Разлом. Глава 3

     В памяти встаёт отвратительное, постыдное 1 января 2005 года, когда я, приклеенная к ZDF, записала ночью «Words Don’t Come Easy» и ещё одну версию «Dragostea Din Tei» и легла спать, довольная, что попала хоть на это. Это долго представлялось и будет ещё представляться самым постыдным и жалким в своей убогости времяпрепровождением праздника. И всё же я чего-то ждала. Перемены. Начинался 2005 год, а по моему циклу, безотказно работавшему до этого, в этом нечётном году обязательно случалось нечто, круто разворачивавшее мою жизнь и выносившее её на новый помост. Сенна, Горан, итальянцы. Я ждала, не понимая, не предвидя конкретно, не предчувствуя туманно, — вот взойдёт новый день, и всё развернётся. Появится что-то новое и увлечёт меня своей непознанностью, возможностью открытий, новым потоком информации. Я забуду Ханни, я разлюблю его, и, уходя в прошлое, стирающее мою боль, он останется лишь фигурой, знаком, символом, памятником очередному наваждению. Кого я могла открыть, кого мог вынести к моим ногам девятый вал событий — я не знала. Но то, что я не видела это новое, меня не смущало: ведь и четыре года назад я, оглядывая будущее, не могла узреть ни одной приметы, ни одного признака той бури, которой через несколько месяцев суждено было, вовлекая меня в свою круговерть и унося с собой, открыть мне новые миры, достойные не только созерцания и уважения, но идолопоклонства, восхищения, обожания. Итак, я не видела, не угадывала, больше того, как это было у меня с любой страстью: я не хотела потерять её, я хотела, чтоб это осталось со мной навсегда. Я предполагала: пусть ничего нового не войдёт в мою жизнь, зато изменится старое. Ты вернёшься, ты будешь творить то, от чего сходили с ума все, и это будет длиться ещё год, два, когда исполнение твоих и моих желаний облегчит тебе предстоящий уход, а я, успокоенная твоим благополучием, смогу отпустить тебя в мир, неведомый мне, пусть и с болью, но с лёгкой душой, а потом… Потом мне останется намного меньше до финала, и я как-нибудь проживу, протяну, дотащусь. Ведь так легко идти в старость и смерть, если дорога озарена твоим счастьем.

   Даниэле Грофф. «Daisy». Она снова передо мной. Я услышала её и записала в 2001 году. Всё было отлично: прекрасный тембр, красивая мелодия, самолёты, так низко пролетавшие над домами, будили шикарные воспоминания, так легко, так изящно, так непринуждённо провоцируя сознание: «К чему бы это? Пусть будет — неспроста!» И я летела вместе с ними над торжеством чужих свершений, низринутых богом в мир у всех на виду. «Возмездие свершилось. Справедливость есть», — думала я, ласкаемая ещё непонятными итальянскими словами, и справедливость вершилась вновь, раз мне было так легко и беззаботно. «Не только для остальных — это возможно и для меня. Он выиграл. Я свободна», — и звёзды падали в ладони песнями, одна другой прекраснее. Я часто прокручивала её и два года спустя, когда так легко было ждать, когда понятны стали не только отдельные слова, но и целые фразы, но незамысловатому сюжету я предпочла мелодию и тембр, снова мелодию и тембр — всё ещё было так похоже своей безмятежностью на 2001… А ныне? Ныне я сижу и рыдаю, шарахаясь от прошлого, являющего слишком большой контраст с настоящим. Я не могу уйти в стройную гармонию былого: очень много высоких хребтов и горных рек отделяет меня от неё. Всего лишь несколько дней назад я была достаточно сильной, я могла быстро забыть реалии, мигом перемахнуть через время и расстояние и отдаться прелести южных творений. Сегодня же жизнь, взвалив на меня лишь несколько коротких фраз, властно припечатала своей дланью к своей земле одно из своих созданий. И потому я сижу и рыдаю, по-прежнему внимая красоте, проникающей в моё сердце, но… То ли вонзённые в сердце шипы обдирают эту песню, то ли течение песни задевает их и растравляет раны, то ли я слишком бесчувственна, то ли восприятие глухо — всё, всё, всё, каждая грань существования исторгает из меня не Сопричастие, а муку…

   Я знала, что так не будет вечно, я просто хотела, чтобы так было как можно дольше. Я намеряла тебе и себе годы, не зная, что те несколько месяцев, которые оставались до марта 2004, по сути закончились в феврале 2003. Я стояла на рушившемся мосту и, обваливаясь вместе с ним в пучину, считала мили игры и счастья, простиравшиеся от берега!

   Пытаюсь проверить себя ещё раз. Встаю и спускаюсь в гостиную, сажусь в кресло у окна, опускаю голову на спинку и расслабляюсь. Повинуясь какому-то порыву, я сделала это год-два назад, правда, в другом кресле. Почему? Мысли отошли от меня, мне стало бездумно и просто (да, в прошлом году такое случалось!), я откинулась в кресле, обдуваемая лёгким ветерком, и пробыла в этом состоянии пару минут. Только физические ощущения: сброс усталости, прохлада вне и внутри, светлая пустая голова. Лишь мимолётное приятное удивление — как это похоже на двадцатилетней давности картину Джины, лежавшей в постели после ванны, полунагой, бездумной, чувствовавшей лишь ветер и лёгкость, — пронеслось лёгким дымком. Потом я встала. «Возможно раскрепощение, пусть даже такое примитивное, коротенькое. Пусть не память души — память тела. Тела под головой, для которой 24 марта 1999 года было просто невозможно. И для всего мира в целом оно было невозможно. Ложь, ложь, снова ложь и самообман! Те бомбы, которые падали на Белград в 1999 году, ковались в предательстве года 1984, в пятнадцатилетней давности! Шакалы уже сбивались в стаю. Впрочем, какие же это шакалы? Шакалы нападают, убивают и поедают, повинуясь инстинкту и закону естественного отбора. Для того, чтобы калечить и пытать, обкуривать идиотов марихуаной кадров, в которых хорошие, мирные, добрые, милые, безобидные албанцы уже сдали властям вагоны и горы автоматов, в которых исхудавшего, измождённого серба за решёткой концлагеря называли мусульманином, замученным сербами, сбрасывать бомбы на безоружных людей, взрывать мосты и заводы, — для этого надо быть двуногими тварями. Задуманное явило своё безобразное обличье миру пятнадцать лет спустя. Но я не ведала, не знала. Неведение — счастье, отсутствие новостей — хорошие новости. Опять меня занесло. Но пару минут назад я всё-таки была бездумна и легка», — думала я. А теперь? Верх спинки кресла врезался в шею, тело разбито, болит голова, забитая руинами. Югославия, гибель Сенны, уход Ханнавальда — и то же самое впереди.

     Тому уж нет очарований,
     Того змия воспоминаний,
     Того раскаянье грызёт.

   Три этих строчки сошлись на мне и не размыкают своих объятий. Нет очарований. Примитивных, физических, видео, аудио, очарований фантазий и идей. Нет очарований…

   Я хотела, чтобы так было как можно дольше. Я составила точное расписание на два-три года. Четыре с половиной месяца безвременья — неделя представлений — три с половиной месяца безвременья — почти четыре месяца представлений. Расписание не проработало и года. График сорвался. Если бы ты сразу, бесповоротно ушёл весной 2004… Выхватил этот клин, ещё не так глубоко вошедший в моё сердце. Исчез, растворился, не подав ни единой весточки после прощания. Могла бы я тогда разлюбить тебя? Может, любовь, не дойдя до вершин безумия, растаяла бы, и только изредка в горьком рассвете тусклого осеннего дня твой образ в пробегавшем облаке воскрешал бы боль утраты. Но ты два с половиной года жарил меня в своих метаниях, сгорая сам. Ты так хотел вернуться. Что ты недоиспытал? Мы оба узнаем это, когда умрём, мой милый…

   Если бы ты не прошёл через это, я бы меньше любила тебя. Зачем ты прошёл? Я люблю, но тебе это не нужно. Зачем ты прошёл? Итог всё равно оказался отрицательным…

     Устала я от бреда мира,
     Безумных планов и идей,
     От драгоценного кумира,
     От своих бешеных страстей.

   Сколько лет мне было, когда я намарала эти строчки? Пятнадцать, шестнадцать? Кто был драгоценным кумиром? Тарантини, Росси?

     Жизнь представляется бесцельной,
     Любовь — бессмысленной игрой,
     Игра — единым пораженьем
     И там, и тут. О, боже мой!

   Единственной читательницей этих строк оказалась Линка. На какой-то лекции мы соревновались в стихосложении. Где ты сейчас?

     Если начало было взято,
     Положен должен быть конец.
     В победу верила я свято,
     Но поражения венец,

       Пожалуй, скоро я надену.
       Любовь моя, мечта моя!
       Одна лишь я вам знала цену.
       В могиле вы. И это — я?

   Устала я от бреда мира. Прошли годы. Мир оказался не бредом, а ужасом и жестокостью. Безумные планы и идеи, бешеные страсти. Как же назвать нынешние? Бесцельная жизнь, бессмысленная игра. Не бесцельной, а провальной стала жизнь, не бессмысленной, а чудовищной оказалась игра-любовь. Вот единое пораженье — это точно. И там, и тут. Любовь в могиле, мечта в могиле. Это тоже правильно. И это я. Пока ещё. Так что в целом всё верно. Констатация фактов, одно предположение и один вопрос. И оказалось верным на много лет вперёд (с постепенным сгущением эпитетов, разумеется).

   Всю свою жизнь я кидалась от одной страсти к другой, но по сути своей занималась одним и тем же. За исключением Олега, который был единственным, оказавшимся в радиусе, очерчивавшем моё элементарное, физическое пребывание, я вечно была нацелена на слишком далёкие объекты и каждый вечер творила себе в угоду очередное шоу. Он и я, я и он. И в двадцать, и в тридцать лет я продолжала то, от чего нормальные люди естественным образом отходят в пятнадцать-семнадцать. «Так он же был далеко», — удивился как-то Олег, не понимая, как я могла влюбиться в заокеанского красавчика. А какое мне было дело до того, что он был далеко, если в моих фантазиях его волосы лились по моим плечам, а мои руки — по его спине, если он, такой далёкий и посылаемый мне телевидением один или пару раз в два года, присутствовал ежедневно в моём сознании, и я играла, играла, играла. Тогда дело не доходило до романов: это были всего лишь школьные сочинения, позже — курсовые проекты. Отдельными фрагментами, эпизодами, материала и длины которых хватало разве что на небольшой рассказ, прокручивались они в моём сознании. В то время я, неопытная и глупая, считала силу своей страсти, свою любовь достойными запечатления в каком-нибудь потрясающе прекрасном, действительно великом романе и очень хотела написать его. Школа, институт, предстоящая работа — всё это оценивалось мелко, шло как-то побоку, а Настоящее!.. Настоящее, думала я, это мой роман, воистину Искусство, Творение! Что я в него хотела запустить, чем населить — уже не помню. Что-то схематичное, безжизненное, тусклое, но пятнадцать лет — светлая пора, в ней всё сияет. И разве не искренне было в пятнадцать лет моё восхищение каким-нибудь рок-н-роллом, а в семнадцать — какой-нибудь личностью, с ходом времени безнадёжно канувшими в забытьё? Я спешила. Мне надо было быстрей приступать к своему творению, но институт, подружки, свидания, не являвшись основой, воспринимавшиеся второстепенно, отнимали драгоценные часы. Парочка рассказиков и кучка стишков только и вышли из-под пера будущего гения. А нетерпение подсказывало: «Надо спешить, время идёт». И оно шло, но фантазии, проигрываемые в мозгах, были такими желанными, вились так естественно, а рутина предстоявшего неведомого труда влекла меня к себе вяло, не очень-то манила своим процессом. Время шло. Любимчики сменялись, и то, что я хотела запечатлеть вчера, теряло своё очарование сегодня, а завтра и вообще забывалось. «Когда-нибудь, когда-нибудь. В конце концов, я живу, я набираю новые ощущения, это всё мне на пользу, это тоже войдёт туда», — думала я, пока одним прекрасным вечером меня не осенило: «А почему именно сегодня, в этом месяце, в этом году? А что изменится через пять лет, когда мне будет двадцать? Разве я тогда не стану ещё умней, а сознание не подарит Творимому ещё более богатое содержание?» И всё стало гораздо легче. В самом деле, потом. Время шло. С завидным постоянством я меняла своих идолов. Новые отметали предыдущих, приготовляя им разве что роль статистов. Я оставалась в центре, вокруг меня роились новые фантазии с новыми именами, идеями, желаниями и обстоятельствами. Не менялось только моё чувство. Это всегда была любовь, и на неё навешивались всё новые и новые тряпки. И ни разу не сказала я себе: «Послушай! Но ведь не солнце вращается вокруг земли, а земля — вокруг солнца. Ты в гордыне своей и в невежестве своём возомнила себя центром. Не они зависят от тебя, а ты — от них. Не ты светишь им, а они — тебе. Опомнись. Оглянись. Остановись». Я не сказала себе этого ни разу. Я только начала задаваться вопросом, почему и в двадцать пять, и в тридцать лет я живу тем, чем питают себя пятнадцатилетние. Я смутно сознавала, что это по меньшей мере стыдно и ненормально. Но к тому времени Сенна уже разбился, мне не осталось ничего, кроме веры в бога. Я не желала выходить замуж и была благодарна богу, что он несколько раз отвёл меня от этого. И часто, вспоминая своего первого жениха, облегчённо вздыхала и радовалась, что свадьба не состоялась: уж больно он был похож на Адама Малыша (то есть я узнала это потом, и последние облегчённые вздохи были ещё более интенсивны). Ничего, кроме веры в бога, которая мгновенно обросла неисповедимостью путей господних, фатализмом и полным непротивлением судьбе. Будь что будет. Так судит он. Он выше, Ему видней. Если я занимаюсь детскими игрушками, если я псишка, если я тупица, пусть так и продолжается. Мало ли на земле инвалидов и сумасшедших, прибавится ещё один. Могло быть и хуже: я могла стать пьяницей, наркоманкой, проституткой, воровкой, убийцей. А оказалась просто фригидной псишкой. Так он расположил. На всё его воля. А роман… Да мало ли на свете написано романов. Пожалуй, уже больше количества читающих их людей. Когда ты сама читала неклассику? Лет десять-пятнадцать назад. (Нет, врёшь. Недавно была финская литература, но читала ты её, пожалуй, не от любви к Вилле Вало, а от скуки ожидания другого.) Сейчас и Толстой с Достоевским мало кому нужны, тем более — новая дребедень. Плюнь ты на свой роман. Напишешь на том свете, когда сдохнешь.

   И всё полетело дальше. Время шло. Каждый новый день, зная, что он может состояться, если убьёт день предыдущий, убивал его без жалости и без сомнения, предвидя неотвратимость своей собственной смерти от руки завтра. Каждая новая страсть, упиваясь своей властью, взметалась столбом, сметая прошлое, и я чувствовала её сильнее, чем предыдущую, пока Горан своими поражениями и безнадёжностью положения не вогнал меня в депрессию, которая может поспорить с твоим знаменитым синдромом. Фантазии своей мрачной жутью рисовали конец света, тупик, бункер, и чёрным надгробным камнем венчал всё это твой так и не выигранный Уимблдон. Югославию уже предали. Через несколько месяцев тебе должно было исполниться тридцать, и я в возрасте Христа на распятии валялась в постели и соображала, что мне осталось. Допустим, я тебя разлюблю. Чем заполнится пустота? Хоккей, фигурное катание, футбол, гонки, теннис — всё это уже было, да и где на свете существует ещё одна такая же подача? Мне не нужен твой Уимблдон: я всё равно и без этого кубка в твоих руках знаю, что ты можешь творить и как. Твоя ценность не уменьшается оттого, что это не повторяется сегодня. Те, которые любят, знают и помнят. Ты навсегда останешься и гением, и героем. Но я, я! Я же не выдержу твоего ухода. Всё обрывается, я лечу в пропасть, я не вижу, не хочу, да и не смогу выйти из этого. Я не только не доживу до зимы, я не перенесу и лето. В прошлом году ты проиграл в первом раунде Клеману. Что будет в этом? Безмолвие? Дальнейшее — молчание… Мне уже не запасть ни на что. Не на что…

   А потом было пятнадцать дней лета…

   А после…

   Я подходила к телевизору и смотрела на твои победы, когда и поражения стали совсем безобидными. Я переключала каналы — и выяснялось, что я понимаю по-сербски! Я переключала каналы — и вы дохли и горели на моих глазах за 24 марта 1999 года! Я переключала каналы — и бомба бумерангом летела на головы тех, кто предназначал её другим, и майский день потрясал красотой, и просто превосходный день — разнообразием. Он пришёл, я свободна, и во Вселенной есть тысячи неизведанных миров, в коих я буду счастлива. Un giorno perfetto пришёл. Il mio tempo. Наша jе ствар праведна.

   «Что ты делаешь в закрытой комнате?» — спрашивала мама. «Занимаюсь онанизмом», — отвечала я. «А на самом деле?» На самом деле я творила молитвы и просила бога не отводить меня от этого нового. Я вставала, молилась, выкуривала сигарету и включала телевизор, одновременно вставляя кассету в видео. Через три часа выключала его, и всё повторялось снова. Иногда меня посещало ощущение, что я не живу, а доживаю, но и оно было благим. Единственное, что мне было нужно, — это доживать вот так каждый день, не думая о завтрашнем. Я оглядывалась в недавнее прошлое и видела там торжество справедливости, и то, что оно было связано с теми, кого я любила, и непосредственно со мной, наполняло мою душу уверенностью и спокойствием. Я снова что-то значила в глазах бога, если он занялся мною и выделил такие шикарные апартаменты. Я снова дышала, а не задыхалась. Я снова жила, а не существовала. Я не думала о завтрашнем дне с унынием и тоской, я вообще о нём не думала. Domani sara’ un giorno migliore. Вы сказали. Vedrai. Я увижу. Впервые в моих фантазиях моё собственное «я» отошло на второй план. Тому были две причины. Во-первых, я получила то, что хотела, и необходимость добирать в своих иллюзиях то, что мне недодала жизнь, отпала. Во-вторых, я стала старой и мудрой, я познала счастье, и мне нужно было, чтобы это счастье творилось и для других, для тех, кого я любила сама. Из величественного ряда сиявших достоинств Гриньяни и Берсани, Вилле Вало и Даниэле Гроффа, Ди Катальдо и Кремонини, Лауры Паузини и Паолы Турчи, Фьореллы Фелизатти и Деборы Ди Креспи я выбрала двоих. «Мр-2». Андреа и Якопо Морини. Но то, что вы братья, я узнала несколько месяцев спустя, когда записывала ваше интервью по «Magic.tv». Хотя между вами было определённое сходство, ни я, ни мама и никто из наших знакомых мужского и женского пола не определял вас, как родственников. Любовники. Прелестная гомосексуальная пара. Может, потому, что вы были очень красивы? Итак, Андреа и Якопо, соблюдая значимость для меня, или Якопо и Андреа, соблюдая старшинство и лидирующую роль. Шатен с голубыми глазами и прекрасной фигурой (он был такой худенький!), двадцать лет, тебя я приняла полностью и назвала Марио — мне нравилось это имя. Старшего, смуглого блондина с серыми глазами, чуть более плотного, двадцати четырёх лет, я слегка изменила: серые глаза стали темнее, волосы окрасились в пепельный цвет, к этому прибавились ещё более смуглая кожа и имя Филипп. Через пару недель Филипп стал неким усреднённым вариантом Якопо Морини, Дино Баджио и моей фантазии, делавшей его ещё более красивым, очень, очень, очень красивым, стоявшим на той вершине красоты, которую я только могла себе представить. Сюжеты накручивались сразу. Нужна была внезапно вспыхнувшая страсть — нужен был и импульс, пусть незначительный, но очаровательный в своём прелестном изгибе. Нужна была страсть — нужны были и преграды для её осуществления. Изобретены преграды — стали необходимы и способы их преодоления. Сотни вариантов того, другого, третьего и тысячи дорог, на которых это всё встречалось, скрещивалось и становилось всепоглощающим. Первый раз в жизни моя активная роль не требовалась. Я шла по следам вашей судьбы, с восторгом сознавая, что на уровень вашей красоты и вашей любви не может подняться не только Джина, но и вообще никакое другое творение Создателя. Гриньяни поселился в моём замке, упражняясь в музыкальных изысканиях вместе с Темпестом, который давно уже жил здесь, как-то заглянув на недельку, да так и оставшись навсегда. Горан, расположившийся тут же, неумолимо скатывался в статисты, хотя я ещё отслеживала его игру и даже поддалась дикому чувству злобы, когда, подавая на матч первого раунда в Дохе, он не смог выиграть на моих глазах, а сделал это заочно. Что точно произошло 1 января 2002 года в моей реальной обители, я не знаю. Так или иначе, но свет у нас отключили под самый финал. Уже поздно вечером, отсматривая новости, я увидела его фамилию в левой части таблицы и соответствующий счёт, но в исторический момент отключения света я выкурила сигарету, повалилась в постель и, творя вашу любовь, отошла от досады так быстро, что сама удивилась. Вы цвели в моей душе — всё остальное было неважным. Nothing else matters. Я вспоминала, как долго, месяца два, я орала: «Я не хочу Новый год! Пусть всегда будет 2001!» Я действительно не хотела, но ты прошёл только половину пути. Оставалось ещё два австрийских этапа… Первая неделя нового года одолела экватор и близилась к завершению. В обыкновенной ночи я бодрствовала в кресле перед телевизором в ожидании результатов финальных матчей. На экране некто, совершив нечто грандиозное, давал интервью журналистам. Я лениво зацепилась взглядом за изображение. Как точно я помню эти мгновения! Слабое удивление перерастало в стойкое изумление по мере того, как я всё дольше водила глазами по картинке. Как хорошо я помню траекторию этого взгляда! Сверху вниз, потом — снизу вверх по незнакомому профилю. То, что высвечивалось передо мной, нисколько не уступало моим итальянским звёздам. По степени красоты Это стояло на одном уровне с ними. «Этого не может быть. Они самые красивые. Подобного им, равного им не может быть». Но впечатление опровергало убеждение. Ревность уже топила сердце. Как! Я нашла, я открыла, я возвела на пьедестал дивные совершенства, а тут приходит некто, не имеющий вообще никакого отношения к моему созвездию, и спокойно встаёт на этот пьедестал, для него вовсе не предназначенный! То, что он совершил, меня не волновало. После Уимблдона Горана, после взорванных небоскрёбов, после «Falco a meta’» Гриньяни все остальные деяния казались мне малозначившими, пытавшимися дойти до высот величия, но застревавшими где-то на полпути. Но его образ! Откуда взялась эта дерзость вмешаться, затеять спор и не проиграть! Спокойно давать интервью, будучи уверенным, что тебе обеспечено, пусть и не единоличное первое место, но сообладание золотом! Или он даже красивее? Да нет, не может быть. Кто он такой? Свен Ханнавальд. Немец. Ещё интереснее. Откуда в Германии взяться такому лицу? Архитектура, Гёте — это понятно. Просто симпатичный — это понятно. Что-то там создавший — это понятно. Но взлетевший до высот моих самых драгоценных завоеваний — это никуда не годится. Нет! Надо его как-то спихнуть обратно. Его красоту надо как-то дискредитировать. Что-то такое должно быть, что не выдержит сравнения с моими повелителями и повинующимися. И я стала соображать, что бы это такое могло быть. Во-первых, немец. Ты не взрос ни с прекрасным итальянским языком на устах, ни под южным жарким солнцем — эти достоинства тебя не позлатили. Во-вторых, ты спокоен и холоден. Твоя жизнь не итальянские страсти, а холод твоей земли. В-третьих, ты, наверное, блондинчик, хотя это не определено: ты был в шапке. Но, скорее всего, блондинчик, а это не мой тип в частности и не совершенство вообще. И в-четвёртых и самых главных, я не хочу — царить на всех вершинах будут лишь те, кого я люблю. Я вспомнила красоту Гриньяни в «La mia storia tra le dita», полутени в «Destinazione paradisо», контур изгиба губ в «Falco a meta’» и то, что он творил своим голосом, я вспомнила не превзойдённого никем, невозможно красивого Филиппа. Ревность, беспокойство и изумление оставили меня. Все проблемы были решены. Ведь я была всемогуща! А после шли открытый чемпионат Австралии, новый клип и интервью Гриньяни, «Azzurro» «МР-2» и разговор с ними в студии «Magic.tv»… В начале 2002 года Ханнавальд ещё два раза прошёлся по моей жизни. Включив телевизор на десять-пятнадцать минут раньше начала теннисного матча, я попала на хвост трансляции очередного этапа соревнований по прыжкам на лыжах с трамплина. «Ах, да. Там же этот Ханнавальд должен выступать. Он что-то такое совершил в начале года. Надо посмотреть, что это такое теперь». Ни малейших злости, досады и ревности у меня к нему не было. Давно было выяснено, что он не угрожает моим храмам. Я спокойно дождалась его появления. Как и полагается сильнейшим, он расположился в замыкающей группе: шёл то ли вторым, то ли третьим с конца, а, может быть, даже и последним. Не помню. Стал он вторым, третьим или выиграл тогда — не помню тоже, но то, что результат соответствовал рангу и той шумихе, которая была в своё время поднята, осталось в памяти. «Ну правильно. Он один из сильнейших, так и должен выступать», — подумалось мне. Никаких других мыслей не было. Эмоций не было совсем. Мне бы сейчас…


Рецензии