гл. 2-41. Беды и печали Бухарестских кончентрари

ВОСЕМЬ КРУГОВ БЫТИЯ
или Жизнь Ивана Булатова

Семейный роман-эпопея

КНИГА 2. ОГНЕННЫЕ СПОЛОХИ ВОЙНЫ
или Беда без спроса входит в дом


Глава 41. БЕДЫ И ПЕЧАЛИ БУХАРЕСТСКИХ КОНЧЕНТРАРИ

За брошенным под забором басарабянином ухаживал румынский  нищий. – Дядя Игнат умер от тифа.– Трудности в пути для беглых кончентрарников. – Петра Булатова перехватили на Пруте и отправили в армию. – Больной наймит Иван и страстная вдова Илянка.

*   *   *
Надорвавшихся и покалеченных из-за сброшенного с плеч рельса сотоварищей, не успевших вовремя сделать то же самое, лагерники отнесли в сторону и уложили под кустами в тени: охранники разрешили им проявить хоть такую заботу о пострадавших. В основном люди только надорвались, но были целыми. И только одному бедолаге, соседу Ивана справа, ногу в голени рельсом размозжило так, что она на одних жилах держалась. Его одного и увезли куда-то на телеге.
- Что делать с остальными, будет известно вечером, – мрачно сказал капрал, старший над охранниками.
По недовольному его виду можно было судить, что ему предстоял отчёт перед начальством о причинах «порчи живого имущества». Но в любом случае эти слова ничего хорошего не сулили беднягам.

Ивана рельсом не ударило и не придавило. Уже одно это радовало. Но пострадал он очень сильно: левое плечо от удара камнем распухло так, что рукой не пошевелить, но хоть пальцы двигались. А мышцы правой руки выше локтя он порвал начисто, когда дёрнул на себя рельс, из-за этого он даже пальцами шевельнуть не мог. Огнём горели все потроха, а также мышцы ног, спины и живота. Любое незначительное движение причиняло мучительную боль.

Но даже в этом ужасающем несчастии лежавший под кустом Иван нашёл возможность порадоваться и даже слабо улыбнуться: «Хорошо хоть, без переломов костей обошлось, и никакие грыжи не повылезали». О последнем он узнал от дяди Игната, который, уж извините за подробности, осмотрел не только пупок, но и пах страдальца...

Ну, и что доблестная румынская военная медицина сделала для пострадавших? Да ничего. Негодных к дальнейшей эксплуатации кончентрарников просто вышвырнули из лагеря, как до этого выгоняли прочь больных дизентерией или тифом, чтобы не распространять инфекцию и не кормить зря дармоедов. Хорошо хоть, что не пристреливали бедолаг, как собак: всё же концлагерь был трудовым, а не для смертников.

После «изгнания из лагерного рая», пострадавшие во время авиа-налёта кончентрарники ещё три дня пролежали в бараке. Родственники и друзья-односельчане оказывали им посильную помощь, давали воду и еду, помогали справить нужду. А потом пришёл недовольный румынский офицер с командой своих помощников и приказал бедолагам немедленно убираться за пределы лагеря, иначе их ждёт смерть.

Выгнать-то выгнали их, но как теперь страдальцам домой добираться? Поезда из Бухареста на Яссы с весны не ходят, потому что там, говорят, русские войска стоят. Оставалось идти пешком, ну, или на попутных телегах добираться, если кто-нибудь сердобольный сжалится. До Бессарабии даже здоровому человеку нужно потратить неделю пешего пути, а то и больше, если дожди пройдут.

А Иван, как и ещё двое наиболее сильно надорвавшихся лагерников, ходить вообще не мог, лежал пластом, как ребёнок-грудничок спеленатый и беспомощный. Знающие люди подсказывали ему, к каким местам в городе нужно ближе держаться, чтобы не умереть с голоду, пока не оклемается хотя бы немного и сам сможет ходить. По их словам, самые надёжные для этого места – это возле церквей и кладбищ.

С позволения начальства дядя Игнат с Петром и кумом Василием отнесли Ивана к прикладбищенской церкви на северной окраине города. От лагеря пригородное селение Стравлешты отстояло далековато, зато и «нищих конкурентов» здесь почти не было, про это дядя Игнат заранее разузнал. Выбрали там место получше: на небольшом пригорочке под кладбищенским мурованным* забором рос разлапистый куст сирени. Он и от солнца спасёт, и от дождя укроет, если что.
 
* мурованный - то есть, сложенный из бутового или плиточного камня.

Отсюда и до церкви было недалеко, и расположено это место рядом с дорогой, по которой люди на кладбище и в церковь ходили. Издали заметно это место, так что не обойдут его сердобольные души.
- Если ты будешь просить поесть... – начал рассуждать дядя Игнат и тут же резко распрямился и строго сказал на Иваново недоумение, –  А чего же ты ещё хочешь? Конечно, будешь просить, никуда не денешься, и стесняться тут нечего!.. Если будешь просить, тогда кто-нибудь да сжалится, подаст кусок хлеба или мамалыги. Ну, и мы кое-когда сможем навещать тебя.

Долго не мешкая, он сходил куда-то за соломой, принёс также добротную широкую дерюжку в рост человека. Сказал, что пообещал вернуть хозяйке, как только пострадавшему полегчает. Иван удивился и растрогался до слёз: только его умница-дядя умеет вот так всё предусмотреть, обо всё позаботиться, со всеми договориться...

За это время Петро с Василием нарвали по охапке кустов полыни, лебеды и щирицы, другой травы помягче. Общими усилиями устроили не очень жёсткую постель между кустом сирени и забором, укрыли солому дерюжкой, уложили Ивана поудобней.

Дядя оставил несколько сухарей и сожалел в тихом разговоре с сыном:
- Вот ведь беда, для воды никакой посуды не смог найти. А погода день ото дня лишь жарче становится, так что намучается Иван от жажды...

На этом, сделав всё, что смогли сделать для больного, трое родственников пошли в лагерь: на всё про всё начальство их только на два часа отпустило. Бедняги не знали, что родную их Михайловку освободили ещё в конце марта, поэтому даже не предпринимали попыток для побега, из-за чего могла бы пострадать их семья: за побег кончентрарника из лагеря его родственникам пришлось бы заплатить большой штраф.

Дядя Игнат, как всегда, оказался прав. Лежавшему под забором и стонавшему от боли молодому человеку приятного вида, к тому же с лицом в обширных царапинах, люди охотно подавали воду, которую он просил в первую очередь. Подавали при этом и немудрящую еду, а кто-нибудь даже денежку небольшую оставлял.

Деньги Ивану не нужны были, но он ни от чего не отказывался, с поклоном принимал подаяние и по-румынски благодарил истово. Как же не отблагодарить людей за их сочувствие сердечное? И вскоре по всей этой окраинной части Бухареста разошлась весть о несчастии, постигшем молодого басарабянина.

На другой или третий день к Ивану подошла не очень пожилая и явно не зажиточная женщина. Она подала кусок мамалыги, кусочек брынзы и луковицу, после чего сказала, что это её дерюжка, на которой он лежит. И напомнила, чтобы он вернул её, когда ему легче станет и он надумает пойти домой. Она сердечно, со слезой в глазах пожалела молодого человека в его беде, объяснила и рукой показала, где живёт. Иван дрогнувшим голосом поблагодарил её и пообещал обязательно вернуть ей вещь.

*   *   *
Возле кладбищенской церкви давно обретались «свои» нищие, но на Ивана они не окрысились, потому что прекрасно видели, какое большое несчастье вдруг постигло молодого человека. А в самые первые дни, когда Иван лежал совершенным пластом, при этом иной раз даже в беспамятство впадал от боли, они делились с ним скудным своим подаянием.

Один из нищих оказался тёзкой Ивана, по-румынски его Ионом звали. Пожилой этот мужчина был примерно ровесником дяди Игната, только значительно слабее него, поскольку очень сильно было истощено его тело. На голове Иона росли густые и спутанные смоляные волосы, давно не знавшие гребня и ножниц. На лице его удивительной пронзительностью выделялись большие и глубокие тёмно-карие глаза, почти заросшие черной бородой с лёгкой проседью. Ион был немного блажной, но совсем не злой и слегка апатичный. Он частенько сидел возле Ивана, поил немощного водой, лицо и лоб протирал хоть и грязной от времени и пользования, но влажной, а от того такой приятной тряпицей.

Ходить по малой нужде Ивану из-за жары часто не приходилось, излишняя влага из организма уходила вместе с потом. А на вторую ночь обитания под церковным забором он кое-как справился с этим лёжа, не вставая с постели. О стыде пришлось забыть, потому что дальше терпеть давление в мочевом пузыре стало невмоготу.

Зато непредвиденные проблемы возникли у Ивана с нуждой по-большому. Хоть и мало он ел, но на третий день совсем уже невтерпёж стало: за предыдущие три дня лежания в лагере он ведь тоже не сходил в туалет. А тут ещё и брат Петро никак не идёт, как обещал. Он бы помог в этом деликатном деле, свой ведь человек, но не отпускали его, видимо.

Вконец измучился Иван периодически удерживать в себе сильнейшие позывы кишечника. И, преодолев в очередной раз свой стыд, в обед попросил помощи у проходившего мимо Иона. Тот покивал понимающе и даже улыбнулся из-за необычной просьбы, но смеяться не стал:
- Хорошо, как темнеть начнёт, я приду. А пока потерпи.

И действительно, как только смерклось, Ион пришёл с большими листьями лопуха. С дерюжки кое-как скатил Ивана. Хоть и худым он был настолько, что дальше некуда, но оказался жилистым. Помог больному сесть, перед этим подложил ему под зад самый большой лист лопуха. А тому и не привстать никак, и штаны одной рукой приспустить не получается, только ширинку смог расстегнуть. Ион присел сзади, с трудом приподнял Ивана за подмышки, коленками с боков прижимает под рёбра и пыхтит – тяжело ему удержать безвольное тело и помогать штаны стаскивать. Помучились, но кое-как управились. Хоть и не сразу, потому что случился запор, но то-то же блаженство наступило для Ивана!..

Затем Ион убрал в сторону лист лопуха и, пятясь задом, подтащил страдальца с голой попой к постели и на бок положил его на дерюжку. Иван смог только чуть-чуть помочь ему, едва перебирая ногами в своей скрюченной позе.
- Побудь пока тут, – сказал Ион.

Сам же убрал запачканный лист лопуха и выбросил его в крапиву за дорогой. Вернулся, помог Ивану лечь и повернуться на бок, после чего оставшимися листьями лопуха стал подтирать его. А Ивану хоть плачь: стыдно же ведь как! Но и этому такому терпеливому и бескорыстному человеку был безмерно благодарен. А тот больного на спину уложил, помог штаны ему подтянуть и ширинку застегнуть, потому что Иван обессилел совсем из-за боли, усилившейся после всех этих непростых манипуляций, и руки совсем перестали слушаться его.

- Хороший ты человек, Ион! – Иван попытался поцеловать руки своему избавителю от мучений, а сам слезу в голосе едва перебарывал. – Дай бог тебе здоровья!
А нищий вдруг так смутился, что сам начал благодарить Ивана невесть за что. Затем дерюжку поправил и на «постели» удобнее уложил своего тёзку и брата по нищенскому несчастью. Только после этого удовлетворённо пошёл к себе на кладбище, где он давно ночевал в каком-то склепе.

Впоследствии деликатная помощь Ивану больше не понадобилась. Тело его хоть и продолжало болеть всё ещё очень сильно, но уже не так остро, как в самые первые дни. Поэтому дня через три он сам уже смог кое-как подняться с постели, на карачках переползти через дорогу, сразу же за крапивой распрямиться на коленях, опустить брюки, присесть и кое-как оправиться, полусидя на коленях. Дальше отползти не смог, силы оставляли его, и в голове мутилось от боли. Назад уже еле-еле приполз. Но ничего, одолел боль, хотя на дерюжку свалился неловко и совершенно без сил.

А назавтра и послезавтра ему полегче становилось, и боль изо дня в день становилась всё терпимее. Своей рабочей левой рукой Иван уже довольно ловко мог уже управляться с одеждой, зато правая рука всё ещё очень сильно болела, оставалась сильно распухшей в локте и висела бесчувственной, но невыносимо болючей плетью...

*   *   *
Обещавший навестить больного Петро Булатов пришёл не скоро, спустя две недели. Посмотрел на него Иван с укоризной, но ни слова не сказал, замер от непонимания: Петро стал почти чёрный лицом. Без слов понял Иван, что у него случилось сто-то страшное.

Взяв себя в руки, Петро заговорил. И с таким трудом выталкивал из себя слова, будто камни языком ворочал. Оказывается, в лагере разразилась эпидемия тифа, а тиф – это всегда большая беда... Но чтобы – такая?!.. И чтобы с дядей Игнатом!.. Вчера?!.. О, нет! Нет! Лучше бы он не произносил эти слова!

Но как не сказать их, когда своего родного отца Петро вот только что похоронил. На этом же самом кладбище. И прямо с его могилы пришёл к Ивану.
А тот как лежал, так и закостенел телом и взглядом: да как же это, чтобы дядя Игнат – и вдруг умер?! Во всём проклятые вши виноваты! Но как от них убережёшься, если в бараках они повсюду у людей в одежде и на теле, конечно...

Двадцать первого августа 1944 года в Бухарестском концлагере в возрасте сорока семи лет умер Булатов Игнат Иванович. Помогал он больным тифом кончентрарникам, не мог поступать по-другому – так не по-божески, говорил. И сам заразился...

С трудом приходя в себя от ужасной вести и вспомнив, откуда Петро подошёл, Иван удивился:
- А как ты мимо меня на кладбище прошёл? Да и не везли сегодня никого... А, нет. Утром троих покойников провезли.
- Бессарабских лагерников с другой стороны кладбища хоронят, там тоже ворота есть. Окольной дорогой повезли покойников, чтобы заразу не разносить по городу. Мрут люди, как мухи... С отцом в одной могиле ещё четверо лежат. Не наши, не сельские.

И замолчали оба. Петро себя еле сдерживает, и Ивану не легче. Не знает, чем помочь брату, когда на него самого навалилось такое горе. Дядя Игнат умер! Родной его дядя, который столько добра сделал, как родного сына всегда принимал...

Пётр тяжело поворочался и сменил тему разговора:
- Неспокойно в лагере. Волнуется народ. Говорят, русский фронт приближается, идут большие бои на Пруте и Дунае.
- Тоже знаю об этом. Один знакомый, нищий Ион, пару часов назад рассказывал.

- Домой пойду, – вдруг глухо сказал Петро. – Не могу и не хочу в лагерь возвращаться.
- А вдруг жандармы поймают? Расстреляют ведь, как тех троих беглецов в апреле, помнишь, когда американцы первый раз налетели.
- Тогда на Пруте тихо было. А сейчас другое дело. В городе ведь тоже очень неспокойно. Кроме военных патрулей, много гражданских с оружием в руках и повязками на рукавах ходят большими группами. Говорят, поезда на Вену уезжают битком набитые. Драпают из Бухареста богатенькие люди. На вокзале людей полным-полно. Думаю, в других местах в Румынии такое же самое происходит. Так что не до беглецов сейчас жандармам... А я... я по ночам буду идти, а днём отсыпаться...
- А я не смогу... – расстроился и глухо сказа Иван. – Пока только до церкви едва дохожу, на большее сил не хватает...

Замолчал Петро, тяжко задумался. По всему выходит, что вот только что он своего отца схоронил, а теперь и брата под забором бросает. Посмотрел на Ивана виноватыми глазами и головой понуро покачал в думах своих тяжких. А у самого слёзы на глазах. Горько и протяжно вздохнул Пётр и сказал срывающимся голосом:
- Не смогу я больше быть в лагере, Иван... Понимаешь, не смогу просто так стерпеть и простить им смерть отца... Вот так бы и передушил их всех!.. Знаю, что сорвусь и кинусь на охранников, вот тут-то и смерть моя придёт.

Понимает его Иван, всем сердцем понимает! Он и сам бы так же мстил каждому, виновному в смерти дяди. Но прекрасно понимает и то, что с Петра, дорогого брата своего, нужно снять груз вины и отпустить его:
- А ведь и, правда, тебе лучше домой пойти. Ты за меня не переживай, я здесь не пропаду. Мне даже нищие помогают, и обычные люди тоже стороной не обходят. Не пропаду. А как только русские придут, они меня подлечат. Нищие говорят, что к простым людям у них совсем другое отношение, человеческое. Об этом румынские коммунисты везде говорят, вот Ион и услышал их речи.
- Знаю. Я тоже слышал об этом...

И снова тяжко и надолго задумался Пётр. Потом распрямился и решительно тряхнул головой:
- Чтобы меня не заметили жандармы и не вычислили, куда я пошёл, пойду назад на кладбище и спрячусь там. Я сказал капралу, что только навещу тебя и вернусь. То же самое кладбищенскому сторожу специально сказал. Думаю, наши уже уехали в лагерь, а я до вечера затаюсь где-нибудь между могил. И, как только стемнеет, пойду по Ясской дороге. С кладбища она видна. Когда хоронили... – и голос его снова едва не сорвался, – мне Стас Матковский из Перепёловки показал, где она проходит.
- Но ведь на дороге тебя сразу же поймают!
- Ну, я не по самой дороге буду идти, а в стороне на небольшом отдалении, чтобы из виду не терять её и не заблудиться.

Все свои невеликие припасы Иван отдал Петру и подсказал, что на кладбище можно спрятаться в одном из склепов, как это делает Ион. Обнялись на прощание. И пошёл брат в сторону прикладбищенской церкви. А Иван смотрел ему вслед и благословлял: «Храни господь тебя в дороге, Петро!».

А на следующий день после побега Петра из кончентрариев будто гром среди ясного неба грянул. Прибежал взволнованный Ион и сказал, что король Михай взбунтовался и арестовал маршала Антонеску. Что теперь Румыния против Германии начнёт воевать. И что все румынские войска разделились. Теперь одни стоят за короля и коммунистов, а другие вместе с немцами продолжают воевать против них.

Иван не сильно удивился хитроумности румын. Для него они всегда были такими– наглыми, жадноватыми и трусоватыми. Зато за Петра сильно обрадовался: «Из-за этих событий в столице сейчас и по всей Румынии настоящая каша заварится! А с востока русские войска идут. Так что Петру больших помех в дороге не должно быть. Ему лишь бы через фронт пройти живым или залечь где-нибудь так, чтобы этот фронт мимо прошёл и не зацепил его. А за фронтом можно уже будет смело домой добираться. Дай-то бог помощи Петру!».

*   *   *
Вследствие государственного переворота, произошедшего двадцать третьего августа 1944 года, то есть, за неделю до освобождения Бухареста советскими войсками, всё ещё страдавшие в кончентрариях от непомерных работ, вшей, болезней и голода земляки Ивана остались практически безнадзорными. Лагерные офицеры сбежали, поэтому командирами над басарабянами остались рядовые надсмотрщики, сержанты и капралы.

Немного сочувствовавший лагерникам капрал сказал одному из михайловских мужиков, Кирьяну Мечникову, чтобы он с товарищами своими этой же ночью бежал из лагеря домой, потому что назавтра их могут погрузить в вагоны и отправить в Германию.

В их отряде было много односельчан из мужиков и парней: Василий Быковский, Яков Глебов, Якуб Борзов, Парамон Пыжов... Свояк Кирьяна, Василий Соломеенко, с которым они были женаты на родных сёстрах Ромодановских, тоже отбывал свой срок в румынских кончентрариях.

Парамон Пыжов служил денщиком у румынского капитана, был послушным и исполнительным работником, отчего капитан хорошо к нему относился. И в этот же день, когда капрал предупредил Кирьяна Мечникова о возможном угоне в Германию, капитан сказал своему денщику: «Передай односельчанам, чтобы назавтра их не было здесь. И сам беги домой». И на этом всё. Ничего больше не добавил и не пояснил он застывшему от таких слов Пыжову: необходимость для столь поспешного бегства кончетрарников капитан не стал объяснять.

Тревожно-радостные новости эти быстро передали по всему лагерю, на территории которого не было замечено уже ни одного младшего офицера или капрала. А рядовые охранники вели себя смирно и даже как-то затравленно. Несколько мужиков, узнавших эту весть от Парамона с Кирьяном, решили бежать немедля. А ночью разбежались почти все кончентрарники, остались одни лежачие больные.

Домой басарабяне добирались в основном небольшими группами по двое-трое человек, а то и в одиночку. Одному ведь безопаснее передвигаться по прифронтовой территории или по местам, где только что прошли бои, и где советские войска производили зачистку населённых пунктов и лесных массивов от вражеских элементов и диверсантов.

На свою беду, Василий Соломеенко ещё в лагере начал заболевать тифом и был уже довольно слаб. Но он напросился к мужикам в компанию, чтобы те помогли ему добраться домой. Пробираться им нужно было ночами и крадучись, чтобы не поймали представители румынской власти – тогда бы их постигла большая беда. За побег из концлагеря пойманного могли не только сильно избить, но и застрелить.

В те дни очень неспокойно было в Бухаресте: паника поднялась из-за разгрома германских и румынских войск вокруг Кишинёва и под Яссами. Если многие румынские солдаты ещё полтора года назад тайком прибегали домой из-под далёкого и морозного Сталинграда, то что уж тут говорить о близких Яссах, да ещё летом? Это в прошлом году пойманных дезертиров судили, на фронт возвращали, а кого и в расход пускали – во время войны всякое бывало. А сейчас никому ни до чего не было дела, когда дезертиры хлынули по домам целыми толпами...

Но ничего этого не знавшие, а потому и всего опасавшиеся беглые михайловцы тайком шли по ночам и поодаль от дорог. И шли до тех пор, пока Василий не упал без сил и не смог идти дальше. Совсем доконал его этот тиф. В потёмках довели его до ближайшего румынского села и положили возле ворот крайней избы в надежде, что кто-нибудь выйдет поутру и подберет его, поможет больному. Оставили горевшего температурой Василия одного, а сами пошли дальше домой пробираться.

Но Василий Соломеенко домой не пришёл. Так и пропал, сгинул где-то в Румынии. И никто из михайловцев не знал даже названия села, в котором ночью оставили земляка на произвол судьбы...

*   *   *
Когда Кирьян Мечников добрался до родного села и поздно ночью зашёл к себе во двор, в дом не стал заходить – весь во вшах был. Постучал в окно, позвал жену. Евгения как выглянула в дверь, так и замерла от радости и ужаса: перед ней стоял невесть откуда взявшийся муж! И весь был такой заросший, грязный и оборванный, что страхи господние проняли её: да что же это такое с человеком стало!

- Кирьян! – только ахнула и захотела броситься мужу на грудь.
А тот руки вперёд выставил и говорит:
- И я хочу обнять тебя, но нельзя. Очень вшивый я, так что не надо эту заразу в дом заносить. А то у нас в бараке народ тифом начал болеть, когда я сбежал из лагеря.

Во дворе Мечниковых в то время ещё стояла старинная отцовская мазанка. В ней была печь, и ею пользовалась, чтобы воду для стирки нагреть или корм для скотины запарить. Евгения затопила печку, а Кирьян снял одежду и бросил в огонь своё рваньё – вшей на нём было больше, чем тканевой нити. Вши так и затрещали в огне, как кукоши*.

* кукОшь (молд. – петухи) – прокалённые на жаровне и лопнувшие в виде хлопьев зёрна кукурузы, знакомый всем попкорн.

Кирьян сам себя кое-как постриг накоротко, побрился, помылся, надел чистую одежду и только тогда пошёл в дом обнимать проснувшихся детей – пятилетнюю дочь Нину и двухлетнего Никитку. На том и закончились Кирьяновы мытарства в кончентрариях. Но ещё пару месяцев приходилось ему тщательно скрываться от чужого недоброго взгляда.

Дело в том, что некоторых мужиков почти сразу после их прибытия домой из кончентрариев забрали в русскую армию. Те не успели толком даже своим деткам и жёнкам порадоваться. В их числе был Иван Коваль, дядя Петра Булатова по матери. Правда, поговаривали в селе, что Иван сам попросился на фронт, когда узнал, что его дочку из пулемёта застрелил немецкий мотоциклист...

*   *   *
А вот Петру Булатову в дороге домой не повезло. Опережая своих земляков на сутки, он первым из кончентрарников подошёл к Пруту возле Ясс и даже перешёл реку по Унгенскому железнодорожному мосту. Но сразу за ним его задержали советские военные и отправили в сортировочный лагерь, распложенный поблизости и огороженный забором из колючей проволоки.

Возможно, из-за важности сохранения железной дороги в Унгенах был самый жёсткий пограничный контроль – он был намного строже, чем немного севернее в Скулянах или южнее в более дальних Леушенах. Именно там без проблем и прошли остальные михайловские кончентрарники, которые дальше лесами и полями, минуя Ниспорены и Теленешты, попали домой.

Назавтра, после выяснения личности задержанного, Петра Булатова и других молодых арестантов отправили в армию, не разрешив им хотя бы повидаться и проститься с домашними. Петру не поверили, что он бежал из румынского концлагеря, что два года не был дома и сына родного ни разу не видел.

- Ты такой молодой и здоровый! И захотел под юбкой жены своей спрятаться?! – грохотал негодованием майор НКВД и тыкал в Петра пальцем: – Тут мои товарищи гибнут, понимаешь, освобождая ваши сёла, а ты уклоняться вздумал. Не выйдет! Ты сейчас же отправишься на фронт, немедленно и без разговорчиков! И скажи спасибо, что не в дисбат попадёшь!

Неправ был майор, очень неправ, это понятно. Петру очень даже обидно стало за такое несправедливое обвинение. Никогда он трусом не был и не станет. А тут ещё и ни жену, ни любовницу Доринку нельзя повидать, ни сыновей своих потискать – законного Ивана и с Гришкой на двоих прижитого Жику. Его ли второй этот сын, Гришкин ли – какая разница, всё равно это их сын, Булатов! И Петро невольно вздохнул по брату: где он сейчас воюет? И жив ли вообще Гришка? Ведь три года уже идёт война эта проклятая.

За колючей проволокой покипятился про себя Петро и затих. А когда узнал, что такое дисбат, то и вовсе успокоился: и действительно, слава богу, что из Лозовой так быстро пришло подтверждение его личности, но без подтверждения, что эта личность действительно побывала в концлагере...

Вскоре Пётр Булатов был зачислен в одну из учебных рот 252-й дивизии 4-й гвардейской армии, после недавних боёв находившейся в то время в резерве Ставки Главнокомандования и занимавшейся переформированием своих частей и соединений, а также пополнением их личным составом.

В начале ноября эта дивизия в составе армии была переброшена в Венгрию, где при наступлении войск 3-го Украинского фронта в ходе Будапештской наступательной операции подразделения советские войска вышли к Дунаю и форсировали его в ночь на перовое декабря. В Венгрии дивизия вела тяжелейшие бои в районе городка Секешфехервар.

В марте 1945 года 252-я дивизия была подчинена 46-й армии 2-го Украинского фронта и принимала участие в Венской наступательной операции, в ходе которой ещё раз форсировала Дунай. В первых числах апреля 252-я стрелковая дивизия была передана 7-й гвардейской армии, в составе которой освобождала северо-восточные районы Австрии.

И вот здесь, в австрийском селении Протесс, нашёл своё упокоение Пётр Булатов – удалой богатырь и бывший прожжённый гулёна, ставший верным и любящим мужем и отцом, зарекомендовавший себя храбрым солдатом. Смелости и решительности ему всегда было не занимать. Вот ко всему бы ещё занять ему немного солдатского везения, чтобы домой вернулся. Да не такой щедрой судьба его была...

 О боевом пути 252-й стрелковой дивизии нужно было упомнить ещё и потому, что волею солдатских судеб в составе её подразделений впоследствии воевали многие земляки Петра Булатова. Многие из них честно сложили головы на полях сражений в странах Восточной Европы. В их числе – погибшие в Венгрии Фёдор Портнов, Андрей Вершинин, Иван Варголенко, Кирилл Ромодановский...

А Пётр Булатов погиб в марте 1945 года в Австрии в ходе боя, ничем не оправданного и оказавшегося очень жестоким, поскольку был с ходу развязан нашими войсками под какой-то австрийской деревушкой. Ради наград и карьеры их комбат решил атаковать отступавшего противника «на его плечах», хотя тылы не успели подтянуться, застряли на переправе через Дунай. Патронов и боеприпасов катастрофически не хватало, а немцы и венгры вместе с австрияками вздумали оказывать отчаянное сопротивление в заранее хорошо организованном и оборудованном опорном пункте обороны.

 В благословенной богами Паннонии, разбомбленной авиацией союзников и советской артиллерией, с дорогами, разбитыми военной техникой как отступающей, так и наступающей сторон, все венгерские и австрийские городки и деревни были превращены в небольшие укрепления. Их нужно было брать не малыми силами, а перемалывать большой массой войск при поддержке артиллерии, танков и авиации.

Когда удавалось организовать такие наступления советских войск, немцы и венгры почти не оказывали сопротивления. Они же не дураки, чтобы зря гибнуть в схватке с несокрушимой силой. А когда наступление пехоты было жиденьким, без моторизованной поддержки и без артиллерии, они сопротивлялись отчаянно. И, не раз бывало, что на завершающем этапе победоносной войны очень много головушек советских солдат неоправданно было положено в европейскую мать-сыру-землю...

*   *   *
После истории с рельсом почти три недели провалялся Иван Булатов под забором городского кладбища. Просил милостыню на паперти прикладбищенской церкви, выживал, как мог. Несмотря на тяжёлый недуг, он оставался приятного вида, стройным и голубоглазым молодым человеком. Только из-за болезни своей стал совершенно худым и бессильным, а выглядел так и вовсе измождённым.

Но молодой организм брал своё, так что уже к третьему Спасу, который отмечают двадцать девятого августа и называют Ореховым, Иван почувствовал себя немного лучше. Дело в том, что в дни празднования первых двух Спасов, медового и яблочного, он стал лучше питаться. Возле церкви в эти дни всем подавали охотно: румынская православная церковь хоть немного и отличается от русской, но большие праздники люди справляют с одинаковой охотой.

А с улучшением питания, особенно после смены власти в стране, у Ивана и сил прибавилось, так что он начал более уверенно передвигаться. Румынский язык очень похож на молдавский, и больной прекрасно понимал всё, что ему говорили.
-  Сэрак басарабян!* – жалели его местные жители и щедро подавали, кто что имел.

* Бедный басарабянин! – рум.

И ещё он заметил, что в последнее время чаще и охотнее других стали помогать ему две молодые румынки. Видимо, были они вдовами, потому что надевали тёмную одежду и носили чёрные платки на головах. Более старшая с виду иногда приходила в церковь вместе с ребёнком – девочкой лет семи. А вторая была миловиднее, казалась совсем молоденькой и, судя по небольшим и высоким грудям, бездетной.

Хорошенько подумав и взвесив свои силы, решил Иван отблагодарить вдов и вызвался хоть чем-нибудь помочь им по хозяйству. Честно говоря, такое благородство проявил он из корысти: а вдруг они согласятся принять его и разрешат ночевать в каком-нибудь сарае или хотя бы во дворе. Очень уж надоело ему под забором маяться одиноко, как камышинке на ветру. Да и неспокойно, нехорошо стало в городе. Даже некоторые нищие и то начали на него коситься, ненавидеть в нём русского, из-за которых им очень худо стало жить: народ из города бежит, на паперти подают мало...

Вдова постарше вежливо отказалась от помощи, поэтому помогать он стал только молоденькой вдове Илянке. Как вскоре выяснилось, она на самом деле была бездетной.

Илянка жила не очень далеко от кладбища. Место для отдыха нежданному помощнику отвела она в сарае на сеновальчике. Но больше для виду так сделала, для соседского глаза, так сказать. Но на самом деле Иван проводил здесь далеко не всё ночное время. А последние две ночи своего пребывания в Бухаресте вообще спал с красивой молодайкой в её доме и на её постели.
Но обо всём – по порядку и без осуждения.

Первым заданием для Ивана Илянка определила подвязку сильно подросшей виноградной лозы. Попав на её огород, Иван первым делом удивился. В те дни, когда Бухарест несколько раз очень сильно бомбили, даже у соседей две бомбы упали в огород и расковыряли там всё. Зато у Илянки ничего не было повреждено, кроме нескольких веток деревьев, посечённых осколками – на яблоне, сливе, абрикосе, шелковице и груше. Огромная старая черешня, которая росла во дворе, та вообще ничуть не пострадала, как и более низкорослые деревца вишни и айвы. Не были повреждены также кусты винограда. О картошке и прочей наземной огородной и цветочной мелочи говорить даже не приходится: с ними ничего не случилось.

Наводить порядок в огороде Иван начал с винограда. Виноградарство Илянка знала плохо, поэтому наймит не только подвязал лозу, но удалил все никчемные пасынки и отрезал верхушки у плодовой лозы – хоть и поздновато сделано это, но пусть сок накапливается в гроздьях, а не уходит в никчемный рост верхушек лозы и молодых побегов. Правда, с этим небольшим, в общем-то, объёмом работы Булатов справился нескоро – за два дня.

Во-первых, долго работать он не мог, потому что сильно уставал: начинали трястись ноги и сильно ныли колени. Особенно трудно было двигать правой рукой, большая мышца которой раньше была хорошо развитой и сильной, но теперь выглядела каким-то куцым обрубком, потому что один её конец полностью оторвался от сустава в плече. Видимо, произошло это в тот момент, когда он изо всех сил, но бесполезно дёрнул на себя злополучный рельс, всё же упавший на ногу его соседа справа.

Во-вторых, начинала ныть и болеть спина, которую без предоставления её отдыха ломило до потемнения в глазах. Это была самая сильная из всех болей. Если ногам, животу и руке можно ещё было дать какое-то упокоение, то в спине боль не проходила, даже лёжа. А иной раз Ивану казалось, что боль в спине только сильнее становилась, когда он для отдыха ложился здесь же под кустами. И ему, стиснув зубы, нужно было вначале перетерпеть усиление боли, после которого постепенно наступало облегчение.

По правде, не работа это была, а сплошное мучение для Ивана. Но ему нужно было отрабатывать хозяйке за еду и кров: это он прекрасно усвоил ещё со времён своего сиротского отрочества. И, кроме того, в нём ярилась молодая злость на свой ослабевший организм: да что же это он всего за три недели так сильно очах – прямо до немощи!

И, в-третьих, спешить ему было некуда и ни к чему: он всё ещё был очень слаб для того, чтобы трогаться в путь и пешком добираться домой: сам прекрасно понимал и чувствовал это. Ведь даже от лёгкой работы, вернее, от боли во всём теле, он очень сильно уставал, как ни хорохорился. Так что никакой ходок из него пока не мог быть.

На второй день своего найма на работу к Илянке он виновато посмотрел на хозяйку, подошедшую посмотреть на его работу, и объяснил причину своей медлительности. Хозяйка с сочувственной улыбкой понимания выслушала его и вдруг погладила по лицу, утешая его, как ребёнка. Иван оторопел: это ещё что за нежности?

Смутившись, стал объяснять ей дальше, что до повреждённых верхушек высоких деревьев он не смог дотянуться с невысокой приставной лесенки. Правая рука болит очень сильно, ею за ветки никак не ухватиться, а при помощи одной руки на дерево ему не забраться. Илянка с пониманием подошла к его состоянию и не стала настаивать на более тщательном выполнении задания. Но её откровенные взгляды на него – женские, зовущие и ждущие, эти странные ласки по лицу – всё это стало тревожить молодую кровь. Но большим барьером против столь откровенного соблазна вдруг встала маленькая Маруська, и от греховных побуждений он отвлёк себя мыслями о семье: как там бедная Люба справляется с огромными полями, большим хозяйством и маленьким ребёнком на руках?..

...Ещё со времён юности Иван наловчился плотничать, поэтому сам взялся и добротно отремонтировал порушенный временем колодезный сруб, стоявший близ дома, но в огороде, на что Илянка даже не рассчитывала. Два крупных осколка зацепили также колодезный журавель, но повреждения эти были не критическими, так что его не пришлось менять, чего Иван со своей больной спиной сильно опасался.

Плотницкая работа для здоровой левой руки ему, левше, не показалась тяжелой. Поэтому Иван с удовольствием орудовал ножовкой, рубанком и топором – поменял колодезные венцы, верх сруба с одной стороны обшил широкой доской, сделал подобие полки, чтобы можно было удобно наливать воду в два ведра. Как только начинал чувствовать усталость в спине, тут же присаживался на устроенную возле колодца скамеечку для вёдер с водой.

Как выяснилось под вечер второго дня пребывания больного наймита на господском подворье, интимные планы у Илянки были весьма далёкими. Молодая румынская вдова очень уж захотела родить голубоглазого ребёнка от видного красавчика-басарабянина. Давно на него глаз положила, как только впервые увидела под кладбищенским забором его измождённое, но такое красивое лицо с пронзительными синими глазами...

И вот она уже в постели гладит Ивана по так сильно глянувшемуся ей лицу и светло-русым волосам, целует так сильно понравившиеся ей голубые глазки...

Конечно же, истосковавшийся по женскому вниманию и ласке Иван совершенно не противился такому ходу развития событий: дело ведь это молодое и приятное. А война всё спишет – эту фразу не раз уже слышал он в концлагере. Кроме того, так остро пережив на себе смертельно обжигающее дыхание войны, он понял, что не хочет умирать молодым и без следов своего пребывания на земле. Да, Маруська есть, и это главное. Но если от него хотят вот такого, греховного по своей сути продолжения рода – он пойдёт на этот грех: пусть от него растут дети везде, где только смогут вырасти.

Лукавил и сам себя обманывал при этом Иван, переступая по ту сторону порога семейной добродетели и порядочности, но не впервой ведь... Да и не нам судить про ту жизнь, какой она была во время войны: сегодня ты жив, а про твоё завтра ничего не известно.

Так что очень хорошо стало жить Ивану телом и душой: работал он немного, кушал вдоволь и сил потихоньку набирался. При этом спал в доме на приятной постели, а не под кладбищенским забором на соломе или, как это было в первую ночь, на сеновале в сарайчике такой сердобольной, а ещё более охочей до любви вдовушки. И держал теперь в руке не драную кушму* для подаяний, а тяжёлую и дорогую блестящую ложку, которой пользовался впервые в жизни.

* кушма – каракулевая шапка в форме колпака с закругленным верхом.

Продолжение следует.


Рецензии