Разлом. Глава 2

   Странное раздвоение сознания продолжалось. Он тащил её из ванной и стоял перед ней на коленях, держа её голову на своих пальцах. «Что с тобой?» — «Наверное, я люблю тебя, и мне больно. Как Санта Крус?» — «Поправляется. Скоро приступит к тренировкам». Но не скоро Санта Крус приступил к тренировкам, и долгие месяцы прошли, прежде чем он снова появился на экране… И не к Санта Крусу ты бежал с последнего в своей жизни репортажа… И не для него, и не для меня ты стремился вернуться. Ни для тебя, ни для меня не было свершения. И вообще ничего не было. И не летала я в заоблачных высотах, сливавшись с тобой в одно целое. И не сияли звёзды — только моя чешуя блестела на солнце, чтобы скорее высохнуть и погаснуть навеки. Самообман и ложь, мне лишь казалось, что это было, что ты был, что я была тобой и с тобой. Рыба на песке. Билась на песке, взметая его своей агонией, и чудилось мне, что это звёзды блещут в небе, приветствуя тебя: ведь только вчера ты стоял там, одарив меня сегодня двумя драгоценными сюжетами, более дорогими, чем комментарий в «live», на который я рассчитывала. Ты не вернулся туда после 17 декабря, и не сбылось то, о чём говорил, потому что не говорил ты, а я думала, что говорил, и не думала я, а обманывалась. Как и во всём, как и всегда. Не взлетай, Джина, в гордыне своей к чужим высотам: более великие падали со своих, чтобы уже никогда не подняться…

   Vll. Ревность. Джина не любила мужчин, не любила женщин, вообще — людей. Особенно она не любила детей, являвшихся по возрасту людьми, которым предстояло жить ещё долго… И дом, и семья, и дети были для неё чуждыми понятиями. Привязанной к своей комнате, более точно — к своей постели, она была лишь номинально. В душе своей она оставалась солдатом, бродягой, разбойницей, пираткой. Развозить гуманитарные конвои под бомбёжками НАТО, стрелять по американцам в Ираке, заниматься любовью и войной — вот что было для неё смыслом жизни. Осуждённая и полом, и здоровьем на невозможность этого, она творила в своём воображении то, чего ей недоставало в жизни. Кастрюльки, пелёнки и веник в её обиход не входили. Выйти замуж, родить ребёнка было для неё так же дико, как поклоняться звёздно-полосатому флагу, гулять по Албании или сделать своим любимчиком какого-нибудь Робби Вильямса с его помоечной чавкой. На девять месяцев отказавшись от курения, вынашивать в своём чреве от того, кто был ей в лучшем случае безразличен, нечто, что своим писком надолго отравит её и так безрадостное существование, было отвратительно. Тем более отвратительнее, чем прекраснее были её любимчики, чем несчастнее был Ханни, чем более она на нём зацикливалась. Если уж она могла пойти на грандиозные жертвы и, поменяв свой образ жизни, ориентацию, убеждения, родить, то только от одного человека. От него. От Ханни.

   Легкомысленная по натуре, Джина не была ревнива. Она спокойно взирала на девчонок Горана и даже устраивала нечто вроде конкурса красоты. Та в Катаре в 2001 году была, пожалуй, самой хорошенькой, даже самой красивой, определённо сербкой… Манекенщицы Сенны и Рафтера волновали её крайне мало, о Ферреро и говорить не стоило: он же обезьяна, как и она, он будет прыгать по деревьям ещё долго и виснуть на многих ветках. Дочь Гриньяни возбудила в ней зависть своим огромным сходством с отцом; Джина же так походила на мать, что при любом раскладе, оправдывая примету, не оказалась бы счастлива. Дочь Гриньяни так походила на отца, ясно было, что её мать любила мужа, в этом случае ребёнок повторяет мужскую половину. Но у Гриньяни появились другая жена и другой ребёнок, у Джины появились новые любимчики, и она с удовольствием смотрела, как Джанлука делает вид, что пытается полить из чайника своё первое чадо, и поднимает на руках, валясь в постель, второе. Не судите — и не судимы будете. Джина легко сходилась и расходилась с мужчинами, морочила голову одному, обещала то, что не собиралась выполнять, другому, выпроваживала после чашки чаю третьего, четвёртого и вовсе не пускала в дом, пятому заявляла, что она гомосексуалистка, и радости тому надо искать в совсем другом месте. Давным-давно самые красивые надоедали ей после второго оргазма, и её не волновало то, что самый сильный у неё — четвёртый. Давным-давно она завершила свои немногочисленные похождения, давным-давно перестала задумываться над тем, была ли её холодность врождённой или приобретённой, и как бы она вела себя в том случае, если бы проблем не было. Возможно, её мог занять этот вопрос, если бы Ханни тащил её в постель, но, скорее всего, и в этом случае её бы волновали не плотские утехи и их достижение, а созерцание драгоценного лика. Но его не было, а другие ей были глубоко безразличны, и, свободная от всего земного, Джина дерзила всем подряд. Она принадлежала своим мечтам — и не испытывала необходимости принадлежать кому-то ещё. Она не признавала любовь мужчины к женщине. Такое чувство могло прийти в голову только безмозглому идиоту. Женщина может любить мужчину — чем безнадёжнее, тем искреннее. Она и будет любить тех, кого она любит. Ей и в голову не приходило пойти на свидание с Романом, когда по телевизору не то что показывали — могли показать Санта Круса. (А когда Санта Крус не предполагался, Джина вспоминала, что Роман никак не может быть ей интересен, звонила ему по телефону и спокойно обсуждала с ним итоги чемпионата мира по футболу.) Никого, кроме далёких избранных. Это был её монастырь, и никто не должен был лезть туда со своим уставом — законы для себя Джина писала сама, но на каждое правило существует исключение. И если исключение существует в единственном числе, запоминается оно не хуже, чем правило…

   Итак, Джина могла, презрев собственные законы, сделать одно-единственное исключение и родить ребёнка от Ханни. Реальную же возможность того, что у Ханни когда-нибудь от кого-нибудь появится ребёнок, она определяла как нулевую. Тысячи женщин желали и могли родить от него ребёнка — кого влечёт то, что само идёт тебе в руки и ждёт лишь твоего позволения? Рождённый в понедельник, замкнутый и нелюдимый и по натуре, и по обстоятельствам, как мог он желать ребёнка? Нервно меривший шагами свою комнату, охваченный одним желанием вернуться, как мог он помышлять о чём-то ещё? Перенёсшему burn out syndrome, стоявшему на грани нервно-физического истощения, подвергшемуся столь длительной депрессии — как пришла ему мысль о продолжении себя? Он предназначался Джиной самой совершенной в мире красоте, он с Марио составлял ту пару, равной которой не будет никогда, он просто не имел права совершить это чудовищное святотатство и предаться в чужие руки. Но он предался. И предал Джину со всеми её мечтами. Удар был тяжёл сам по себе, но его неожиданность ранила ещё больше. Первый день трансляций по ARD в прошлом году был скомкан и показан в записи — и Джина была готова к повторению и даже ухудшению; второе возвращение по сути своей ничего не меняло, лишь воспроизводило август прошлого года. Джина могла жить, приняв это, как принимала два предыдущих года. С болью, со слезами, с упавшим сердцем, но она это переживала, переносила, готовилась к прибытию в то царство, где не будет ни ухода, ни срывов, где она в ожидании его перехода будет садиться на край его кровати и отгонять и горькие мысли, и боль утраты. Но он отнял это, отнял мечту, воспроизведение которой Джина считала, пожалуй, самой реальной возможностью. Он отнял у неё свою реальную непринадлежность кому бы то ни было, он принадлежал чужой женщине. Тысячи женщин желали и могли родить от него ребёнка. Но эти тысячи, не получив того, что желали, могли родить другого ребёнка от другого человека, а Джина не могла, потому что для неё существовало только одно исключение! И, являясь единственным, стало драгоценнейшим! Зачать в его объятиях в ночь любви, выносить плоть от плоти его, крохотного Ханни, ощутить в себе его продолжение и явить ему второго его… И это сделала чужая женщина! Она могла бы родить ребёнка от кого угодно — он всё равно был бы для неё самым дорогим, но ей мало было этого. Ей нужно было не просто родить — ей нужно было родить от Свена и убить Джину. Она отняла у Джины больше, чем жизнь, — она отняла надежду после смерти быть с ним. Кому нужен этот облитый слезами знак перечёркнутой судьбы с клеймом несчастья на челе… У него своя семья — он и там будет рядом с нею, а Джина со своими фантазиями будет мокнуть под дождём, смотря на свет в его окне. Мальчик у Христа на ёлке… Тот мальчик по крайней мере стал счастлив там…

   Муки ревности разрывали сердце Джины. Они явились впервые — и оттого были так остры. Я должна быть на её месте, Я должна была родить этого ребёнка, Я это заслужила, а не она. Я заслужила это больше, чем она, я больше люблю его, и не я виновата, и не он виноват, что этого не знает! Это я ревела и задыхалась в слезах в прошлом августе, а не ты, ты даже не всплакнула, тебе это и в голову не пришло! Я ревела, а ты плела свою паутину, пока не опутала окончательно, ты добилась своего не потому, что любила, а потому, что случай поставил тебя рядом. И он принял это с радостью и надеждой, забыв о боли тех, кто любил больше, бескорыстнее и искреннее. Он думал, что это, помимо прочего, поможет ему вернуться. Интересно, что он будет думать, когда бог в переходе выплеснет на него мою боль?

   И Джина задыхалась и курила, курила и задыхалась. Она не представляла жизни бесцельнее, существования бессмысленнее, боли мучительнее, немощи безвольнее, ненависти сильнее и обмана горше. Лучи безучастного солнца заливали её комнату так же, как и в 1994 году, но мрак, порождённый им, был беспросветнее. Она задавала те же вопросы, но беды, приводившие к ним, были бездоннее. И сознание того, что она ещё жива, оборачивалось мыслью о том, что не было убийства вернее и окончательнее…

   Мне больше нечего ждать. Как я жила все предыдущие четыре года? Когда март был на исходе и зимняя сессия заканчивалась, поневоле приходилось набираться терпения на четыре месяца до начала августа, тогда я получала глоток воздуха ещё на четыре месяца до конца ноября. Четыре последующих месяца были мои. Декабрь, январь, февраль, март — то была твоя работа на виду у всех, от которой профессионалы-комментаторы сходили с ума и изобретали новые слова в и без того богатейшем языке. Богатейший, чумовейший. Ты был превосходной, абсолютной степенью, и это можно было видеть. Меня, дилетантку, это потрясало. Что же говорить о других? И поэтому четыре месяца без тебя можно было прожить, протянуть, не свихнуться с тоски. Я нанизывала на тот стержень, которым ты был для меня, любые зрелища, любые эмоции, любые состояния. Главные и второстепенные, важные и не очень, талантливые и посредственные — всё шло в ход. От «Funeral Of Hearts» до «Jam», от «Plata quemada» до «Flings», от финала чемпионата мира до «Partita del cuore». От «Clip Rock» до «Serata con…», от финала Лиги чемпионов до Уимблдона, от «Hell Kitchen» до «Schattenreich». Чтобы не особенно скучать в перерывах, я прокручивала то, что ты творил зимой, и то, что исполняли другие. Бесконечно далёкие друг от друга, вы сходились вместе на одной кассете, и твои прыжки шли за голами Санта Круса и предшествовали «Soli come si fa». После видео была пробежка по каналам, и праведный гнев на оккупантов в Ираке сменялся радостью за ликвидацию Масхадова, недовольство от того, что тянут с «Sacrament» и забивают эфир подонками «Black-Eyed Peas», переходило в блаженство от льющихся одна за другой «Destinazione paradiso», «Vieni da me» и «Quanto tempo e ancora». Ты тренировался и набирался сил, я смотрела и жила эмоциями. Я себя не обвиняю, для меня тренировками были физкультминутки через два-три часа, чтобы реже болела голова, а радостью побед — сопричастие к их творению. Ты был Свершением, я была Созерцанием. И август приходил с Гриньяни во французском «Disneyland», с «MP-2» в «Soli come si fa» и с началом чемпионата Германии по футболу. За увертюрой следовал ты. Хинтерцартен, командный, первая попытка, интервью, подборка, вторая попытка, интервью, второй день, индивидуальный, первая попытка, интервью, шрам на правом бедре, роспись лыж, вторая попытка, интервью, недельный провал, Куршевель, две попытки. Кто мне посмеет сказать «очень мало» и «этим нельзя жить, тем более четыре месяца»? Тот не видел ни Ханни, ни Санта Круса, тот не слышал ни «HIM», ни Бьяджо Антоначчи. Четыре месяца с учётом конца ноября и начала августа превращались в три с половиной, оставалось всего семь восьмых, то есть почти на месяц меньше, чем от зимы до лета, тем более, что я уже знала, что мне делать. И «Il cu’neo del amore» из далёкой Японии вбирал в себя вас двоих и выплёскивал на меня новую волну, поднимавшую в сердце ещё одну бурю эмоций. До конца ноября, до начала зимы, до гробовой доски. То был 2003 год.

   Я знала, что так не будет вечно, — я просто хотела, чтобы так было как можно дольше. Я была счастлива неведением того, что всё уже заканчивается. И сюжеты, сложившиеся в моей голове, где тебе и ему окончательно стали принадлежать главные роли, сменялись снами, где я была Марио и шествовала куда-то просто так с предплечьем Филиппа на своей талии, и гладила его пальцы, и Это уже свершилось вчера, свершается сегодня и свершится завтра, и, оторвавшись друг от друга, мы заходили в какой-то магазин, потому что я теперь жила одна и мне надо было что-то купить на ужин. Я обрела свободу и счастье. Я освободилась от постылой опеки, и в моём доме по вечерам вместо бесцельных пересудов будет звучать голос Филиппа. А, может, я просто сама ушла и сняла квартиру где-то поблизости. Какая разница! Я была парнем, мужчиной от рождения, от природы, я чувствовала себя парнем, и ни намёка на Джину и вообще на женщину не было в этом сне, нега которого ещё долго преследовала меня после пробуждения, чая, нескольких сигарет. Если бы и там всё могло быть так же, думала я. Быть кем угодно, снимать какие только хочешь ощущения, испытывать счастье и блаженство, получать только положительную информацию, познавать тысячелетья. Это всего лишь сон. Но если он возможен здесь, то тем более он должен быть возможен там, и более долгий, практически непрекращающийся, разве лишь с каким-нибудь коротеньким перерывом на пару часов (ведь там тоже надо будет что-то делать). Возможно всё. Задача решена: умру-то я точно!

   Итак, понятно стало, что будет там. Оставалась одна проблема: найти здесь то, на что можно западать почаще и пообъёмнее, чтобы это занимало как можно больше места, и, следовательно:
   а) быстрее пройдёт время до начала зимней (летней) сессии;
   б) быстрее пройдёт жизнь вообще.

   И это находилось. Фантазии перед сном, сам сон, торчание после дополнялись всем тем, что само по себе было малоцельно, но принимало больше значения, покуда на горизонте вырисовывался твой образ. Был ты — была возможность продолжения — была надежда на сопричастие. Был ты — и важно было, как Шумахер отъездил очередной этап. Был ты — и интересно было, сколько американцев подохло вчера в Ираке. Был ты — и можно было записывать на видео «Holiday» и «Love Me». Был ты — и я меняла доллары на евро и обратно, когда это было выгодно. Был ты — и даже из еды я выбирала в магазине нечто повкуснее и поразнообразнее. Был ты — и я спокойно играла с мамой в нарды, либо посмеиваясь над словосочетанием «Арно Турно», таким смешным для русского уха, либо критикуя Александра Македонского, скорее грабившего, нежели завоёвывавшего. Был ты — и похвально было брать в библиотеке финскую литературу (на чём воспитывался Вилле Вало?). Всё шло в дело — от рассвета за окном до крысы на помойке, всё было достойно внимания, поощрялась даже болтовня по телефону…

   …Блаженное время, блаженный год, когда мне был ещё неведом «Mittagsmagazin», и только из «Morgenmagazin», просидев до утра, я записывала информацию о выступлении «Баварии», ежели таковое не передавалось в «live» накануне. Блаженное время, блаженный год… Да, только то лето, ту летнюю сессию я отсмотрела полностью: ведь в конце 2002 я подключилась в середине декабря, а в марте 2004 тебя уже не стало… Какими скучными оказались все далее следовавшие репортажи до конца сезона, когда в списке стартующих в самом начале передачи не появлялась твоя фамилия! Как быстро поблекли краски! Каким длинным казался каждый день, когда впереди простёрлось не четыре, а пять месяцев без тебя! Тогда в первый раз пошатнулась система, угодная мне два с половиной года подряд, без сбоя. Я не обращала внимания ни на спад формы, ни на изменения регламента. Я не отошла от бездумности и лёгкости последних лет: слишком большими, надёжными и прочными были запас и сила инерции. Этот лишний месяц я приняла поначалу как досадный сбой или компенсацию, наложенную свыше за безоблачность недавнего прошлого. Спад формы, функциональная подготовка, новый комбинезон, длина лыж, психологическая устойчивость — всё это было решаемым, преходившим, меньше ранившим, чем надпись «канал отсутствует или закодирован» в 2001 году, когда три раза «Video Italia» отключали на три часа. Каких страхов натерпелась я в первый раз, думая, что это навсегда! Накурилась, наревелась и даже сложила некролог Филиппу и Марио, а заодно Берсани и Гриньяни, а когда воображение истерзанной души нарисовала с подробностями картину страшной аварии, унёсшей жизни моих любимцев, и мама пришла с работы, вещание восстановилось — то были просто временные технические проблемы. Так вот, поначалу тридцать третье текущее место в Солт-Лейк-Сити, провал квалификации, отъезд в Шварцвальд и последовавший месяц воспринимались грустно, но стоически и спокойно. Я прожила март и апрель, то есть четверть от прошлогодней нормы. Почему на рубеже двух месяцев я встала так рано, не помню (хотя что тут и помнить — рука бога!). Моё медицинское образование обогатилось в тот день термином «burn out syndrome». Кадры, переданные «EuroSportNews», не таили в себе ничего нового, комментарий был важней. Госпитализирован с диагнозом… психологическая устойчивость… сам обратился… давление было чрезмерным… Переключившись на немецкие каналы, я терпеливо ждала новостных выпусков. С того дня я узнала «Mittagsmagazin» и «heute-sport». С того дня уже третий год мой день начинается в час по Германии в компании ARD-ZDF, сигареты и чашки чая. А тогда я впервые увидела твой велосипед, подробности тренировок, тебя в белой рубашке и за столом вместе с подружкой, отметив, что я сама намного красивее (впрочем, какое это имело значение — ты предназначался только Санта Крусу и никому другому). Заглушая голос разума, твердила: «Ерунда! Два месяца пролечится, в июле будет тренироваться, а если на летней сессии ничего выдающегося не будет, ничего страшного не будет тоже: впереди главная, зимняя, и следующий сезон с Олимпиадой. Даже хорошо, что вышло так: я ждала тебя в начале августа, а ты пришёл на три месяца раньше». Голос разума пробовал возражать: «Хорошенькое «раньше» после потери всего марта! Спад продолжается уже больше года, слишком крутой и без намёка на просвет. Или ты не видела обтянутые кожей скулы, не всматривалась в глаза, не слышала интонаций, ты, физиономистка, психолог!» Сила инерции была ещё слишком велика, мой позитив ещё был слишком силён, чтобы заглушить без особых усилий эти доводы. Мало ли что могло измениться за три месяца! Изменилось же у меня за две недели! И — будь откровенной до конца — если отдаваться голосу рассудка, так бери разум не свой, а высший. Можешь предполагать всё, что угодно, но расположишь не ты и даже не Ханни. Если ты можешь быть спокойной — оставайся спокойной; если ты можешь отвлекаться — отвлекайся; если ты можешь забыть — забывай. Ты не знаешь, сколько осталось тебе самой, — живи, как бог на душу положит. Всё образуется — не здесь, так там. И так я смогла отринуть беспокойство и выключить сигнал тревоги. Я убедила себя в том, что получила лишь царапину, но дни шли, она не заживала, сила инерции убывала, всё быстрее и круче, как твоя форма. Я стала метаться, сначала неосознанно. Просиживала в библиотеке, вернулась к программе «Время» и «Вестям», входила во все подробности лечения матери, шаталась по улицам и магазинам. Как-то незаметно я докатилась до сериалов, вернулась к аудиодискам, без которых легко обходилась лет восемь, долго после партии в нарды шаталась по квартире с телефонной трубке в руке, обзванивая давно забытых подруг (в Москве их оказалось намного больше того, что ещё оставалось в Логинске). Постепенно приближался август. Я ждала его, как момент истины, как откровение. Мне не нужны были результаты — только наличие. Я ещё не психовала, по-прежнему уповая на промысел божий и передоверяясь ему, но в этом постоянном кивании в сторону бога уже проступало сознание и его, и моего, и всеобщего бессилия. Уход от ответственности предполагал интуитивное предчувствие беды. Так то, что началось полтора года назад, сбрасывало с себя покров за покровом, чтобы предстать в одном-единственном ореоле — истины. Настал август. Тебя не было. Истина оказалась бедой. Я напрасно металась по немецким каналам: они молчали. Уже ясно сознавая то, что закрываю глаза на очевидное, я холодно и безапелляционно отбрасывала слова комментатора о том, что возвращения, как считают товарищи по команде, скорее всего, не будет. Я принимала во внимание только утешения Курдюкова и его надежды на возможность разворота ситуации. С тех пор мания навязчивого счёта обуяла меня. Я считала месяцы, недели и дни до начала зимней сессии, а потом — до твоего рождения, потому что их выходило меньше, а потом — дни до ближайшего уикенда со спортивными обзорами итогов недели по ARD и ZDF. Я хваталась за любую книгу и перечитывала давно известное, не гнушалась Марселем Прустом после Достоевского, Франсуазой Саган после Толстого, Воронковой после Бальзака и Адамовым после Гёте. Дюма уживался у меня с Симоновым, а самоучитель немецкого языка — со сборником задач по математике для поступающих в ВУЗы. Виконт де Бражелон оказался сыном выгнанной из Парижа интриганки (мать) и дважды убийцы и дезертира (отец). Оставалось только недоумевать, как сей подкидыш оскорблялся словами «незаконный сын». Наташа Ростова была нищей безграмотной потаскухой, Пьер Безухов — глупым жирным пьяницей. Принявшись за задачи и сверив ответы со своими решениями, я обнаружила, что дошла до задач высшей степени сложности. Дальше двигаться было некуда. Я оглянулась на телевизор. «MP-2» не было и в помине уже больше года, как и «Video Italia»: его перекинули в итальянский пакет «SKY», а на его частоту запустили «PlayList Italia». К тому времени итальянцы народили столько новых песен, что попасть на что-то из репертуара 2001 года, такого милого моему сердцу, стало практически невозможно: он составлял разве что шестую-седьмую часть от всего объёма. «ONYX.tv» закрыли и переселили в Германию — unplugged «Sacrament» в «Schattenreich» остался прощанием без возможности дальнейшего развития. На экране дёргались помоечная чавка Вильямса и ****ская рожа Спирз, «Eminem», «50 Cent» и «Outcast» плодились как тараканы и выли, выли, выли одно дерьмо за другим. По тематическим обзорам крутилась та же самая дребедень. Напасть на «Sin Pararse» или «Dragostea Din Tei» я уже считала удачей. Прелестные мультфильмы по «Gay.tv» были высмотрены до конца. С ужасавшей быстротой всё рушилось и падало в пропасть, являя полную противоположность осени 2001. Настало твоё тридцатилетие. Эфир молчал. Санта Крус больше отсутствовал из-за травм, чем играл. И только Катя и Аня Достоевского говорили мне «да». Я валялась в постели. Вы стояли перед моими глазами. Пальцы переплетались, груди сближались и вибрировали в стремлении к обладанию. Но это был не венец. Любовь перестала быть для вас оргазмом и стала хлебом насущным. Пожирать друг друга глазами, дышать друг подле друга, дорожить друг другом, бояться потерять друг друга или расстаться хоть на миг, разводить руками боль друг друга, жить ли, умереть ли, сгореть ли во имя друг друга… Я проводила вас через прелесть измены и муки ревности, признание в чаду усталости молчать, вселяла в сердце Марио ревность к профессии Ханни, а в сердце Ханни — ревность к прошлому Марио. Ничего не было решено: Ханни мог вернуться в спорт и улететь от Марио, забыв клятвы ради полётов; Марио в неумершей памяти детства и тела мог потянуться к Филиппу и вернуться в родную страну. Так вы и балансировали в моей душе, и я была права, разыгрывая незавершённый роман. Вводя новые настроения и впечатления, эмоции и встречи, лица, голоса и обстоятельства, я могла изменять его до бесконечности, чтобы плыть, блаженствуя в этой бесконечности, предвосхищая будущее. Разве вся наша жизнь не дорога в бесконечность?

   Пожирать, дорожить, дышать, жить, умереть, сгореть… Можно воспроизвести мысли, можно описать ощущения, но как передать это бесконечное стремление, это желание раствориться без остатка в любимом человеке? Как передать, что я испытывала, любя Марио за Ханни и Ханни за Марио? Как передать то, что я испытываю сейчас? Любовь к тебе была для меня в своём начале восхищением и радостью, но сколько же длится она метанием, мукой, лавиной, топящей меня в угоду своей дикости, пламенем, сжигающим меня в угоду своему нраву! Твоими жерновами стёрты в пыль гордость и эгоизм, самолюбие, честолюбие, корысть, жажда успеха. Стёрта даже ревность: я не испытываю её. Осталось ли что-то от меня в этом мире и если да, то чем осталось? Тоской и страхом, истерикой и шоком, океаном отчаяния, безбрежным в немом воззвании к тебе. И это тоже любовь, она бывает и такой. Жить с такой болью — страдание, жить без неё — невозможно. Вам, полковник, предоставляется совершенно свободный выбор между пером и верёвкой. Выбирай, Джина, отчаяние или смерть, боль или самоубийство!


Рецензии