Дельхор

Однажды сыновья праведника, рава  Йицхака Соловейчика, находились у него дома и рассказывали что-то веселое, с целью развлечь присутствующих. Когда вошел отец, все улыбки пропали, и присутствующие встали с трепетом в глазах. Отец заметил, насколько все изменилось, и сказал: «Когда приходит Ав* — уменьшается радость и веселье».

***
Лето, страшный зной. Выглядываю в окно, а во дворе Датико работает. Датико был худощавый и чернявый, потому что красил волосы, и носил вытертый пиджак поверх черкески. Глаза у Датико были глубоко утопленные, карие, его лицо, созданное в виде виноградины сорта «дамский пальчик», украшал длинный нос, да что там длинный, может, самый большой  в городе. Ещё он носил фуражку, сапоги, был многодетен, а жену его все видели, но никто никогда не слышал, то было безголосое существо в платке, отзывавшееся на имя «Лия».
Датико был работящий мужчина, весь день мастерил. Например, точил ножи, разбирал будильники, рылся в моторах, забивал в стенку костыли, даже корзины плёл, хотя, казалось бы, кому они сейчас нужны?
В тот день Датико выпрямлял мятый бронзовый таз. Подошёл он к этому основательно – предварительно устроил ложе для таза, натаскав из подвала кирпичей и досок. Любил я смотреть, как он трудится, Датико никогда не возражал, он терпел зрителей, что, надо отметить, отнюдь не всеобщее свойство. Говорил он мало, обычно что-нибудь такое: «а, ти смотри, он сапративленье оказывает, а ми ему девятым сталинским ударом!» Или: «нет э, ти видишь, нэ хочет сгибаться, кацо, но мы согнём!» Иногда он произносил что-нибудь философское, например, однажды, после дождя, он изрёк, указав отвёрткой на дождевых червей, вылезших из земли: «А знаешь, куда они идут? Умирать идут! Люди, когда умирают, в землю идут, а у этих наоборот всё!»
Датико в тот день долбил несчастный таз так, словно таз был не таз, а целый Амалек. Всамделишные искры летели, гром и звон был знатный.
В другой стороне нашего двора мадам Берлявская читала, и от всего происходящего была явно не в восторге. Надо и о ней сказать. Мадам Берлявская крупная была, округлая, совершенно в форме яйца, на тонких ножках, вдобавок. Глаза у неё были прозрачные, как лёд, бледно-голубые, волосы она завивала в букли. Родом она была откуда-то с Запада, толи с Белоруссии, толи с Украины. Мадам Берлявская обожала садиться в тенёк, под виноградник, и сквозь очки в роговой оправе читать книги на идиш. Книги такие были только у неё, само собой, купить их было невозможно. Говорила она смешно: «библэоцэка». Муж у неё был маленького роста, тихий, тоже полный, с круглой плешивой головой, и за глаза его величали «Пол-Рувима».
Сейчас мадам Берлявская захлопнула книгу и приблизилась. Датико её, безусловно, видел, но спрашивать, зачем подошла, счёл ниже своего достоинства.
- Давид Ильич, а почему Вы так стучите?
- Я нэ стучу, работаю я.
- Ну как не стучите? Вы стучите!
- Это ви стучите. И мэнтам стучитэ, и в мэстком. Большэ ничэго делать нэ можете. А я работаю.
Берлявская пропустила колкость мимо ушей, но было видно – её этот выпад задел.
- Я имею законное право на отдых! Но у меня полнейшее ощущение (она произносила «ощчущчение»), что я живу на заводе! Это незаконно! Я буду жаловаться!
Датико продолжил молча крушить таз, да так, что вместо вмятины, направленной внутрь таза, стала образовываться вмятина кнаружи.
. Берлявская, однако, не сдалась, она встала, уперев руки в бока:
- Тут Вам не Грузия!
Воцарилась тишина. Датико отложил молоток, повернулся, усмехаясь в усы, весьма презрительно.
- Тут Савэстки Союз. А нэ ваша… (после паузы) Гэрмания!
- Германия! Наглец! Какая Германия!
- Ну и ехала бы к нэмцам своим обратно. А я кавказэц.
- Научили вас. На свою голову научили! Дикие люди! Дети ваши по базару бегают вместо учёбы!
- Слушай, ты, лячарка (бакинское слово, каким обозначают сварливых женщин), сейчас молчи, э!
- Вы мне рот не затыкайте! Не то время!
- Слушай, нэ понимаю, как Гитлер вас от своих отличал, э?
- Деклассированный элемент!!
Крики без внимания не остались. В дверях квартиры замаячил Пол-Рувима,  в пижамных штанах и майке с серией дыр на выпирающем животе, точь-в-точь следами пулемётной очереди. Он переминался с ноги на ногу, и по всему было видно, что встревожен. У дверей жилища Датико возникла его Лия, она, в тёмном платье до земли, сложив руки на груди, мрачно глядела вниз.
- Ала, слущи, я с тобой гаворить нэ буду, я с твой муж гаворить буду. Э, вася, падайди сюда.
Пол-Рувима инстинктивно сделал пару шагов обратно, к дверям. Датико же принялся медленно засучивать рукава, и, вполне в духе Брюса Ли из фильма, наклонил голову вправо и влево.
- Я милицию вызову! Милицию! Уголовник!
И своего окна высунулась Марьяшка, она же Марья Ивановна, бывшая какой-то начальницей в министерстве образования.
- Дорочка, зовите милицию, я дам показания, что он угрожал. Пора обуздать этот зверинец!
Саида-ханым, соседка с третьего этажа, одинокая женщина, работавшая в Универмаге в отделе тканей (злые языки улицы говорили, между ней и Датико – несомненно, отношения более близкие, чем бывает просто у соседей), высунувшись из окна, по-азербайджански рекомендовала «не связываться с этими русскими ограшами».
И понеслось.

Набравшийся мужества Пол-Рувима, сняв очки, всё-таки подошёл, его принялась оттаскивать мадам Берлявская, с криком «Рувик, не выдумывай». Что же до матерящегося на трёх языках Датико, то его оттаскивало аж пять человек – Тофик-мяллим, живший в квартире над воротами, Йося Косой, армянин Фердинанд (те же злые языки и его увязывали с Саидой-ханым), я, срочно спустившийся во двор, и дворник Мардахай. На крики собрались буквально все, кто тут обитал.
- Нэмцы, сволочи!
- Грузинское говно!
- Я эврей!
- Не смешите! Рувик, ты слышал? Они евреи! Ты посмотри на этих дикарей в бараньих шкурах!
- Милиция! Я дам показания!
- Людьми сделали! С деревьев спустили!
- Пирьехали к нам в Азербайджан зачем, на свой родына ехайте!
- Ара, Датико, оставь их, слушай!
- Маминой мамы гроб! Бабушкин гроб! Твой гроб!
- Брат, как брата прошу!
- Чушки!
- Мало турки вас, армян! Было, за что!
- Ехай в свой Рассыя, там свой водка пей!
- Надоели жидовские скандалы!
- И эта блять из аула!
- Мама твой блятер!
В этот момент раздался выстрел, и все кинулись врассыпную. С треском захлопнулись окна. Остался только Пол-Рувима, в майке, разодранной так, что вывались пузо, заросшее густым волосом.
Стрелял участковый, товарищ Ашурбеков, молодой лезгин. Выглядел он как-то странно. Во-первых, фуражка была надета задом наперёд. Во-вторых, парадная белая рубашка была застёгнута кое-как, не на те пуговицы. Да и по всему было видно – служитель закона был крепко пьян.
Товарищ Ашурбеков, держа пистолет, направленный стволом в небо, на отлёте, жестом гангстера, медленно приблизился к центру двора, и тут встал на цыпочки, и, не пряча пистолета, сложил руки так, как это принято в танце «лезгинка». Покачиваясь, произвёл несколько движений из упомянутого танца. Затем, разглядев Пол-Рувима, стоявшего в замешательстве, обнял его, поцеловал в макушку, повис, и, потеряв равновесие, повалился вместе с ним на землю. Мадам Берлявская завизжала. Всё снова пришло в движение, кто-то крикнул «убили!», потом одни стали поднимать товарища Ашурбекова, другие – Пол-Рувима. Снова распахнулись окна.
Как стало ясно позже, у лезгина, после некоторого числа дочерей, в тот день, наконец, родился  сын.
Ашурбекова мы унесли в его полуподвальную комнату, чтобы проспался, и двор опустел. Ни Датико, ни таза, ни мадам Берлявской с книжкой. Вскоре пошёл дождь стеной.
Отец явился вскоре, как всё кончилось.
- Пол-Рувима, говорят, всем двором держали, чтобы никого не убил? – спросил отец с порога.
- Тебя только не хватало, а так всё, как всегда! – ответила с кухни бабушка, стуча стиральной доской. 

***
Однажды, как это уже было с моим отцом, я пойму, что состарился. Это непросто даётся любому из людей. Отец мне когда-то сказал:
- Ты не представляешь, какой дельхор я испытал! Позвал гостей, нажарил мяса, вина накупил, водки, то-сё. А в самый разгар праздника взял и заснул. Пили-гуляли, а я спал. Слушай, я теперь понял, что старость пришла, но как быть теперь, ведь у меня нет опыта, я ещё ни разу не был старым!
Я выразил сожаление, но честно говоря, не разделил его печалей, поскольку помыслил рационально – в семьдесят с гаком лет всё это нормально. Сейчас ему за 90, и он открыл для себя прелести интернета, зашёл на «Одноклассники». Потом позвонил, и говорит:
- Слушай, как такое может быть, со всей школы за этот год выпуска, никого, кроме меня нет!
Я решил подсластить пилюлю, и сказал:
- Просто никто, кроме тебя, компьютер не освоил!
Но отца не провести.
- Да нет э, они умерли все. Просто умерли. Дельхор какой, а?

Отец любил хорошо одеться, часто в парикмахерскую ходил, он был красив когда-то, и долго-долго, чуть ли не до своих 70 лет, излучал этакую закатную, отцветающую мужскую пригодность, чем всегда гордился.  А тут говорит:
- Слушай, я был на Дугласа Фэрбенкса похож. А сейчас ни на кого не похож стал, вернее, сразу на всех стариков на свете похож.

Дельхор люди определяют по-разному, ну понятно, те, что в теме. Рахамим, сын Авшалума, сказал – «это то, что надлежит испытывать на 9 ава – если есть у тебя дельхор, то ты наш, а если нет его – чужой ты». А Давид сын Давида, по прозвищу «Одноухий Давид», сказал «когда ты юн, и думаешь о недоступной женщине, тебе кажется, что это дельхор, но это было счастьем, а вот к склону жизни, то, что ты примешь за счастье, будет дельхором». Адам Израилов сказал - «когда понимаешь без слов, что не ищешь Вечной Смерти, а это Вечная Смерть тебя ищет, то у тебя просто дельхор». А если авторитетные люди разошлись в данном вопросе, то у простого смертного нет ровно никаких шансов понять, что это такое. Это можно только почувствовать.

***
Однажды у нас в квартале наступила Ханука. Скажете, эка невидаль, каждый год наступает? Ну, каждый год, не каждый год, но эта Ханука запомнилась, главным образом тем, что отец мой, против обыкновения, был дома.
Что делают европейские евреи на Хануку? Они пьют рюмку водки, и играют в шахматы. Что делают наши горские евреи? Они пьют бутылку водки и садятся играть в нарды. Именно садятся, потому что играть они не играют, а отчаянно ругаются. Видимо, нарды сами по себе игра такая, что без ругани нельзя. В шахматах, как известно, соперника нужно перемудрить, а вот в нардах надо обмануть – оттого и обида. Какой же нормальный человек любит, чтобы его обманывали?
Выхожу в то утро на балкон и вижу – играют Йося Косой с Ариком Пушкиным, люди не то, что босяки, но довольно простоватые, режутся в нарды, стучат игральными костями и негромко ругаются. Только отвернулся, в другую сторону поглядел, как слышу треск и жесточайшую ругань, какая только бывает на свете. Гляжу, а у Йоси на шею в буквальном смысле надета половинная доска от нард, а лица Йосиного не узнать – всё в крови. Йося, с огромным пафосом, не снимая своего импровизированного воротника, хватает столик, на котором шла игра, и замахивается.
На соседние крыши и балконы выскакивает народ, и я вижу, как Мардахай, набожный дворник, стоя на своём балконе, печально качает головой. А на улице пошло-поехало.
- Йося, я за ножом ща пойду, бля буду! – кричит Арик, резко нагибается, и столик пролетает над ним. После чего, молча, зловеще, не утирая крови и не снимая нард, Йося берёт табуретку, на которой сидел, и снова замахивается.
- Йося, сука, за ножом пойду и пырну тебя! – вопит Арик, и продолжает уже по-нашему, но тут табуретка, пущенная коренастым, кривоногим здоровяком Йосей, попадает точно в кучерявую Арикину голову.
- Один-один! – слышу я за спиной отцовский голос, и, повернувшись, вижу, что глаза отца горят, как бывает только во время карточной игры или футбольного матча, - Смотри, попал же, даром, что косой!
Тут Арик убежал к себе во двор, держась за голову, Йося же, оставшись на улице один, посмотрел наверх, на балконы и крыши, обсыпанные народом, и, потрясая перед собой короткими, волосатыми руками, по-прежнему с нардами на шее, громко объявил:
- Когда он выйдет, он будет мои булки целовать, как щёки мамы! Клянусь!
В этот момент бабушка выскочила на балкон, крича, что не позволяет глядеть на «хулиганство» затащила меня в дом, бросив отцу:
- Почему разрешаешь?
- Пусть знает, что есть люди на свете, которые живут так, чтобы дельхор был у соседей, и пусть так не живёт, - невозмутимо парировал тот.

***
Однажды, уже приличное время назад, в нашей московской квартире зазвонил телефон. Бабушка, ещё живая, но соображавшая уже весьма туго, взяла трубку и принялась тараторить на родном языке, так быстро, что я, отвыкший от его звучания, ничего не понял. Наговорившись, она сунула трубку мне.
- Алё, это кто? – сказал я.
- Я это, не узнаёшь? – спросил низкий голос.
- Нет.
Впрочем, по какому-то особенному оттенку, я вскоре припомнил владельца голоса, дальнего родственника, с героическим именем Роланд.  Я молча выслушал весь поток новостей, которыми он меня осыпал.
 – Слушай, а ты дядю Юру помнишь?- спросил мой дальний в нескольких смыслах родственник.
- Дядю Юру? Да.
- Хочешь посмеяться? Он всё-таки умер.
- Дядя Юра умер? Не может быть!
- Умер-умер! Сто процентов.
- Я думал, что он никогда не умрёт, –  сказал я совершенно честно.
На другом конце провода, на Ближнем Востоке, послышался хриплый смех.
- Я тоже! Но я могилу видел!
- И что написали? Прямо «Дядя Юра»?
- Не. «Мужчина по имени Юно», и так далее.
- Его что, Юно звали?
- Написали, да!
Положив трубку, я впервые подумал о том, что родной город мой, наконец, кончился. Я, по идее, далёк от того, чтобы мучиться ностальгией, и никогда не беседовал с азербайджанцами на московских базарах, выспрашивая о своём городе. Не только потому, что они, в основном, родом из районов, а в Баку если и были, то проездом, но и потому, что уверен – это они должны спрашивать у меня, и никак не наоборот. Я знаю, что мой город принадлежит мне стократ больше, чем им. Это же я помню каждую выбоину на его старом асфальте, там, где лежит теперь новёхонькая плитка, стилизованная под рыбью чешую. Это я помню чёткую карту Америки, образованную трещинами, прямо посреди Торговой улицы, напротив кинотеатра "Вятян". Это я помню фонари и узорные тени на улице Гоголя в каждый сезон года, и как в нише стены кинотеатра Низами, вместо какого-то замотанного в бурнус бетонного дервиша, стоял атлет с хорошо проработанной мускулатурой. Помню механического зайца в витрине овощного магазина, и подкову, прибитую там на порог. И оттого, что у меня такая хорошая память, всегда казалось, что родина моя по-прежнему хранится, ждёт меня, нетленная, со всеми своими фонарями и тенями, магнолиями и асфальтом, мокрым от майского ливня. Но теперь уж таки не ждёт.
Когда я рассказывал про свою родину и её обитателей, все мои ашкеназские собеседники, все, кроме бакинцев, конечно, делали круглые глаза, и говорили:
- Ты же это придумал, сознавайся! Придумал, как Бабель – Одессу!
Нет, ничего подобного. Ничего не придумал, всё так и было, может даже, где-то и смягчил. Так ведь и должно быть – натягивая еврейство Европы до бесконечности, как полоску кожи для правки ножей, Господь должен был где-то и ослабить, дать морщинку. Так вот, именно у нас, в кавказских предгорьях, Он её и дал.

***
Я нравился одной девочке из соседнего двора. Девочку звали Сарой, жили они с матерью в нашем квартале всегда, сколько я помнил, на первом этаже старого трёхэтажного дома, напротив заколоченного керосинного ларька с надписью «аг-нефт». Отца у неё не было, и она была полной копией матери, словно отец, которого никто не видел, ни грамма своего наследственного материала не вложил. 
Сара иногда приходила в наш двор играть в резинки с моими кузинами, ребёнком она была тощей и вертлявой, но позже, к последнему классу, она, по обыкновению кавказских девушек, быстро оформилась, округлилась, и стала ещё больше похожа на свою мать, сложённую, как палеолитическая Венера - с полными бёдрами, огромной грудью, и, при этом, тонкой талией.
Однажды Сара попросила у меня книгу, почитать, не помню уже, какую, а когда вернула, я обнаружил меж страниц закладку.  Это был вчетверо сложенный лист, на котором фломастером было написано признание в любви, собственно, первое и последнее, что я получил в жизни. Записка была украшена старательно прорисованными тюльпанами, со следами химического карандаша, видимо, Сара сначала делала набросок, а потом раскрашивала, в целом вышло не сказать, чтобы прекрасно. Записка меня скорее удивила, чем обрадовала. Я решил узнать, что теперь принято делать, но обратился отнюдь не к лучшему советчику.
- Слушай, тебе шашлык сам в рот идёт, а чё ты спрашиваешь, когда кушать надо? – сказал дядя Юра, грациозно сморкаясь в два пальца, - Да и семейной традиции нарушать не надо!
Я, честно говоря, почти ничего не понял.

***
Ой, как же давно это было. Стояли мы недалеко от кинотеатра «Вятян», того самого, который прежде назывался «Пионер», у пассажа, на самом «Золотом треугольнике». Знаете же наш «Золотой треугольник», да? Все его знают – там три городских района в одной точке соединяются - Насиминский, Наримановский и имени 26 Комиссаров. Стоим на углу, рядом с фотоателье «Араз», курим, а там Ашурбеков, лезгин, высокий и тощий участковый с Насиминского отдела, идёт к нам. Мы тут же, не торопясь, дорогу переходим, на территорию другого района, там встаём, Ашурбеков  издали на нас смотрит, краснеет от злости, но ничего поделать не может. А если с 26 Комиссаров идёт Аслан, тамошний мент, мы так же, особо не ускоряясь (чтобы приход не пропадал) перекочёвываем к «Аразу», и там якорь бросаем. Аслан был бы рад нас и там прижать, да район не его. Так мы сутками на Золотом треугольнике болтались. Да и не мы одни.
Стоим как-то летом, на стенку опираясь, сигареты у прохожих стреляем. Идёт хромая, дядя Юра (а дядя Юра человек известный), останавливается и говорит: 
- Шалом, жидки!
А мы ему:
- Дядя Юра, как Ваше ничего?
А тот:
- Как сами, ****юки?
– Вашими молитвами, дядя Юра, - отвечаем.
– По моим молитвам вы бы уже поднялись, фраера, а не стену держали, щтоб не рухнула. Когда я таким ****юком был, не было замка, чтоб не мог подломать! У начальника мусарни от меня болели все зубы. А вы что?
Высказав это, он шёл дальше, а мы кричали вслед: «Сто двадцать лет жизни Вам, дядя Юра» или «Вам здоровья, дядя Юра», на что он, не поворачиваясь, несколько презрительно махал рукой.
Однажды, когда дядя Юра произнёс свою дежурную речь, и стал уходить, один из нас, Яшка, свистнул ему вслед. Дядя Юра развернулся, и пошёл к нам, как всегда, не торопясь, вразвалочку. Мы смеёмся. Подходит и говорит:
- А кто свистнул, урла?
Яшка и говорит: «Я свистнул, дядя Юра».
А дядя Юра, ни слова не говоря, неуловимым движением, для пожилого человека, казалось бы, невозможным, как сунет Яшке поддых, тот напополам и согнулся. Тут, понятно, никто уж не смеётся. Я попытался дядю Юру за руку схватить, но тот с лёгкостью, не пойми откуда, заточку вынул, и мне прямо в шею тихонько кольнул – чуть-чуть кожу поцарапал, но мне хватило, и я застыл, как вкопанный.
- Ещё раз свистнешь, соловей, - сказал тут спокойным добрым голосом дядя Юра, – то познаешь, что и жизнь бывает страшная, как моя дупа при виде её снизу с параши. Понял?
Яша, не разгибаясь, головой покивал.
Повернулся дядя Юра, заточку убрал, сплюнул, подмигнул и спросил у меня, словно ничего не случилось:
- Папа дома твой?
- На работе.
- Да ладно. Не гони. Он или Кубинке в биллиард режется, или в Маштагах на собачьих боях ставит. Он не то, что ты, вася, стенку не держит. Передай ему от дяди Юры «как твоё ничего».
Улыбнулся всеми своими фиксами, и пошёл себе дальше, припадая, прямо в бакинское ослепительное лето, туда, где древние акации при каждом порыве ветра осыпали  прохожих дождём пахучих цветов, похожих на цветы фасоли, и старые оливы качались на ветру, попеременно становясь то зелёными, то серебристыми.

***
Я пришёл в Сарин двор. До этого целую неделю я думал о Саре, и решил, что влюбился. Их двор был практически копией нашего, только поменьше, такой же непроходной, тёмный, дурно пахнущий, полный кошек, и перетянутый, от стены к стене, бельевыми верёвками с разноцветными тряпками. По второму этажу шла ветхая деревянная галерея, к ней вела лестница, держащаяся на трубах и честном слове, вдобавок,  от старого виноградного ствола тянулись к лестнице густые плети с незрелыми кистями, внося основной вклад в царящий в углах полумрак. Подвалы тут, как и у нас, были нежилыми, и я встал на нижнюю ступень в подвальном приямке, чувствуя себя вором, и не понимая толком, что делать дальше. Через полчаса наверху, там, где галерея, хлопнула дверь, и раздались шаги, между двух виноградных лох показалось что-то крупное и цветастое, запищали ржавые блоки, и задвигались пёстрые тряпки, развевающиеся над двором.
Видимо, Сарина мама развешивала стираное бельё.
Мне стало совсем неудобно, затекли ноги, и я твёрдо решил уйти, когда всё закончится, но блок всё пищал и пищал, тряпки над двором всё прирастали, и, казалось, конца этому не будет. Наконец, наверху стихло, но обрадоваться я не успел – сверху, сквозь доски галереи, хлынула вода с запахом стирального порошка «Лотос» - это Сарина мама выплеснула остатки из таза. Воды было немного, но попала она точно в меня. Шаги наверху снова зазвучали, дверь заскрипела и хлопнула.
Я только собрался с духом, и решил вылезать, как послышался голос. Он принадлежал отцу.
- Эльза! Слушай, поговорить надо!
Распахнулось окно, Сарина мама ответила:
- Что стало? Поднимайся, да!
И я увидел отцовские ботинки, шикарные, начищенные до зеркального блеска. Перешагивая через две-три ступеньки отец буквально взлетел по лестнице – он делал так всегда,  поднимался он быстро. Снова хлопнула дверь и всё стихло. Подождав ещё немного, промокший насквозь, я, наконец, покинул этот двор. Я даже не знал, что отец дружит с Сариной мамой, и мне это почему-то не понравилось.

Вечером во двор пришла Сара, позвала меня и снова попросила книгу – почитать. Я снял книжку с полки, и побежал к дверям, но там стояла бабушка, услышавшая наш разговор.
- Куда несёшь? – спросила она.
- Сарке почитать.
- А кто разрешил?
- Что, нельзя?
- Не надо тебе с проституткиной дочкой путаться, понял? – сказала бабушка с яростью, мне показалось, что она меня ударит.
Я был ошеломлён и заканючил:
- Бабуля, ну почему?
Она без слов отпихнула меня от дверей.
- Сара, бабушка не разрешает выйти, а бросать я не буду, книга так испортится! – крикнул я в окно.
Сара минуту простояла молча, глядя наверх из-под ладони, а потом сказала со смешком:
- Маленький ты какой-то.
В то лето Сара больше не приходила.

***
Через год Ханука была,  стою я на улице, наблюдаю за игрой в нарды. Сидят дядя Юра с Йосей, и игра идёт нешуточная, оба на больших нервах, и ненавязчиво беседуют.
- Эй, вася, ты сейчас зачем зару перевернул? – дядя Юра строго спрашивает.
- Где я перевернул, э?
- Фэерге! Перебрасывай!
- Кончай, дядя Юра!
- Если мне кончить надо, я в бабу кончу, не понял ты? Перебрасывай сейчас!
Йося хмурится и перебрасывает, головой качая.
И тут я вижу – Сара идёт с каким-то перцем, тот невысокий, в кожаном плаще, и от всей его фигуры веет неисправимой деревней. Дядя Юра, перехватив мой взгляд, говорит:
- Это Роланд, Арика Пушкина то ли племянник, то ли двоюродной ****ы ***. Такой же, как его родственник (тут дядя Юра ввернул уже исключительно непечатное словцо, и стал трясти зарами в кулаке).
Какой Роланд! Какой племянник! Стою, всего колотит, у меня аж в глазах потемнело! А они в Сарин двор входят, провожает её, видимо. Дождался я, когда выйдет, отошёл от играющих, догнал.
- Э, вася, стой!
Тот поворачивается, вид при этом дерзкий пытается сделать.
- Чё надо?
- Это тебе чё надо, вася, на моей улице? – говорю, - Чтобы я тебя не видел тут, сундук!
Тот же смотрит на меня, и у него в глазах узнавание какое-то, мне непонятное, и видно, что драться он не хочет, и лица потерять – тоже, и говорит:
- У меня всё честно, брат, отвечаю.
- Что у тебя честно, кто ты есть вообще? - говорю, и бью его со всей дури в лицо, тот на асфальт садится, лицо прикрывает, и говорит:
- У меня с Сарой всё честно, стой, ты не понял!
Тут, откуда не возьмись, выбегает Арик Пушкин, видимо, из окна увидел, и бьёт меня сзади, он хоть приземистый, но крепкий, и я лечу на асфальт, но когда Арик хотел ногой добавить, я его за ногу ловлю, и валю его.
- Кипиш! – слышу, дядя Юра крикнул, и тут на меня и на Арика наваливаются, откуда только взялись, Датико, Тофик и Ферлинанд, и растаскивать начинают.
- А, пустите, я его на части порежу! – Арик, которого во двор уводят, кричит.
- Когда его пахан придёт, вася, я его тоже держать не буду, и он тебя на портянки уж точно пустит, - отвечает Йося Косой.
Смотрю, а тут уже Сара и Сарина мать, и Роланду кровь с лица утирают, Сара на меня не смотрит, и уводит Роланда этого, а меня держат аж трое – Датико и Тофик за руки, а Фердинанд за шею, и этот говорит:
- Ни *** ж ты бык, второй пахан, блять!
Товарищ Ашурбеков между тем примчался, и спрашивает:
- Чё происходит, вообще?
А Пол-Рувима, который тут как тут, в своих пижамных штанах и новой майке, ему рукой показывает, мол, наклонись, тот наклоняется, и Пол-Рувима ему что-то на ухо быстро говорит, товарищ Ашурбеков закатывает глаза, потом разворачивается и уходит. Почти все разошлись, осталась только Сарина мама, и она тоже смотрит на меня тоже как-то странно, не знаю, как описать – не то, чтобы прямо, как женщина на мужчину, глядит, но как-то похоже. И говорит:
- Не беспокойся, у них всё нормально.
Ни черта я опять не понял, ушёл домой и лёг.
Вечером отец пришёл и говорит:
- Смена растёт! Смена! Только не на нашей улице, лады? Тут все свои!
А бабушка, гремя посудой, крикнула с кухни:
- Такой же, как и ты, негодяй будет. Нет жизни мне. 
 
***
Отец, ты же не знаешь, как я тебя люблю, я и сам никогда не смогу это высказать. Ты был настолько крутым, что ни один мой друг, ни один уличный кумир моего детства не годился тебе в подмётки. Ты был огромный, жилистый и ловкий, ты был весёлый и бесстрашный, но потом, когда стало действительно опасно, когда стало страшно, тебя никогда не было рядом, тебя вообще не было рядом, но и это никак не повлияло на мою любовь к тебе.
Я каждую улицу этого города, которого больше нет, назвал бы в твою честь.
Отец, ты не знаешь, как я люблю тебя, и я никогда этого теперь не скажу, тебе, девяностолетнему, что звонит мне поговорить о своих стариковских болячках, как с доктором.
Слышишь, всё надо делать вовремя. Всё должно быть в свой черёд, папа, ни днём раньше, ни днём позже, нельзя мне было опаздывать, папа.  Вот жизнь и кажется поездом, который стоит, а двигается  всё вокруг, дома, заборы, деревья, всё пришло в движение – так я и прожил, папа, так и прожил, но у меня хотя бы осталась любовь к тебе, папа, я ведь похож на тебя лишь на первый взгляд – ростом, голосом – но я другой.  А Сара, Эльзина дочь, на свадьбе которой ты напился, но напился, так, как умеешь, красиво и весело, та, что признавалась мне в любви, отправив записку, она на тебя, кажется, совсем непохожа, но иногда, с какого-то ракурса, она становится до жути, до ужаса, до смертного страха - твоей копией. 
Ты и есть мой дельхор, только ты один, папа.


Ав* — на иврите «отец», а также — название 5-го месяца, который ассоциируется с трауром в связи с разрушением иерусалимского Храма.


Рецензии
Даже если я, после того, как прочитал последнее предложение, так и не понял, что такое "дельхор", это - не страшно. Есть всезнающий Интернет, который подскажет, что "дельхор - переводится с азербайджанского, татского, армяно-карабахского, фарси-талышкого (общее слово), как"...
Что значит одно-единственное, пусть и ключевое слово, в сложной, затейливой вязи рассказа, когда ты, благодаря воле автора, вместе с ним видишь и "..чёткую карту Америки, образованную трещинами, прямо посреди Торговой улицы, напротив кинотеатра "Вятян", и фонари и узорные тени на улице Гоголя в каждый сезон года, и механического зайца в витрине овощного магазина"... Я вижу. Все вижу. И вместе с видами никогда не виденного мною города, ко мне приходит и настроение автора. Кто?! Кто сказал, что я плачу? Кто это увидел? Это так, песок в глаза попал.
Светлая память тем из наших отцов, что уже ушли от нас. И доброго здоровья тем, которые ещё с нами. И пусть они будут с нами как можно дольше...,

Константин Кучер   26.10.2021 10:32     Заявить о нарушении