Другая Зоя

(Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2020)

Кажется, это был июнь, жара страшная. Воздух влажный, дыхание Невы теплое, обволакивающее — выходишь из метро на Садовой, а город плывет в истоме, будто не на берегах Невы стоит, а рядом с Индийским океаном.

Только в то лето было так жарко, потом уже такого лета не припоминаю.

Из Автозаводска до Питера поезд идет около двух суток, так что по приезде я не очень-то соображала. С собой у меня было тридцать тысяч рублей и туристический рюкзак. С ним я и отправилась знакомиться с городом, а в соцсети написала будущей соседке по квартире: приехала, мол, жди.

Помнится, очаровал меня Гостиный двор: под сводом галереи я брела как во сне и больше смотрела на отражения в витринах — промельк платья, чьи-то шагающие тени, — нежели на зонтики и чемоданы, обещания скидок. Так бы шла весь день, всю жизнь.

О чем я думала? О том, как буду тут работать где-нибудь, так, для поддержания жизнедеятельности организма, и поступать в Муху.

Поначалу все шло неплохо. Соседка Олеся оказалась чудной казахской красоты женщиной, маленькой, сильной и веселой. Мы тут же выпили вина.

На следующий день я пошла в местный офис «Федекс» и сказала, что хочу работать у них. Я уже работала в автозаводском отделении компании, так что работу с базой знала. Они сняли копии с моих документов и, счастливую, отпустили. Я только-только приехала в большой город, такой культурный и красивый — и тут же получила неплохую работу.

Первую неделю я ходила на работу в приподнятом настроении, шаг мой был тверд и решителен. Потом, конечно, помягче стал. Питер не казался чужим. Нам с Олесей, которая недавно приехала из Костомукши, дышалось легко и свободно, особенно если мы не забывали купить вина.

Каждый мой день начинался на канале Грибоедова словами:

— Компания «Федекс», Зоя, здравствуйте. Назовите номер отправления, пожалуйста.

Почему-то посылки здесь назывались «отправлениями». «Федексом» пытались отправить самые разные вещи: икру (запрещенный для России груз, не отправляем продукты питания), «Священный Грааль» (серебряный фальсификат, не отправляем серебро, драгметаллы), кости мамонта (невозможно отправить), анализы и образцы (только для юридических лиц)… Это было весело, могло развлечь и как-то скрасить день.

Паша мне запомнился как человек, указавший мне на мой недостаток, и тем ранивший меня. Какой недостаток? Он сказал, что я говорю так, будто картавлю — хотя я не картавила. Но он не ошибался: я могла сказать «рыба», но не «р-р-рыба», раскатистое «р» мне не давалось. С ним я познакомилась осенью, на подготовительных курсах. У него была та особенная манера парковых донжуанов (таких у нас много водилось в Автозаводске), которая как бы растворяет пространство и мутит разум, так что сразу кажется, что плясать вот тут под деревьями — это нормально, целоваться на мостике каменном через высохший ручей — очень даже можно себе позволить.

Меня пугали эти его случайные вторжения в мою, ну, пусть будет душу, но я продолжала встречаться с Пашкой. Я понимала, что он ведет себя так неосознанно и про душу мою не знает. Вместе с этим я не была влюблена в него.

Он познакомился с Олесей, иногда оставался у нас ночевать. Мы все вместе пережили зиму. Я помню, как мы смотрели ужастик с Фредди Крюгером, лежа на ковре. Мне было по-настоящему страшно. Может, я потому и гуляла с ним, что он, не становясь моим, давал мне возможность чувствовать, что я живая. Сама я почему-то разучилась это делать. Все только думала, думала…

Что чувствовал сам Пашка, я и не знала, да и неинтересно мне это было.

Хотя я понимала, что он донжуан и что я не влюблена, но ошибку все-таки допустила. Так бывает с теми, кто мнит себя чересчур умным и считает, что видит человека насквозь: потом оказывается, что не видел ты вообще ничего, а всего человека себе выдумал. Такого, какого смог…

Олеся съехала от нас к своему новому парню, и мы с Пашей остались одни на проспекте Большевиков, в квартире с ободранными обоями. Мы их разрисовали, получилось неплохо. Ночами, после учебы и подработок, мы гуляли по набережным и паркам, и мир вокруг менялся, подстраивался под нас. Я гладила львов. Пашка курил, рассказывал о своих путешествиях или о своем городе. Он часто говорил о городе, в котором жил до переезда сюда, и я тоже вспоминала свой город. Проклятый, утыканный полосатыми трубами, нищий Автозаводск. О том, как мерцали красными огнями эти трубы, как пускали серый дым. Мне было страшно вспоминать. И думать о маме.

Как-то под утро мы сидели на лавочке, где-то возле метро Елизаровская. Голова болела.

— Я до смерти любил одну девчонку, — сказал вдруг Паша, наклоняясь вперед и заглядывая мне в лицо. — Ее тоже звали Зоя.

И это спустя год знакомства!

Я улыбнулась. Я никого еще не любила, ни до смерти, ни вообще.

— Может быть, есть двойники, — гнул Паша. — И ты — двойник той Зои?

Это не слишком походило на обычную донжуанскую манеру и обеспокоило меня.

— А что случилось с твоей Зоей? Она умерла?

Не знаю, почему спросила такое и почему так. Знаю за собой некоторую несдержанность, гадкую слабость мысли, которая выплескивается, как помои… но тут совсем грубо вышло.

— Не умерла, — удивленно протянул Пашка, будто смерть Зои это было бы еще ничего. — У нее, — он ткнул большим пальцем в висок и провернул пятерню, — крыша съехала.

Почему-то меня передернуло от ужаса. Видимо, я очень люблю себя, и все Зои мне как сестры.

— Не беспокойся, — сказал Паша. — Дело прошлое. Ты, новая Зоя, сияешь как солнце… С твоей головушкой все хорошо. Ясна как день. — Он крепко, с удовольствием затянулся сигаретой и посмотрел на меня, прищурив серый глаз. — Ты украла мое сердце.

Я была обеспокоена, но и довольна: лишнее сердце мне не повредит.

Мы продолжали встречаться, и на третьем курсе я залетела. Пашка был рад, я нет, никогда не видела себя матерью. Но он как-то так все подвел, сделал что-то неожиданное для будущего ребенка (уже не помню что), расписал стены поверх старых рисунков алыми розами на черном поле, и я подумала тогда: «Ну кто еще будет меня так любить?»

«Надо брать!» — подумала я.

Я отдаю себе отчет в том, насколько, в общем-то, гадко к нему относилась.

Когда ребенок родился, я хотела назвать его Марк, знаете, в честь святого евангелиста, призывающего дождь, но Паша сказал, что только через его труп. И мы назвали сына Геной, как Пашкиного папу. Я взяла академку, ну а Пашка доучивался.

Год без него я жила в Апрельске, городе, который вспоминал Пашка посреди Невского, будто образ этого городка был вколочен в его темя.

Апрельск… Это маленький городок, оброненный Богом за какими-то дремучими лесами и полями, и Пашкин дом был не в городе, а на берегу реки, в дачном поселке. Река называлась Сорока. Было еще озеро Тихое. По нему гребли туда-сюда байдарочники от заката до рассвета, а тренер ездил на велосипеде по берегу и покрикивал на них. Тут был музей, в который никто не ходил, была почта. А кинотеатра не было, он был для Апрельска недопустимой роскошью. Город жил за счет футбольных полей и спорта, да еще тут был ювелирный завод — я видела его бутики в питерской «Галерее».

И вот тут, посреди трав и культурного вакуума, я жила с Пашиной мамой. Она оказалась хорошей свекровью. Почти со мной не разговаривала. Работала на Ювелирке (так городские называли ювелирный завод) цепевязом.. Звали ее Лида (мы звали друг друга по имени), и первое время она замирала, увидев меня. Я думала, что это потому, что я похожа на ту, «старую» Зою, которую Паша так любил.

Как-то Лида кормила Генку, ему было тогда, наверное, полгода… Пока она кормила его творогом, я мыла посуду. И я спросила ее:

— Та Зоя, ну, вы знаете, они с Пашей долго встречались?

— Нет, ты что! — сказала Лида. — Зое Паша не нравился.

Я удивилась: как это он ей не нравился, Паша всем нравится!

— В этом вы с ней тоже очень похожи, — добавила Лида.

Искренняя была женщина. Ее слова меня уязвили, хотя я не совсем понимала почему.

Пашка приехал на летние каникулы, и я поняла: он с кем-то гуляет.

Мы ходили с ним и Генкой на аттракционы, которые внезапно приехали сюда и разместились на берегу Тихого. Места было мало, и весь Луна-парк взгромоздился на крошечном перешейке между озером и рекой. Ездили в Новокаменск в кино. Несколько раз Лида отпускала нас вдвоем, без Генки, но все равно что-то не клеилось. Мне было хорошо с Пашкой, но после рождения ребенка близости не хотелось. И просто взять Пашу за руку не хотелось тоже.

Я никогда не думала, что люблю его, никогда не думала о том, что любовь мне нужна. Я видела, как Паша флиртует с мороженщицей и девчонкой, которая разрисовывала лицо нашему сыну, превращая его в Тигру. Мне нравилось, как выглядит Паша. Его серые глаза светились, он был весь для этого дня, для этой девушки. Когда Генка сидел у Пашки на плечах, оба они так шли друг другу.

Я рисовала Пашку и поняла, что рисунки хороши… и что по ним сразу видно, что я не люблю мужа. Слишком легко был написан его образ. Без боли и слез, без благодарности и без вожделения. Я убрала рисунки подальше. Лида увидит — скажет Паше. Я сама должна была сказать, я ведь всегда легко говорила правду. Но тут не смогла. Из-за Генки?

Генку я любила. Не так, не до одури, но прочно: мой ребенок. Да, наверное, из-за Генки я что-то вымучивала из себя. И еще я помнила, как Пашка смотрел на меня. Что я его Зоя, что я самая красивая, что я умная и у меня глаз-алмаз и «чутье художника»…

Тут я вдруг замерла посреди праздника с мороженым в руках: да это же он говорил не мне!! А той, давней Зое! Старой своей, прежней любви! Почему я не думала об этом раньше и все похвалы и любовь приписывала себе? Ведь он с самого начала сказал: очень похожа, только на голову не больная.

Только теперь мне вдруг стала интересна судьба «старой» Зои. Но никто ничего мне о ней не рассказывал. Я поняла, что в городе меня боятся. Они знали ту Зою, и я была для них как привидение. А где находилась она? В каждом городе есть свои Пряжки и Кащенки… В одном из таких мест и прятали, наверное, ту Пашину любовь.

Мне нужен был адрес, и я нашла его на полках в прихожей, там, куда Лида складывала счета и газеты. Здесь писем от Зои не было, но лежали две открытки. Почти свежие — Зоя писала Паше. Это были не поздравительные открытки, скорей какие-то заметки. Одна — о фильме, который она посмотрела.

 

«Кажется, для Вирасетакула нет смерти, но нет и жизни как таковой, в том виде, в котором западный человек привык ее воспринимать. Происходящее напоминает абсурдный сон, но при внимательном рассмотрении оказывается, что каждый элемент — значим и раскрывается сам по себе как мандала, как комната, заполненная вперемежку ритуальными предметами, детскими игрушками и обрывками писем. Нет только мусора: любой клочок бумаги или осколок — значим, имеет историю, судьба его — быть частью общей мозаики. Такое видение примиряет меня с беспорядком, со смертью, с тем, что большая часть узоров для человека останется непознаваемой: держишь в руках, а имени не знаешь. Хотя кто сказал, что наша душа не познает все эти вещи молча, не привлекая сознание? Надеюсь, у тебя все хорошо? Зоя».

 

Вторая открытка была примерно такой же: мысли Зои, отвлеченные рассуждения, которые за пояс не заткнешь. Адрес нежным, чуть неряшливым почерком был написан отчетливо.

Я уже чувствовала что-то нехорошее, держа открытки в руках, и была уверена в том, что Паша этих открыток не видел. Они лежали тут, под розовыми бланками счетов за телефон и коммунальные услуги — мягкие мысли с обтрепавшимися краями, печально невостребованные, одинокие.

Предполагающееся одиночество Зои неприятно саднило мою душу.

 
Как-то раз, когда Лида повела Гену к соседке, чтобы та своими заклинаниями убрала у него нервный тик, я отправилась в центр. Через мост над Сорокой, дальше, по берегу Тихого. К автостанции.

На мне были старая кофта и юбка до колен: почему-то я представляла себе, что сумасшедшие именно так и одеваются: скромно, невзрачно.

Из открыток я знала, что клиника находится в поселке Белая Горка.

Автобуса пришлось ждать минут сорок. Лида уже могла вернуться домой, но я решила довести дело до конца. Ехала по холмам и долам, потом пошли редкие грядки ферм, пустых, разрушающихся, утопающих в заболоченной низине. Приехав в Белую Горку, я спросила у продавщицы в сигаретном киоске (никто не вышел в Белой Горке, кроме меня), как пройти к клинике. Прогулка по тенистым улицам, мимо аккуратных двухэтажных домов, беленых, спокойных, оказалась довольно приятной. Солнце светило мягко, пыльная листва вышептывала мне свои тайны. Шучу.

 

Клиника помещалась на территории бывшей усадьбы, обнесенной высокой кирпичной стеной. Раньше здесь жили какие-то князья. Я подумала о том, кто платит за Зоино лечение, и решила, что это… вполне может быть и Пашка.

На КПП я смело вошла в будку охранника и заглянула в окошко.

— Я ходила в магазин, — сказала я и с приветливым достоинством посмотрела в морщинистое бледное лицо.

Охранник, ни о чем не спросив меня, нажал какую-то кнопку, и я толк­нула «плечо» турникета. Впереди возвышалось серое здание с ржаво-коричневой крышей, похожее на католическую церковь. Левое крыло скрывали строительные леса, внизу громоздились островерхие холмы деревянно-каменного мусора. За зеленой сеткой-вуалью, укрывавшей эту часть здания, угадывались открытые ячейки палат: все выглядело так, будто торец разнесло взрывом изнутри. Я остановилась, впечатленная масштабом бедствия. И тут живут люди?..

Какая-то женщина мягко взяла меня за плечо и твердо повела вперед.

Молча. Я скосила глаза на проводницу: маленькая, хрупкая, в серой форме. От нее пахло табаком. Внутренний двор — просторная площадка со скамьями, поросшая нестриженой травой, дальше — парк.

Как мне найти здесь Зою? Оглядываюсь по сторонам: на бетонных столах для тенниса лежат сухие листья, на белых крашеных лавочках никто не сидит. Несколько мужчин столпились вокруг одного, который держит в руках планшет: судя по звукам, смотрят какой-то видеоролик. Эти люди похожи на обитателей пансиона. Я насчитала восемь человек.

— А где все остальные? — спросила я, мягко двигая локтем, и охранница отпустила меня.

— Все ваши здесь. Все, кто сегодня гуляет.

Оставив меня на площадке, она ушла. Знать, мы с Зоей и правда похожи как две капли, раз меня впустили так легко. Вот бы еще так же легко выпустили! Я не взяла сумку, но паспорт и телефон были у меня с собой, чтобы нас не спутали.

Зои нигде не было видно. У входа в парк я наткнулась на женщину в коротких брюках и шляпке. Она походила на дачницу, вышедшую в сад нарезать укропу для салата. «Дачница» высказывала что-то на непонятном языке рослому, раскидистому дубу. Пожилой мужчина стоял рядом с ней, оперевшись локтями на низкий белый забор, и мечтательно наблюдал за происходящим.

— Зоя! — крикнула я.

Ко мне тут же направилась девочка лет шестнадцати. Но я бросилась прочь от нее, и девочка остановилась, опустив руки.

Где же Пашкина подружка? Неужели я зря ехала?

Я направилась к главному корпусу. Вошла; просторные коридоры, модерн, лестница темного дерева с массивными гранеными балясинами. Смущала только атмосфера: здесь не было свободы. Здесь был тупик.

И я вдруг поняла: здесь никто никого не пытается вылечить. Кто-то здесь прячется, кто-то доставлен сюда принудительно. Им, конечно, дают какие-то препараты. Но лечить? Нет, тут этим не занимаются… Это растворено в воздухе, запечатлено в блеске металлических ножек стульев, чернеет в трещинах напольной плитки.

Чем дальше я шла, тем больше всё это казалось мне знакомым. Я столкнулась с уборщицей, мы потоптались на месте, пропуская друг друга. В конце коридора пришлось остановиться. Лестничный пролет был освещен неярким печальным светом. Мне однажды снились эти ветки в окне. Скат крыши, птицы. И даль: парк, поломанные бурей стволы. Сейчас, летом, я остро чувствовала запах снежной влаги.

Одновременно до меня долетали запахи кухни, вареной рыбы. Я пошла на запах, нашла дверь, что вела в подвал. Кажется, это был подземный переход между корпусами. Здесь сыро, тепло, стены окрашены белой краской, пол выложен серыми плитами. По низкому потолку ползут грязные трубы. За поворотом я наткнулась на тележку, груженную тяжелыми бутылями с прозрачной жидкостью.

— Отойди! — крикнули за спиной, и я проворно отскочила в сторону.

Толстая женщина, видимо медицинская сестра, плотно упрятанная в белый халат, с черными шлепанцами на ногах толкала каталку — белый, будто накрахмаленный, сугроб. Позади шел, кажется, студент-медик, придерживая край каталки и неся под мышкой толстую тетрадь. Простыня на каталке съехала вниз, и я увидела длинные, худые волосатые ноги — ни дать ни взять желтый мрамор. Сестра выругалась, студент неловко приподнял край каталки, и окоченелый труп свалился на кафельный пол.

Крик ободрал мне горло. Не в силах двинуться с места, я таращилась на этот коричневый манекен с черными кровоподтеками на бедрах.

Нет, здесь не может быть Зои…

Я не знала, чего во мне больше: страха или смущения. Протиснулась в лифт и нажала кнопку. «Интересно, почему он был голый. И куда они его везли, в морг? Значит, здесь умирают?»

Я все-таки воспринимала психиатрическую клинику как турбазу… Новая мысль оказалась страшной.

 

Поплутав еще по коридорам, я натолкнулась на библиотеку. Двери библиотеки были высокие, теплые — старое дерево. Белая краска отстает, пузырится, лопается под пальцами. Чуть маслянистый запах.

За дверью оказалась небольшая светлая комната. Посередине стол, несколько стульев. Горшки на шкафах и подоконниках, стеллажи с книгами. Всё напоминало школьный класс. Много света. Огромные окна. И никаких решеток на окнах.

Зоя (да-да, это была она) сидела у окна на стуле, альбом по искусству лежал перед ней на подоконнике, разлинованном черными бороздами треснувшей краски.

Когда я вошла, Зоя повернула ко мне голову и выпрямилась: длинные светлые волосы, длиннее, чем мои, скользят по ее спине. На Зое белая свободная рубашка и мягкие черные брюки.

— Серьезно? — спросила она.

Ее голос был чуть ниже моего. Но у нее, определенно, было мое лицо, только лучше, красивее. Кожа совсем белая, глаза большие и веки большие тоже: прохладные розовые ставни для близко посаженных глаз.

Меня обманули! Такой ясный взгляд не может быть у сумасшедшей.

Теперь я жалела, что так оделась. Первая Зоя выглядела как лебедь на пруду, а я была в старых Лидиных шмотках! Пока ехала в автобусе, не репетировала разговора с ней. Поддавшись наваждению, считала, что буду беседовать с Зоей, как сама с собою (раз уж все видят в нас двойников), собиралась сделать это непринужденно и чуть свысока. Теперь же стало ясно: так не получится. Это не она пришла ко мне, а я к ней, и, значит, я должна как-то заинтересовать ее, объяснить ей свое присутствие.

— Паша Морев, — начала я, — говорит, что мы с вами — один и тот же человек.

Я повела рукой, и рука должны была рассказать Зое о моих сомнениях.

— И ты приехала проверить? — Она «умыла» лицо ладонями и улыбнулась мне. — А то я испугалась, что мне стало хуже. Я обычно не вижу их! — И она указала на меня. — Раньше бывало, что видела, но сейчас я на препаратах, и такого быть не должно.

Значит, все-таки больна.

— Мне нужно тебя потрогать, — сказала она и прохладные сухие руки легли на мое лицо — на скулы, круглые, как у нее.

Так давно никто не делал. Так никто не делал, кроме мамы… Я боялась открывать глаза, потому что не хотела показаться сентиментальной идиоткой: Зоя не должна была видеть моих слез. Я чувствовала ее дыхание. Легкий аромат йода, как последний вздох водоросли на прожаренном солнцем побережье. Миг — и Зоя убрала руки с моего лица.

— Ты живешь с Пашей? — спросила она.

— Иногда, — я не знала, стоит ли говорить ей правду и как эту правду сформулировать. — Мы ведь не один человек? Ты и я?

— Нет. Но тебя тоже зовут Зоя?

Я кивнула. Она потерла свой лоб, потом обвела рукой комнату.

— Я в основном здесь обитаю, в палате только во время обхода. И ночью. На улицу почти не выхожу.

— Почему?

— Неприятно. Ты думаешь, почему мы все здесь? Мы отличаемся от других. Приобрели опыт, с которым не справились. Мне не нравится улица, природа, вот это все открытое пространство. Я думаю…

И тут я поняла, что сейчас она мне все расскажет.

— Я думаю, — продолжала Зоя, садясь на подоконник и вытягивая вперед ноги, — что с каждым, кто попал сюда, вот что произошло: его душа что-то не поняла и не справилась с этим. — Она выразительно смотрела на меня, и ее глаза струили весомый синий взгляд. — Или поняла и не справилась. Я — из первой категории. Шизотипическое расстройство…

— Чего ты не поняла?

— Я встретила человека… и все, что было прежде, рухнуло. Встретила, влюбилась. Мне было девятнадцать. У нас все было хорошо, ссоры-примирения, ну, как обычно. А потом мне сказали, что его не существует.

— Кто это сказал, Паша?

Она мотнула головой, улыбнулась.

— Все так говорили. Но я его видела. Я… была с ним. Понимаешь? А все люди говорили мне, что его не существует.

— И ты переехала сюда.

— Я много где побывала, прежде чем переехать сюда. В общем, меня в конце концов убедили, что его не существует. Мама говорит, что он — демон. Смешно? Мне говорят, что Паша нашел тебя, чтобы заменить меня. — Она смотрела на меня, улыбаясь своим мыслям или голосам, звучащим для нее одной. — Кстати, мне еще говорят, ты почти перестала рисовать.

— Кто говорит?

— Да так… Я устала. Обычно я ни с кем так долго не болтаю. Пора принимать лекарство.

Выходя из библиотеки, она шла так, словно совсем не ожидала встретить на своем пути столько углов и предметов, но при этом не сердилась на них, когда они задевали ее. Глядя ей вслед, я думала о том, что она здесь как часть ландшафта, что-то вроде сосны на берегу среди груды камней. Ее можно было любить… но только как вид. Она же сама теперь не любила никого.

Мне стало очень больно. Но я ничего не могла для нее сделать.

 

Окончив свое обучение, Пашка устроился художником на Ювелирку, и мне можно было вернуться к учебе. Я уехала. Но не в Питер, а в город детства, потому что он снился мне. Его трубы и слякоть, его первый снег и мокрый асфальт, и ягоды кизила у школы… Все, все.

Я перевелась и училась теперь в Автозаводском гуманитарном, на дизайне. И неожиданно начала будто бы просыпаться. Я ходила с девчонками в ночной клуб «Генератор» и ночью возвращалась на такси домой. Я смотрела на себя в зеркало и понимала, что никогда еще не была так красива. Вот она, моя молодость! Вот моя жизнь. А Паша с Генкой?.. Ответвление, чужая глава в моем рассказе? Я ненавидела себя за эти мысли. Но и за то, что предала себя тогда, в Питере, согласилась жить жизнью какой-то другой Зои, ненавидела тоже.

И вот тут случился Рома, солист «Истомы». Высокий, длинноволосый, с низким грудным голосом, с потрепанным Юнгом в кармане — все, как я люблю. Он курил «Лаки страйк», и, когда обнимал меня, молнии били и жалили меня изнутри.

Друзья время от времени уговаривали бросить его. Я думала иногда: да, я ему не нужна. Роман был моложе лет на пять, ни о чем не думал и был безот­ветственно счастлив. А я была не так уж молода, даже в душе. И уж точно не была безответственна.

Однажды мы выпивали в парке, и черные черви жрали мое сердце, потому что я опять по телефону пожелала Генке «спокойной ночи» и голос у меня был мягкий от вина. Рома открыл ноутбук и показал мне, чем живет его душа. Песни «Истомы» — они были такие, что от них хотелось бежать на край города или трахаться.

То, что он включил, было совсем другое. Мы слушали голоса мертвых. Рома рассказал мне, что с детства они с друзьями знают об этом: в определенный час по радио можно услышать рассказы заблудившихся душ, говорящих о старой жизни и о том важном, что они узнали, только умерев. Было как раз то время, 00:15, и луна стояла высоко в небесах. Легенда ожила, ожила блуждающая радиоволна, и призрак заговорил с нами. Я плакала и слушала его.

О чем он говорил? О том, что видит. О черных дворах, заваленных сухой листвой, о голубом детском небе и самой верхушке трубы, куда сел пестрый голубь, о зеленом «москвиче», у которого стоит и курит твой дедушка, который давно умер, о свисте заблудившейся души, пытающейся вернуться домой. Призрак путешествовал во времени и задевал что-то в нас, сковыривал струпья, поддевал воспоминания…  Когда радио умолкло, я увидела Ромины глаза. Глаза серого волка из детских сказок. Кожа облепляет скулы. От кожи идет жар и запах — так пахнет железная крыша в жаркий день. Рома схватил меня за плечи, как Паша никогда не делал, и сказал… Да ничего он не сказал, он поцеловал меня, и я на все остальное плюнула. Электрические звезды сверкали и ежились над головой, как на картине Ван Гога. Фонтан дышал на нас холодными каплями. Оторвавшись от Роминых губ, я плакала от радости.

Потом я поехала к Роме. Потому, что мне хотелось жить и быть юной и честной. А вдруг он моя любовь?

Рома оказался тем, от чего я убежала, — городом Автозаводском, где хранилась моя живая жизнь, от которой я убежала, потому что она не казалась мне красивой и уютной. Нет, она была слишком настоящей, чтобы я могла принять ее.

А потом… Потом я не помню, что было.

Из института меня отчислили, и я вернулась в Апрельск.

«Мы возвращаемся домой, — сказала я Паше. — Я и Генка».

Это я по телефону сказала. А когда приехала, он встретил меня в черном.

— Пойдем со мной.

Я хотела побыть с сыном, но Паша велел и мне надеть черное, взял меня под руку, и мы пошли. Я уже знала куда. Шла, вся сжавшись, будто должна была увидеть что-то особенное. Каблуки увязали в рыхлой черноте кладбищенской земли. Я сняла туфли.

— Она бы сделала то же самое, — одобрительно сказал Паша и сжал мою руку.

Я закрывала лицо, но все смотрели на нас и отходили подальше. Шептались, кто-то вскрикивал. Это было ужасно.

Когда я увидела спокойное белое лицо Зои, поразилась его строгой сухой красоте. И чему-то непередаваемому. Это был уже не человек, просто тело, которое Зоя поносила и оставила здесь.

— Зоя, — шептала я, — Зоя.

По-книжному каркали вороны, от женщин пахло кутьей и смертью. Руки ее мамы дрожали. Я смотрела и все видела, молча впитывала в себя: как ее опускают, как падает на гроб земля. Жирная, черная.

Один из присутствующих очень мне напомнил Романа из Автозаводска: длинные руки, темные волосы, завивающиеся у висков. Я дышала тихо-тихо, как мертвая, чтобы только он меня не заметил.

Дом Зои стоял у моста. Паша сказал мне, что это здание бывшей почты. У торца росли два дуба-великана, между ними была врезана толстая доска — лавочка.

Вход с торца, высокое неудобное крыльцо. Двор маленький — лужайка, поросшая низкой травой, лужи. У меня в туфлях хлюпала вода. Мне нужно было выпить.

Во дворе стояли три стола, накрытых белыми скатертями. Тарелки, блюда с блинами и пирогами, слипшаяся кутья. Водка.

«Если хочешь что-то преодолеть, нужно описать это, — вспомнила я. — Следующая моя работа — натюрморт с кутьей».

Старики пришли с кладбища быстрее нас и уже поминали. Я увидела Лиду, ее белые губы дрожали, и она то и дело замолкала, чтобы унять эту дрожь. Она так любила Зою? Взглянув на меня, Лида едва заметно кивнула: «Хорошо, что пришла». Этот кивок обжег мое сердце: я не чужая.

Я медленно напивалась: во мне разгорался огонь и натягивались тугие пружины, но напряжение не находило выхода. Мне нужно было что-то делать, иначе сойду с ума… Нигде не видела того черного гостя, похожего на Рому; и во мне жило такое чувство, будто я не сдала листок с контрольной, но никто этого не заметил…

Нужно было что-то делать, двигаться. Целоваться. Пока я, пока… пока я еще не умерла.

— Господи, — на другом конце нашего стола поднял рюмку старый гравер с Ювелирки. сверкая перламутровыми глазами в пространство. — Ну позовите же Зою!

Я вздрогнула. Мы с Пашкой за руку, как молодожены, подошли к Фогельсону.

— Твое здоровье, Зойка! — сказал гравер и, держа меня за локоть, выпил.

Ее мама подошла ко мне и что-то сказала. Я не поняла что. Я уже была очень пьяна. Кажется, я расплакалась, и она утешала меня, черно-зеленая листва шелестела за нашими спинами. Кажется, я пыталась умыться из лужи.

Помню, как из дома вынесли и расставили на столах Зоины рисунки. Открытки, фотографии мест, где она бывала. Я видела пустыню, белые домики на побережье, красные скалы Мексики.

Пашка все время был где-то поблизости. Кажется, он так и не поверил за все эти годы, что я и она — разные люди.

С тех пор, как вернулась в Автозаводск, я от себя не отворачивалась.

Дружила с Генкой и заботилась о нем. Рисовала его. И по этим рисункам было видно, что я его люблю. И учила его: расти собой. Иногда ночью, когда Гена спал, я включала радио на кухне. Брала бумагу и писала или рисовала, пока живые говорят о том, что у них болит, что их пугает, а мертвые — что их воскрешает, зажигает им душу. Иногда это одни и те же вещи.

Звонок среди ночи — кипятком на мой засыпающий разум.

Ни за что бы не подняла трубку, если б не думала, что это может быть Пашка.

— Это, — его голос чуть шершавый, полгода его не слышала, — это Зоя?

— Да. Тебе какая нужна?

— Завтра у Гены день рождения, — напоминает бывший муж. — Если я не смогу позвонить, поздравь его от меня.

— Ладно!

— Зоя, я хотел тебе сказать. Я тут встретил девушку…

Я жду, что скажет дальше, но он, кажется, смеется. Нет, он плачет.

— Ее зовут Зоя!

Он пьян.

Сажусь на пол. Он закуривает, я слышу. И он точно пьяный.

— Ты та Зоя, — говорит Паша. — Та. Я должен был понять, что… — долгая пауза, — если у Зои есть миллион двойников, ни одна в меня не влюбится. Наверное, у Вселенной такой план для меня. Чтобы я смирился. Понял, что надо отступиться.

— Паша, не звони мне больше.

— Я отступлюсь — нет так нет! — но пусть и тебе будет плохо тогда. Потому что ты — та Зоя. Живи с этим!

Я вижу его сейчас на их кухне, где Лида когда-то кормила Генку. Он такой пьяный, что его лицо морщат все чувства сразу. Он почти лежит грудью на столе, и в пепельнице корчится пара длинных окурков.

— Ты умерла. И теперь живи с этим!

Пол подо мной, как палубу, качает. Гена спит в другой комнате. Он не слышит нас, я могу быть спокойна. Но от того, что говорит Паша, у меня немеют руки.

— Паша, — говорю я в трубку. — Чего ты хочешь? Что мне сделать, что­бы ты…

— Я отстану. Но только скажи «Я люблю тебя». Ты мне никогда не говорила. И та Зоя тоже.

— Не могу. Не умею врать.

— Один раз…

Я вспоминала розы на обоях… Но разве можно полюбить, если не любишь? Нельзя. Он долго молчит, и я не знаю, там ли он еще. По радио передают какую-то отвратительную музыку.

— Я люблю тебя, — хрипло говорю я.

Пару секунд он молчит, потом кладет трубку.

 

Снова лето. Автозаводск вырос, пока меня не было здесь, но все так же пахнет дымом заводов и горящим тополиным пухом. Я обожаю его.

Дни тянутся медленно. Я хожу на работу, устраиваю Генку в садик. Мне никто не звонит, никто не беспокоит. По выходным мы с Генкой ходим купаться на Волгу. Идем по дороге мимо авиакасс, по которой я так часто ходила во сне. Входим в лес и долго идем между сосен. Не знаю, что случилось со мной, но, кажется, теперь мир рад мне, говорит со мной через камни, еловые иголки, пыль дорог. Подходим к обрыву, за которым река, бегом спускаемся к воде. Песок раскален добела. В Генкиных глазах — простор и ветер, но зрачок уже внимательный, строгий.

Играет музыка. Вода у берега зацвела, но нам это безразлично. Я смотрю на острые коленки сына, ободранные локти. А сын, стоя по пояс в воде, водит руками по зеленой кашице ряски, смотрит на девчонку, барахтающуюся в надувном кругу на мелководье. Снова вижу его сосредоточенный, серьезный взгляд и не могу дать имени тому, что происходит у меня в душе. Это похоже на предчувствие, предощущение чего-то. Сын уже на песке играет с этой девчоночкой, и я не могу оторвать от них взгляда. Девчонка вдруг падает, и Генка становится перед ней на колени.

— Больно? — спрашивает он. Его взгляд направлен на нее одну.

Я смотрю на сына, а вижу совсем другого, знакомого до боли человека. Кривясь от боли, девчонка вскакивает на ноги и толкает Генку, потом бьет его кулаками в грудь — откуда столько силы у такого маленького существа? Сын, как подрубленный, падает.

Я парализована, я превратилась в камень. Мне нужно бежать к нему! Но не могу сдвинуться места… Сын лежит на спине, и я всей кровью своей чувствую, как вспышка боли ослепляет его. Крик разрывает меня изнутри. Я бегу к нему, слезы кипят у меня на глазах и внутри тоже все кипит. Клокочущая любовь вперемешку с болью. Впервые и кончики моих пальцев, и руки, и кожа чувствуют, как ему больно. Я чувствую чужую боль, боль сына, и не знаю, что надо сделать, чтобы унять ее.

Мои губы дрожат, но я улыбаюсь ему.

— Все хорошо, лежи, лежи…

Девчонка уже не плачет и лишь испуганно смотрит на нас.

— Все хорошо, я рядом, я твоя…

Последнее слово я не могу произнести — сдавило горло и не отпускает: передо мной… маленький Пашка, который, я знаю и знала это всегда, нуждается в моей любви. «Я люблю тебя, Паша! — сердцем говорю я ему, и мои губы прыгают. — Прости меня, прости, прости, прости…»

Меня трясет лихорадка, но это хорошо, это правильно, потому что так и должно быть с живыми. Волга влажно дышит мне в лицо. Пахнет рыбой, надрывно кричат речные чайки.

Генка обнимает меня за шею и с силой прижимается ко мне:

— Не плачь, мама, не надо!

И чужая девчонка обнимает меня и плачет, плачет, плачет.

Не надо плакать. Я живая, живая.

Теперь живая.


Рецензии
Героине пришлось пройти по жизни большой путь, прежде, чем она научилась любить.

Борис Текилин   03.11.2021 17:10     Заявить о нарушении