У ангелов хриплые голоса 10
- Дэль медико! Эль муэрте!(Врача! Он умирает!)
Стряхнув дремоту, Уилсон вскочил и сразу увидел скопление людей вокруг чего-то лежащего на песке прямо под уступом на узкой полоске каменистого пляжа, метрах в ста от него.
- Ахогарзэ, - услышал он и, даже не зная смысла слова, понял, что оно значит: кто-то утонул и его только что вытащили из воды.
Он бросился на крик, сразу ощутив на бегу сжимающую трахею костистую руку опухоли.
На берегу, на камнях лежал бледный, почти не загоревший, и неподвижный мальчик лет восьми с закрытыми глазами в обвисших от воды спортивных трусиках с рисунком из крабов и осьминогов. Несколько человек — большей частью дети и женщины — бестолково суетились, пытаясь привести его в себя, но то ли не зная, как взяться, то ли просто безуспешно.
-Эль ха салтадо эн эл аква, эмпезаба а ахогарзэ, - пытался объяснить мальчик постарше, указывая на вершину выступа. Он весь дрожал и с него текло. Уилсон неожиданно узнал в нём своего знакомого - дарителя раковины и, судя по всему, это именно он вытащил тонущего мальчика из воды.(он прыгнул в воду и стал тонуть)
Прибежала и хлопнулась на колени перед неподвижным телом женщина - мексиканка, завывая в слезах:
- Иаков! О, Иаков! - она пыталась обнять мальчика за плечи, клала голову ему на грудь и всячески мешала, не давая подступиться.
- Господи, да уберите вы её! - воскликнул Уилсон по-английски, забыв от волнения все мексиканские подходящие к случаю слова.
- Сеньоре, сеньоре, но эс нецесарио молестар. Эль доктор аюдара, - попытался уговорить женщину голубоглазый мальчик.
Уилсон перевернул утопленника лицом вниз, подтянул, положив животом себе на колено в положение постурального дренажа лёгких — ворочать небольшое детское тело было необычайно тяжело, но, слава богу, хоть женщину перехватили и оттащили подальше.
Уилсон отжал мальчику челюсть, полез пальцами в рот, очищая дыхательные пути. Неприятно тёплая вода хлынула на его руку. Ещё и ещё.
Чьи-то длинные волосатые мужские ноги с красными кромками трусов появились перед лицом.
- Ещё, коллега, - сказал мужчина по-английски и с силой провёл ладонями мальчику по спине, усиливая дренаж.
Вода полилась ещё, но дыхания так и не появилось.
- Сердца не слышу, - хрипло сказал Уилсон. - Клиническая минуты три. И сколько-то в воде...
- Слава богу, здесь твёрдо. Качайте сердце, я — дышать, - деловито скомандовал обладатель волосатых ног, а Уилсону даже некогда было поднять голову, чтобы взглянуть неожиданному сокоманднику в глаза.
Он уложил мальчика и принялся с силой надавливать на худенькую грудь.
Мужчина, так кстати оказавшийся врачом, коротко и отрывисто скомандовал что-то, и голубоглазый побежал в сторону отеля.
Они работали несколько минут молча и слаженно, не видя, что происходит вокруг — только смутно чувствуя, что людей вокруг становится больше. Наконец, очередной выдох рот-В-рот встретил сопротивление, мальчик закашлялся и задышал.
- Пульс есть, - удовлетворенно и устало сказал врач в красных трусах. - Приходит в себя.
И только тут Уилсон поднял голову.
- Ковард? Откуда?
Кавардес фыркнул, но ответил:
- Занимался сёрфингом. А доску, кажется, унесло...
Мальчик кашлял, давился и пытался сесть. Потом его вырвало. Уилсон поддержал его, чтобы снова не захлебнулся. Женщина, называвшая его Иаков, кинулась обнимать мальчика, потом вдруг с коротким визгливым воплем быстро ударила по щеке, а когда он заплакал, снова расцеловала, причитая.
- Хей! - сказал Кавардес, дёргая мальчишку за плечо, и разразился длинной вопросительной скороговоркой по-испански.
Мальчик, всё ещё кашляя, что то ответил.
Послышалось урчание мотора — к ним ехал по песку раздолбанный «пикап».
- Местная «неотложка», - снова фыркнул Кавардес. Он казался раздражённым. - Сопляк безголовый — чуть не умер. Прикинь, Уилсон, он прыгнул в воду вон с того уступа — видишь? Не каждый взрослый парень решится. И плавать-то толком не умеет. Ну, ударился об воду, потерял сознание, нахлебался...
Уилсон поднял голову и посмотрел на уступ. Отсюда, снизу, он казался особенно высоким, почти недосягаемым.
- Зачем? - с беспокойством спросил он. - Ведь, действительно, здесь и взрослому парню опасно. Пара куи? - обратился он к мальчику, показывая на уступ. - Подиас морир. Пара куи?
- Нади мас но пуэде аси, - с неожиданно победоносной улыбкой проговорил всё ещё дрожащий, бледный, как стена, мальчуган.
- Он говорит, - перевёл Кавардес. - «Зато так больше никто не может».
Берег постепенно опустел, зеваки разошлись, мальчика увезли на машине, и мать отправилась с ним, продолжая то ругаться, то причитать. Кавардес тоже потянулся за всеми — наверное, туда, где оставил свою одежду. Уилсону он сухо кивнул на прощание, и Уилсон ответил тем же, но ни тот, ни другой больше ничего друг другу не сказали.
«Зато так больше никто не может», - стучало в висках у Уилсона. - «Зато так больше никто не может». Он рассеянно пытался поймать хвост какой-то мелькнувшей мысли, но этот назойливый стук забивал всё. Дремотный покой, которым он наслаждался всего-то несколько минут назад, испарился, сменившись каким-то непонятным, зудливым беспокойством. Тягостно, назойливо, словно против своей воли он думал о Хаусе. Полувоображаемые — полуприпоминаемые картины всплывали одна за другой перед его глазами: Хаус жонглирует мячиком, ловя его рукояткой трости, Хаус балансирует на перилах балкона, готовый шагнуть в пустоту, Хаус стоит, тяжёлым взглядом уставившись на исписанную доску в диагностическом отделении, Хаус роняет трость и начинает заваливаться назад, на покрытый резиновым ребристым ковриком пол автобуса: «Фибрилляция! Вот идиот! Доигрался!». «Зато так больше никто не может». И опять мысль ускользала. Может быть, она была о том, что рисковому, безалаберному Хаусу будет трудно без него? Нет, в такой мысли как раз не было бы ничего нового. Впрочем, и в мысли, которую он тщетно пытался ухватить, нового, пожалуй, тоже не было, но при этом было что-то очень правильное. Обнадёживающее. Спасительное. Важное.
Сам не понимая, зачем это делает, Уилсон вдруг принялся взбираться на макушку камня — туда, откуда только что прыгнул в воду и чуть не утонул мальчик. Ему было тяжело подниматься по почти отвесной стене — стеснение в груди усилилось, он дышал коротко и хрипло, несколько раз тяжело закашлялся, но упорно лез, как нанятый, хватаясь за выступы и обдирая руки, пока не взобрался на самую верхнюю площадку.
Отсюда мир сузился до размеров игрушечной панорамы в глазке минипроектора — была у него в детстве такая игрушка. Всё: вода, галька, небо, песок дальнего пляжа — преобразилось в нём и словно обрело новые краски и необычные формы. Отсюда мир чётко разделялся на царство суши и царство океана, а Уилсон парил над ним, как Саваоф, прикидывая, начать ли уже создавать тварей земных или пока ограничиться растениями? Высота камня, казавшаяся снизу внушительной, здесь, наверху, была просто запредельной. Ветер трепал волосы и вот-вот должны были спуститься с неба горные орлы, чтобы забрать его, нагого и испуганного, не устоявшего против огненного подземного ужаса.
Уилсон стащил с плеч ветровку и кинул назад. Она полетела, взмахивая полами, паря и ныряя в потоках воздуха, и летела очень долго, пока мягко не опустилась на камни пляжа. Уилсон почувствовал вдруг зависть к этому куску материи, который может качаться в восходящих потоках воздуха, а он не может не только летать — он скоро и ходить-то толком не сможет.
За ветровкой последовали кроссовки. Тяжёлые, они утешительно не парили, а гулко стукнулись о каменную крошку и отлетели в разные стороны. Уилсон снял носки и засунул в карманы джинсов. Он проделывал всё это деловито и аккуратно, хотя в душе уже подспудно посверливал нехороший червячок: «Что ты творишь?» «Зато так больше никто не может, - мысленно ответил ему Уилсон. - А я должен понять, потому что сейчас всё имеет значение: и овальный кусок стекла, и морская раковина, и голубые глаза мальчишки, и слово «вечность» в каменном узоре светловолосой девушки. Я должен понять это значение, и мне не хватает совсем немного». Он стащил джинсы и тоже сбросил их вниз - в компанию к кроссовкам и ветровке. Теперь на нём были только спортивные трусы и бежевая футболка с коротким рукавом. Коротко вздохнув, он ещё раз посмотрел вниз — и увидел Хауса.
продолжение третьего внутривквеливания
Хаус объяснил, что основная задача мальчишника наглядно показать контраст между разгульной холостяцкой и размеренной семейной жизнью и продемонстрировать добровольность и осознанность выбора последней. Насчёт добровольности и осознанности можно было поспорить, но вот с контрастом всё получилось, как надо. Первые полчаса Джеймс ещё как-то пытался противостоять разгульности, но содержимое кубка довольно быстро переместилось из его желудка в кровь и, успешно миновав гематоэнцефалический барьер, заполнило все желудочки мозга веселящей пенистой влагой.
В обычном понимании пьяным он не был, но все узы, сдерживающие его в рамках своего рода «кашрута» повседневных приличий, вдруг оказались, как и его галстук, развязаны и закинуты залихватски за спину через плечо. Играла музыка, горели и переливались цветные фонарики. Откровенные костюмы беззастенчиво прижимающихся в танце партнёрш сводили с ума едва ли не больше, чем соблазнительные изгибы тел. Монашки оказались на высоте — несмотря на выпивку, эрекция не спадала у всех гостей, включая виновника вечеринки. Какое-то время его ещё сдерживало присутствие брата, но когда этот самый брат выполз из-под стола с веточкой укропа в зубах и с розовым бантиком на голове, эта проблема отпала сама собой, и он уже без малейшего стеснения прижимался бёдрами, зарывался носом в декольте, вдыхая клубничный аромат или шоколадный аромат, или ваниль с тонкой ноткой разгорячённого женского тела, и передавал из губ в губы дольки фруктов и белые кубики зефира, успевая ещё и болтать о чём угодно — например, о кошках, потому что Кара-Мель, как выяснилось, недавно приобрела самку мейн-куна. В перерывах между танцами они играли в фанты, и им с Хаусом выпало без помощи рук отбирать друг у друга очищенный плод киви, лежащий на животе у стриптизёрши. В какой-то миг этой захватывающей борьбы, Джеймс вдруг поднял взгляд и неожиданно встретился с искрящимися весельем светло-синими глазами почти не пьяного Хауса.
- Тебе хорошо? - заговорщически тихо и как-то очень ласково, почти интимно, спросил Хаус. - Тебе весело?
Джеймс улыбнулся. А Хаус, сделав хищный выпад, цапнул киви и, подбросив его зубами, поймал в открытый рот, как в баскетбольную корзину. Зрители зааплодировали.
Грег странно себя чувствовал. С одной стороны, он хотел и оторваться, и поозоровать и даже, может быть, получить порцию горячего порно, им был задуман забавный розыгрыш, который Уилсон если и оценит, то вряд ли сразу, зато оценят остальные. С другой стороны, как оказалось, разошедшийся, сорванный с резьбы Уилсон — зрелище не только смешное, на что он, по правде сказать, и рассчитывал, но и почему-то щемяще прекрасное. Открытая, задорная до грани непристойности, но, вместе с тем, удивительно светлая улыбка Уилсона, радостный блеск тёмных, как вишни в ликёре — и про ликёр почти буквально — глаз, немного преувеличенная от хмеля жестикуляция — всё вместе неожиданно задели в душе Грега какую-то струну, которую, сказать по правде, нечасто удавалось кому-то задеть. Это было странно, но не неприятно и не плохо, а сформулировать то, что он чувствовал, можно было, пожалуй, очень простыми словами, но которые, будучи сказанными, исказили бы свой смысл до неузнаваемости.
Однако, предаваться сентиментальности нельзя было до бесконечности — розыгрыш ждал своего часа. Он поманил к себе Кару и негромко сказал ей несколько слов. Она засмеялась и кивнула. Уилсон на это внимания не обратил — его ласкали, щипали, щекотали и тормошили сразу три девушки, и перегрузки, которые он при этом испытывал, сравнимы были с космическими.
Селезнь, немного обалдевший после сидения в темноте, не сразу сообразил, куда попал и что происходит.
- Иди сюда, модель, - сказал ему Грег. Кара стояла на «вассере», а он тщательно и аккуратно промазывал перья птицы кондитерским кремом.
- Ну посмотри: похоже?
- Не очень, - честно призналась Кара. - Он головой вертит.
- Это у него временные трудности. Где хлеб с виски? Давай.
- А он не заснёт раньше времени?
- Главное, чтобы проснулся вовремя. А торт где?
- В раздаточной. Там уже всё готово.
- Только не опоздай.
- Ты сам не опоздай.
- Я-то не опоздаю.
Он вернулся в зал и, выждав положенное время, поднял руку:
- Минуточку внимания! У меня сюрприз.
Дождался, пока присутствующие заинтересованно стихнут и обернутся к нему и скомандовал:
Свет!
Всё, кроме факелов — светомузыка, фонарики - погасло. Зал снова принял вид средневекового подземелья. Зазвучала тихая заунывная музыка, похожая на шотландскую волынку — Грег выбрал её, возможно, под влиянием слов мистера Уилсона о его предках.
Кто-то сказал: «Господи...», кто-то рассмеялся одиноким коротким смехом, некая тень в монашеском одеянии скользнула к столу, и когда свет снова тускло замерцал — горели одни маленькие фонарики, лампы оставались потушены, в самой его середине неподвижно сидел огромный, не меньше шести килограммов красавец-селезнь с зеленовато-сизым опереньем, отливающем при свете ламп стальным блеском.
- Не понял... - пробормотал Уилсон, отступая от стола. Его улыбка стала насильственной.
- Это мой знак внимания, подарок, сюрприз, - воодушевлённо объяснил Грег. - Утка была одомашнена человеком ради жирного мяса и сытных утиных яиц, и хотя в природе остались дикие экземпляры этой птицы, их скромная красота и, тем более, весомость - добротность, я бы сказал - в сравнение не идут с этим великолепным экземпляром, который, таким образом, олицетворяет саму идею выбора в пользу семейного очага и может служить символом дома, достатка, благополучия — то есть всего того, в погоню за чем устремляется наш друг, - и он покровительственно положил руку Уилсону на плечо.
Высокопарность его речи произвела впечатление на всех, но не на Уилсона. Уилсон смотрел на птицу с опаской, словно ожидал, что селезень вот-вот спрыгнет со стола и вероломно нападёт.
- И... что я должен делать? - осторожно спросил он. Грег понял, что его друг как раз дошёл до того градуса опьянения, когда доверять своим органам чувств приходится уже с определённой долей риска, но, по всей видимости, пока ещё способен осознавать это.
- Вспороть ему брюхо, разумеется, - отозвался Грег.
- А он что... дохлый? - наконец, заметил неподвижность и некоторую странность селезня Уилсон.
Грег в очередной раз восхитился про себя мастерством кондитера, придавшего варёному сахару при помощи нескольких пакетиков пищевых красителей такую натуральность. Конечно, он немного помухлевал с освещением, поместив блюдо в пятно полумрака, да и на количество влитых в Уилсона градусов следовало делать поправку, но всё равно торт впечатлял.
- Держи кинжал, амиго! - Грег протянул Уилсону нож и ободряюще хлопнул по плечу: - Да ты что, реально, что ли, повёлся? Это же торт, чудак! Да ты не шарахайся — посмотри поближе. Ну! Разве не хорош?
Уилсон с опаской приблизился к столу. Торт поражал своим сходством с настоящим селезнем, но теперь, вблизи, всмотревшись, перепутать уже было невозможно: всё это покрытое роскошным пером великолепие было создано из бисквита, крема и тонких фигурных пластинок крашенного леденцового сахара. Вместо глаз в бисквитную голову были вставлены шоколадные драже, покрытые леденцовой глазурью.
- Странная фантазия, сделать торт в виде селезня. - ослабевшим голосом пробормотал Уилсон, принимая из рук Грега нож.
- Этот кондитер вообще большой затейник, - и Грег очень натурально крякнул. Уилсон вздрогнул и обернулся:
- Ты издеваешься? Тебе кто-то рассказал, что я... ну, про уток?
- Я? Я подарил тебе шикарный дорогущий торт, чтобы поиздеваться? - широко распахнутые глаза Грега излучали оскорблённую невинность.
В это время что-то зашипело, хлопнуло, и из картонной хлопушки в руках у Кары вылетела целая туча маленьких карамелек. Все захлопали.
- Джеймс, я тебе желаю счастья! - крикнула Кара и послала ему воздушный поцелуй. Грег быстро нагнулся под стол, к корзинке. Селезень чуть не испортил всю шутку, встрепенувшись было от прикосновения, но алкоголь настроил его на благодушный лад, и он снова застыл. Пока ему не пришло в голову сунуть её под крыло, нужно было спешить. Грег дёрнул Уилсона за рукав:
- Ну, давай уже, не томи! Я тоже хочу попробовать.
Уилсон вздохнул, облизал губы и решительно нацелился ножом на «торт», даже не догадываясь, что торт уже под столом в ведении насмешницы — Кары. Не дожидаясь кровавой развязки драмы, чуть не взрезанный селезень захлопал крыльями и хрипло заорал. Дальнейшего Грег даже с привлечением самой бурной фантазии предвидеть не мог: Уилсон выронил нож, отступил назад и вдруг, закатив глаза, мягко осел на пол в обмороке.
- Господи! - сказала Кара. - Кажется, перебор...
Грег присел на корточки над распростёртым на полу Уилсоном, пощупал пульс, приподнял веко. Уилсон завозился, что-то забормотал, бессознательно отмахнулся от него рукой и, всхрапнув, ровно засопел.
- И впрямь перебор, - подтвердил Грег. - Кто-нибудь поможет погрузить тело в машину? Да, ребята, ещё два часа в вашем распоряжении. Веселитесь, ешьте торт, допивайте и дотанцовывайте. От имени нашего жениха спасибо за вечер — сам он, как видите, говорить не может.
Джеймс сквозь сон почувствовал, что его настойчиво трясут за плечо и честно попытался открыть глаза. С третьего раза у него получилось, но лучше бы не открывал. Он замычал — громко и отчаянно — и перед ним чудесным видением появилось пустое эмалированное ведро.
- Давай сюда, - разрешил Хаус.
Спазмы выкручивали его желудок не меньше минуты и, снова откинувшись назад, он еле дышал. Бешено крутящиеся стены показались знакомыми. Кое-как собрав в кучку осколки мыслей, Джеймс сообразил, что он на диване в квартире Хауса. Дальше пошло легче. Вспомнился освещённый разноцветными фонариками зал, блестящие костюмы стриптизёрш, клубничный вкус кожи Кары-Мель, игра в фанты, выпивка, на миг кошмаром всплыл машущий крыльями и хрипло орущий торт, а что было дальше, вспомнить он никак не мог, как ни старался.
- Утка, - хрипло сказал он. - Там была утка. Самец... Боже, как голова болит! Хаус, я опять сейчас... дай...
Хаус дал. Потом встал, прошёл в ванную комнату и вернулся со шприцем.
- В вену.
- Подожди? Зачем? Я... - попытался протестовать он.
- Затем, - веско сказал Хаус, - что у тебя свадьба, и свадебная церемония начнётся через полтора часа. Поэтому комплекс реанимационных мероприятий тебе просто необходим.
- Свадьба? - ошеломлённо переспросил Джеймс. - С кем?
Хаус внимательно посмотрел на него, сходил и принёс ещё шприц.
После двух инъекций стало полегче, но до дрожи захотелось пить. Казалось, он готов сейчас залпом выпить бочку ледяной воды. Хаус протянул запотевший стакан.
- Не жадничай. Маленькими глотками и с паузами, не то опять вытошнит. Вот так. Теперь вот это. Иди, пописай — сможешь дорогу найти? Вернёшься — кофе дам.
Кофе оказался солёным с плавающим в нём яичным желтком.
- Да что это такое? - опасливо попытался отбиться Джеймс, но Хаус неумолимо поднёс ему чашку к губам:
- Можно подумать, у тебя впервые в жизни похмелье, неженка. Пей, давай — время.
- Что вчера было? - наконец, спросил Джеймс, проглотив странный, но отлично унимающий тошноту напиток.
- Старинный ритуал прощания с холостяцкой жизнью. Твой мальчишник, чувак. Память отбило?
- А почему торт ожил? Я не мог столько выпить.
- Потому что я подменил его на живого селезня, пока ты строил глазки Каре. Эй-эй! Ну, включи уже мозг!
- Почему я не помню дальше?
- Потому что ты вырубился, когда он захлопал крыльями, а поскольку промилле алкоголя в твоей крови к тому времени уже начали превращаться в мили, обморок плавно перетёк в крепкий целительный сон.
- Я грохнулся в обморок на собственном мальчишнике? - Джеймс почувствовал, что кровь прилила к его щекам, окрасив их в цвет спелой малины — если не сливы. - Перед всеми? Перед братом? И ты это нарочно подстроил? Ну, Хаус, ты и гад! А ещё друг!
- Во-первых, - невозмутимо ответил Хаус, уже в нарядной голубой рубашке стоя перед зеркалом и выбирая галстук, - я понятия не имел, что ты так легко падаешь в обморок — прямо хлорозная девица. Тебя извиняет только количество принятого на грудь. Во-вторых, твой брат был в это время не в том состоянии, чтобы что-то запомнить. В-третьих, было весело. В-четвёртых, бояться селезней из-за глупого детского приключения, о котором сам толком не помнишь — идиотизм. А в-пятых, не будь я твоим другом, я не разбудил бы тебя и не привёл бы в функциональное состояние. Давай уже, собирайся — ты опаздываешь.
Только тут Джеймс посмотрел на часы и понял, что «опаздываешь» следовало употребить в совершенной форме. Он вихрем метнулся в ванную, пытаясь мыться, бриться, чистить зубы, одеваться и остаточно блевать одновременно. Получалось плохо: он опрокинул какой-то стеклянный флакон, убедился в том, что бритвенный станок Хауса слушается только руки хозяина и уронил галстук в воду.
- Господи, ты что, счёты с жизнью пытался свести? - вскинул брови Хаус, прижимая губку с перекисью к порезу на его шее. - А чем это воняет? Разбил пузырёк с лавандой? На месте Бонни твоей я бы сто раз подумал, выходить ли за парня, у которого руки из задницы растут. Выбрось эту мокрую тряпку — всё равно она тебе идёт, как корове седло. И потом, залитый виски костюм с галстуком носят только пижоны.
- Как «залитый виски костюм»? - ахнул Джеймс, только теперь сообразивший, что он не у себя, а у Хауса, и попал к нему после вчерашнего явно не при параде - Ты почему меня ко мне не отвёз, юморист хренов?
Он чуть с кулаками на Грега не полез, но тот только засмеялся и оттолкнул его руку:
- Да в шкафу, в шкафу твой парадный фрак — послал за ним спозаранок. Я вообще вкалывал, как грузовик, пока ты сладко дрых. А ты не ценишь.
Джеймс, который реагировал на справедливые упрёки резким повышением градуса вины, устало опустился на стул и уронил руки.
- Теперь не важно. Церемония начнётся через десять минут, а я...
- Десять минут — целая вечность. Успеем.
- Как это мы, интересно, успеем?
- Да нацепляй скорее свои жениховские манатки. Если будешь сидеть и ни фига не делать, а только ныть, то никак.
Непонятно, на что надеясь, Джеймс всё-таки оделся и вышел вслед за Хаусом на улицу. У крыльца стоял скандально яркий лёгкий «Сузуки» Хауса.
- Ты... ты... - Джеймс даже заикаться стал. - Ты мне предлагаешь явиться на свою свадьбу вот так? На этом?
- Боюсь, что у тебя нет выбора, детка, - спокойно и холодно заметил Хаус, перекидывая ногу через седло. - Шлем надень.
хххххх
О прыжке со скалы маленького Иакова Хаус узнал случайно — вышел, привлечённый шумом голосов, и оказалось, что у стойки рецепшен происшествие бурно обсуждают принесшая его на хвосте темнокожая грудастая цыпочка лет двадцати пяти, уже знакомая ему спокойная дружелюбная девушка Оливия и крикливая горничная мексиканка. Хаус не настолько владел испанским языком, да ещё и на местном диалекте, чтобы понять всё от и до, но главное уловил: тот вежливый косоглазый мальчишка, который себе на уме — ну, сын Химены и Хаима - полез на Чёртов Палец, прыгнул оттуда в воду и сначала чуть не разбился, а потом чуть не утонул, потому что ему, видите ли, надо было всем показать, что он может то, чего другие мальчишки не могут, и если бы не парнишка постарше, да не случайно оказавшиеся на пляже медики, ему совсем бы конец, а так его кое-как откачали и повезли в больницу, и Химена теперь совсем с ума сойдёт, а она и так на всю голову сумасшедшая.
Хаус похолодел, как будто сердце в его груди превратилось в кусок льда. Значит, вот как понял его совет маленький Иаков. А он-то хорош — взялся учить малолетнего жизненной философии, да ещё на чужом языке. Хорошо ещё, что мальчишка остался жив. А что там за «случайные медики»? Похоже, без Уилсона не обошлось — он же практически живёт на пляже.
Хаус и направился-то на пляж только затем, чтобы разыскать и расспросить Уилсона об инциденте поподробнее, но ещё издалека увидел знакомую фигуру, казавшуюся с земли почти игрушечной, на краю верхней площадки этого самого Чёртова Пальца. Уилсон снимал одежду и, не глядя, бросал её вниз. Движения его казались одновременно и механически бесстрастными, и нервозными. Наконец, оставшись только в трусах и футболке, он зябко обхватил себя ладонями за плечи и шагнул ближе к краю.
«Ты что творишь?» - одними губами прошептал Хаус и ускорил шаг. Наконечник трости увязал в песке и мелкой гальке — идти было неудобно. Но он был уже почти под самым выступом, как вдруг Уилсон, словно что-то почувствовав, обернулся и посмотрел в его сторону.
Для того, чтобы прочитать выражение лица, было слишком далеко, но Хаус и без того угадывал, что сейчас отражает знакомое до последней морщинки у глаз лицо Уилсона. Ему захотелось крикнуть во весь голос: «Не надо! Не делай этого!» Но он не крикнул. Замер выжидательно. Сработал проклятый принцип отрицания прямого вмешательства, вбитый ещё отцом. Не просить. Не умолять. Не показывать слабости. Не показывать, как тебе это важно. Точно так же, молча, он будет до конца наблюдать, как упрямый друг, отказываясь от лечения, медленно сгниёт, пожираемый опухолью. То есть, не совсем молча - будет находить, как и находил, тысячи разумных доводов, которых Уилсон просто не слышит. Он услышал бы — наверняка услышал бы - совсем другие слова, но Хаус их никогда не скажет — сейчас ещё невероятнее, чем обычно. Вот гнилая карма: Уилсон ждёт слов, как выражения чувств, а он, Хаус, не умеет ими в этом качестве пользоваться. А время уходит. Время Уилсона уходит семимильными шагами в необратимость. И не перевернуть часы, не дать себе передышки хоть на день-другой.
Уилсон сделал ещё шаг и закачался на обрыве.
«Не смей! Не надо! Там селезни — вот! Целая стая селезней, которые только и ждут тебя, чтобы забить крыльями, заклевать, утопить, а ты — слабый, маленький мемзер с врождённым косоглазием, просто, как воды в пустыне, жаждешь любви и лезешь на этот чёртов уступ, чтобы сделать то, чего не может никто другой, чтобы этим купить себе немножко... признания? уверенности в себе? бессмертия? места под солнцем?»
А, собственно, чего он так уж паникует? Уилсон — не восьмилетний пацан, и тут не так уж высоко. То есть, высоко, конечно, но не запредельно. Правда, надо ещё попасть вон туда, где, судя по цвету воды, глубина, а не близкие коварные камни, но ведь он же тоже это видит. А может, ему и вообще не хватит духу. Вот это было бы здорово — и какой повод посмеяться от души над храбрым прыгуном. Но Хаус почему-то чувствует, что не будет смеяться, если Уилсон струсит и не прыгнет. Более того, он чувствует, что это станет новой катастрофой, хотя вроде бы никаких причин, чтобы так думать, нет. Только взбунтовавшееся подсознание, предчувствие, интуиция — то, чему он не считает правильным доверять, но всё равно всегда доверяет. «Чёртовы нервы — да мне к психиатру пора... Нам обоим». Он даже головой мотнул, отгоняя от себя эту вопиющую неправильность. И в этот миг Уилсон прыгнул.
Прыгун из него был так себе, и вниз он пошёл «солдатиком», плотно прижав подбородок к груди — хорошо хоть, что теорию помнил. А врезался в воду плохо, не удержав тело вертикально в полёте. И, ошалевший от боли и сотрясения, с выбитым из лёгких воздухом стремительно камнем пошёл на дно. Испуганно распахнул глаза — толща воды мутно зеленела, вверх убегали пузырьки, и дышать было уже нечем, а он всё погружался. Что-то вильнуло мимо, легко задев по лицу — рыба? «Всё, - отчётливо подумал Уилсон. - Это конец. Мне конец. Я утонул...». Следующая мысль тряхнула своей неожиданной здравостью: «Так выплывай, кретин! Кого ты ждёшь?» Он извернулся в воде, совершив почти сальто и чуть не закашлявшись, и рванулся вверх — к свету, к воздуху. Ни руки, ни ноги не хотели слушаться, бесполезно с ломотой обвисая — он насиловал их, как мог, выдираясь из воды, как из собственной кожи. Диафрагма судорожно сокращалась, и ему приходилось сжимать зубы и губы со всем усилием воли, чтобы не вдохнуть воду. Боль в груди сделалась острой, в ушах шумело и бухало, вода из зелёного цвета стала окрашиваться в багровый. Он ещё раз рванулся из последних сил и, не выдержав, резко всхлипывающе вдохнул...воздух. Закашлялся, захлебнулся, бестолково замолотил руками, снова окунулся с головой и... разозлился на себя: «Ну, выплыл же — хорош тонуть». Кашель душил, но он, стараясь сдерживаться, попытался уравновесить тело в воде. Чья-то неласковая, но уверенная рука ухватила его за плечо, помогая удержаться на поверхности.
- Давай, откашляйся спокойно, Луганис. Если хотел утопиться — надо было камень на шею вешать. Что ж ты так лоханулся-то?
Сердце радостно стукнуло - Хаус говорил почти как раньше, со спокойной насмешкой, как будто этих дней тяжёлого обоюдного молчания между ними и вовсе не было. Кровавый туман перед глазами рассеялся, и он увидел рядом с собой голову Хауса с мокрыми волосами, прилипшими редкими полукольцами ко лбу, и плечи, обтянутые намокшей тканью футболки. Значит, Хаус бросился в воду, не раздеваясь. Бросился из-за него, сам не будучи блестящим пловцом.
- Извини, - сказал он, отплёвываясь. - Я же не думал, что ты тут возникнешь, а отступать уже поздно было.
- Ну, и зачем? - хмыкнул Хаус. Теперь он, убедившись, что Уилсон оклемался, выпустил его, и они балансировали напротив друг друга, держась в воде вертикально, как морские коньки.
Уилсон вспомнил ответ маленького Иакова;
- Зато так больше никто не может, - и, едва он произнёс эту фразу, всё вдруг со щелчком встало на место, сделавшись так легко и правильно, что Уилсон чуть не рассмеялся сам над собой.
- Хаус, - сказал он. - Если ещё не поздно, я буду лечиться у Коварда.
Если он надеялся, что после этой фразы Хаус радостно запрыгает в воде, как шаловливый дельфин, то он сильно просчитался — лицо Хауса исказилось так, что он чуть не напугался.
- Ах ты, сука! - угрожающе прошипел Хаус и вдруг с размаху ударил его мокрой ладонью по лицу, а потом, ухватив за волосы, окунул в воду с головой.
Уилсон не разозлился и даже не удивился — он обмер и похолодел внутренне, сообразив, что никогда прежде Хаус не поднимал на него руку. Это как же надо было довести и измучить его!
Однако, позволять себя топить, даже от чувства вины, в его планы не входило, и он вырвался и поплыл к близкому берегу, рассчитывая, что на твёрдой земле Хаус успокоится и можно будет попытаться поговорить с ним, объяснить. Оглянувшись, он с облегчением увидел, что Хаус последовал за ним, поэтому больше не глядя на него, в несколько гребков добрался до берега и встал, цепляясь за камни, чтобы накатывающие волны не сбили с ног и не стащили обратно. Его шатало, поэтому он обернулся не сразу, пережидая головокружение, а обернувшись, увидел, что Хаус не может выйти на берег — там, где глубина чуть выше колена, он пытался встать на ноги с искажённым болью лицом, но невысокий прибой снова валил его.
«Чёрт!» - выругался про себя Уилсон, хотя легче ему от этого не стало, и поспешил на помощь. Но Хаус зло оттолкнул его руку.
- Ну, не глупи, - мягко сказал Уилсон, настойчиво повторяя попытку помочь. - Ты же сам не выберешься.
Хаус демонстративно сплюнул и полез на берег на четвереньках, подволакивая больную ногу — волны накрывали его с головой. Выбравшись на сухое, он, молча, лёг на мелкую гальку пляжа лицом вниз. Уилсон подумал мгновение — и присел рядом. От налетающего ветерка пробирала короткими пробежками дрожь. Сообразив, как высохнуть быстрее, он стащил мокрую футболку, отжал и расстелил на солнце рядом. Сказал и Хаусу:
- Футболку сними — простудишься.
Не сразу, но Хаус послушался — медленно сел, стянул с себя облипающую футболку.
- Ну, не злись, пожалуйста, - попросил Уилсон. - Я понимаю, как это выглядит со стороны.
Мирный тон не подействовал.
- Я не со стороны! - рявкнул Хаус, сверкнув глазами. - Я варюсь в этой каше вместе с тобой с первого дня, и я сыт по горло твоими взбрыками, капризами и прихотями. «Хочу — не хочу», «буду — не буду». Речь идёт о твоей жизни и смерти, между прочим, если ты забыл, так какого же хрена... - он замолчал, задохнувшись гневом и не найдя точных слов.
Уилсон закусил губу, отвернулся от него к морю, набрал в горсть мелких камешков и принялся кидать по одному, по касательной к воде, стараясь «напечь блинчиков».
- Речь идёт о моей жизни и смерти, - помолчав, повторил он. - А значит, для меня всё может быть совсем иначе, чем тебе кажется. Мы разные, и всё видим по-разному, и я тоже устал прогибаться под тебя, подчинять кристальной и бесстрастной логике всё то, чего ты вообще не принимаешь во внимание, но что имеет определённую ценность для меня. Ты не думал, что у моих «хочу-не хочу» и «буду — не буду» могут быть какие-то веские основания? Не для тебя веские, для тебя, возможно, смешные и глупые — для меня. Ты так привык к тому, что ты прав, что перестал вообще обращать внимание на что-то ещё, кроме своей правоты. У тебя на ней пунктик. А мне, знаешь, плевать, прав я или не прав, если мне что-то поперёк горла. Ты хочешь быть со мной, готов быть со мной, но на своих условиях. А на меня тебе по-прежнему плевать, ты меня в живых хочешь для себя оставить - не для меня.
- А ты, типа, против? - сарказм в голосе Хауса зашкаливал, притом сарказм самого злого и ехидного толка.
- А на то, против я или за, - устало вздохнул Уилсон, - тебе тоже плевать.
Хаус тоже подобрал несколько камешков.
- Мне не плевать, - сказал он совсем другим тоном.
- Тогда выслушай меня прежде, чем орать.
- Чего же я буду слушать, если ты не можешь ничего объяснить кроме каких-то морально-этических глупостей, которые, впрочем, сам готов благополучно похерить, когда задницу начало всерьёз припекать.
- Значит, вот так ты думаешь... - с горечью проговорил Уилсон и просыпал камешки из руки. - А, может, ты и прав. Может, я, действительно, просто сам с собой играю в поддавки... всю жизнь....Может, я и себе вру, просто оправдывая собственную трусость и подлость?
На глазах его выступили слёзы, и очертания берега и Чёртова пальца расплылись и задрожали в них. Хаус покосился на него — казалось, Уилсон вот-вот расплачется, у него даже губы уже дрожали. Снова поднялась к горлу и прочно прихватила жалость: да какого чёрта? Зачем нужна сейчас эта дурацкая полемика? Нужно созвониться с Кавардесом, нужны новые снимки, новые анализы. И ещё не факт, что Кавардес сам согласится после того их короткого разговора. Но не впадает ли он, Хаус, в ту же ошибку, снова уже обдумывая экшен-составляющую. А что важно Уилсону, и о чём он думает сейчас, упорно уставившись неподвижным взглядом вдаль и глотая непонятные слёзы. А если, допустим, предположить, что Уилсон не лицемерит и не просто пошёл на попятный, чувствуя, как смерть, а до неё — боль — дышат в затылок? С каким выражением он сказал ему там, в воде, что согласен лечиться? С облегчением, с какой-то внутренней радостью. Так не сдаются обстоятельствам.
- Что-то случилось, - медленно проговорил он. - Что-то такое, что изменило твоё понимание мотивов или действий Кавардеса. Что-то, что заставило пересмотреть твоё отношение к его методам. И это не твоя болезнь и не твоя смерть... А что?
- Зато так больше никто не может, - повторил Уилсон. - Это не просто слова — это статус, позиция. И за неё нужно платить. Например, хронической болью и хромой ногой. Причём каждый платит сам. Даже если со стороны кажется, что плата — только чужие жизни и чужие риски, этого не может быть. Так просто не бывает. И бояться остаться с кредитом на совести — глупо, потому что всё равно расплатиться придётся...
- Это ты опять про вселенскую справедливость, что ли? - хмыкнул Хаус.
- Вселенная тут не при чём. Мы сами назначаем цену. Вот этот пацан... как его? - Иаков. Ты же слышал в гостинице - ты поэтому сюда пришёл? Он полез туда и прыгнул. Он определился с ценой. И Ковард в своё время, я сейчас подумал, тоже определился. Это — его сделка, так с какой стати я, как дурак, полез со своим обличительством? А потому что это — моя сделка, и моя цена. И твоя, наверное, тоже. А когда мы вернёмся в гостиницу, я позвоню ему и, может быть, то, что я буду чувствовать во время этого разговора и во время лечения просто тоже недостающая сумма...
- На которую ты купишь себе немного жизни?
- Куплю или не куплю — всё зависит от того, угадал ли с ценой.
- Уилсон, это мистика.
- Мистика? - Уилсон резко повернулся к нему - теперь слёз в его глазах уже не было, они горели вдохновенно и пьяно, как будто он надрался. - А сам Ковард, который приехал сюда из Чикаго? А твоя смс-ка, когда ты погиб на пожаре, а стеклянный камень, который ты зашвырнул в море, а ракушка, а слово «вечность»? Я видел на берегу тебя тринадцатилетним, свалившимся сюда из семидесятых годов прошлого века. Я узнал тебя по глазам, по манере. И ты спас мне жизнь здесь сегодня. Мистика? Да мы уже по колено в мистике с тобой! - он почти кричал, возбуждённый раскрасневшийся. А Хаус, совсем было собравшийся поднять его на смех, вдруг снова вспомнил маленького Иакова — и промолчал. Уилсон же вдруг, словно выговорившись до конца, как-то сразу сник, сгорбился, снова обхватил себя руками.
- Что-то я, похоже, воды нахлебался, - совсем другим упавшим тоном проговорил он. - Тошнит... Может, пойдём?
Тошнота обычно вызывает бледность, а скулы Уилсона отчётливо розовели. Хаус протянул руку, подержал секунду его влажный лоб в ладони и присвистнул:
- Накупался, идиот... У тебя жар. Иди, ищи, куда штаны зашвырнул. Надо возвращаться в отель.
Наступившая ночь стала для обоих тяжким кошмаром. Погода опять испортилась. В раму долбил косой от ветра дождь. Уилсон, задыхаясь, метался в постели и тяжело бредил во сне, не давая Хаусу даже глаз сомкнуть. Хотя, он и так не сомкнул бы — непривычная нагрузка днём по холоду и сырости перемены погоды отозвалась скручивающим болевым приступом. Больное бедро коротило и искрило, пока его накрепко не сковала жестокая судорога — такая, что ни усидеть, ни улежать, а только кататься по полу, беззвучно рыча сквозь стиснутые зубы и обливаясь потом. «Надо было соглашаться на ампутацию», - наконец, мелькнуло по краю сознания, а Хаус знал, что эта мысль означает болевой предел, за которым отключка. Впрочем, к этому моменту он её почти жаждал. Больше, чем морфия, потому что до морфия не добраться без посторонней помощи, а помощи сейчас неоткуда было ждать, да и прежде, пожалуй, тоже. Сколько он помнил, в подобные минуты никто и никогда не приходил помочь ему — лет с двенадцати, с того момента, как отец сказал, что, раз на то пошло, он готов признать его, Грега, самостоятельность, и повернулся и пошёл прочь, оставив его с распухшей ногой и покорёженным велосипедом растерянно моргать наполняющимися влагой глазами вслед и выпутываться, как знает. Он выпутался — не пропадать же из-за обострения папашиного воспитательского зуда. Заслужил тогда даже снисходительное хмыканье, расцененное, как одобрение. Выпутывался и позже, учтя ошибки, не подавая виду, будто с ним что-то не так, не позволяя больше глазам растерянно моргать и наполняться слезами, разве что Уилсон иногда что-то замечал и вмешивался, но его помощи, приправленной укоризненным взглядом и потоком нравоучений, Хаус почти боялся. А в самые чёрные — алые — дни с ним рядом не было и Уилсона - была Стейси. Против него, как оказалось. И навсегда отучила доверять даже самому искреннему состраданию.
«Я одинок, как день и ночь — никто не может мне помочь, - пришло на ум и сразу срифмовалось дальше. - Оставил я жену и дом в заливе счастья голубом». Ложь. Не было никакого залива счастья. Может быть, когда-то давно, не в этой жизни...
Словно в ответ, из непрерывно жалящей кроваво-красной темноты наплыли недоуменные глаза Кадди, и он чуть не расхохотался: «Эй, а ты-то что подумала? Я вообще не о тебе!»
Внутривквеливание 4 В заливе счастья
Джеймс знал, что Бонни недолюбливает Хауса, и не то чтобы у неё не было никаких оснований, так что он легко подхватывал игру и злословил вместе с ней, отдавая себе отчёт в том, что от их злословия Хаусу ни жарко, ни холодно, а Бонни, не встречая сопротивления, легче терпит совсем нередкие внеурочные появления «этого негодяя», сулившие ей одинокие вечера, потому что любимого мужа, как ни декларировал он свою неохоту общаться с Хаусом, по первому свисту вышеозначенного ветром сдувало.
Бонни прекрасно понимала, что Джеймс разыгрывает перед ней спектакль — достаточно было хотя бы просто проследить, как он берёт трубку телефона, взрывающуюся очень подходящим к Хаусу «Тряпичным тигром» в исполнении Луи Армстронга. Ей, собственной жене, он никогда не улыбался такой ясной и озорной улыбкой, какой удостаивалась слепая и бездушная телефонная трубка, одушевлённая на миг ненавистным чуть хрипловатым голосом.
- Ты знаешь, сколько сейчас времени? - спрашивал Джеймс с ненастоящей укоризной, а глаза уже темнели и начинали поблёскивать в предвкушении удовольствия. - Уверен? Хорошо, но только на один час. Один, Хаус. Ты умеешь считать до одного?
Бонни уже знала, что час почти наверняка превратится в «дорогая, тут ливень и страшные пробки, я, наверное, прямо с утра на работу — не жди», и молча бесилась. Ей хватало ума не закатывать скандала и говорить «привет», когда Хаус появлялся собственной персоной, но в своём воображении она то и дело медленно со вкусом убивала его десятком разных способов.
Однако, в то утро Хаус даже для него, что называется, хватил лишку. В первый момент Бонни показалось, что он пьян. Ну, хотя бы потому, что трезвый человек не будет появляться в супружеской спальне, взобравшись в неё через открытый балкон в половине четвёртого утра.
- Уилсон! - шёпотом позвал он и бросил в торчащую из-под одеяла тёмную макушку Джеймса камешек. - Уилсон, проснись!
«Это переходит всякие границы!» - подумала Бонни и резко села в постели, натягивая одеяло на голые плечи.
- Хаус, ты свихнулся? - сердитым шёпотом спросила она.
- Бонни, детка, прости, что разбудил, - ответил Хаус, и именно тогда Бонни подумала, что он вдребезги пьян. Он никогда не говорил «прости» и никогда не называл её «детка».
- Да ты надрался? - высказала она это своё, второе предположение.
- Бокал шампанского, - сказал он и улыбнулся. - Маловато, чтобы надраться, как думаешь? Кстати, шикарный пеньюар. Розовый тебе к лицу — всегда так ходи.
Он улыбнулся ей. Улыбнулся без капли ехидства — чисто, открыто, светло, как лучшей подруге, и Бонни увидела, что почти прозрачные, голубые, на её вкус, слишком светлые, глаза Хауса, оказывается, могут быть и ярко синими, почти сапфировыми.
Это, наконец, подстегнуло её панику, и она захлопала ладошкой по горбящемуся рядом одеялу:
- Джеймс! Джеймс, проснись! Твой чокнутый Хаус с балкона лезет к нам в постель!
Джеймс выпростал из складок одеяла взлохмаченную голову и, ошалело моргая, уставился на пришлеца.
- Мне нужна компания, - с обычной своей бесцеремонностью заявил Хаус. - И прямо сейчас. Одевайся.
Привычная бесцеремонность немного успокаивала, всё остальное — никак. Хаус сам выглядел, как хрустальный бокал с шампанским — пенился, сверкал, искрился и пьянил, сам опьяневший.
- Что случилось? - всё ещё пытался проснуться и осмыслить происходящее её заспанный муж. - Который час? И почему через балкон?
- Он был открыт. И уже почти утро. Ну, давай, давай, Джеймс, просыпайся, - настойчиво звал Хаус, искря глазами и непривычно называя своего приятеля по-имени — это Хаус-то, который вообще предпочитал именам личные местоимения, а ещё лучше — безличные предложения.
- Да что с тобой?
- «Saving nickels, saving dimes, working until the sun don't shine
Looking forward to happier times on Blue Bayou», - спел Хаус, покачивая бёдрами в такт.
Джеймс, немного придя в себя, подозрительно всмотрелся:
- Эй, да ты прямо светишься! Что-то хорошее? Колись! - и уже лезла, овладевала его лицом эта проклятая, предназначенная персонально Хаусу, улыбка. Бонни захотелось чем-нибудь стукнуть любимого мужа.
- Проваливайте отсюда оба! - сердито сказала она. - Не мешайте спать — ещё ночь кромешная. А у тебя, Хаус, совести совсем нет.
- Ну, не злись, кисуля! - сказал Хаус и быстро чмокнул её в висок, оцепенив этим их обоих. - Я его скоро верну. Сладких снов! - и махнул через перила балкона обратно, крикнув:
- Я жду!
- Он совсем охамел, - сказала Бонни жалобно.
Джеймс, прыгая на одной ноге, натягивал джинсы.
- Это же Хаус! - привычно подхватил он, и снова Бонни ему на грош не поверила.
Хлопнула дверь, простучали по лестничному пролёту сбегающие шаги, напоследок, как заключительный аккорд, под окном взревел проклятый мотоцикл, и Бонни в сердцах выругалась и швырнула подушку.
Джеймс прижимался щекой к натянувшейся на лопатках джинсовой куртке Хауса, крепко обхватив его за пояс и пытался вспомнить, хотелось ли ему ещё когда-нибудь так сильно одновременно спать и смеяться.
- Ты нас разобьёшь! - наконец, крикнул он, стараясь перекричать шум мотора.
- Не сегодня, крошка Джейми!
- Куда мы едем?
- Увидишь!
Он вошёл в поворот, почти положив мотоцикл, и Джеймс невольно вскрикнул, исправно тем не менее наклонившись на открен — он не первый раз сидел за спиной у Хауса и привык к тому, что аккуратной разумной езды от приятеля ждать не приходится.
Фешенебельный район городка остался позади, асфальт сменился убитым просёлком. Джеймс узнал небольшой полигон, на котором только вчера во второй половине дня они развлекались игрой в пейнтбол — медики против юристов. Джеймс, как ответственный человек, обременённый семьёй, уехал раньше других, как раз когда подстреленный Хаус выторговывал у судейского комитета вторую жизнь, чтобы «жестоко отомстить подстрелившей его совершенно случайно «свирестелке» из судейских». Сейчас на полигоне было пусто и даже как-то уныло, но Хаус, не останавливаясь, проехал чуть дальше, к зоне отдыха, не закрывающейся даже на ночь, и только тогда заглушил мотор. В совершенно пустом открытом кафе за столиком, улегшись щекой на скрещенные руки, сладко спала молодая темноволосая женщина в камуфлированном комбинезоне — та самая «свирестелка» из судейских». Даже рёв мотоцикла не разбудил её. Спешившись и сняв шлем, Хаус осторожно приблизился к ней и, отведя рукой пряди волос от её щеки, с расслабленной улыбкой нежно поцеловал эту самую щёку. Девушка глубоко вздохнула и подняла голову, удивив Джеймса ничуть не заспанным внимательным взглядом.
- Стейси, - сказал ей Хаус. - Это Джеймс Уилсон, мой самый лучший друг. Уилсон, это Стейси — моя будущая жена.
- Уверен? - улыбнулась «будущая жена».
- Как ДНК-тест, на девяносто девять и девять десятых процента.
- А я вас знаю, - вспомнил Джеймс. - Вы — наш юрист, из административного корпуса, правильно?
- А вы — из онкологии, правильно?
- Правильно, - он заглянул в бумажник, предусмотрительно сунутый в задний карман. - А тут в это время можно что-то заказать? За знакомство. Ну и за моё открытие: оказывается, в особо одарённых амур стреляет шариками для пейнтбола.
Ххххх
- Хаус, тебе плохо? Нога? Хаус!
Ладонь у Уилсона горячая, как электрогрелка — лучше бы он положил её на бедро, чем на плечо. Помешал нормально потерять сознание, зараза!
- Почему ты всегда молчишь? Почему никогда не зовёшь на помощь?
Ну, конечно... Вот только твоих нотаций сейчас и не хватает, Джимми-бой.
- Отвали! - скрипит Хаус сквозь зубы. - Пош-шёл!
До Уилсона, наконец, доходит, что время для нотаций не самое подходящее, и он переходит к активным действиям — сначала сильно, до жжения, растирает затвердевшее от судороги больное бедро Хауса, потом костяшками пальцев жёстко разминает мышцу и начинает давить и щипать — сильно, с вывертом, так что Хаус, ошалевший от боли, бессознательно вцепляется в его запястья.
- Руки! - рявкает на него Уилсон. - Терпи!
«Терпи» - легко сказать. Больно! Больно до испарины и слёз, до пробирающей дрожи, но уже по опыту Хаус знает, что в какой-то степени это поможет, и старается, если не совсем отпустить, то хотя бы не мешать, не стискивать так запястья уилсоновских рук.
Голос Уилсона смягчается — рыкающие нотки исчезают из него, сменяясь успокаивающими, убаюкивающими
- Тише-тише... всё... уже всё... сейчас уже лучше... - приговаривает Уилсон, продолжая массировать его бедро, и при этом не врёт — ещё и Хаус не успевает почувствовать, а он уже осязает по слабеющей твёрдости мышцы, что судорога разрешается, уходит, оставляя после себя ноющую, выматывающую тяжесть локального ацидоза и готовность к новому спазму. Так что наступает пора переходить к фармацевтической составляющей.
- Давно ты... так? - между делом спрашивает он.
Хаусу трудно ответить точно — чувство времени растворяется в боли, он не может сказать, прошли минуты, часы или дни. Но он знает, зачем Уилсон спрашивает — это не праздное любопытство, это его приятель уже перебирает в уме их медикаментозный арсенал и прикидывает обезболивающий коктейль — его ингредиенты, крепость, количество. Всю жизнь имея дело с жестоко мучающимися от боли, страдая от чувства вины за каждый их стон, он сделался в этой области непревзойдённым шейкером - Хаус знает, поэтому старается быть точным. Сознание потерять он не успел, промокнуть до нитки — да, значит...
- С час...
- Ясно.
От интенсивного массажа мышца постепенно расслабляется — острота уходит, сменяясь жжением раздражённой кожи и уже почти выносимой ломотой. Расслабляется одновременно и зажатая гортань — он длинно негромко стонет.
- Лучше? Ещё терпи, - уже не приказывает — просит — Уилсон.
Какие же всё-таки горячие у него руки!
- Да ты горишь,чувак!
- Заткнись, будешь играть за доктора в следующем кону.
- Не вырубай меня — тебе самому может понадобиться помощь.
- Можно подумать, ты сейчас сможешь мне её...
- Ты слышал, что я сказал? - повышает он голос.
- Ладно-ладно, хорошо. Как скажешь. Минутку подожди.
Ого! Сразу три шприца заполнены. Какая-то сложносочинённая смесь своего собственного сиюминутного изобретения:
- Это - в вену, эти два — в мышцу.
- Подожди-подожди... Что ты туда намешал?
Он знает, что вопрос останется без ответа — это необходимое условие, Уилсон никогда не скажет, что именно смешивает для достижения максимального обезболивающего эффекта. Только чуть улыбнётся уголками губ:
- Секрет фирмы.
Укол иглы он почти не ощущает — все медиаторы боли израсходованы в ноль. Жгут, ещё один укол, медленная горячая волна к плечу. Третий шприц, как комар-переросток, с зудом впивается прямо в больное бедро, от него, как от вылитого в воду красителя, расходится, расширяясь, пятно онемения.
- Что-то типа блокады? Там прокаин есть, да?
- Процентное соотношение тоже угадывать будешь?
В голову ударяет мягкая, сладкая сонливость.
- Эй! Ты же обещал...
- Это не я. Ты сам. Боль уходит, ты устал. Давай помогу — у тебя нога онемела, самому не встать.
Нет сил, да и желания сопротивляться, и он принимает помощь. Плечо Уилсона тоже горячее — жжёт даже через футболку.
- Если у тебя рецидив пневмонии...
- Следующий кон ещё не наступил, - мягко напоминает Уилсон. - Пока я — врач, ты — пациент. Давай, цепляйся!
Хаус обхватывает его рукой за шею.
Сделать несколько шагов до своей кровати — немыслимый труд, а Уилсон ослабел в последнее время — не дотащит, если ему не помогать. Ладно, чёрт с ней, с его кроватью, свет на ней клином не сошёлся. В конце концов, в номере их две. Правда, Уилсон несколько другого мнения:
- Эй, ты куда? Это моя кровать!
- До неё ближе.
Уилсон уступает, потому что чувствует, что для Хауса это сейчас, действительно, существеннее всего — близость кровати. Раньше не понял бы, но теперь он знает, как это может быть, когда желание лечь таково, что лишний шаг — мука. Только неуверенно предлагает:
- Может, я хоть бельё поменяю?
- Нет. Это слишком долго.
И наволочка, и простыня влажные, в горячечном поту Уилсона. Ладно, плевать — он и сам истекает потом, они смешают пот вместо крови в знак братства мёртвых неудачников.
- А мне на полу спать? - последний слабый протест.
- Как хочешь — я не ограничиваю твою свободу выбора.
- Нет, ограничиваешь, потому что сам я выбрал бы... - но не продолжает, видя, что глазные яблоки Хауса закатываются раньше, чем успевают сомкнуться вздрагивающие веки, раньше, чем падает на подушку голова. Боль ушла, и Хаус, измученный ею, засыпает в считанные мгновения даже от довольно слабых препаратов, составляющих «фирменный коктейль».
Свидетельство о публикации №221110800409