Прости и уйди

Не надо было её убивать...
Много, много он всего разного наслушался и насмотрелся за эти восемь лет, а больше – как бы само собой понялось: можно было бы просто дать ей по морде, потом, конечно, запить и, в конце концов, предупредить её, мол, только ещё раз посмей – а убивать её, бабу, не надо было.
...Он глядел вокруг глазами огромными -- словно бы из какого-то сна... и словно бы в какой-то другой сон.
И не замечал, по непривычке, этого – о своих таких округлённых глазах.
Главное же – кажется и кажется: на тебя смотрят! только на тебя все тут и смотрят!
Ведь всего неделю, как говорится, «со свободной совестью»...
Но так – только говорится.
Пока...


Удивления всякие мелкие были в нём – и хорошо, правда, что хоть есть чему удивляться. –  Не зря же возвращался.
Как расплачиваться в троллейбусе... как зайти в любой магазин...
Да и просто: как люди идут... как разговаривают... как смеются...
И в деревне – то же.
Тут – настоящий асфальт!
Крыши вон теперь некоторые -- в каких-то металлических, что ли, ребристых зелёных-синих листах...
А палисадники – чуть ли... не в тех же решётках... в проволочных сетках-клетках!
И пока такое удивление – удивление ли только это?..
Может быть, это – и в самом деле – какое-то начало.
Настроение такое... будто ты с того же поезда только что сошёл, идёшь уж по перрону – и вдруг видишь в окне вагона, в котором ехал, свою забытую вещь...
Настроение – такое.
Пока.


Всё осталось в нём – с его молодости: кряж, торопливая сбивчивая речь, голубые, с чёрной точкой зрачка, глаза...
И даже обыкновение накрывать эти глаза верхними веками как бы полусонно: или стыдливо, или надменно...
Только теперь – коротко стрижен.
И всё лицо – в бороздах в глубоких...
Но и в глазах, и в осанке, и в походке – та же уверенность и стать, какие бывают только у красавцев.
Он впервые – впервые в жизни почувствовал стыд... или что-то вроде стыда... за свою такую повадку-выправку.
Шёл он по деревне – и вся она, а не только какие-то женщины у магазина, смотрела на него.
Юрка Шустров вернулся!
Ещё бы: теперь у всех, говорят, эти самые, как их, мобильники.
Помнит, небось, вся округа – и его красоту, и его силу... ну и... всё остальное.
Невысок – но примечательно широк в плечах и с пышной копной белокурых кудрей.
И – улыбчивый, белозубый. – Только внезапно.
Долго молчит – и вдруг тараторит что-нибудь насмешливое.
В походке торопливый – а как уж стремителен и ловок в драке!
Школу прошёл, конечно, кое-как. И сразу в город. Там на завод. Кем ещё, грузчиком.
А жену – увёз с собой.
Отсюда, из деревни.
Самую красивую.
...И он – к дому Тихоновых.
Заходил ли в деревню, кто жив, к своим?..
А сразу – к Тихоновым!


Не заперто!
Не увидели, значит, его в окно, и не успел ещё никто позвонить.
А вон кто-то у них на огороде... Там – пусть...
И он – по крыльцу, по коридору – в прихожую.
Очумев немного от запаха, ничуть не забытого, жилого дома...
– Хозяйка!
Коротко. Требовательно.
Но по комнатам —тихо...
– Кто есть!
Голос звонкий. Дерзкий. Будто девичий.
...Шевельнулась – шевельнулась чуть занавеска на печке.
– Тёть Шур!
Кратко. Как приказ.
Палец там, с печки, отвёл немного занавеску...
– Знаю! Здесь ты!
Глаза...
Те, что нужны.
Глаза – далёкие: в глубоких коричневых впадинах...
И – не моргали.
Как стали они, эти глаза, теперь глубоко!
Видно, она, тётка Шура, и не слезает с печки...
Он, глядя вверх, подождал немного.
Но глаза – не моргали...
Бледно-голубые. В красных, будто так нарочно изуверски подкрашены, ободках.
И они, эти глаза, – словно бы... видели его ещё минуту назад!
Он всё понял...
Затем и пришёл.
– Тёть Шур. Прости.
Они, глаза, там, на печке, будто чего-то мысленно поискали... чем бы кинуть?.. но ничего не нашли...
– Уходи.
Устало и настойчиво – и словно бы, опять, в сотый раз.
Голос – тот же: был скандальный -- теперь сухой и тихий...
Значит, он – пришёл.
Пришёл!
– Тёть Шур. Прости.
Глаза те... хоть и не моргали, всё искали... ещё чего-то...
– Уходи.
Наконец – он словно бы сладко забалдел.
Долгожданно.
– Тёть Шур. Прости.
– Уходи.


...На крыльце, в коридоре – уже топали, топали!
Вбежали, что ли, двое.
Захрипели, зашипели.
От удушья.
Не могли ничего внятно сказать, крикнуть.
От злобы. От ненависти.
...Вытолкали его, податливого, на улицу.
Он почувствовал: хватки к его бокам были – брезгливые...
Он пошёл опять по деревне -- но уже как бы на каждом шагу увязая и глядя теперь себе под ноги.
Не на кого теперь и глянуть: всем вокруг, судя по всему, даже и непонятно – что такое путь к свободе...
И словами об этом не растолковать.
...Мелькали вот всё перед ним те загорелые лица и плечи – дочь старшая тётки Шуры и внук тётки Шуры.
Прибежали, значит, с огорода.
Он бы мог их обоих запросто расшвырять. Но, под их толчками как бы детскими, он податливо вышел сам.
И оба они немного изменились: стали, что ли, строже.
...Не надо, не надо было её...
Ну – её, её...


Но тогда – тогда понималось другое.
А – ничего не понималось.
Просто всё завязывалось, получалось и было – само собой.
Как же на неё, на самую красивую и в классе и в деревне, было не заглядеться!.. как же было за нею по дороге из школы и вечерами не бегать!.. как было из-за неё, из-за такой весёлой и балованной, не драться с другими одноклассниками!.. как было её не затаскивать в заветный сенной сарай!.. и, уходя потом в армию, не наказать ей строго его ждать... как затем сходу не жениться – на ней, только на ней!..
И как же её -- жену, родную жену -- было не упрекать и не ругать, а потом и не бить, когда она стала с работы, с фабрики, с «мохорки», приходить выпивши?.. как не протрезветь небывало, когда она, как он выследил у проходной, вечером с кем-то целовалась, притом с тем настоящим, женским, смехом?.. как тут же не выпить из горла, будто воду, бутылку?.. и как было – не лететь, махая кулаками и ногами, и не лететь, и не лететь?..


Так, выходит, всё на белом свете устроено.
Он её не мог не бить – она от его ударов не могла не умереть.
Она ему изменяла – она не могла ему не изменять, да и что за измена – «просто так»: ведь вокруг столько и других симпатичных мужиков.
Она не могла не пить – ведь чуть не все знакомые и подруги выпивают и даже по-настоящему пьют.
Она не могла не смотреть на всех мужчин смело – она ведь красивая, и потому имеет право решать!
Она не могла вообще никогда с самого, может, детства не делать мальчишкам глазки – ведь она чувствовала на себе их избирательные взгляды...
...Но раз так всё устроено, то как, вот бы узнать, об этом обо всём понимает теперь – она?
Правда, её на свете нет...
Но всё-таки, всё-таки – как-то же она теперь понимает!


Мать её, старуха, была в молодости – с нею две капли воды: такая же красавица!
Даже, по тем небогатым послевоенным временам, ещё, пожалуй, краше. – Ведь в те годы и нарядиться не во что было – а подруги ссорились меж собой, которой из них идти с ней на гулянке под ручку... а парни дрались из-за неё: этот на неё смотрит не сводя глаз, тот почему-то ещё и улыбается...
А теперь она – «худая».
...Не простила – его. – Отнял у неё дочь, родную дочь, красавицу дочку, младшую весёлую...
Сколько бы ему ни дали, да хоть бы его вовсе стёрли с лица земли – какое ещё тут прощение!
Старуха не простила – никого не простила: ни мужа не простила, который хоть и работал плотником и детей кормил – а чего вот ему не хватало, зачем так однажды выпил, что во сне задохнулся?
Правда, потом говорили какие-то, что ли, врачи, дескать, не надо было его, пьяного, – хоть и надоел во хмелю – укладывать спать на спину...
И не простила – как бы вообще ничего.
Вот она умирает больной развалиной – а дочка, небось, ушла в расцвете лет, да ещё и навеселе... вот она валяется, всем в тягость, – а этот отсидел своё и теперь шагает молод и здоров: недаром его хорошенько разглядела...
Она – она и мучается больше всего потому, что никак не можется ей помереть.
А этот – что-то же этакое бойкое взял в голову: иначе бы не пришёл.
Только лишь это – и о дочке, и о нём, кому и звания нет, и о самой себе – она поняла.
А он, получается, не только остался жив, не только будет и дальше жить – но превозмог и даже превзошёл что-то обычное в обычной жизни!
Вот она и вся тут, старуха.
Никого не простила и ничто не простила.
И в самом деле – худо...


...Прости и уходи.
Ты, старуха.
Прости его и умри. – Прости сначала его, а потом можешь и умирать. – Прости прежде всего хотя бы его, кто приходил за прощением, и после этого более или менее спокойно уйдёшь.
...Ты, освободившийся. – Вот уж теперь подлинно – освободившийся.
Да, уходи.
Прости её и уходи. – Сначала прости старуху, которая ещё не умеет прощать, и просто уйди из этих краёв прочь.
Да и давным-давно раньше – и тогда тоже надо было сделать тебе так же: простить свою жену и уйти от неё.
Простить и уйти.
...Или – но это даётся изредка кому! – и вовсе уйти.
От себя.
Который не умеет прощать совершенно.
И остаться с той, с нею.
С такой, какая уж есть.

Ярославль, 25 мая 2018

Все рассказы: ЛитРес Евгений Кузнецов Цвет страха Рассказы


Рецензии