подумала: «Неужели опять ошибка сердца, и этот парень не тот, которого я жду? Но лучше ошибиться, чем пропустить…»
И при этом верила, что я и есть тот единственный, для которого она родилась…
Я воспринимал череду женщин, которых любил, как одну, но меняющую облик. И не могу разобраться до сих пор, где были живые лица, а где маски или придуманные мной образы.
Откуда это у меня?
Возможно, с того дня, когда одновременно в районной больнице умер мой отец и жена моего отчима. Он пришел к нам и сказал:
У моей дочери не стало матери, у вашего сына отца. Давайте соединимся ради детей.
А вокруг люди пухли от голода. Трудное время начала тридцатых.
Мой отец был светлым и голубоглазым. Отчим чернявый и кареглазый. Он относился ко мне, как к сыну. И я полюбил его как отца. В моём сознании это был один человек, но он изменил внешность. Так сформировалось моё отношение к миру. Меняется только форма, сущность одна и та же. Добро или зло. Помощь или унижение. Может быть, это странно звучит и не всегда работает, но помогает мне различать хороших и плохих людей и видеть во всех стариках своих родителей, а молодых воспринимать, как своих детей.
Ты работала в киоске. Недалеко от моего дома. Такая сероглазая мрачноватая киска.
Увидев меня, сказала себе: «Это мой мужчина. Я ждала его всю жизнь».
Но «Не прислоняться!»
Ну, где же ты?! Почему не приходишь?!
Я опытный драматург и могу выстроить несколько до боли правдоподобных жутких историй. И напрягать, мучить себя и близких. Тем паче тебя. Это издержки моей профессии. Раньше я не был таким…
Я снова сидел за компьютером. Помогал придуманным мной людям налаживать отношения. Я не оговорился, придуманным мной людям. Я ничего не понимаю в людях. Но люблю и умею придумывать их, и им это почти всегда нравится. Многие ведь не знают, кто они на самом деле. И в реальной жизни окружающие к ним относятся не так, как им этого хотелось бы… Я даю им определённость. И они счастливы и с увлечением играют со мной роли, которые я написал для них. Пока не надоест… Или пока не найдут себя.
…Я не заметил, как вошла ты и тихонько села за моей спиной на старый дубовый стул, доставшийся мне после съёмок фильма о средневековых рыцарях. Я не знаю, сколько прошло времени. Но я, наконец, оглянулся, и увидел тебя. Оторопел. Ты так давно не приходила, что постепенно стала не совсем реальной.
Я смотрел на тебя. Любовался. Радовался, что пришла.
Ты протянула мне свой телефон.
Послушай!
Я прижал эту чёрную коробочку к уху и услышал музыку. Аккорды гитары. Потом голос, очень похожий на твой.
Сегодня особенно грустен твой взгляд.
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай, далёко на озере Чад
Изысканный бродит жираф…
Гумилёва я люблю с детства. Не так молитвенно, как Шекспира и Гёте. Не так коленопреклонённо, как Пушкина и Блока. Но как друга, как смертного, отмеченного красотой и породой. Он был тогда под запретом. На моё счастье, в то время в Тбилиси жил человек, который был шафером на свадьбе Гумилёва и Ахматовой. У него были все сборники поэтов Серебряного века. Я читал и перечитывал их, и много знал наизусть. Переход от рождавшихся текстов, от оживления вымышленных людей, от мучительного колдовства к реальной жизни, к тебе, живой и любимой, и тоже, возможно, вымышленной, слова и мелодия, и голос Ваенги, похожий на твой голос. И обжигающая горькая мысль, что скоро сто лет, как убили Гумилёва, сто лет со времени, когда следователь, допрашивавший поэта, читал ему на допросах его стихи, восхищался ими, а потом участвовал в составлении приговора к расстрелу. И в это же время в квартире на Пряжке умирал Александр Блок. И никто не пришёл к нему на помощь…
И сейчас, в эти минуты, умирают люди, близкие мне по духу. Я не могу им помочь, потому что не знаю их.
Ты увидела в моих глазах слёзы и поняла, что любишь меня. Такого.
Это была не жалость, это было со-чувствие. И оно это со-чувствие переросло в любовь. Я только думаю позвонить, а ты сама звонишь мне. Ты только вспомнишь меня, и я набираю твой номер.
Когда я в первый раз увидел тебя, подумал, какая милая киска! А ты вовсе не киска! Ты гепард!
Я стою на кухне у окна. Смотрю на противоположный тротуар. Я жду, когда ты появишься там в своей серебристой курточке и помашешь мне рукой.
Я был молод, когда мы встретились. Мне было восемьдесят. Да, я был молод до восьмидесяти, нет, пожалуй, до восьмидесяти пяти!
И вдруг – девяносто!
Я за чертой. Все заняты своими делами. У дочери своя тусовка, свои друзья. Она читает книги, которые приводят меня в уныние. Нет, не буду ворчать. Грех жаловаться. У меня прекрасная дочь. Наряду с этой современной, не очень понятной мне спортивной женщиной, в ней живёт девочка, выросшая в нашей семье. Она помнит стихи Пушкина и Блока, может по памяти читать страницы из «Войны и Мира». Как грузинские девушки помнили когда-то «Витязя в тигровой шкуре».
Кажется, вчера ещё я ходил с ней, моим маленьким дружочком, по ночным небезопасным улицам Ленинграда. По тропам и ледникам Домбая. Приучал не бояться темноты. Не бояться незнакомых людей. Учил предчувствовать реальную опасность и обходить её. Рассказывал о Дагестане, где сто двадцать народов и народностей живут в мире. Там я пошел в первый класс школы. Там я воспринял кодекс чести горца. О Грузии, где я окончил университет. О Грузии, в которую я влюблён до сих пор.
Я рассказывал ей о горах и ущельях. У каждой горы свой характер. Есть горы женщины. Есть горы мужчины. И ущелья тоже мужчины и женщины. И, возможно, это деление присуще Вселенной. И в процессе борьбы и притяжения этих стихий рождается Любовь… Я рассказывал ей о героическом любопытстве, свойственном, увы, не всем людям… Об опасных объектах наблюдения и размышлений. Учил, как отличить настоящую жизнь от карикатуры на неё… О Врубеле… О Нильсе Боре… О Джордано Бруно… О гостеприимстве горцев… О строгих обычаях мусульман… О спокойном созерцании… Об открытом сердце…
О том, что, путешествуя по России, заходя в любой дом, я всегда встречал дружеский сердечный приём. Потому что глаза мои и сердце моё воспринимали своеобразие людей и непохожую на нашу жизнь, как подарок, как обретаемую красоту.
- А что там?
- Где?
- Наверху.
- Облака.
- А там? Ещё выше…
- Там?.. Звезды…
- Папочка! А со звёздами ты не разговаривал?
- Нет. На звёзды я только любуюсь.
- А я хочу. Я хочу говорить с ними…
Ей было пять лет…
Слава Богу, она не стала альпинисткой. Она полюбила Крым. Пустынно скальный Меганом. Улетает туда, когда есть деньги и время. Живёт в палатке одна.
А у тебя родился внук. И ты целыми днями нянчишься с ним. Гуляешь. Пеленаешь. У тебя не остаётся времени и сил даже позвонить мне. Даже написать эсэмэску. Мне звонить запрещено, могу разбудить ребёнка. Но я любуюсь тобой. Если бы ты была не такой, я не любил бы тебя!
Да, ты спасла меня своей любовью от тоски и смерти. А теперь бросилась спасать внука.
Я часто думаю, откуда у тебя в глазах эта грусть? И только недавно узнал, что, когда умирала твоя мама, ей было холодно, и ты попросила разрешения у врача и легла рядом с ней, умирающей, и согревала её своим молодым теплом в её последние часы и минуты.
Ты рассказала мне об этом через восемь лет наших отношений. Рассказала просто, без гордости, как о чём-то естественном, обычном.
Я два года ухаживал за своей умирающей мамой, готовил, стирал, кормил. Чувствовал, что она мой ребёнок. Но так, как ты, не смог бы. Даже, если бы такая мысль пришла.
И вдруг ты позвонила.
Не сходить ли нам на выставку Айвазовского в Русский музей?
Я обрадовался. Наконец! После нескольких дней переписки я увижу тебя наконец. Снова почувствую твоё тепло и твою прохладу… Буду целовать тебя. Будем говорить, перебивая друг друга обо всём на свете!
Да, конечно. Заходи, выпьем по чашечке кофе и пойдём.
У меня мало времени. Три часа. Жду в метро.
Уже на подходе к станции я заметил в толпе твоё пальто.
Наконец. Ты ведь тоже скучала обо мне. Хотела видеть меня.
Обнялись. Поцеловались.
В метро после вчерашнего теракта пахло карболкой. Но народу было много. Наших людей не запугаешь. И к приезжим с юга не было вражды. Безумцев в любом народе хватает.
- Что с тобой? — спросила ты.
- Мне показалось…
- Что? Да не тяни ты? Что тебе показалось?!
- Мне показалось, что я поцеловал незнакомую женщину… Чужую поцеловал…
Ты внимательно вглядывалась в своё отражение.
- Плохо выгляжу?
- Нет, ты прекрасно выглядишь. Ты самая красивая!
Ты высвободила свою руку из моей, протиснулась к заднему стеклу вагона. Рассматривала себя. Мы стояли рядом, но медленно и неотвратимо удалялись друг от друга.
У меня был растерянный вид. Люди это замечали. Их тоже охватывало беспокойство.
- Нет, спасибо. Я постою.
Я был растерян, расстроен. Это сразу чувствуют воры.
Замирая от страха, пробирался ко мне сквозь толпу мальчик. Я заметил, какие у него красивые кисти рук. Пожалуй, слишком изысканные. Не мужские. Тонкие гибкие кисти. И лицо, как у принца с персидской миниатюры. Приближался. Я почувствовал чуждый, чужой запах. Я сразу понял, это начинающий воришка. Необстрелянный. Может быть даже не битый.
Способный к тонкой работе. Но слишком нервный. Слишком красивый для воровского ремесла. Слишком взволнованный, чтобы быть незамеченным в толпе.
- Лучше бы ты стал музыкантом! — подумал я. — Играл бы на китайской скрипке эрху в переходах.
Вагон качало и трясло. Восточный принц то приближался ко мне, то сила инерции отбрасывала его от меня. В глазах мальчика был страх. Я заметил, что поблизости стояли двое постарше и погрубее, готовые броситься ему на помощь, вытолкнуть из вагона и помочь скрыться в толпе.
У меня в кармане куртки были ключи от дома и кошелек.
Он замер. Отвернулся и исчез в толпе.
- Он не выдержал моего взгляда, — подумал я. — Он понял, что я всё вижу. Что я сильный и не побоюсь схватить его…
Но оглянувшись, я увидел тебя. Твои строгие глаза. Это ты! Ты испугала его.
На канале Грибоедова было холодно. Вековая дуэль Казанского собора и Спаса на Крови продолжалась, как будто это были храмы двух соперничающих религий. Статисты, изображавшие придворных времен Екатерины Великой, курили, пританцовывая, в ожидании туристов. Фотограф возился с аппаратурой. У Павильона Бенуа за красными флажками ограждения стояла очередь. Она временами вздрагивала и ползла к ступенькам входа и снова замирала. У высоких дверей стояли два полицейских.
Маршан развешивал свой товар на стенде у каменной ограды канала. Он был стар и одет нелепо. Длинная старая шуба, малахай, валенки, заправленные в калоши. Серые брезентовые рукавицы. Он привлекал внимание. Вызывал сочувствие. Так задумано было. Для иностранцев.
Картины изображали Петербург и пригороды. Судя по всему, были написаны лет тридцать назад. Несколько крымских пейзажей. Они тоже были из другого, ушедшего века, выделялись теплотой и грустью о прежних временах.
Солнце по-весеннему сверкало в окнах на другой стороне канала, а здесь была тень и начало зимы.
- Вы хотите купить что-то? «Или просто так?» —враждебно спросил старик, не глядя на меня...
— Это ваши работы?
- Мои. Хотите приобрести?
- У меня нет с собой денег. И к тому же моя дочь художница.
- Дай Бог счастья вашей дочери, — сказал он холодно.
И отвернулся.
Я снова стоял в очереди.
С помощью нехитрых расчетов я понял, что стоять придётся не меньше полутора часов.
Я чувствовал, что тебе не по себе, зябко, неуютно рядом со мной, мужчиной, сохранившим только облик любимого человека. А на самом деле чужим.
- У вас с собой есть паспорт или какой-нибудь документ? — спросила остроносая брюнетка, стоявшая перед нами.
- А что?
- Там пускают без очереди...
- Кому сто?
- После семидесяти пяти.
- Нет, спасибо. — ответил я, — Я постою.
Брюнетка не унималась.
- Между прочим, — сказала она. — Этот торговец странный человек. Представляете, вон тот крымский пейзаж шесть тысяч…
- Баксов?
- Рублей! А материалов там не меньше, чем на четыре тысячи. Да за место надо платить. Здесь очень дорогие места. Скорее всего, он собрал студентов, и они копируют у него в мастерской. А он старит картины и продаёт, как написанные в советское время. Это очень ценится. Туристы покупают охотно…
Мне было зябко. Наверное, ты тоже чувствовала. Граница. Шлагбаум опустился. Но ты не желала сознаться. Хотела согреться. Ты прижалась ко мне. Подняла голову. Поцеловала в губы. Шлагбаум дёрнулся и пополз вверх.
Нас впустили в павильон. Там было тепло. Мы стояли молча. Твоя левая рука искала мою правую руку. Твоим красивым пальцам было холодно. Тебе самой было холодно.
За стеклянной стеной ресторана сидели праздные беспечные люди. Официанты сновали меж столов. Запахов не было слышно, они тревожили виртуально. Администрация музея пыталась соответствовать времени. Часть павильона отгородили стеклом, поставили столики, организовали отдельный вход. И вот вам рядом два мира. Два Петербурга.
Я давно не был в таком людном месте. Я с интересом неторопливо разглядывал любителей живописи. Наверное, среди них было немало туристов. Петербург обладает способностью неотвратимо приобщать приезжих людей к своему стилю, подчинять своим правилам поведения не только заразительной старомодной учтивостью, но обликом своим, своей архитектурой… Это особенно зримо, когда над городом нависает опасность войны или других потрясений.
Моё внимание привлекла девочка лет десяти. Пока мама сдавала куртки, она прихорашивалась у зеркала, меняла выражение глаз, примеряла на себя образы взрослых женщин, успешных, красивых. Она не знала, что некрасива. Но чувствовала в себе силу, которая сильнее красоты. Она любовалась собой. А я любовался ею.
Ты улыбнулась. Ты смотрела на меня влюблённо. Твоя любовь делала меня красивым в твоих глазах. Наши руки вновь соединились.
Турникет не учтиво поторопил меня лёгким ударом в поясницу. И…
Море… Море… Море… Закаты… Восходы… Бури… Штили…
- Слишком много воды, — подумал я.
Девятый вал…
Скалы…
Горы…
За стеклом артефакты. Палитра мастера. Кисти. Мольберт. Трость и шляпа.
Он был любимым художником турецкого султана. Но, когда узнал о геноциде армян, выбросил все бриллианты, всё золото, подаренное ему султаном в море. Красивый поступок. Красивый человек… Красивая судьба. Ему, может быть, недоставало страданий, чтобы стать действительно великим.
Мы расстались у Казанского собора. Привычный поцелуй. Пустота.
Мы не заметили, как стали другими. Наверное, скоро придётся выбирать. Или расставаться? Или влюбляться по-новому? Если такое возможно. Если мы способны на это.
Ты по-прежнему молода. Такая же гармоничная. И походка та же — лёгкая и мягкая. Ты из породы полудиких кошачьих. Гепард с глазами пумы.
Я выпал из твоей орбиты. Но ещё вижу тебя. Всё помню. Помню. Люблю. Ты говорила когда-то, что твоя любовь длится семь лет. Прошло девять. Может быть десять. Ты права. Вялотекущая лихорадка разрушает тело. Вялотекущая любовь разрушает личность. Вялотекущая любовь — это тупик. Это маразм. Это унижение любви. Бесчисленные компромиссы и попытка обожествить ложь.
Мы не делаемся лучше. Мы делаемся мельче. Значит, любовь умирает.
Значит, пора расстаться. Как бы ни было больно. В любви нет и не должно быть чувства долга. Это благородное чувство не для любящих. Чувство долга в любви абсурд и пошлость. Я отдаляюсь от тебя. А ты от меня. Но я всё ещё чувствую любовь. Я помню твои глаза. Тогда. И вижу их теперь. Гуд бай. Прощай, солнышко моё. Прощай, радость моя. Прощай, незабываемое моё счастье! Так тебе легче будет…
Не будем омрачать праздник расставания с этой жизнью мелочами. Кто знает, встретимся ли мы ещё когда-нибудь в вечности, если так не корректно, как говорит мой компьютер, завершается сеанс.
…Петербург накрыл туман. В тумане был морской порт. Его причал, пирсы, дебаркадеры. Туман был настолько густой и плотный, что даже портальные краны чуть проступали сквозь его слои. Потерянно кричали буксиры. В тумане, отрываясь от пирсов, уходили с прощальными гудками корабли. Уходили, бесследно растворялись в тумане.
Я знал, что помочь мне сейчас не сможет никто, однако уповал на то, что общение с живыми людьми может хоть немного притупить боль. Но никто не звонил. Люди боятся чужой беды, считают её заразной болезнью.
Когда совсем темно за окном и на душе, когда не могу работать, когда сил нет, я включаю компьютер и смотрю слайд шоу «Сванетия». Его создал мой молодой друг, сван с примесью зырянской крови. Горы и облака! Снега и бурные ручьи, вырывающиеся из-под ледников! Птицы. Башни. Лошади. Коровы. Людей не видно. Они подразумеваются. Но главное — ГОРЫ и ОБЛАКА! Они несопоставимы. Горы вечны и неподвижны. Облака мимолётны в полном значении этого яркого слова. Они меняются ежесекундно. Их жизнь быстротечна. Но камера остановила время. И облака стали такими же неподвижными, как горные хребты. Портреты облаков! Они волнуют меня не меньше вершин. Они сродни запахам прошлого, вкусу той воды и того хлеба, которых давно нет и никогда больше не будет, и тех жестов, гримас и словесных ошибок дорогих моему сердцу людей, мимолётных улыбок и брошенных случайных слов. Они возвращают нам аромат той ушедшей якобы навсегда жизни. Как неожиданное изменение лица любимого человека на старой фотографии.
Остановленное движение таит в себе недоступную нам тайну.
Я почувствовал, я поверил, что прошлое рядом, за стенкой, за окном. И даже здесь, в моей комнате. Прошлое не прошлО! Оно не проходит! Оно существует вечно рядом с настоящим и будущим.
Но когда и это не помогает, шепчу смиренно «Господи, да будет воля твоя!» И тоскую по любви. Тоскую по умилению и любви ко всякой твари.
И нет для меня лучшего лекарства, чем колдовать полузабытыми словами, соединяющими нас с далёким прошлым. Нет другого утешения, чем создание параллельной жизни.
Читаю Толковый Словарь В. Даля наугад как магическую книгу. Как зашифрованные послания наших предков к нам. Наполняюсь словами, вырвавшимися из забвения, словами, набравшими силу в молчании. Существа мужского, женского и среднего рода. Дети ещё более древних слов. Они оживают во мне порой застенчиво, как первая травинка под снегом, порой грубо, как внезапно заговорившая опухоль. Но чаще — как зацепки на скале, которую я должен преодолеть.
Раскрываю наугад. И вдруг. Я ведь недавно искал это слово. Вот оно.
Сочувствiе, взаимная дружба, прiязнь, любовь, расположенье, влеченье, сострастiе, симпатiя, одинаковые чувства съ кемъ, незримая духовная нравственная связь, которая сказывается невольно чувствомъ; безотчетно угадыванье, знанье… Ясновидящie, по сочувствiю, знаютъ, заочное, отдаленное, неведомое другимъ…
В. Даль,
Иногда мне кажется, что сочувствие рождается из любви. Они неразделимы.
Пытаюсь понять. Сочувствие это что — атавизм или рудимент? Или спасительный талисман? Или последний патрон, на случай самых крайних обстоятельств, когда решается судьба рода человеческого? Или воспоминание о потерянном рае? Не знаю. Но это благодать.
Человек должен любить Бога, своего Создателя, Покровителя, помогающего праведным и грешникам.
Люби! Следуй заповедям. Но борись со страшным грехом - искушением подражать Ему.
Не пытайся оживлять мёртвых. Получишь зомби.
Не пытайся превратить воду в вино!
Но Спаситель дарил благородное вино своё. Он даровал. А они продают, наживаются на отраве.
К сожалению, таких расплодилось тьма тьмущая.
И всё меньше тех, кто исполняет Заповеди. Хотя, казалось бы, так просто.
Люби Бога! Работай по силам. И главное – Люби!
Сочувствие моё к людям, бедным и богатым, к животным, к птицам и рыбам, к начальникам, полицейским, и даже к предметам домашнего обихода дошло до такой невыносимой остроты, что я вдруг затосковал.
Ах, как же обрадовался я, увидев на столе старого знакомого — таракана. Усатый скромно ждал, когда я закончу трапезу, и он соберет крошки. Квартира была чиста, как девственница перед свадьбой. Даже мух не было. Только одинокая моль летала под потолком. И вдруг — таракан! Рыжий! Прусак!
Я позволил ему полакомиться из своей тарелки. Это был праздник примирения.
Но ещё больше я возликовал и обрадовался, когда он привёл свою подружку…
Какое великодушие! — думал я. — Зачем нам враждовать! Тратить время жизни на войну! Гармония сосуществования разных видов живых существ, задуманная и осуществлённая Творцом в Раю, может вернуться на Землю.
Я забыл в суете это утро.
Но через месяц апартаменты мои были полны тараканов. Они бегали не только по столу. Не только по стенам и потолку. Они бегали по мне. Мало того, что их было много. Они стали агрессивными. Они были злопамятны. Они вспоминали, что я унижал их, и развлекался, наблюдая, как они пожирают мои объедки, посыпанные отравой. Так они воспринимали грузинские специи. Обвиняли меня в том, что я хожу по квартире и не смотрю себе под ноги, давлю их женщин, детей и стариков своими сапогами. Они даже обвинили меня в домогательствах к своей принцессе, громадной мадагаскарской тараканихе, которую я и не видел никогда вживе, только на картинках в третьем томе сочинений А. Брема.
Они требовали у неба, чтобы оно принесло меня им в жертву во искуплении грехов человечества перед миром насекомых…
Но как я мог?! Отдать себя на съедение тигрице, как сделал Будда, куда не шло, но тараканам! Нет уж! Покаяться, что давил их, можно. Но не больше. Мой друг, ветеран Великой Отечественной войны, участник жестоких битв, Лев Рубинштейн, избегал в мирное время лишать кого-либо жизни. Он выбрасывал клопов и тараканов в форточку, когда они слишком уж надоедали ему.
Я так не могу! Я понимаю, что все эти теории от больной совести — сны усталого мозга. И всё же.
Кому и для кого приносить себя в жертву, а кого давить?!
От этих вопросов теория о жертвенности превращается в абсурд, в свою противоположность. Тогда мы признАем, что есть избранная часть живого мира — мы, человеки. А в самом человечестве есть народы, которым можно всё, а другие вроде как таракашки. И в каждом народе есть каста, которой можно всё, а остальные люди не достойны божественного внимания и защиты, или как бы даже не существуют вообще.
Я никогда не соглашусь с этим! Хотя понимаю, что сегодня есть люди и довольно влиятельные, которые так думают…
Смерть в жизнь. Жизнь в смерть. Маятник жизни и смети. Маятник и одновременно язык колокола, возвещающего своими ударами неотвратимость перемен, неотвратимость превращения зла в добро, а добра в зло. Ускорители этих перемен, катализаторы - формальность и. компромиссы. Как не вспомнить при этом замечательные слова Цицерона, что дальновидность без справедливости бессильна. (Марк Тулий Цицерон. Об обязанностях.)
Дальновидность без справедливости хуже слепоты, добавил бы я.
Недавно на Невском проспекте со мной произошел забавный случай.
Вы видели когда-нибудь японского мужчину в шортах? И не увидите. Не потому, что у них кривые или волосатые ноги. Знакомые японцы уклонялись от ответа, когда я задавал им этот вопрос. Там была какая-то тайна, о которой им не хотелось говорить. Я придумывал разные версии, в том числе и неприличные. И вдруг увидел на Невском японца в коротких штанах и, церемонно извиняясь, задал ему вопрос. Почему он вдруг вопреки обычаю открыл свои ноги?
Молодой человек рассмеялся и сказал, что в Японии в древности была самая низшая каста — люди исполнявшие нечистые работы. Каста неприкасаемых. Им велено было носить короткие штаны, чтобы отличаться от чистых и благородных граждан.
- А у нас?!
- Мы ведь не Япония и не Индия! Мы Россия! Мы ведь в России, где всё, наоборот.
Парадокс нашего менталитета — наше отношение к касте наших отечественных неприкасаемых». У нас они в почёте. В отличие от японцев и индусов, мы преклоняемся перед ними с благоговением и суеверным страхом. Для наших «неприкасаемых» и их деток не существует запретов. Их не привлекают к судебной ответственности. Им можно всё!
Правда, как мы знаем, Россия непредсказуема страна и такое снисхождение наше до поры до времени…
Так раздумывал я, глядя в окно на забитый машинами проспект.
А внутри души ураганы. Сначала обличение мира и оправдание себя. А потом всё, наоборот. Что вчера считалось преступлением, сегодня — поступок, подвиг, креатив. Все правы - жизнь, смерть, правительство, соседи, погода, ковид. Все правы, кроме меня! А я один — одинёшенек виновник всех катастроф, виновник всех бед людских и единственный приговор — наш азиатский — «секим башка»!
Покайся! Ты самый мерзкий! Самый жестокий! Самый вероломный! Покайся!
Я уверен, что большинство моих соотечественников, если бы от них зависело, предпочло бы жить по законам завещанным нам Спасителем, но пока такое время не наступило, довольно много людей активно участвуют в воровстве и преступлениях, чтобы войти в тот желанный земной рай с заначкой на всякий случай.
Такой вот русский мрачняк.
Я крещёный православный. Хотя в роду моём были и католики. Но прежде всего я верующий христианин и не осуждаю братьев моих из других конфессий. Не чувствую к ним вражды, хотя моя генетическая память сохраняет лютую жестокость католического Запада к нам, православным восточным славянам. Оглядываясь на тысячелетия назад, пытаясь понять исторический процесс, я не могу пройти мимо смущающих меня фактов, потому что участниками тех неоднозначных событий были мои предки, то есть и я причастен.
Исчезали и возникали народы. Рушились цивилизации. Природа сметала с лица земли и побеждённых и победителей.
И вот пришёл Сын Божий, Спаситель.
Возлюбите друг друга!
Что это я вам пересказываю? Вы с детства знаете. Знаете, чем это кончилось.
Распятием! Коротким временем торжества не лицемерного, истинного, настоящего, человеколюбивого христианства первых пяти — шести веков н. э. Христианская церковь стала государственной во многих странах. Она объединила народы. Но вопреки заповедям, продолжались войны. Усилилось неравенство. Злодеяния инквизиции уже спусти сотни лет признаются католической церковью, как ошибки. Институт папства опозорен безнравственными иерархами.
Власть страшна не столько своей безапелляционной правотой, сколько способностью превращаться в противоположность тому, ради чего она создавалась. Это относится и к власти различных толкований смысла жизни человека. Я всегда знал это. Но даже зная, ужаснулся, обнаружив, что именно христианская Европа проложила человечеству путь к гибели. Последние два века, совершенствуя и изобретая всё новые виды оружия, наши братья по вере, вопреки заветам Христа дошли до того, что стали производить средства массового уничтожения. Газы. Заражённые холерой одеяла! Хиросима и Нагасаки. Возможно, и ковид-19.
Не могу понять. Хочу, но не могу.
Можно искать пагубу в личности учёных. Помню, учёный с мировым именем, шестьдесят лет тому назад, улыбаясь, сказал мне:
Мир безумен и жесток. И мы не в силах изменить его. И потому я готов работать на любую власть, любой режим, если мне дают возможность за счёт государства удовлетворять моё научное любопытство.
Я не могу забыть тот разговор, хотя прошло столько десятилетий. Что ждёт нас завтра?
Христианским конфессиям, и особенно католикам, трудно будет вернуться к завещанной нам Спасителем любви и милосердию.
***
У каждого времени своё смешное и своё грустное. Анекдоты советской поры не вызывают у меня теперь даже улыбки, не то, что смеха. А тогда было смешно до слёз.
Очень давно, во времена далёкой юности, мои остроты были популярны в Тбилиси среди молодёжи. Один из моих друзей, нет, пожалуй, не друзей, приятелей, сказал мне, что напичкал ими диалоги своего довольно популярного фильма. Я с трудом досмотрел этот фильм до конца и не нашел там ничего остроумного. Хорошо, что он не вставил мою фамилию в титры. Мои тогдашние остроты кажутся мне теперь поверхностными, легковесными, но тогда время было другое.
Меня предупреждали друзья и особенно мама, которая жила под впечатлением тридцатых годов, что не стоит дразнить власть: «ПокусАет ведь, и никакие уколы от бешенства не помогут».
Но мне всегда так соблазнительно было, так нравилось разрушать унылый пейзаж повседневности непривычными сочетаниями слов и мыслей!
В то время мы все были под впечатлением восхождения Хиллари и Тенсинга на Эверест. Знали, как страшно обернулась бы их судьба, если бы отказали кислородные приборы. Там даже пауки дохнут от недостатка кислорода.
На торжественном собрании в Альпклубе по поводу этого события я попросил слова.
Это их проблемы, — сказал я. — Нам, советским, не нужны хитроумные приборы. С чувством законной гордости я заявляю (Эта формула была обязательна для любого выступления в советское время) мы привыкли и к голоду и холоду, и к отсутствию в нашей жизни кислорода. Прекрасно обходимся без него. Живы. Процветаем.
Мои друзья-альпинисты встретили мой экспромт аплодисментами, и мы все ещё долго смеялись.
Однако вскоре произошли совсем не смешные события. Опьяненные лозунгами наших тогдашних руководителей, люди стали высказывать вслух свои взгляды и выходили на демонстрации не только 1 мая и 7 ноября, а когда хотели. И получали за это довольно жёсткую трёпку.
Однажды после разгона демонстрации в Тбилиси я утешал своего избитого друга грузина.
Ничего, брат. Привыкай. Бьёт, значит, любит. Так говорим мы, простые русские люди. Если бы не любили, просто убили бы и выбросили на помойку.
Да, мы уважаем палку. Палка для нас, ну, как веник в русской бане. Иногда нам кажется, что веник слабоват. И тогда мы берем палку. Веника нам мало для остроты ощущений. А потом, усердно поработав палкой, довольные, ставим эту палку в Красный угол. И палка для нас всё — и икона, и надежда, и мечта, и цветок, и ракета. И даже лингам…
И вот за мной приехали.
Когда мне было пять лет, я видел, как уводили дорогих мне людей. Видел, как мой отчим, суровый мужественный командир, реагировал на появление у нашего дома пресловутого воронка. Он доставал наган и ждал, когда постучат в нашу дверь.
Полковник, с которым мне предстояло «беседовать» был русским человеком средних лет.
Усталое лицо. Следы хронического недосыпания.
С виду не глуп, — подумал я. — Читает, небось, ночами изъятый самиздат…
Он оторвался от бумаг, возможно, это был донос на меня.
Смотрел строго.
Я увидел и его, и себя. Сразу с нескольких точек. Я увидел этот дом в центре Тбилиси. И сам город, разрезанный надвое рекой.
Это у меня с детства. Не всегда. Но вдруг. Смотрю на птицу и вдруг чувствую её проблемы и вижу мир её глазами. Смотрю на кошку с котятами и начинаю мяукать. И котята ползут ко мне. Смотрю на собаку… Смотрю на полковника…
Мы с ним как бы оставались в этом мире, но теперь плавали в большом аквариуме, где были просто рыбами, без званий, без погон, без орденов, без полномочий. Просто рыбы в большом аквариуме, и любого из нас в любую минуту могут достать, почистить и бросить на сковородку…
Он всё ещё пытался казаться грозным.
Но не так уверенно.
Я не слышал, что он говорил. Не помню, говорил ли что.
Помню только, он нажал кнопку. Вошел конвоир…
Я вернулся домой. А мог бы ведь и не вернуться. Гулаг это тебе не цыганский табор!
Почему он отпустил меня? Увидел во мне сына? Или в нем родилось сочувствие? Или кто-то свыше заставил его сделать это? Но меня больше никогда не беспокоили эти люди. Правда, и за границу на фестивали не отпускали ни меня, ни мои фильмы.
В моём секретном досье, в моей характеристике, как мне сообщили доброхоты, появилась такое определение моей личности — «неуправляемый».
Я вначале даже гордился такой оценкой своего характера. Но со временем понял, что «неуправляемость», в глазах властителей, это более опасный изъян, чем хромота, мешающая ходить в строю и тянуть носок. Неуправляемый похож на проржавевшую мину давней войны — не знаешь, когда сдетонирует. Неуправляемый опаснее, чем враг, потому что врага можно приговорить и убить, или купить, обывателя запугать, а неуправляемый, непредсказуемый, поступит, как сердце прикажет, и скажет совсем не то и совсем не так, как хотел бы тамада.
Однажды старая, полуслепая, прикованная болезнью к постели графиня, пыталась уговорить меня поехать на поиски их семейного клада. Она доверяла мне. Я был вхож в их дом. Правда, это скорее была лачуга, а не дом. Лачуга, прилепившаяся на краю обрыва в центре Тифлиса. Когда-то их род был в почёте. Но после революции у них осталось только знание французского и тяжёлая большая, — метр на шестьдесят — грамота, дарованная царём одному из предков, адмиралу, значительно расширившему пределы русской империи. Старая дама хотела, чтобы я разыскал клад, зарытый её отцом где-то в Новгородской глуши, перед тем как он вынужден был, спасая свою жизнь, спешно покинуть Россию.
Тема клада потрясла меня. Я перестал писать стихи. Я перестал бегать по горам. Я перестал спорить и драться. Я думал о кладе. Я представлял себе. Еду. Ищу эту деревню. Церковь. Барский дом. Иногда я забывал о нём. Потом вдруг вспоминал. Я не принимал эту авантюру всерьёз. Моя жизнь как-то обходилась и обходится до сих пор без кладов, без тотализатора, без выигрыша, без наследства. У меня нет покровителей, кроме Бога, хотя я неисправимый грешник. Но у меня и радости другие.
Однако же мысли о богатстве, зарытым в землю где-то далеко на севере, соблазняли меня. Мучили. Доводили до слёз. До смеха.
Я несколько раз собирался поехать на поиски этих сокровищ, но, когда такие мысли приходили в голову, денег на поездку не было. А когда деньги появлялись, вроде бы и незачем было торопиться.
Я записал на куске обоев, как на берёсте, название деревни «Сыр Бор», перечеркнул его. И сжёг. Почувствовал облегчение и рассмеялся. И освободился от искушения стать вдруг богатым. И забыл про клад. Снова стал бегать по горам. Влюбляться. Писать стихи. И драться.
И, наконец, обзавёлся семьёй.
Моя жена, родившаяся в Вятской глуши, в крестьянской семье, тосковала по земле и в конце концов купила небольшой участок и домик в деревне Сыр Бор. И тут я вспомнил, что клад, о котором мне говорила старая графиня тоже был зарыт в деревне с таким редким именем. Где-то между барским домом и полуразрушенной церковью. При царе там была усадьба. А после революции бандитская крестьянская республика. По болотным тропам туда не смогла добраться даже конница Тухачевского. И крестьяне зажили, наконец, как хотели. Маленькая и независимая!
Со временем опьянение свободой прошло. Грабить друг друга наскучило. Да и некого было. Дворяне бежали. Богатых крестьян перебили или раскулачили. Поблизости никого не осталось, чтобы пограбить — только лягушки, змеи и медведи. Мы ведь не французы, чтобы есть лягушек! Республика разбежалась. Рассыпалась. Деревня обезлюдела, а тут ещё война постаралась. Через пол столетия на смену свободным разбойникам и ворам приехала новая питерская интеллигенция, отцы и деды которой были тоже когда-то крепостными крестьянами и в глубине души так же мечтали о свободной крестьянской республике. Воровали свет и газ. Избегали платить налоги. Но всё умело. Не подкопаешься.
Аборигены, старухи и инвалиды, не очень сердечно приняли нас, хотя мы одной крови.
Ох уж эти хитрые чужаки! (Это о нас) Не работают. Не рОстят хлеб. А денег много. И говорят, вроде по-русски, но не так, как нужно. Ну вот, скажем, у городских слово «простой» вроде похвальное, дескать без гонора, без заносчивости. А в Сыр Бору «простой», значит не очень умный, глупый. Или «жаланный». Так довольно часто обращаются здесь женщины к мужчинам. Это домогательство или просто вежливость, комплимент?! И нечистую силу здесь, если столкнутся с ней, сначала обматерят, а потом уж и перекрестят. И в глаз! А у нас, городских, питерских, всё, наоборот. Сначала перекрестимся, а потом матернём. И в лоб!
И хотя городские на сенокос надевали наряды своих бабушек и дедушек, не признавали их… Нас не признавали.
Вроде народ один, а способы выживания разные. Потому нам часто не понять друг друга, хотя кровь одна.
Я, конечно, вспомнил рассказы старой графини, и мне показалось, что судьба впервые в жизни бросила мне не обглоданную кость, но целую тушу. Может быть даже тушу мамонта. Если распорядиться рачительно, аккуратно, может хватить на остаток моей жизни. Я смогу спокойно доделать тексты, которые, откладываю из-за беготни за субсидиями и компенсациями и прочими копеечными суетными делами, оскверняющими мою жизнь, унижающими её. Но надо соблюдать осторожность. Здесь все вокруг с миноискателями. Ищут отнюдь не мины. Клады ищут. Ходят, как лунатики. Прощупывают, ковыряют бедную нашу землюшку, в которой рядом с наконечниками стрел и старыми монетами, пробитые пулями каски, истлевшие кольчуги, танки и даже самолёты. Кости и черепа наших врагов и наших отцов, дедов и прадедов.
Как ни странно, народы, с которыми мы бились веками — татары и немцы, уже не воспринимаются мной как враги. Они неотвратимо становятся нашими побратимами, братьями по крови, пролитой нами в боях. И мы постепенно перенимаем их обычаи и делаемся похожими на них. А вот предатели, родственные нам генетически, их я никогда не прощу! Даже в Прощённое Воскресение. Они мои враги и на этом, и на том свете, и куда бы ни послал меня Господь — в рай или в ад. Они и ещё эти самодовольные чужаки, которые прижились в Москве и, не стесняясь, заявляют, что любят нашу культуру и литературу, нашу музыку, нашу элиту, даже наше государство, но не любят нас как народ.
Интересно, как бы эта культура и это государство могли бы возникнуть и существовать без народа?!
Я понимаю их. Понимаю. У нас много странностей. День Петра и Февронии хотя бы. Это тебе не Хэллоуин! Не день святого Валентина! Это наша действительность.
Князь заболел дурной болезнью. Знахарка, ведьма, вылечила. Плата — свадьба. Он обещал, но не женился. Надеялся найти покрасивше и побогаче. Она нагнала на него ещё большей хвори. Пришлось выбирать — идти по венец или в могилу. Он был молод. Жить хотел. Пошел под венец. Не по любви, из страха. А куда деться! Только в монастырь! Стали святыми…
Так я думал два года назад. А теперь, перечитывая, стыжусь. ПОшло. Низко. Я только недавно понял. Её, Февронию, травницу, почти колдунью, посетило Сочувствие и Любовь! Именно к этому человеку, Петру, которого она никогда не видела. Тогда не было интернета, газет, ТВ. Ходили слухи, что князь безнадежно болен. Голос сказал ей: «Иди, спасай!»
И она пошла.
Добралась до него. Прошла сотню километров. Увидела умирающего. Полюбила его. Вырвала из когтей смерти. Он обещал жениться на ней. А как выздоровел, почувствовал снова молодой задор, загулял, забыл, обманул. Не женился. Она вернулась домой, в деревню. Простила его. И все смеялись над ней. А Пётр снова занемог и прощался с жизнью. И она вернулась к нему, потому что это была другая высокая Любовь…
У меня не было денег на миноискатель. Но я уповал на интуицию и, как тайный язычник, на помощь низших духовных сущностей — деревьев, камней, травы… Почему же низших? Что мы знаем о них? Мы все равны, но существуем в разных плоскостях.
И вот, веря, что я смогу совместить эти, казалось бы, несовместимые миры, я стал искать. Сначала пошел к заросшему крапивой фундаменту барского дома. Селяне уже почти век берут оттуда николаевский кирпич для русских печей. Простукивал стены ледорубом. Всё глухо. Отчаялся. Закрыл было тему.
Но однажды, возвращаясь из лесу, сокращая путь к дому по бездорожью, задыхаясь от пыльцы цветущих сорняков, провалился в глубокую яму.
С отвращением и страхом почувствовал сквозь резину сапог, как расползаются змеи. Хотел поскорее вылезти из этой ловушки.
Но вдруг заметил дыру.
Она страшила меня и завлекала
Она манила меня, как некрасивая обнажённая женщина подростка.
Притягивала, как «Чёрная Дыра» заблудшую планету.
Вдруг это и есть путь к счастью?! Исполнение желаний. Милость небес. И мне не надо будет требовать выплаты гонораров через суд за изданные книги. Мучиться вопросом, купить нужное лекарство или утешить себя тем, что страдание, боль и голод — это путь к духовному совершенству. Проклятые вопросы! Быть или не быть? Наслаждаться и радоваться жизни, или страдать?! Может это тайные врата ада?!
Любопытство, я бы сказал безрассудное любопытство, которое всегда будоражило меня, и довольно часто ставило на грань жизни и смерти, и на этот раз заставило меня, дождавшись, когда змеи уползут, попробовать протиснуться в этот лаз.
Да будь, что будет!
Было душно. Пахло кладбищем.
Туннель делался всё уже. Потом стал понемногу расширяться. И воздух стал свежее.
Я уже мог двигаться на корточках. Наконец, встал во весь рост. Ощупывал стены. Натыкался руками на каких-то маленьких холодных зверьков. Небольшой фонарик, который обычно лежит у меня в кармане, был потерян, пока я полз сюда. Зато нашелся коробок спичек... Долго и безрезультатно чиркал. Наконец, одна вспыхнула. Я увидел кирпичные стены, а на них летучих мышей. Их маленькие глазки светились. В углу рядом со мной лежало нечто, прикованное цепью к стене. Спичка погасла, но я успел разглядеть и запомнить на всю жизнь. Под истлевшей рубахой был череп и распавшиеся кости.
Я застыл. Я потерял ориентацию.
Тьма поглощала и растворяла меня в себе. Я чувствовал, что незаметно становлюсь частью тьмы.
И второй раз после того, как я попал в лавину под Зубом Софруджу в 1964 году, пришла мысль. Как и тогда перед потерей сознания.
Вот, оказывается, как просто. Вот, оказывается, как глупо! Ничего толком не сделал. Ничего толком не понял. А жизни конец. И уже ничего не вернуть. Ничего не исправить. И всё напрасно…
Было тихо. Белый шум с далёкими человеческими голосами. И тихое церковное пение. Оно возникло как бы из этого белого шума. Я сел на кирпичный пол рядом с прахом бедолаги, который умер здесь более двухсот лет назад.
Я смирился. Такое сладкое полузабытье и смирение. Слава Богу, никого не убил! Слава Богу, никого не ограбил! Может обидел по невнимательности… Простите меня обиженные мною люди. Простите меня те, надежд которых я не оправдал.
Пение затихло. Мой слух обострился. Тиканье моих часов. Попискивание летучих мышей. И едва слышные голоса. Я подполз к стене, из-за которой долетали до меня эти звуки. Они просачивались откуда-то сверху.
Я был тронут. И в этот раз мой покровитель и заступник спас меня.
Я мысленно восстановил все детали. Прогулка в лесу. Падение. Змеи. Надежда найти клад. Ловушка. Скелет на цепи. Прощание с жизнью. И вот, снова жизнь. Снова люди. Поют. Совсем рядом. Близко. Реально.
Мне стало смешно. Меня душил смех.
Пение затихло. Дачники были напуганы.
Им казалось, что над ними смеётся Вельзевул. Они до сих пор шепотом рассказывают историю про таинственный смех из-под земли.
А я хранил тайну, пока не напечатал эту страницу.
Но я смеялся не над Богом, не над ними, я смеялся над собой в неподобающий момент и в неподобающем месте. В церкви и на небе не смеются. Там, в крайнем случае, улыбаются.
Смеются только люди и бесы.
Нет, я не отрекаюсь от смеха. Смех выручает меня, когда кажется — конец, амба.
Я не зря приехал сюда. Я обрёл здесь, в этой странной деревне, душевный покой и друзей. Я испытал здесь приливы со-чувствия, ощущение Единства с людьми и со всем живым и не живым миром.
Я прожил там довольно долгое время, питаясь пойманной рыбой, грибами и ягодами. Одичал. Я полюбил Сыр Бор. Готов был провести там остаток жизни и быть похороненным в зарослях бурьяна и борщевика…
Однако, в каких бы джунглях воспоминаний и фантазий не пребывал человек, как бы ни вертел трубку своего жизненного калейдоскопа, смешивая цветные стеклышки былей и небылиц, приходит время, когда голод и жажда выталкивают нас на охоту. В супермаркеты, палатки и ларьки.
Вне дома, на людях, я произвожу впечатление благополучного богатого жизнерадостного человека. Даже моя не очень новая одежда не убеждает людей в обратном. У одних я вызываю уважение, у других зависть и злобу. И самое удивительное, что даже очень близкие люди, испытывают и выражают одновременно и то и другое. Так было всегда, сколько я помню себя, с далёкого детства. Наверное, это передалось мне от предков, которые в Октябрьскую революцию лишились всего, и начинали жизнь в новом обществе с нуля. При этом никогда не забывали семейных традиций и запретов. Не воровали и не брали взяток, что у моих современников вызывает сомнение в нашем психическом здоровье и адекватности.
Нормальный ли я человек? Можно ли полагаться на меня?
Не знаю. Не знаю, что считать нормальным.
Ухожу в интернет. Как в лес. Как в тайгу. С грустью прочёл рецензию на мой рассказ. Много неточностей и опечаток. Но даже не в этом дело. Я все свои тексты писал, потому что не мог не писать. Они противоречивы мои вещи. Их нельзя толковать выборочно. Я не надеялся ни на обогащение, ни на славу. Точнее, я предполагал, что это может быть, но это не было главным, и я знал, что только чудо может дать мне сочувствие и доверие читателя. И вдруг этот отзыв.. Человек хорошо ко мне относится, но втискивает меня в рамки, каких-то своих представлений. Не принимает меня, как душу, а ищет незаполненную клеточку в утверждении себя. И так сегодня почти все читающие - им не важна другая вселенная кроме себя самого. Грустно. Скверно на душе.
Это утро начиналось прекрасно. Дворник, тот самый, что хотел угнать трамвай в Исламабад, широко улыбался мне.
Молодая женщина из пьяной компании, расположившейся на детской площадке возле моего подъезда, звала меня, приглашала присоединиться к ним. Она видела меня в мечтах своим почётным членом. Но я поблагодарил её сердечно и прошел мимо.
К обеду мне нужен был свежий кайенский перец. Я готовлю еду из недорогих продуктов, но импровизирую, сочетая различные специи. Сегодня у меня было всё, но не хватало кайенского перца. Одного стручка. Я надеялся найти его в азербайджанском киоске, где продавцом уже двадцать пять лет работает Ирина, русская женщина, кандидат физических наук. Одна из многих, кто пришёл в торговлю в восьмидесятые и девяностые годы. Из горбачёвского призыва. Из выброшенных на улице молодых учёных.
Суровая и, как принято теперь говорить, «достаточно» честная» женщина.
Нет, только вдумайтесь — достаточно честный, достаточно порядочный! Кому достаточно, а кому недостаточно!
Мы знакомы уже много лет и всегда с уважением относились друг к другу И вдруг я увидел в её глазах холодную ненависть. Она даже не пыталась скрыть её.
Я удивленно разглядывал себя в стекле ларька.
- У вас вид, как будто вы только что вышли после долгого срока!
- У нас у всех такой вид после семидесяти лет социализма. Шутка! Я, правда, не выходил из дома несколько дней.
- Болели?
- Нет, работал.
- Опять?
- Да.
- Зачем вы мучаете себя? У вас ведь пенсия! Пятнадцать тысяч рублей! Отдыхайте. Не мучьте себя! Кому всё это нужно?!
- Понимаете, — оправдывался я, — я не могу без работы!
- И сколько же вы заработали?
- Пока не знаю. Неловко спрашивать. Через год обещают.
- А вдруг не доживёте!
Я от удивления вытаращил глаза.
- Ира! Как вы не понимаете! Конечно, скорее всего не доживу. Но для меня другое важно — я нужен! Мне звонят. Торопят. Приезжают. Берут интервью… А деньги! Их всегда не хватает… Ну их!
Она с презрением смотрела на меня…
Я заткнулся. Ушел, не попрощавшись.
Пытался оправдать её. Ну, не выдержала. Ну, сломалась. Не гневайся, старик. Посочувствуй. Не выдерживают люди. Может вспомнила мужа, убитого в подъезде бандитами. А вчера видела меня с тобой. Наверное, мы производим впечатление слишком счастливой пары, не по времени счастливой, без упрёков, без обид. Не гневайся, старик. Посочувствуй. Если нельзя лаять, то тихонечко скулить и рычать ведь пока не запрещено. И легонько царапать, и кусать ближнего не возбраняется, если настроение плохое…
Я давно покупаю продукты здесь, в ларьках. И не заметил, как они пролетели, эти годы, в суете, в работе. Не заметил, как оказался в совершенно другом доме и другой квартире. В другой стране. Но на той же улице. Раньше я жил в Доме, На Курьих Ножках, известном под именем Дома Еврейской Бедноты, где проходил курс обучения тонкостям этикета и общения древнего народа, а теперь в Доме С Башенкой. Красивый шестиэтажный дом, в двух минутах ходьбы от метро Парк Победы. Первые этажи заняты магазинами, кафе, ресторанами. В этом доме поселили в начале шестидесятых годов передовиков производства, учёных, начальников. Такие дома в народе называют сталинскими. Крепкие стены. Высокие потолки. Декоративные балконы. И башня, украшенная скульптурами — символ Московского района.
Люди этого дома трагически переживали распад Советского Союза. Они голосовали против распада. Они были в числе тех семидесяти пяти процентов, которые не хотели расставаться с той страной. А когда страна всё же распалась, почтили её память не минутой, десятилетиями молчания. И с тех пор не ходят на выборы.
В эти годы менялись отношения между людьми.
Заводы и фабрики закрывались, НИИ закрывались. На фоне этого развала, на фоне роста преступности мы увидели воплощённой свою мечту — в магазинах, киосках и ларьках с нами заговорили уважительно и хорошим русским языком. Не обвешивали. Не обсчитывали. А самое главное — не хамили. Так продолжалось лет десять — пятнадцать. Мы ходили в ларьки, чтобы поговорить, отвести душу. Но потом всё вернулось на круги своя.
Хамство уверенно входило в моду, заражая детей и подростков. На первых порах те, кто захватили власть, не видели опасности в хамоватости своих детушек. Не видели ничего, кроме забавного проявления характера, который в будущем, по их понятиям, поможет наследникам удержать власть и умножить богатство, поможет держать подданных в страхе.
А когда дети подросли, окрепли, а папы и мамы состарились, они первыми испытали на себе результат такого воспитания.
Но Россия непредсказуема, а жизнь неумолима.
Однажды они увидели себя в зеркале. И не поверили глазам своим. И не узнали себя. Им стало страшно. И они не нашли ничего лучшего — стали поучать нас. Учить нас честности и благородству. Иначе, мол, станем такими грешниками и уродами, как они и их дети. Но мы уже не верили никому и ничему.
Собственно злых людей не так много. Также как и по-настоящему добрых. Но мода на грубость, как и любая мода увлекает толпу. Людей увлекает новизна. Людям хочется солидарности, они хотят быть, как все, и немого круче. А когда вдруг всё это надоедает… Когда всё вокруг рушится… вопят: «Господи, что же это творится! Как отвратительны люди! Как отвратительно всё вокруг! Куда Ты завёл нас, Отче! Может, Ты и не отец нам, неисправимым грешникам, а отчим. Может, мы навязаны Тебе лукавым, и когда называем Тебя Отцом, оскорбляем Тебя, вызываем гнев Твой. Ты, Блаже, не мог создать таких мерзких тварей. И молиться нам нужно не «Отче наш», а «Отчим наш»!
Каются… И продолжают поучать нас…
***
Где бы я не находился, моя душа звала меня в Петербург. Даже когда из-за войны застрял в Грузии на двадцать лет, в этом земном раю, в этой стране красивых людей и красивых гор.
Я был уверен, что Ленинград — это партийная кличка, что город вернёт своё имя. Не потому, что я не люблю коммунистов. Они все разные. Одних люблю, других опасаюсь. Я знаю, как много они сделали для России.
Петербург и петербуржцев боялись и уважали. За порядок. За привитую немцами дисциплину.
Ленинград и ленинградцев любили…
Если это слишком сильно сказано, можно по-другому. Испытывали теплые чувства и уважение. Не только за стойкость и подвиги, но за своеобразную питерскую народную интеллигентность.
К сожалению, вернувшись к своему истинному имени, Петербург потерял и продолжает терять многое хорошее, что было у Ленинграда и ленинградцев. Мы теряем Ленинград, как несбывшуюся мечту о новом русском человеке. Ленинград возвращается к Петербургу, который так остро и нетленно отразили Н. Гоголь, Ф. Достоевский и автор «Петербургских трущоб» Всеволод Крестовский.
Узкие улочки торгового центра были переполнены людьми. От них исходила доброжелательная прохлада. Я заметил пожилую женщину, которая выбирала овощи и складывала их в корзину. Она устало улыбнулась мне и поздоровалась. Я тоже пожелал ей здоровья и сказал:
- Вы заметили? К нам возвращается доброжелательность.
- Эмпатия? — ответила она вопросом.
- Может быть, — поддержал я разговор. — Это первые шаги… Внимательных и деликатных становится больше. Говорят, что всё решают десять процентов. Вот как достигнет город или район этого уровня, этих десяти магических процентов, дальше всё начнёт меняться быстро и неотвратимо и в лучшую сторону… Правда и то, что такие же симптомы возникают при приближении войн, революций и эпидемий.
- Да, полноте … — Она назвала меня по имени.
- Откуда вы знаете моё имя?
Она произнесла мою фамилию.
- Вы ведь учились в 281 мужской школе, да? А я неподалёку в женской… На праздники мы вместе ходили на демонстрации. — Она тихонько засмеялась. — Сажали деревья на пустыре, где сейчас Парк Победы. Пили пиво и портвейн… А Вы всё такой же фантазёр! Романтик…
Я мысленно разглаживал её морщины. Убирал седину. Возвращал глазам сияние.
- Вы Ёлка? Ёлка Кулачкова?
- Вы узнали меня?
Я нагнулся и поцеловал её в щёку.
- Вы пропали куда-то после выпускного вечера…
- Да, я уехал в Грузию.
Хотя мы старались говорить не слишком громко, посетители магазина прислушивались. Их забавляла наша встреча.
Наш разговор был прерван хорошо одетой дамой лет сорока. Она легонько толкнула меня в бок и язвительно сказала:
- Нашли место выяснять отношения! Идите в парк. Там на скамеечке…
- Простите, — я попытался успокоить её.
Она продолжала клокотать и находила какие-то очень обидные слова.
Наверное, у неё что-то случилось дома.
Я заметил, как переменилось лицо Ёлки. Она старела на глазах.
- Вы не расстраивайтесь, — торопливо успокаивала она меня. — Не отвечайте! Не обращайте внимания. Сделайте вид, что вы не слышите, притворитесь глухим!
Она вдруг как-то, естественно, приняла вид плохо слышащей… Да, это конечно можно. Но самое смешное, что она права. Мы действительно мешаем.
- Не смотрите на неё.
- Да, конечно, можно отвернуться и забыть. Но если бы вы знали…
- Не обращайте внимания. Она подумает, что вы глухой. Ей будет неинтересно говорить гадости глухому. Я всегда так делаю.
- Но, если бы вы знали!
- Что?
- Если бы вы знали, какое счастье, какая радость, как круто, если вдруг на ваших глазах человек грубый и злой становится добрым и деликатным… Я буду смотреть на неё и улыбаться. И кивать головой. И она засмеётся. Злых людей не так много, как нам кажется.
Однако я почувствовал, что потерял уверенность в себе. Лишился силы не столько от слов этой женщины... От её уверенности в своей правоте, от её прокурорского голоса я едва не потерял себя...
- Безобразие! Бардак! Красивая узбечка на кассе виновато улыбалась.
Мне нравились эти молодые гастарбайтеры из Средней Азии. В них была экзотичная азиатская интеллигентность. Они быстро считали. Они всегда бросались на помощь пожилым людям. Говорили меж собой тихо. А главное, не хамили. Я радовался, что в Узбекистане растёт такая молодёжь. Не агрессивная. Не враждебная. Эти молодые люди напоминали мне наше послевоенное молодое поколение.
Я вдруг увидел нас глазами этой девушки.
У неё длинное и трудно произносимое имя, но мы все называли её Машей. И она откликалась. Мне стало неловко и даже стыдно...
Я шёл по узкому проходу между витрин. Выбирал продукты по списку, чтобы не забыть. Всего понемножку. Смотрел, на что скидки. Мысленно обращался к моей агрессивной соотечественнице.
Зачем тебе эта грубость и агрессивность?! Ты ведь живая! И могла бы быть красивой, если бы не была такой злой!
А она искала меня, бегала из отдела в отдел. Наконец, нашла. Наклонилась и прошептала, щекоча своими губами моё ухо.
- Ах, если бы ты знал, какую радость, какое счастье испытываю я, когда превращаю такого… непонятно кого, как ты, в разгневанного мужчину, готового навести, наконец, порядок в нашем бардаке! И не прикидывайся интеллигентом! Интеллигентов нет больше в России! Вымерли, слава богу! И ты не интеллигент, ты старый жалкий мешок! Дырявый пластиковый пакет!
И ушла, сердитая и гордая.
Может быть и права она — нет больше в России интеллигенции, как нет и русского крестьянства. И даже из разговорной речи и прессы уходят эти когда-то такие привычные для стариков слова, вместе со словом «совесть». Чувство стыда, как и сожаление о неблаговидном поступке, ещё осталось, а вот совесть всё реже посещает людей. Мы погружаемся в язычество, когда проявление совести воспринималось, как опасная психическая болезнь. Наиболее достоверное описание мук совести мы находим в Новом Завете. И вы удивитесь, услышав имя апостола Петра. И ещё одно имя – Иуда! Он не выдержал мук совести и по приговору внутреннего суда прекратил жизнь самовольно. Не выдержал мук совести.
***
Порыв ветра, и я повис на проводах. И смотрю сверху на Московский проспект. Лупоглазые фонари оживают в сумерках. Сдвоенные белые неживые шары наполняются сначала голубым, а затем золотистым светом, и проспект начинает свою красивую ночную жизнь. Прохожих мало. У ирландского паба нарядно одетые люди обнимаются при встрече, а потом через три-четыре часа, прощаясь, тоже обнимаются и целуются. Красиво и заразительно. Стада машин проносятся и вдруг замирают перед светофором. И тишина. Белый джип «Чероки» пытается опередить серебристую «Нокию». Рискованно сближаются, но вовремя уходят от столкновения… Проезжая часть пустеет в ожидании следующего дикого стада. Тихо. Чисто.
Молодой человек в кожаной куртке уронил меня. Хотел поднять, но раздумал. Его остановила пожилая женщина. Упрекнула. Её поддержал полицейский. Молодой человек нагнулся, чтобы поднять меня, но лёгкий порыв ветра, и я увернулся. Пополз к проезжей части. Я был настигнут и водворен, куда следует… Да, я так часто менял хозяев и износился до такой степени, что оказался в урне.
Урна была переполнена. Я лежал сверху и ждал, когда уйдут люди. Моё лицо — лицо американского комика. Рядом со мной пейзаж. С другой стороны — мужчина ест бутерброд. Другой бреется. Легкая полиэтиленовая сумка с изображением женщины. Женщина примеряет кофточку. Рядом с урной мостовая. Машины проносятся и вдруг застывают перед светофором. Прохожих мало.
Девушка застегнула бюстгальтер. Улыбнулась мне. Её улыбка оживила северный пейзаж. Я тоже улыбнулся.
- Ну что? «Наша жизнь кончена?» —спросила она.
- Возможно.
Я не мог не улыбаться. Так был задуман.
- А в чём смысл? Содержание скрыто. Может быть, и нет никакого смысла. Но наша жизнь кончена.
- Как бы не так! — Я сморщил лицо. — Наша жизнь только начинается. Мы можем увидеть мир, в котором видели только ноги. Хотя по ногам можно узнать о мире больше, чем по лицам.
Все мы — старые пакеты, мешки, гаджеты для переноса информации. Попав на свалку, мы хвалимся друг перед другом подвигами, как хвалятся официанты. Что был де вечер, когда он один обслуживал пятьсот человек, и все были довольны. Как хвалятся хирурги, показывая своё мастерство на человеке, который вовсе и не нуждался в операции. А я хвалился тем, что мне пришлось как-то быть вместилищем восьми миллионов рублей.
Но оказалось, что были мешки и покруче меня. В долларах. А теперь мы хлам, годный только для переработки. А смысл в чем?
Мешки. Пакеты. Коробочки. Шкатулочки. Откликнитесь. Я хочу поздравить вас с Рождеством.
Я прожил свою короткую жизнь! Я больше не нужен никому! Но я уверен — моя жизнь только начинается. Я ничего не видел, кроме ног и жратвы, а ведь есть ещё и небо! Есть мыслящая Вселенная и Сочувствие!
О, это отвратительный запах! Как бы меня ни уговаривали поборники толерантности, как бы ни старались убедить меня, что плесень может быть благородной и даже «голубых кровей», я не смогу избавиться чувства отвращения. Я не могу назвать эту гадость благородной.
Во мне нарастало несогласие с приговором, во мне копилась всю жизнь неистребимая тоска по свободе выбора, желание наполниться чем-то благородным, благоухающим -косынкой молодой женщины, или её кофточку положили бы в меня. Белую кофточку с ароматом изысканных духов. Молитвослов. Или сборник хороших стихов. А то грязное бельё. Документы настоящие и фальшивые. Книги. Книжечки. Брошюрки. Туалетная бумага. Я видел ноги, и мне казалось, что это главная часть человеческого тела. Ноги переносили меня с места на место. Сплетались с другими ногами. Иногда руки массировали их, разгоняя кровь. Но, как правило, я видел обычно жизнь на уровне… не выше бёдер.
У старой пирожковой вчерашние полубоги, вчерашние властители дум, вчерашние, а сегодня – политические окурки, которых не успели убрать, насыщались блинами и пирожками с картофелем.
Рядом с другими я увидел японца. Он с аппетитом уплетал блины. Вроде бы ничего удивительного. Но он был в шортах. А вы хоть видели когда-нибудь японца в шортах? Это был тот самый, из касты неприкасаемых.
Время великого передела мира. Пересмотр шкалы жизненных ценностей. Так было и сто, и двести лет назад.
У нас прошлое всегда продавали как просроченный товар за полцены. Как бесхозное наследство. Хорошо бы за полцены! За два литра спирта Рояль или водки Распутин…
Порывом ветра меня вознесло на небо к облакам, а потом снова вниз и прижало к окну.
Я увидел мужчину и женщину. Они стояли неподвижно, прижавшись друг к другу. Они пытались остановить мгновение. То, которое прекрасно.
И снова, подгоняемый ветром, я летел вдоль питерских окон.
И в каждом окне был свой неповторимый мир.
Я увидел старуху с ярко накрашенными губами. Небольшой зал. Телевизор в полстены. Озабоченные лица женщин и мужчин.
- Уважаемые коллеги по панели! Первое место в нашем хит параде присуждается фильму «Маленький принц» по мотивам рассказа Экзюпери.
На экране возникло крупно лицо мальчика лет пяти. Правильные черты лица. Ровные зубки. Волнистые светлые волосы. Широко открытые доброжелательные глаза.
Никакого негатива. Никакого вырождения. Здоровый красивый ребёнок. Действительно, маленький принц.
Мама за кадром. Спрашивает ласково:
- В детском саду жаловались на тебя.
Малыш удивлён.
- Ругаешься матом.
Он задумывается. И вдруг расцветает, улыбается.
- П…а!
Он произносит это слово восторженно, с надеждой на счастье, которое ждёт его. И вначале слово это воспринимается мной, как «звезда». Он набирает воздуха и снова говорит чётко и правильно это запретное слово.
И ещё, и ещё раз. И с каждым разом восторженнее.
Его детский ясный, не изменённый пока ни куревом, ни алкоголем голос звучит над городом и над страной. И над миром.
Малыш отвернулся от матери, залез на подоконник. Он завороженно смотрит на город, в котором ему предстоит прожить жизнь и умереть. Не упади, малыш!
- Звезда!
Наверное, скоро появятся астрологи, которые будут предсказывать судьбу не по звёздам, а по «чёрным дырам».
И грустная мысль.
Как же мы похожи на этого малышку! Как радуемся и бываем безмерно увлечены новыми словами, терминами и идеями, которые подсовывают нам ловкие искусители, не задумываясь о реальном смысле слов, а потом удивляемся своему легковерию и позору!
И ещё одна блокадная новела привиделась мне.
Много лет назад в дни очередного международного кризиса, когда все ожидали начала войны, в переполненном автобусе, я старался как-то уберечь незнакомую старушку от агрессии молодых тел. Она подняла на меня глаза и сказала: «Не бойтесь ничего. Мы, старухи, молимся о вас!»
Меня беспокоили эти слова много лет. И вот, что вышло.
…Осажденный город. Ночь. Вой сирен. Прожектора. Взрывы. По безлюдной улице идёт старуха в белом платочке и черном пальто. Идёт не быстро и не медленно, а так как подобает ей по возрасту. Упорно. Даже несколько механистично. С бесстрашием муравья. Идёт долго. Мимо застывших в ожидании снаряда или бомбы домов. Мимо буддийского храма, откуда доносятся звуки мантр. Мимо синагоги. Молитва на иврите. Мимо мечети. Молитва о спасении на арабском. У зрителя должно накопиться чувство тревожного ожидания. Старуха идёт мимо Мариинки. Оттуда слышна музыка из Лебединого озера. Женщина приближается к Никольскому собору. Заходит в него. Там пусто и темно. Она находит огарок свечи. Первый огонёк во тьме собора. Ожили лики на иконах. Чуть слышно молитвенное пение. Высокие голоса старух. Высокие детские голоса. У старухи лицо Ксении Петербургской. Оно красиво своей антигламурной красотой. Это суровая красота другого мира — мира старых православных икон. Оно от старинных новгородских ликов. Шевелятся губы в беззвучной молитве. Меж тем приходит ещё одна старуха в белом платочке. Ещё и ещё. И вдруг то над одной, то над другой богомолицей возникает сияние, столб света, как будто голубое пламя больших нерукотворных свечей. Этот свет, эти столбы света вырываются сквозь стены собора и освещают небо. Вражеские самолеты кажутся комарами, мошкОй. Они взрываются и падают. А на чистом небе сияют звезды, как обещание грядущей мирной жизни.
2
Я стою у окна и жду. Там, на другой стороне проспекта, появишься ты и помашешь мне рукой. Я так долго стою, что чувствую, что сливаюсь с окном.
И окно оживает. Сначала оно становится частью моей души. Потом отпочковывается, отторгается от меня, и теперь живёт своей отдельной, самостоятельной жизнью. Оно пытается говорить со мной. И голос его — как иголкой по стеклу.
- Я так одинока.
Окна и все вещи среднего рода сами выбирают себе гендерную принадлежность. Я не знаю, по каким признакам, но подозреваю, что в какой-то мере это зависит от пола хозяина.
- Я такая серая. Я такая плоская. Никто не любит меня. Подари мне что-нибудь. Укрась. Чтобы не так бросалась в глаза моя серость и плоскость.
- Тебе мало занавески? Посмотри, какая веселенькая юбчоночка!
Придумай что-нибудь. Ты ведь такой выдумщик. Разрушь мою серость! Протри мокрой тряпкой. Ну, хоть взгляни на меня!
Я слушаю краем уха, отвечаю рассеянно, потому что ищу женщину на проспекте, внизу. за потоком машин, в деловитой толпе, выброшенной из метро. Тебя ищу. Ты должна пройти и взглянуть на моё окно. И, возможно, улыбнёшься мне и помашешь мне рукой.
Ах, досада! Прошла. Только короткий взгляд.
Нет, слава Богу, не ты! Тоже в серебристой курточке. Но другая. И походка другая.
И снова окно голосом шершавым.
- Я такая серая. Такая плоская. Подари мне какую-нибудь фенечку. Или цветок. Или хоть взгляни на меня!
- Не майся дурью… Я часами смотрю на тебя. Согреваю тебя своим дыханием.
- Лжец! Лицемер! Ты сквозь меня смотришь. Ты видишь другие окна. Ты ждёшь, когда остановится и помашет тебе рукой… Она!
Да, я ждал. Ждал, когда на западной стороне проспекта появишься ты.
Здесь неподалёку кафе Север. Ты иногда заглядываешь туда.
- Купи мне розу. — Верещало окно — Она станет моим сердцем. Моим образом живым. Смыслом моей жизни…
- Зачем?! Эти розы только кажутся живыми. Они даже не пахнут.
- Но они красивы! Ты сам говорил мне: «Красива — значит истина. Красива — значит есть смысл, Он не всем доступен. Он заключён в самой красоте». Вот безрукая Венера. У скульптора не хватало материала. Или руки или ноги! Он выбрал ноги, как объект красоты и поклонения… О, если бы я была снова, как в прошлой жизни, тем старым окном! Деревянной рамой с облупившейся краской. О, как дивно пахла та старая замазка! И старый подоконник хранил историю нашей жизни. Следы чашек. Кофе. Чай. Вино. Круги. Круги. Следы йода. Прилипший кусочек газеты. Следы крови. Сломанные ручки створок. Царапины на стекле. Трещина, о которой я помню смутно, только догадываюсь. Но я… Я не окно! Я стеклопакет. Ничего живого. Только оторванная пластинка снаружи при ветре громко стучит по стеклу, будто кто-то лезет к нам с декоративного балкона. Там нет дверей. Там нельзя посидеть в кресле, наблюдая кортежи, направляющиеся из аэропорта к центру Петербурга и обратно. Там, на балконе, камушки, упавшие сверху, и пробивающаяся сквозь снег зелёная травка. Сюда не прилетают птицы. Ни воробьи. Ни голуби. Ни вороны. Их пугает шум проспекта и воздух, отравленный выхлопными газами.
- Дай мне цветочек! Я умираю от одиночества. Ну хоть посмотри на меня!
- Неблагодарная! О каком одиночестве говоришь ты?! Я часами стою перед тобой! Вглядываюсь. До боли в глазах… Прижимаюсь лбом к стеклу.
- Ты сквозь меня смотришь. Ты видишь другие окна. Ты ждёшь, когда она (ОНА!) пройдёт по другой стороне проспекта… Ну, пожалуйста, плиз, купи мне какую-нибудь матрёшку или глиняного вятского конька! Дунешь ему под хвост, и он свистит.
-Не майся дурью…
- Подари мне цветочек хоть какой.
- Ну, какой?
- Розу. Или пион.
Я надеваю башмаки. Куртку. Вязанную шапочку. И бегу в Парк к знакомой цветочнице
- Мне, пожалуйста, розу!.. Любую!
А сам дрожу от холода.
Она долго искала.
Вошел грузный темноволосый. Поздоровался.
- Что вам?
- Цветок.
- Какой?
- Любой. Но чтобы крепкий и долго стоял.
— Это не ко мне. Это рядом.
Мужчина ушёл.
Цветочница вытащила из охапки красный бутон.
— Вот эту?
- Да, эту. Спасибо!
Отсчитываю деньги. А сам дрожу от холода.
- И всё?
- Всё.
- Розу твоей девушке?
- Нет!
- Кому?
- Секрет.
- А девушке?
Вспомнил. Она, ну, конечно же уже давно не девушка! Иногда, чтобы не отвлекать меня от работы, пьёт кофе в Севере.
- Да, и ещё, пожалуйста. Семь роз.
- Красные?
- Белые. Или эти… Светло-жёлтые… с лёгким румянцем... Отлично!
- Пойду к соседке разменяю, —сказала цветочница и ушла. Оставила меня наедине с цветами.
Я был один. Давили усталость и пустота. Пустота и усталость. И при этом я чувствовал, что я не один в это большом празднично коробе среди тысяч цветов, что они тоже живые, разумные и улыбаются мне, и хотят помочь.
Они улыбались мне как девочки, как женщины. Розы, лилии, пионы. хризантемы, орхидеи, тюльпаны, герберы. И у каждого цветка своё неповторимое лицо. Они сочувствовали мне. Они улыбались. Они любили меня, похожего на засохший цветок из книги сказок детства. И я улыбался невольно и избавлялся от старости.
Они счастливы, что их приносят в жертву, чтобы сделать нас людей хоть немного счастливее, чтобы озарить наши лица улыбками!
А я?!
Бегу. Ищу «Север». Я там никогда не был, хотя живу рядом.
Где Север? Где Юг? Где Восток? Где Запад? Везде холодно, серо и сыро.
Ветер. Дождь. Всё смешалось.
Гоголь торопливо прошел мимо.
Пушкин оглянулся.
Блок… Мандельштам… Ахматова…
— Это что, извержение вулкана?
— Это букет!
- Кому?
- Тебе.
Она потянулась ко мне, опрокинув шашечку кофе
А губы, несмотря на годы, нежные, девичьи. Застенчивые.
Её вызывающе распахнутые серые глаза наполняют меня счастьем. Делают молодым.
- Спасибо тебе милая, за эту улыбку. Спасибо за смелость!
- Спасибо за иронию.
Спасибо вам всем! Люди и звери, птицы и рыбы! Спасибо всем, кто отважно разрушает почти сто лет моё одиночество. Вам разрушавшим мою тоску. Вам, уберегавшим меня от страшного греха уныния! Вам, что научили меня любить и прощать. Спасибо вам, женщины, которые любили меня и молились, чтобы небо простило мне грехи мои. Вы каждый раз пытались родить меня заново, другим, лучше, чем я был до вас. Я молодел, но оставался собой, совсем не таким, каким вы хотели видеть меня. Простите мне моё детское упрямство. Я всех вас любил и люблю до сих пор, хотя многих из вас уже нет на этом свете. Но для меня вы навсегда — молодые и прекрасные, сколько бы столетий ни прошло. Не ревнуйте. Радуйтесь, что это было.
Но горы я любил больше, чем женщин.
Горы в те годы давали мне иллюзию существования другого более высокого мира, чем тот, в котором мы жили тогда. Я полюбил их опасную кривизну. И я бегал по горным тропам и ледникам, пока сердце, обремененное алкоголем и страстями, позволяло носить тяжелый рюкзак. Бегал по горам, как козел. И трещины в леднике казались трещинками, и камнепады не пугали, только разгоняли холодную северную кровь. И камни летели мимо. И молнии били не в полную силу. И лавины засыпали лишь для того, чтобы потом почувствовать радость жизни.
Мне тогда казалось, что горные хребты — это застывшая улыбка нашей планеты. Но теперь я всё чаще прихожу к мысли, что горы — совсем не улыбка, а застывшая в камне гримаса боли.
Вякнул телефон. МЧС предупреждает — грядет гроза и ураган, такой же, как был в Москве недавно. Уже затопило набережную Лейтенанта Шмидта. Закройте окна! Отключите электроприборы!
Как быстро проходит время нашей жизни! Хотя порой оно кажется слишком замедленным, похожим струйку остывающего сургуча.
Была последняя военная весна. Я спускался по крутой улочке к проспекту Руставели. Там привычную красоту, доставшуюся нам от девятнадцатого века, разрушали пленные немцы. Они вспарывали проспект, чтобы обновить канализационные трубы. Я не чувствовал к ним ненависти, хотя мой отчим погиб в боях с ними две весны перед этой. Немцы узнавали меня, улыбались, смотрели мне в глаза. Я часто общался с ними. Учился говорить по-немецки. Я иногда подкармливал их, хотя сам никогда не был сытым. Но сегодня у меня карманы были пусты.
Я вспомнил друзей юности, и эти воспоминания взволновали меня.
Я искал их в Интернете. Мы вместе начинали жизнь. Строили планы. Иных уж нет, а те далече. Я любил их. Дорожил их любовью. Ха-Ха! Страдал, когда им было плохо. Молился о них — других — молодых, неизвестных, прекрасных. Непризнанных. Неустроенных…
Почти все состоялись. О них можно узнать в Википедии. Я любил их — других. И они любили меня — другого. И верили мы, как и все шестидесятники, в большую жизнь и славную судьбу. Ах, какие были увлечения и страсти! Какой прекрасный сон подарила нам тогда судьба! Ах, как верили мы, что он сбудется, этот сон.
Фигушки! Другие сны. Тяжелое похмелье.
А память тоскует по легкой походке и ясности глаз. По тому бесстрашию. По той уверенности, что неудачи и сама смерть удел героев второго плана. Мы узнавали духовно близких людей в толпе, в метро, в лесу, в тюрьме, в ресторане по блеску глаз, по доброжелательности. И неважно было, состоялся человек, или ещё только начинает ощущать свою избранность, свою нужность. Мы верили, что все состоятся. У тех, кто состоялся, не было ни высокомерия, ни гордыни. Мы были обречены находить друг друга. Это было так естественно, так легко. Так прекрасно. Не было зависти. Мы были обречены быть такими.
Да, судьба даровала мне встречу с удивительными людьми. И среди них один из самых самых Никита Моисеев. Сегодня его имя помнят немногие, но он сумел внести свою лепту в спасение Земли от атомной войны. Его сотрудники разработали теорию гибели человечества в случае такого конфликта. К нему прислушались и на Западе, и у нас.
Неоценим его вклад в кадровую политику. Он дал многим талантливым людям пробиться к вершинам науки. Но это потом, позже. Тогда мы лежали в старых спальных мешках на дощатом полу инструкторской палатки в альплагере Ак-Тру на Алтае. Никита только что защитил докторскую. Он был мало известен.
Нашими соседями были типичные для любого времени здоровяки, бездельники Алик и Коча, пришедшие в инструкторство, пока не подвернется какая-нибудь работа. При всём при том Коча носил в своём старом зелёном рюкзаке полное собрание М. Горького. И иногда читал нам отрывки. Но чаще они хохотали по любому случаю и звучно портили чистый горный воздух. После чего снова хохотали. Никита предложил им новое развлечение – поджигать свои газы. Они так увлеклись, что прожгли штормовые штаны.
Мне было двадцать пять лет. Никите за тридцать. Он поразил меня своими размышлениями. Своими «за» и «против». Он поразил меня сочетанием зачастую противоречащих многочисленных объяснений различных явлений и характеров. Он был похож на большое красивое дерево украшенное одновременно цветами и плодами. Это был пир мыслей и образов. Прошло почти семьдесят лет. Я не помню ничего конкретно, но ощущение пиршества мысли не забыть. Со временем я узнал, что его предками были Фон Мекки. Что он дворянин. Что никогда не хотел уезжать из России и посвятил ей всю свою жизнь. И повторяю - он был в числе тех, кто предотвратил атомную войну. И тем спас человечество!
И вдруг — нет их, друзей — шестидесятников. Рядом с датой и местом рождения — крестик, число, месяц, год ухода.
А те, кто ещё жив, закрылись, чтобы не дать повода для жалости.
Пора подводить итоги. Пора разобраться, что это за сон был такой? Что сбылось?
А что забыто?
Вспоминаю рассуждение о мяснике, прочитанное мной когда-то давно в средневековом китайском трактате о военном искусстве. Настоящий мясник, приступая к делу, намечает линии на теле живого быка. И затем быстро разрезает его на части, так, что бык не чувствует боли. Может быть, только щекотно ему. С последним ударом ножа бык распадается, так и не успев понять, что с ним произошло.
Мы вряд ли узнаем когда-нибудь, кто был настоящим мясником, но наша звериная интуиция позволяет нам и теперь чувствовать по запаху кто есть кто.
Многие тоскуют по тому времени. Было нечто, что заставляет тосковать. Нет, не сила. Не военная мощь. Хотя и это прельщало нас. Но, главное, мы были вместе. Мы были сплочены. Мы верили, что любой жестокий режим можно очеловечить. Мы верили, что при любом режиме возможно сохранить наши мечты, наши идеалы братства и справедливости, сохранить нашу самобытность. Я снова взглянул на календарь.
Как быстро проходит время нашей жизни. Хотя порой оно кажется мучительно замедленным.
Старость не лёгкое время.
Но нужно идти, ползти, преодолевать, пока не подошёл к концу твой контрольный срок.
Ищу зацепки. Ещё на полметра продвинулся.
* * *
Вот так. Навзничь… Упёршись взглядом в шершавый потолок… Потом ничком — в подушку лицом… Лбом к холодной стене… Ловить звуки дома и улицы… Шум движения на зелёный. И тишина на красный. Запрет…
Что же такое моя жизнь? Я обыкновенный, нервный, неровный человек. Мне интересно жить. Реальность и сны нерасторжимы во мне также, как прозрения и самообман. Но иногда мне страшно от мысли, что я прожил не ту жизнь, которую должен был прожить. Притча о талантах понималась мной долгое время утилитарно и узко. И только теперь я понял, эта притча об искушениях. О неразумной хитрости и расчётливости. О долге нашем перед Небом. Также, как притча об ударе по щеке не о драке, не о войне, не о непротивлении агрессивному злу, а об унижении и обиде. Обиде, которая разрушает душу.
Мы сами выбираем, как нам жить, или живём по сценарию, присланному свыше? Даётся ли нам право выбора, свобода импровизации? Или «Узколицые танцуют. Круглолицые поют»? Не знаю. Но часто вспоминаю историю жизни моего школьного товарища.
В сорок четвертом году к нам в шестой класс пришел новенький — Саша Н. Сел за парту рядом со мной.
История жизни этого мальчика могла бы стать основой захватывающей повести. Война. Отец на фронте. Летчик. Пропал без вести. Мать вышла замуж. Саша считал это предательством. Презирал мать. Ненавидел отчима. Отчим был шофером. Зажили сытно. В доме всегда была еда. Мешки картошки. Мясо. Саша таскал из дома еду своим голодным товарищам, дворовым мальчишкам. Подкармливал. Но всё кончилось очень плохо. Саша подложил взрывчатку под родительскую кровать, дождался, когда мать пошла в туалет. И взорвал отчима. Тогда у пацанов было много всего. Мы сами разбирали боеприпасы, найденные в развалинах домов, и на поле, и в лесу. Мы были отличными саперами. Хотя не всем везло. Саша верил, что отец обязательно вернется с фронта живым. Победителем! Героем!
Саша взорвал отчима за то, что фотографии отца исчезли со стены. За то, что они исчезли из семейного альбома и были заключены в черный пакет из-под фотобумаги и погребены на дне старого сундука. За то, что стоявшая среди столового хрусталя модель самолета исчезла, а вместо неё красовалась игрушечная полуторка.
Саша взорвал отчима. И бежал из дома. Его усыновила банда. Саша был ловкий и смышленый пацан. Пригодился в деле. Грабили товарные поезда. Грабили склады.
Грабили богатых людей. Бандиты оберегали его. Алкоголь и сигареты были под строгим запретом. Ему меняли документы, фамилию и имя. Меняли год и место рождения, чтобы уберечь от кары, от суда, от приговора. Но они чувствовали, что Саша другой, не такой, как они. Говорил складно. Он мечтал стать военным лётчиком, как его отец. Хотя понимал, что пути назад, и тот реальный, нормально ненормальный несправедливый, но законопослушный мир для него закрыт. Он убил человека. Его искали. Его ждало суровое наказание. Он не мог вернуться. Когда ему исполнилось двенадцать лет, бандиты решили устроить его на гражданке, чтобы жил, как заслуживал, мирной жизнью. Ну, как бы, на пенсию, на заслуженный отдых. Нашли старуху, объявили её бабушкой Саши. Выправили документы. И подали заявление на приём в шестой класс средней школы. А он успел окончить только три класса. За два летних месяца ему пришлось осваивать курс наук за пропущенные, вольные годы. Школьное начальство подозревало, что документы поддельные. Но закрыли глаза.
Взяли. Он учился прилежно. Не дрался, не сквернословил. Был приветлив, но не разговорчив. Окончил школу. Поступил в военно-воздушное училище. Стал классным военным лётчиком. Летал на первых сверхзвуковых. Обзавелся семьей. Задолго до сорока заслужил приличную, теперь уже вполне легальную пенсию. Подал заявление в пединститут. Хотел стать учителем. Но за день до оформления документов, товарищ попросил заменить его в дежурном полете. Свадьба! Свадьба — дело святое. Полетел. Но что-то случилось с машиной. Начал терять высоту. А внизу большой город. Дома. Люди. Если катапультироваться, будет много разрушений и жертв… Он тянул самолет за городские кварталы. За пригороды. Прыгать с парашютом было поздно. Саша погиб. Кремацию свою он испытал досрочно вживе, в горящем самолёте…
Он раскрыл мне свою тайну незадолго до гибели. Говорил с улыбкой. В улыбке было и смущение, и как бы вина предо мной за свою опасную откровенность — отныне я становился соучастником его преступления. Но в улыбке Саши, наряду с этими противоречивыми чувствами, была и гордость за тот детский поступок. Преступление, которое, казалось, отрезало ему путь к мечте — повторить судьбу отца. Но судьба настигла — он стал лётчиком и летал. Мечта детства осуществилась.
Мы сидели в кафе. Вспоминали школьные годы. Учителей. Одноклассников. Это была лишь внешняя оболочка общения. Я был потрясён. У меня ведь тоже погиб на фронте отец. И мать моя тоже пыталась устроить личную жизнь, пока была молодая. И я тоже страдал и возмущался. Бежал из дома на фронт. Но был пойман. Возвращён. И смирился.
Саша перестал улыбаться. Смотрел на улицу, на проходивших людей. Он был далеко. Мы оба были в том далёком военном времени, о котором помнят теперь только очень старые люди.
Даже мне он не сказал своего настоящего имени. И дети его и внуки будут жить, не зная ни свой родословной, ни родственников.
Саша! Верил ли ты в судьбу? Верил ли ты в Бога?
Я прислушиваюсь. Но тишина.
* * *
Я вспомнил о нашем литературном объединении в Тбилиси в годы оттепели. Мы были молоды и талантливы. И теперь я нахожу в интернете много знакомых имён. Доктора наук. Профессора. Генерал. Всемирно известные журналисты. Десятки и сотни поэтических сборников. Прекрасная форма. Культура стиха. Талант. И среди нас -бледная, молчаливая девушка. Без родителей. Без средств. Наделённая даром стихосложения. Она пыталась найти себя в спорте. Дошла до кандидата в мастера по гимнастике. Но упала. Повредила позвоночник. И пришла к нам, в молодёжное объединение русскоязычных поэтов Грузии. Попробовать себя в литературной работе. Вышла замуж за простого рабочего парня. Родила сына. Когда муж вернулся из армии и увидел, сколько она зарабатывает за вечер, переводя стихи грузинских поэтов, чуть с ума не сошел. Бросил работу. Запил. Разошлись. Из-за травмы, из-за постоянных болей, она подсела на наркотики. У неё отобрали сына. И вдруг она исчезла.
Через пол столетия я узнал, что она скончалась несколько лет назад в областном сибирском городе. Там её считают святой тысячи людей. Что же она сделала такого, похитив сына, спрятавшись в глухой сибирской глуши? Ничего особенного. Работала в районной газете. Потом в областной. Преодолела свою зависимость от лекарств. Организовала общество поэтов — инвалидов. Сначала несколько человек. Потом несколько десятков, одиноких, угасавших, ждущих скорейшего конца. И вдруг — горящие глаза, улыбки. Сочувствие. Духовное родство. Здоровые люди просили принять их в это странное сообщество слепых, глухих, парализованных, но сплочённых поэзией людей.
Таких безвестных тихих героев на Руси немало. В них моя надежда. Наверное, нужен футбол и хоккей. И конкурсы. И гранты. И красные ковровые дорожки. И трибуны. И кафедры. Но прежде всего нам нужно выздоровление души. Нам нужно духовное сплочение и единство. Без таких, как эта девочка, всё бессмысленно.
Она не сразу обнаружила у себя, в кармане своей старой шубки, среди монет разного достоинства свой талан. Но приумножила его в сотни раз. А те, спасённые ею люди, передавали после её ухода другим отчаявшимся радость и смысл жизни.
Тот малыш, которого отбирали у неё, теперь уже взрослый здоровый, хороший человек. Отец хороших здоровых детей. И, я верю, она будет жить не только в своих последователях, но и в своих потомках дольше, чем наши учёные степени, наши книги и всё, что создано нашим тщеславием.
Я вспомнил, как сказал ей, в первый вечер, когда она пришла к нам. Хотел ободрить, согреть.
- Давай дружить!
А она по-своему поняла, посмотрела на меня пытливо и ничего не ответила.
Я шёл домой и смеялся над собой. Надо же, сморозить такое! На молодёжном жаргоне того времени эти слова означали совсем не то, что я имел ввиду. Ну, типа «Ты будешь со мной?»
И ещё одна история, которая вселяет в меня надежду. Я расскажу вам об удивительной семье. Гражданская война. Поражение белых на западе России. Поражение на юге. Поражение на востоке. Эмиграция. Те, о ком хочу рассказать, ушли в Китай. Одна из тысяч или десятков тысяч семей. В Китае им дали китайские имена и фамилии. Записали, как китайцев. Проводили суровую работу по изменению менталитета. Учили рисовать иероглифы и произносить по-китайски цитаты из трудов Мао. У них не было другого выхода. Заговорили по-китайски. Почти без акцента. Рисовали иероглифы не хуже китайцев. Соблюдали обычаи. Благо у нас много общего в восприятии смешного и печального. Стали белыми китайцами. Но в тайне хранили родной язык и культуру, и православную веру. Прошли десятилетия. Правительства Китая и России договорились обменяться людьми. Кто хочет, возвращается в Россию. Кто хочет, выбирает Китай. Они вернулись. Тоже сначала не на родину. Им разрешили поселиться в Казахстане. Этот регион был как бы чистилищем. Потом поселились в Новгородчине. Здоровые. Красивые. Не пьющие. Работящие.
В трудные девяностые я увидел впервые мальчика и девочку — Андрея и Юлию, внуков тех «русских китайцев». Я видел их всего один или два раза, но они запали мне в душу, в список людей, которых я вспоминаю по утрам. Видел раз или два. Но они почему-то вошли в моё сердце и прижились в нём…
Прошли годы. И вдруг я узнаю, что Андрей стал взрослым, красивым, спокойным мужчиной. Женился. Отец трёх сыновей. Взял на воспитание шестерых малышей из неблагополучных семей. Работает вахтенно на двух работах. Не жалуется. Не гордится. Всё как-то само собой получается. Своих заделали по любви, а этих взяли из сочувствия. Он не мог по-другому. Он с детства знал, для чего родился и для чего будет жить. Он перестал общаться с другом детства, когда тот в ответ на упрёк в нечестности, сказал:
Андрей, проснись. Эта жизнь и совесть не совместимы. Я выбрал жизнь.
Несколько дней назад я узнал, что Андрей погиб на работе. Сорвалась цепь на лесопилке и убила его.
А друг его, который выбрал жизнь, вроде жив до сих пор. Но после инсульта, родственники разделили имущество, а его самого сдали в интернат для хроников и забыли про него, потому что тоже отреклись от совести.
Я пытался понять, его бросили или кинули. Но понял - не то и не другое. Просто сочли, что его уже нет, как и должно было быть по их разумению.
И снова раскаяние. Снова страх. Я должен был лечить. Не думать, не судить. Лечить и всё! И не брать за это денег… Не поучать, а лечить. Я встречал таких людей у нас в скорой помощи. Они есть, они не моя мечта, не моя фантазия. Они существуют и помогают людям не за деньги. Может быть, в этом было моё настоящее призвание. И моё спасение. Не знаю. Жизнь прошла. Я ничего не сделал путного. Любил жить. Любил жизнь. Ни того ни другого не осталось во мне. Старость не лёгкое время. Проблемы с глазами. С сердцем. С ногами. С желудком. С головой. Любовь к Господу ослабла, а страха не было и нет во мне... Спасая здравый смысл, я загубил душу. Шепчу, вместо смиренного «Господи, да будет воля твоя!», «Да будь, что будет! Надоело всё!» И тоскую по любви. Тоскую по любви к Господу. Тоскую по умилению и любви ко всякой твари. Господи, да будет воля Твоя! Вот так. Хотел с вами посмеяться над собой, но не получилось. Поперхнулся. И, как всегда, суета. Очереди за справками, дающими право за что-то не платить и что-то получить. Добыча пищи. Готовка. Мытье посуды. Стирка. Времени остаётся мало.
Когда любовь уходит, мы погружаемся в суету, съедающую девяносто процентов времени нашей жизни. Спасибо вам женщины, которых любил я и которые любили меня. Когда вы были рядом со мной, даже мытьё посуды приобретало характер весёлой игры. Даже привычные словосочетания казались глубокими и полными смысла. Я чувствовал, как моя душа вырабатывает и накапливает антитела в противовес унынию, нытью, скулежу, примирению с пошлостью, которая покалывает, зудит и потихоньку надеется захватить меня. А без вас… Без тебя!
Без тебя! Без тебя темно. Без тебя грустно.
Грусть — изысканное лакомство. Грусть чем-то похожа на лёгкое белое вино, которое кощунственно пить залпом. Только небольшими глотками, наслаждаясь ароматом. И только вечером. Утренний приём испортит деловой день. Убедит в бессмысленности и бесцельности ваших усилий. И главное — не больше рюмки! Иначе грусть превратится в тоску и уныние!
Мне послышался диалог. Говорили мужчина и женщина. Звук осеннего дождя заглушал голоса. Менял слова. Извращал отношения. Но я замер, слушал не смысл, а мелодию разговора.
Я ходил по комнате, готовил еду, мыл посуду.
Время сыпалось снежинками в бесконечность.
Пустые деревни. Пустые дома. Пустая церковь. Пустой кинотеатр. Пустая тюрьма. Никого. Ни начальников, ни подчиненных, ни зеков, ни охраны, ни мамы, ни папы, ни друзей, ни врагов. Здесь бродят ничейные кошки. Лают ничейные собаки. Мычат ничейные коровы. А в реке громадные рыбы о двух головах. И тоже ничейные. И только ржавые сельди в бочке, в магазине сельпо соединяют меня с тем миром, где все зависят друг от друга…
Я снова мяукнул. И кошка перестала точить когти о черный пень и неотрывно смотрела на окно, за которым неясно проступал призрак, образ будущего героя фильма, у которого ещё не было имени, но оно возникнет, а призрак материализуется, станет реальностью, если найдется режиссер и продюсеры дадут достаточно денег, чтобы снимать не обнаженный сюжет, а находить детали, которые заставят зрителя увязнуть, утонуть в этом тревожном сне… Мой герой уже ворочался и корчился во мне.
…Я ждал, когда за мной придут и снова отправят за колючку. А потом понял, что за мной не придут. Люди ушли отсюда. И если вернутся, то лет через сто, когда забудут эту катастрофу.
Прибежал пес. Полаял на кошку. Она пошипела на него.
Женщина! Женщина нужна! — шептал я. — Кто она?
…Я принюхался. Она пахла хорошо, как тёплый пирог в детстве перед Новым Годом. Подарок судьбы. Чистая. Душистая. Мягкая…
Но равнодушная к моим ласкам.
- Лучше бы тебе родиться мидией! Бутылкой! Ты не женщина! Ты — туалетная бумага! (В реальности со мной этого никогда не было и не могло быть. При всех моих пороках не могло быть. Я люблю женщин. Я любуюсь ими.) А когда она начала бросать в меня всё подряд — тарелки, ложки, вилки, рюмки, я засмеялся.
- Ну вот! Наконец! Я ведь так ждал! Ждал, когда ты, наконец, проснешься? Оживешь. Растает ледышка в твоём сердце…
- Как ты не понимаешь? — стонала она. — Я женщина! Я не хочу. Я не готова. Я ещё не знаю, люблю ли я тебя…
- Полюбишь, куда денешься. Будем здесь жить. Сажать картошку. Научишься доить корову. Вот починю движок, будем крутить старые фильмы в пустом кинотеатре. Чаплина, Виго, Феллини. Читать книжки из сельской библиотеки. Слушать в местном радиоузле новости из того тревожного мира, откуда удалось нам бежать.
Она визгливо захохотала. Хохотала до слёз. Дрыгала ногами. И снова хохот. И это заводило меня. Я тоже хохотнул и обнял её. И содрогнулся от отвращения.
Я понял, он, мой герой, уже обретает свои пристрастия. Его заводит это смех. А мне хотелось закрыть уши руками, чтобы не слышать.
…Был май. Цвела черемуха. Мне было невозможно ждать. Меня преследовали. Меня искали. Моя мать сообщила обо мне в полицию, когда я пришел домой. Я снова бежал. Бежал. Бежал. И наступила ночь. Черным-черно. Ни одного огонька. Сорвал замок.
Упал на пыльную кровать и заснул…
В бреду, в предсонье, странные запретные мысли приходят в голову. Тревожат. Искажаются. И пропадают во сне. И снова они…
Маятник жизни и смерти. Маятник и одновременно язык колокола, возвещающего своими ударами неотвратимость перемен, неотвратимость превращения зла в добро, а добра в зло. Смерти в жизнь. Жизни в смерть. Ускорители, катализаторы этих перемен в каждом из нас – ИММИТАЦИЯ, формальность и то, что наши предки называли окамененным бесчувствием.
…Я открыл глаза. Глаза слезились, и всё вокруг выглядело, как в мутной воде на пляже. Я потер веки и увидел сельское окно с клочьями занавески, и сквозь давно немытые стекла — осеннее хмурое небо. Я подошел ближе.
Возник дворик. Чёрная кошка сидела на пне. Точила когти. А вокруг было белым-бело от свежевыпавшего снега. Кошка точила когти. Я улыбнулся и по привычке мяукнул, и кошка посмотрела в мою сторону.
Мы столетиями жили как бы в большом показательном трудовом воспитательном лагере, заведении, где не было свободы выбора, а за нестандартные, не разрешенные свыше, мысли и высказывания полагалось ужесточение режима, карцер, пресс-хата, а то и ликвидация. Мы приучали себя с детства не говорить того, о чём думаем наедине с собой. И при всём при том мы понимали тогда друг друга лучше, чем теперь, в начале двадцать первого века, когда, казалось бы, всё разрешено…
Во времена Возрождения в Париже. Король Франции иногда спешил по своим личным делам без свиты. И если толкнул в толпе ненароком кого-то, и не извинился, тот мог вызвать короля на дуэль. И это было не раз по свидетельству Бенвенуто Челлини. Он пишет об этом в своих мемуарах. Я радовался, читая это. Нельзя безнаказанно унижать никого! Ни народ, ни веру его, ни отдельного человека! Протест против унижения — это первый шаг от рабства и холопства, не чуждого нам, к достоинству и уважению. К благородству свободных людей. В последнее время такие кровавые стычки не редки. Пострадавших, конечно, жалко, но пора нам, наконец, не только любить и ненавидеть друг друга, но и уважать. Привычка притеснять тех, кто слабее, попирать их права, издеваться и всячески показывать своё право сильного, не только омерзительна, но и смертельно опасна. У «слабых» всегда есть безотказное оружие — отчаянье и изобретательное коварство. И шансов на спокойную жизнь у притеснителя нет и не будет.
Кошка перестала точить когти и неотрывно смотрела на окно, за которым неясно проступал призрак, образ будущего героя фильма, он корчился во мне.
…Я ждал, когда за мной придут и снова отправят за колючку.
Прибежал пес. Полаял на кошку. Они тосковали по хозяину. Они смотрели на человека, который ещё был похож на меня, но обретал свои черты. Вот он. Вожак. Ему всё ясно. Как жить. Как выживать…
- Женщина! Женщина нужна! — шептал я. — Кто она?
И вдруг понял. Ты нужна мне. И больше никто. Я люблю тебя!
Вспомнились слова умирающего поэта Николая Рубцова:
- Я люблю тебя, Люда!
Это последнее, что он успел сказать, когда она душила его подушкой!
Надо мозги проветрить в парке. А то вроде, повторяю дважды и трижды, какие-то фразы.
В лифте я снова увидел отпечатанное на ксероксе обращение жилконторы. Его время от времени срывают, закрашивают. Но появляется новое, то же самое.
Уважаемые жильцы, пожалуйста, не курите в лифте и не плюйте в зеркало!
Бесстрашная зеркальная честность, сколько я помню себя, всегда вызывала в людях подозрение и неприязнь. И даже гнев. Надо же! До чего нужно дойти, до чего довести себя, чтобы плюнуть в своё отражение?! Хорошо ещё, что тот, кто плюнул, не ударил зеркало кулаком. Было бы не до смеха. Однако поступок этот странный и дикий, пробудил во мне светлую надежду. Может быть… Повторяю, может быть, не обязательно, а вдруг… Вдруг такая реакция — первый необдуманный и стихийный протест познавшего свою низость и подлость человека. И у него возникнет дерзкое желание очистить, изменить не других — себя, прежде чем разрушать окружающий мир. Другого пути для спасения нет!
Пойду в Парк. Успокоюсь.
Думал ли я, сажая здесь на пустыре, на белом пепле жалкие прутики, предполагал ли я, что веточки эти станут могучими прекрасными дубами, тополями, вязами, каштанами?! Что Парк Победы станет местом силы. Что поколения будут находить здесь добрую энергию для добрых дел. Думал ли я?
Вечерний концерт в парке. Тихое сольфеджио. Утки. Чайки. Воробьи. Детский смех и воркование женщин по телефону. Шелест листьев под ногами. Тихое. Церковное. Небесное. Вспомнилось. С крайнего севера приехал гость, оленевод. Его пригласили в Мариинку. Он был потрясён красотой театра, голосами, музыкой. Поведением зрителей. Но больше всего его восхитили звуки, доносившиеся из оркестровой ямы до начала самой оперы, когда зрители покупали программки, занимали свои места, вполголоса переговаривались, а оркестранты проверяли и настраивали свои инструменты. Я довольно долго рассказывал в компаниях эту историю с улыбкой превосходства над наивным оленеводом.
И вдруг сегодня вечером перед закатом у фонтана понял очарование этой тихой гармонии, этого звукового дыхания, когда мастера, высокие музыканты жизни, общаются каждый со своим инструментом, а скрипки, виолончели, трубы делятся с ними своими звуками. Говорят вполголоса перед началом праздника.
Я сажусь на лавочку. И жду. Жду, когда начнутся чудеса. Когда мир, кажущийся нам обычным и скучным, начнёт раскрываться чудесами. Главное - не пропустить миг, когда распахнутся перед тобой ворота. Они могут захлопнуться от суетных мыслей, оскверняющих нас. Я вижу преображённых людей – взрослых, стариков и детей. И у каждого своя загадка, своя красота.
Вот мой давний знакомец, с которым я не знаком. Не больше двадцати. Обычный, обыкновенный. С футбольным мячом. Он прорывается к воротам. А деревья защищают. Он «обводит» их. Забивает голы в пространство, обозначенное его курткой и ярким шарфом. Игрой заинтересовалась дворняжка. Она то на стороне деревьев, то на стороне одинокого форварда. Лает, когда он забивает. Несильно кусает его ноги, по-дружески. Но собаку забрали дружинники, как бездомную. Он не сообразил, не успел сказать, что это его собака. И снова один.
Девушка нервно смотрит на часы. Сердится. Но заметив футболиста, смеётся и вступает в игру на стороне деревьев. Тут бы начаться красивому роману, но пришёл громила с букетом роз. С предложением руки и сердца. И футболист снова один против леса.
Я сижу на скамейке, опершись о трость, и улыбаюсь. Он молод. У него всё впереди. У него всё получится. Он будет красиво забивать голы. И его не будут тревожить мысли, что прообразом мяча была голова врага.
Месяц назад рядом со мной присела женщина лет семидесяти. Я говорю - женщина. Потому что не могу назвать её старухой. Крепкая женщина лет семидесяти. Назвалась Татьяной. С детства её нещадно эксплуатировали родственники и общество. Нянчила детей. Кончила ремесленное. Работала на севере и в Азии. В шахтах. Вышла на пенсию. И родилась заново. Увлеклась философией. Мне было интересно слушать её. Она всё помнила и понимала. От неё исходила такая сильная и холодная энергетика, что я почувствовал усталость. Мой мир был разрушен её интеллектом. Я не чувствовал к ней вражды. Только сильную усталость. В ней не было любви. Вспомнилось прочитанное в интернете предостережение.
Берегись мухи, которая сидела на дохлой змее…
Иллюзия высокой бескорыстной солидарности угасала.
О скорее бы стать ангелом! Чтобы летать среди облаков. Чтобы ноги не болели. И чтобы перья не вылетали из зада!
Я обошел фонтан и сел с другой стороны. Я ждал. Я желал увидеть самых молодых влюблённых, которых мне приходилось наблюдать за долгие десятилетия моей жизни. Миша и Маша. Им по полтора года. Их привозят сюда в Парк Победы из разных районов Петербурга. Они ещё не говорят ни по-русски, ни по-английски. Общаются на своём птичьем.
Маша увидела Мишу и бежит к нему пританцовывая. Ей свойственна красивая манерность давно ушедших времен. А он, малыш, ждёт достойно. Как взрослый мужчина. Отодвигает свою детскую коляску, свой экипаж. Обнимает Машу за талию. Наклоняется. Заглядывает в её глаза. Она отворачивается. Смеётся. Убегает и снова возвращается всё так же пританцовывая. Она протягивает руку и приглашает Мишу увидеть то, что видит только она. И он тоже протягивает руку в ту сторону. И они счастливы. Они видят то, что нам не дано. Наверняка забудется эта первая любовь. Но она необходима, чтобы потом стремиться всю жизнь к ней.
Вроде бы обычный фонтан. Круглая чаша бассейна. Мощные выбросы воды в центре. Пестрое смешение небольших фонтанчиков по кругу. По периметру сухая мраморная дорожка, круг, по которому так любят бегать дети. Вроде обычный фонтан. Но он притягивает. К нему приезжают люди из других районов Петербурга. Молодые и старые. Одинокие и пАрами. С детьми и без детей. Мало кто вспоминает о белом пепле, о похороненных здесь в блокаду ленинградцах. Я не чувствую враждебности ушедших. Они тихо радуются нам, радуются вместе с нами продолжению жизни. И я это чувствую. Я уверен, что это так.
***
У моего подъезда, у дверей, загораживая проход, стояла старуха. Соседка моя. Настоящая. Не пожилая женщина. Старуха!
- Вам помочь?
- А вы кто?
- Я ваш сосед. Полгода как переселился.
- А я пятьдесят лет живу в этом доме. Здесь жилплощадь давали самым заслуженным людям.
- Да-а?
- Да! Вот тебе и два! А вы знаете, кто я?
Я уже готов был кивнуть: «Конечно, знаю… Вы… Вы смерть».
Но она опередила меня.
- Я сварщица. Знаменитая сварщица…
- Не может быть! И что же вы варите?
- Чего прикажут, то и варила. А вы что, в Сережкиной квартире теперь, в 64- ой?
- Нет, в 65- ой.
- А Танька с Иркой куда?
Под ногами в снегу я увидел пакет с портретом Джима Керри. Тот самый, что улетел от меня несколько дней тому назад. Он виновато улыбнулся мне и скорчил рожицу.
Я принёс его домой. Очистил от грязи. Помыл под душем. Вытер.
Мне было грустно, а стало вдруг легко, когда Джим улыбнулся мне благодарно, не по киношному, а просто, как другу.
Я лежал на спине. Я лежал неподвижно. У меня не было желания двигаться. Надо мною летали мухи. Они ещё боялись садиться на моё лицо. Тысячелетний опыт предостерегал их, не позволял отдаться непотребному веселию и запечатлеть на моей коже свои автографы.
Присмотревшись, я предположил, это не мухи, а духи, те, кто из гордыни не пристал ни к добру ни к злу. Злобное одиночество роднит их с комарами. Одна из них, самая нетерпеливая села мне на щеку чуть пониже правого глаза, того, что из-за катаракты всё хуже отличает свет от тьмы. Я ударил её ладонью не расчётливо сильно, и из носа пошла кровь. Муха ещё дергала лапками, а я пошёл в ванную приводить себя в порядок.
В зеркале возникло лицо, к которому я всё ещё не могу привыкнуть. Клочковатая белая борода и обвислые усы старого казака.
Не усы, а седые косы любви моей! Космы, скорбящие о красивой юности.
Кровь ярко окрашивало раковину.
Пусть! Пусть капает. Так мои предки снижали давление.
Я отдёрнул штору и увидел улицу.
Вроде бы ничего не произошло за этот год. И в людской толпе я не заметил ни полицейских, ни людей в масках. Но это был другой мир. Мир двенадцатой или двадцать девятой или даже сто двадцать девятой тотальной войны теплокровных созданий с миром микробов и вирусов, беспощадной войны человечества с микромиром...
Одиночество зашкаливало. Старость и без Ковида время одиночества, если не веришь в Бога и даже если веришь, не избежишь ощущения ненужности своей в этом мире.
…Он расправил плечи. Приказал губам улыбнуться. Помолодел лет на двадцать. Стал вроде бы другим.
- Нехороший человек! –оценил он себя. – Нехороший! Слишком строгий к себе и окружающему миру.
Он отвернулся от зеркала и вскоре забыл эту спасительную мысль в утренней суете и физиологических заботах.
Правда. Голая правда! Это тебе не Венера Таврическая! Не Амур и Психея. Мы смущенно отводим глаза от голой правды. Без одежд она… Она похожа на немолодую женщину, уставшую от постоянных домогательств и насилия любого и каждого, кто не верит больше никому.
Правда на земле, истина в небесах.
Я противоречиво относился к Апостолу Павлу, но слова его, обращенные к римлянам, поразили меня и до сих пор тревожат.
«Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. Если же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю, но живущий во мне грех… делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих. Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти?»
***
За вечерним чаем с дочерью они говорили, говорили. Она показывала весёлую свою кампанию. Фотки с телефона.
Дочка перехватила его взгляд.
- Бесполезно, папа. Она не любит мужчин.
- Ради такой красоты, я готов притвориться женщиной.
- Ой ли!
Дочь засмеялась.
А мне стало стыдно за такое поспешное и не искреннее заявление. Пошлость заразительна. Нужно быть на чеку.
И тут же снова звонок. Взволновавший голос Катулла.
- А вы опять дома? Сегодня… Сижу в кафе, на воздухе. И вдруг ко мне подходит компания, девушка в тёмных очках, а с ней четверо парней. Молодые, прилично одетые петербуржцы.
- Дайте вашу левую руку.
- Протягиваю руку. Вы же знаете меня, я не могу отказать, если девушка о чем-то просит.
Она внимательно рассматривала мою ладонь. Мне неловко. Неприятно. Но терплю.
Девушка симпатичная. В моём вкусе.
- А теперь правую.
Естественно, протягиваю правую.
- Как Вас зовут?
Называю первое имя, что пришло в голову.
- Неправда. В Вашем имени есть буква «Р» … Кто вы по знаку?.. Неправда!
Она рассказала мне о главных событиях моей жизни. Потом извинилась и повернулась, чтобы уйти. Во мне что-то торкнуло. Она показалась мне такой красивой. Я схватил её за руку.
- Отпустите.
Она уходила.
Я встал, чтобы потребовать объяснений. Но один из спутников её остановил меня.
- Успокойтесь. Наша подруга ищет свою половинку, мужчину, который станет её мужем. Вы один из семи мужчин в мире, предназначенных ей. Но каждый из вас по-разному повернёт её жизнь. И, чтобы не ошибиться, она узнает по руке свою будущую судьбу. Вы неплохой вариант, но с вами она проживёт на три года меньше, чем с другим…
Что это?! В современном мире развелось столько мистических сект и техник, часто противоречащих друг другу! Это похоже на новости из Интернета. Это похоже на разгул мракобесия, который царил в русском так называемом просвещённом обществе в начале двадцатого века.
Да, с ума поодиночке сходят. Но когда сходит с ума человечество! И самое удивительное, что это безумие иногда кажется разумнее прописных умирающих истин. И предчувствую с грустью, что возможно при этой вседозволенности, мы скоро увидим на корриде вместо жертвенного быка корову.
Мне захотелось поехать в деревню Сыр Бор, где я был счастлив… И умереть там и быть похороненным на старом заросшим крапивой кладбище!
Но Интернет предупредил меня, что мост разрушен. Кто-то из дачников решил устроить цивилизованный вывоз мусора. Привезли контейнеры. Наполнили их. Однако не учли вес наших отбросов и нашего дерьма. Мусоровоз проехал к нам нормально, а на обратном пути мост не выдержал. Он рассчитан был на лошадь и телегу. Громадный японский монстр до сих пор торчит, преграждая дорогу к нашим домам, как памятник мечты о современной цивилизации. А наша деревня заселяется выходцами из Азии. Они уже договариваются о покупке нашей полуразрушенной церкви, чтобы превратить её в мечеть. Айя София в миниатюре. Без боя. Бог то один.
За окном Петербург, город, который всегда звал меня, понукал вернуться, где бы я ни был и как бы удачно ни складывалась там моя судьба.
И вот, я чувствую, он охладевает ко мне. Эти дворцы, эти мосты и каналы, эти храмы и хранилища мировой живописи. Эта музыка и эти люди. Я чувствую себя чужим на этих отчаянно оптимистичных поминках, в этом траурном ликующем мире. Он охладевает ко мне. А я к нему. За эту мучительную ночь ночь седыми стали уличные фонари за окнами моими. Хотя весна! Апрель!
И тоскую по любви. Тоскую по любви к Господу, которая всегда, сколько помню себя, с детства, была со мной…
Господи! Не лишай меня луча своего!
Так молился я ребёнком, когда не знал псалмов и молитв. Теперь знаю много и молюсь по памяти. Но боль не проходит. И чувство вины перед Господом не даёт покоя.
Смотрю в окно.
И приходит смирение. Вот он твой прекрасный город! Твой Петербург! Любуйся пока ты жив! Любуйся, пока он жив!
И я любуюсь, потому что люблю! Эти улицы, каналы, мосты, дома, людей…
И хочется петь, как адмирал Колчак перед расстрелом.
Гори, гори, моя звезда!
Я пытался позвонить соседям, чтобы поздравить их. По старому обычаю. Никто не откликнулся. У всех отключены дверные звонки. А сигналы от дверей подъезда включаются, только если была договорённость с гостем. Я приготовил небольшие подарки. Значки. Свечи. Цветы. Никто не отозвался. Никто не открыл свою стальную пуленепробиваемую дверь. Но они слышали мой смех. И смех овладевал сначала их детьми, потом начинали смеяться старики и старухи, а затем и те, кто сейчас у руля, у пульта, у стола. Они звонили в полицию. Просили прислать скорую или спецназ, чтобы прекратить этот идиотский смех. А в полиции думали, что это шутка. И тоже стали смеяться. А я заплакал. Уж больно смешная жизнь — делаем одно, говорим другое, а думаем вообще черт знает о чем. Никто ведь не услышит и не донесёт. Если только сам на себя из-за любви к эпатажу или по глупости. Петербург хохотал. От хохота лопались стёкла. Да, уж больно смешно — уже более тысячи лет — молимся совсем не тому, в кого верим, и не о том, чего хотим, а чего хотим, сами не знаем. Кричим: Свобода! Свобода! А на хрена нам свобода, если не знаем, что делать с ней!
Почему конфессии даже в одной вере смертельно ненавидят друг друга?!
Почему в храме можно увидеть предупреждение «Категорически запрещается ставить свечи, купленные не в нашем храме!»
Я пытался поставить свечу у себя дома в красном углу перед иконой Божьей Матери. Но свеча гасла от моего неудержимого рыдания, похожего на смех…
На проспекте меня остановил патруль. Почему без маски? А я говорю им, оттягиваю кожу на щеке: «Это не лицо. Это маска».
Так поступают многие, у кого только на хлеб и глоток водки. Не у всех получается. Мы ещё не научились притворяться, как корейцы или японцы. Нет, я не осуждаю их. Я восхищаюсь ими. Они знают, что европейцы их всё равно не поймут. Разумнее не спорить, молча согласиться на образ, присвоенный тебе. Они уверены — завтра принадлежит им… Они набрались терпения, работают не покладая рук и ждут.
А мы ждём, когда по всем каналам объявят наконец:
- Маски сброшены, господа-товарищи. Всемирный карнавал завершён! Вот наши лица перед Богом! Истинные! Без намордников! Вот наши мысли и поступки! Вот наша вера! Не плюйте в зеркало! И не курите в лифте!
Солнышко заглянуло ко мне в окошко. Но на проспекте холодно. Людей мало. Кутаются в шарфы и платки. А я валяюсь на кровати, как на пляже. Греюсь после долгой зимы. Хотя она была тёплая, но всё равно, зябко было и темно. Как соскучилось по солнцу моё стариковское лицо! Как радуется теплу и свету! Доброго дня вам всем, люди, звери, птицы! Здоровья! Приходите! Прилетайте на мой праздник!
Я потерял ориентацию. Не мог вспомнить, где я.
Лежу с закрытыми глазами. Сквозь веки ощущаю окно. Сумеречный свет. Ничего не болит. Не ноет. Не свербит. Никаких мыслей. Никаких желаний.
- Мама! Мама! Мамочка!
И снова — окно, проспект, Книги. Старое кресло… Я вернулся.
Надо оторваться от компьютера. Надо выйти из комнаты. Из дома. Уехать за город, в лес. За окном весна. Может быть даже лето. Я не заметил, как прошло больше, чем полгода. И люди празднуют не Рождество, а Пасху. Или Троицу. Не важно. Праздник!
За город! На природу! Туда, где между сосен летают красивые бабочки…
В эти напряженные дни предчувствие конца вывела некоторых горожан из нормального состояния. Ко мне прицепился в Парке один такой бородатый. Он стал кричать, что страну довели до гибели и распада такие типы, как я. Что я сторонник Горбачёва и Ельцина! Что я масон! Призывал горожан к самосуду и расправе надо мной. Он кричал, что мы, такие как я, не даём народу читать Пушкина. Что ему пятьдесят лет, а он – писатель, духовный учитель русского народа, из-за таких, как я, не может опубликовать ни одного своего романа... Что он… Он! А я никто.
Люди останавливались, прислушивались, становились толпой.
Я избежал самосуда. Но стал думать о насущных проблемах жизни не то, чтобы с тревогой, но с грустью.
Одичание среди не задумывающихся о смысле жизни людей наступает гораздо быстрее, чем я предполагал. И наверное, для многих одичание единственная возможность физического выживания в ближайшем будущем. Хорошо бы мне ошибиться. Одичания народов боится и Восток, и Запад. Но у тех и других разные подходы и рецепты спасения. Властители Запада мечтают сделать из опасных и непредсказуемых Джунглей большой всемирный Зоопарк, где каждому народу будет определена своя клетка или даже вольер. Однако, как показывают последние события в Афганистане, история меняет русло неожиданно, и клетки разлетаются как карточные домики.
На вокзал не войти! Огромная толпа. Очередь. Там ведь через рамки металлоискателя нужно проходить. А у меня в рюкзаке нож чеченский!
Еду в Девяткино! Там сяду.
Электричка битком набита! Эльфы! Ведьмочки! Язычники! Патриоты! Русофобы!
Трансвеститы! И прочие диковинные разновидности петербуржцев. Рванули в лес включать весну.
На платформе утомлённые после бурной ночи ролевики Средневековья — дева в длинном платье и парень в шотландской юбке с короткой трубкой в зубах.
Углубляюсь в чащу…
Тишина. Иногда безумный байкер промелькнёт меж деревьев.
Развел небольшой костёрчик. С блюдце. Из сухих веточек.
Грею руки. Думаю.
В 19-м веке некоторые философы пытались убедить нас что Бог умер.
Теперь, в 21-м, становится модным говорить о смерти Люцифера, Денницы, которого мы часто называем дьяволом. Мне кажется, у них, там, на небесах, споры переместились с человека на что-то ещё, чего нам не понять. Зато чертей, червей, клещей и всякой мелкой нечисти расплодилось так много, и они так распустились, распоясались, что вмешиваются во всё, даже в выборы. Празднуют победу.
Как же я раньше не замечал, не пытался понять странного пристрастия, странной моды светских дам сравнительно недавнего прошлого носить везде маленьких собачек, прижимая их к сердцу. Любовь? И вдруг озарило. Блохи! Насекомые! Паразиты. Они к теплу собачьему более охочи, чем к охладевающим телесам. Но и не это главное. Во всех странах Запада и Востока, в всех попытках гармонизировать власть и видимость демократии выращивают своих «собачек», чтобы отвлекали «блох»!
Только подумал, гляжу к костёрчику моему подходит господин, прилично одетый, хорошо стриженный, чисто выбритый. С обаятельной открытой улыбкой, которая нет-нет и срывается в усмешку. Вроде бы я видел его на ТВ. Здоровается. Присаживается на корточки. Напевает что-то знакомое и время от времени бросает взгляд на мой пакет, тот, что с изображением Джима Керри.
- Выручите меня! Я тут грибочков насобирал. Пришлось их в шляпу. А солнце голову припекает. Мне пакет нужен.
Я роюсь в рюкзаке, достаю пакет Дикси. Протягиваю ему.
А он отталкивает мою руку и тянется к тому, что с портретом Джимми.
- Я этот хочу!
- «Этот не могу!» —говорю.
- Тогда продай. Сто рублей дам.
- Нет.
- Пятьсот… Тысячу!
- Да хоть лайм. Не продаю.
Он огорчился
А я подумал. Так. Молча. Про себя.
Не продам друга! Хоть деньги, конечно, нужны. Не продам жену. Дочь. Родину…
Он услышал. Видимо и бесам не чуждо сочувствие. Задумался. И вдруг улыбнулся так мило и насмешливо.
- А если, друг предал?! Жена изменила! А Родина бросила в мусорный бак!
И захохотал.
На меня нашёл такой гнев! Такая ярость! Ведь Родина для меня — это моя семья, мой дом, мой язык. Моя жизнь и моё естественное существование.
Я мог убить его. Нащупал в рюкзаке нож, но сдержался и произнёс заклинание, которому меня научила новгородская крестьянка.
Не мог вспомнить только, как надо, сначала обматерить, потом перекрестить. Или наоборот?
На всякий случай — и так и так сделал. От души.
И только прозвучали эти магические слова, он исчез. Только следы на сырой земле. Я следы его мерзкие тоже перекрестил…
Может быть! Всё может быть. Но я ведь люблю их. Не чертей! Родину. Любимую женщину. Друзей. Детей. Даже недоброжелателей. И это главное. Я их люблю, и неважно, как они относятся ко мне.
Джим Керри улыбался. Родина ликовала в лучах солнца. Любимая женщина звонила по мобильнику.
- Где ты, мой родной?.. Я не слышу тебя! Где ты? Откликнись. Плохо слышно. Я люблю тебя! Без тебя пусто!
Но я был далеко. Я умер.
Я каждый раз умираю, когда умирает мой герой. И ищу в ком бы ещё пожить немного.
Я видел осажденный город. Очередь у магазина, где отоваривают продуктовые карточки. Среди обычных рядовых, знакомых по одежде и лицам ленинградцев, обычный, не выделяющийся ничем человек. Это художник П.Н.Филонов. Получив свою пайку, он идёт домой. Прижимает к сердцу завернутые в чистую тряпицу тёмные ломтики. Останавливается, чтобы передохнуть. Его окликает толстогубый, большеглазый, уверенный в себе мужчина. Одет хорошо. И выглядит не по- блокадному. Скажем, вроде как мужчина из будущего.
- Павел Николаевич! Павел Николаевич! Так вы решили?
(Хорошо бы обойтись без синхронных диалогов. Только характерные для осаждённого Ленинграда бытовые звуки и музыка. А слова в субтитрах. Видно только, как мужик открывает рот и кричит.).
Филонов оглядывается, но тотчас отворачивается, будто не слышит. Идёт медленно.
Тяжело дышит.
- Павел Николаевич!
Филонов оборачивается и показывает ему кукиш.
Воздушная тревога. Стреляют зенитки. Рвутся бомбы.
- Павел Николаевич!
Филонов оглядывается и показывает более неприличный жест
Петроградская сторона.
Филонов упорно, словно заводной, продвигается к дому. И преследователь не отстаёт. Расстояние между ними не сокращается. Оба в кадре. Хотя один еле волочит ноги, а другой бежит. Но не может догнать.
Их накрывает стена обрушившегося дома. Развалины дымятся. Кажется, оба погибли. Ан, нет. Первым вылезает Филонов. Ищет сверток с хлебом. Находит. Разворачивает. Целует хлеб. Заворачивает его снова в белый лоскут. Уходит. Позади дымящиеся развалины. Из них вылезает чумазый помятый торгаш. Отряхивается. Обретает свой прежний франтоватый вид. Пытается догнать художника. Но тот входит в подъезд. Улица Литераторов, 19.
Филонов закрывает за собой тяжёлую дверь. Поднимается по лестнице.
Его встречает жена. Он передаёт её хлеб, а сам уходит на чердак. Там хранится большая часть его картин. Он стоит перед окном и видит город, видит вражеские самолеты. Он раскидывает широко руки, защищая свои картины.
Налёт кончается. Тихо.
Комната забита картинами. Тесновато. Мрачновато. Они сидят с женой. Она смотрит на него. А он далеко.
- Как мне дать вам жизнь, образы, томящиеся в моей душе?! Как мне дать вам жизнь, возможность осуществиться?! Если нет холста. Нет картона. Даже бумаги подходящей нет у меня. Я бы выпустил вас на волю. Заселил бы вами стены домов. Но и красок нет у меня! 37 копеек в кармане! Я привык работать каждый день по восемнадцать часов.
А теперь сижу и смотрю на вас… Бедные вы мои, кому вы нужны кроме меня! Поймут ли вас через двадцать лет?!
Стук в дверь. Сначала робкий. Потом кулаком. Жена пошла тёмным коридором. Возвращается.
Спрашивают, не продашь ли ты хотя бы один рисунок. За три буханки хлеба и банку свиной тушенки… И там ещё двое с деньгами, хотят купить хоть что-нибудь твоё…
Видно, ей хотелось бы, чтобы он продал хоть что-нибудь, и на столе появилась еда. Но она не смеет выразить своё желание, слишком любит его, несказанно верит ему.
Филонов устало улыбается.
- Скажи им… Пусть уходят… Я… я не продаю… — он выдерживает паузу, говорит тихо, но внятно: — Жену!.. Родину!.. И мои картины…
Пустой стол. Пайка съедена.
Но оживает картина «Пир королей».
Филонов за столом властителей, сильных мира сего. Изобилие. Дорогие вина. Мясо. Фрукты. Он не бросается на еду. Ведёт себя как аристократ, хоть мещанин по рождению.
Он достойно пригубил вино. Отломил корочку хлеба. Он наблюдает. Он видит, как оживают его картины…
Картины оживают, и умирающий от голода художник оживает вместе с ними, чтобы войти в вечность, в мир, где нет войны, голода, смерти. Войти в непростой и суровый мир русской судьбы, мир русской души…
Он берет свою любимую женщину за руку. И они идут к свету. Сначала сквозь толпу героев его картин. А потом вместе с ними. Его лицо превращается в знаменитый автопортрет художника. Он сам один из образов, созданных им самим. Ни взрывы, ни тревожные шорохи, ни стук в дверь не нарушают парад видений, завораживающее действо, прессуя время. К нам, живущим в другом веке, пробивается жар души великого человека, чтобы помочь нам, простым смертным, понять себя.
Павел Николаевич Филинов умер 3 декабря 41 г в первую блокадную зиму.
Свои картины он оставил нам безвозмездно, в подарок. Они хранятся в Санкт-Петербурге, в Русском музее.
Из-за нехватки денег он часто писал масляными красками по бумаге или картону.
Жена была старше его на 20 лет. Она не готовила обеды и не стирала. Жили в разных комнатах и спали в разных постелях.
Но любили. Не могли друг без друга…
Причём здесь возраст!
- Я старше тебя на тридцать.
Милая, хмурая. Источающая тихий свет. Инстинкт подсказывал тебе, что я твой мужчина, но борьба за власть потребует от тебя избавиться от привычных приёмов, и тебе придётся принести в жертву свою независимость, которую ты, как и я, берегла с детства пуще целомудрия.
Помню, когда ты в первый раз пришла ко мне. Помню каждую нашу встречу. Помню, как ты сказала мне, проверяя меня, проверяя мою неадекватность, мою способность понять её.
- По своей детской наивности я мечтала и даже верила иногда, что настанет время, когда свет окончательно победит тьму и будет бесконечное солнечное утро, начало дня, не очень жаркое и не холодное. День не будет сменяться ночью, а будет вечное утро с безоблачным небом, а оставшиеся дети тьмы будут ходить с фонариками, испускающими чёрные лучи, потому что они рождены были, чтобы видеть жизнь во тьме, а день и солнце для них, как для нас ночь.
Такие мысли были не случайны. Она родилась в Петербурге. И любила белые ночи.
Родная, я хочу, чтобы мы, как прежде, жили мыслями друг о друге, чтобы мы общались молча и на расстоянии. Чтобы расстояние между нами было условностью. Чтобы тебе было интересно, что я делаю, о чём я думаю. О чём я мечтаю… Как это было раньше… Мне нужно немного. Услышать твой голос. «Как ты, мой милый? Что хорошего ты сделал сегодня?» Я понимаю. Беспокоишься о малыше. Ему больно — зубки идут. У него портится характер. Ты дышишь одним дыханием с ними. Не со мной. Я не претендую. Я любуюсь тобой. Если бы было иначе, я не радовался бы и не гордился тобой. Но я чувствую, как постепенно схожу с твоей орбиты… Общение с тобой дало мне более глубокое понимание отношений между людьми. Я осознал, что есть не только желание, страсть, что есть Любовь, когда двое становятся как бы одним существом, и две жизни переплетаются в необычно красивом узоре… Но люди чаще предпочитают игру, игру в любовь, при которой важно, чтобы партнёр был, как говорят, твоей «весовой категории», то есть соответствовал твоим параметрам красоты, материального достатка, возраста и тд и тп. Как только ты теряешь в весе, вылетаешь из игры и тебя забывают. Любопытно, что литераторы пользуется сюжетами, построенными именно на перипетиях любовной игры, как более динамичными и увлекательными.
То же и в общественной жизни…
Я мог бы продолжать и продолжать. Но не об этом думал, пока писал эти картинки. Главное впереди и меньше, чем на страницу. Мы уходим. Но нам небезразлично ваше будущее. Страна меняется. Это естественно и закономерно. Нам небезразлично, какой она будет после нас и вас. Героической и благородной. Милостивой и справедливой к свои гражданам, как мудрая мать. Способной на подвиги и самопожертвование. Или беззаконной территорией.
Мы разделены в этом большом и непонятном чужом мире, у которого два лица — жизнь и смерть. Как только мы перестаём быть частью матери, чувствуем это. И каждый выживает по силам. Каждый выживает по желанию жить. Сегодня нас уверяют, что в наше время, чтобы выжить, нужно научиться продавать себя, свои идеи, свои мысли, свои страхи, свою любовь, свою совесть, своих детей и близких, и родных. Мир застынет, жизнь потеряет свой вкус, человечество вымрет. Нас ожидает смерть от застоя. Или на смену дельцам придут бандиты, которые просто будут обирать нас и ничего не давать взамен. Нас уверяют, что продавать себя разумнее.
Может быть разумнее, но такая жизнь теряет свой высокий смысл. Мне невыносимо мерзко думать, что так может случиться.
Меня тревожит, не даёт покоя воспоминание о случайной встрече в электричке. Молодой аккуратный, чистенький отзывчивый человек признался мне, что его отцу в жёны досталась женщина, которую в их провинциальном городке никто не хотел даже даром. Она родила ему сына.
-Я не глупый, —говорил он. — Я всё понимаю. Я не курю. Не пью. Не ширяюсь. Смотрю ящик. Слушаю радио. У меня всегда есть какая-никакая работа. Но у меня не растёт борода. Не растут усы. Я никому не нужен. Ни мужчинам, ни женщинам. Даже той, которая не нужна никому…
Однажды в середине непростых девяностых моя жена сказала мне:
Я лишь травинка в разнотравье России. И мне не нужно большего!
Но я-то знаю, ты травинка, которая пробила асфальт!
Песни на твои стихи были любимы народом. И сейчас ещё помнят их.
И тут снова возник рядом со мной Игорь. Игорь Саамов.
Да. Да! Я сразу ощутил его духовную высоту. И не только я. Игорь пользовался безграничным доверием у людей из разных племен и народностей Кавказа. И никто не спрашивал его, кто он сам по национальности. Этот вопрос не то, что был неприличен, он был неуместен. Его задают, когда хотят определить к какому из враждебных лагерей, а лучше, к какой своре, принадлежишь. Кого хвалить? Кого ругать, даже, если в душе нравится? Вопрос уходил в тёмные подвалы подсознания, растворялся в доверии и спокойной доброжелательности, которые исходили от этого человека. Каждый считал Саамова своим... Его любили дети и дарили ему свои рисунки. Он украшал ими стены горной хижины.
Мы подружились. Вели беседы о жизни, делились своими наблюдениями. Моя пятилетняя дочка радовалась, когда он спускался к нам в посёлок Домбай из своего поднебесья. Ждала, когда он возьмёт её детские ручонки в свои руки и начнёт кружиться по часовой стрелке. А она взлетит на воздух и будет вроде лопасти пропеллера. И горы, и дома, деревья и люди образуют стремительный хоровод в обратную сторону. Страшно и весело!
Рубашки у него всегда были чистые и отглаженные. Когда он успевал стирать их! Может быть, привозили родственники? Не знаю. Он был другим во всём. И это не вызывало вражды непохожих на него людей.
Да, он возник рядом со мной. Я слышал его дыхания. Но он был без лица.
Я мучительно пытался вспомнить его лицо, и не мог.
Выручил друг, альпинист из Ростова-на-Дону... Он прислал письмо.
- Ну вспомни! Вспомни! Как можно забыть! Красавец. Острый, абсолютно правильный нос. Тонкие, нервные губы. Чёрная борода шкиперка. Глубоко посаженные темные цыганские глаза - погибель женских сердец. Стройная фигура. Нет, не атлет, нет… Ярко выраженный астеник с лёгкой походкой охотника. Клетчатая рубаха с закатанными рукавами обнажающие брутальные, повышенной волосатости руки. Коричневые тирольские кожаные шорты с помочами и тремя бубенчиками на грудном перехлесте. Мягкий голос, драматический тенор. Слегка хрипловатый. Видимо, проблемы с лёгкими…. Бесконечно добрая открытая улыбка. Ну вспомни. Не поддавайся старости.
И вдруг озарило. Я увидел Игоря. Я думал, что он грузин. Или адыг. Или осетин. Но оказалось, что фамилия Саамов намекает на происхождение от северных народов. Но откуда эти большие глаза? Это удлинённое лицо? Этот крупный нос?..
…Время шло к осени. Его здоровье не внушало опасений. Ему поручили работу с новичками.
Нашей дочурке тоже стало гораздо лучше. Последняя смена. Сентябрь. Мне пришлось прервать работу в лагере из-за срочных дел в Ленинграде. Я погрузился в суету ленфильмовской киношной жизни. И вдруг телеграмма из Домбая. Игорь Саамов погиб в лавине на склоне вершины Сулахат… Я не мог сдержать слёз. Я полетел в Домбай, чтобы проститься с ним.
Он лежал обнажённый в клубе альплагеря, обложенный кусками голубого льда. Чёрные плавки подчёркивали его аскетическую стройность. Он был красив, как средневековый герой…
Мы хоронили его под звуки небольшого оркестра. Из наших же, из альпинистов. Процессия растянулась на километр. Из нашей жизни уходило что-то высокое, и не очень понятное тогда. Да и теперь я не смогу толком объяснить, кто он был и в чём была его сила. В другое время он, возможно, был бы героем. Вождём. Но общественную жизнь России временами, как цунами, накрывает застой. В такое время яркие харизматичные люди не нужны. И даже опасны. И он, невостребованный, жил, как подсказывало сердце. А сердце подсказывало – просто живи и распространяй добро и справедливость. И он жил и распространял атмосферу добра, справедливости и любви... Сильный, благородный, не амбициозный человек. Верный древним обычаям Кавказа. Спокойный и мирный, пока не призовёт Небо. Пока не прикажет Родина.
А я так и не знаю, кто я. Зачем прожил эту долгую такую длинную и не простую жизнь? Кто я? Кто? Старый потрёпанный вконец внедорожник отечественного производства? Избегал шоссе. Искал свои пути в горах и ущельях и на равнине. В бездорожье. Каждую царапину, каждую вмятину помню. Учащается дыхание. Захватывает. Волнительно, как любят говорить артисты.
Не знаю. Не знаю! Но иногда чувствую себя колючкой на ветке шиповника у дороги. Защищаю цветы дикой розы от скота, проходящего мимо.
И куда же они всё идут-идут?
Знамо дело куда. Одни на пастбища. Другие на убой. Вспоминается Индия, где так уважают коров, но занимают одно из первых мест в мире по экспорту говядины.
Мы все такие разные и непохожие. И судьбы нам дарованы разные. Мы одиноки в этой вселенской толпе...
…Солнышко выпрыгнуло на мгновение из-под дождя. И снова стало темно.
Не дождь – водопад, - подумал я и вспомнил, как мы делились с тобой даже яркими пустяками.
Ты любила возражать мне, иногда в моём же стиле.
…Ты вот всё о птицах. А думал ли ты о кошках? Кто на самом деле эти изящные независимые существа? Если бы я была послана на Землю изучать людей, для земного воплощения лучше кошки не придумать. Лежи, мурлыкай, наблюдай. Изучай человека! И ещё один непростой вопрос для тебя, родной мой фантазёр. Подумай, почему кошки охотятся на птиц, которых ты так любишь? Почему?! Даже когда сыты… Это очень, очень непростой вопрос.
Она улыбнулась и поцеловала меня.
Сердце билось как на восхождении.
- Жизнь прекрасна, напрасно ты так строг к ней, - прошептал я, забыв, что мой холодильник пуст, если не считать двух старых протухших яиц…
Простатит! Унизительная капитуляция плоти. Поругание и унижение мужской гордыни. Простатит! Скупые мужские слёзы. Безответное ночное бдение в туалете перед стульчаком…
Написал и почувствовал отвращение к написанному.
Я не заметил, как стал другим. А писать по-другому не умею. Не научился. И никогда уже не научусь. И зачем? Все мои мысли, всё самое дорогое и значительное, всё, что хотел сказать вам, уместится на одной последней странице.
Свидетельство о публикации №221101901386