Агония. Глава 1

   5 августа репортаж с первого смотрела вместе с Джиной. Джина спустилась в гостиную недовольной и хмурой: трансляций по ARD не было сегодня и не предвиделось завтра, так как ни расписания спорт-шоу, ни анонса такового по телевидению не передавали. Пробежав по немецким каналам и не найдя ни по одному из них признаков предстоявшей спортивной программы, Джина переключила тюнер на русскую версию «EuroSport» и отложила пульт в сторону. Второе разочарование не заставило себя долго ждать: передачу комментировал не Курдюков, который всегда так тепло отзывался о Ханни, а Терехов в компании с ещё одним диктором, фамилия коего не запомнилась, потому что ни о чём не говорила. Терехова, однако, Джина слышала и прежде: именно он в январе 2003 года назвал один из потрясающих прыжков Свена (тогда их было так много!) чумовейшим и всё никак не мог придумать, с чем бы его сравнить, остановившись, наконец, на хет-трике в финале Лиги Чемпионов. Итак, Джина уже третий год подряд обратилась скорее в слух, нежели в зрение. Её нетерпение распалили ещё больше: Терехов ввернул, что о немецкой сборной в целом и о Ханнавальде в частности есть масса интересной информации, и он поделится ею со зрителями в ближайшем будущем. Беспокойство матери оформилось прежде, чем новости прозвучали; она не предвидела ничего хорошего. Джина же с этого момента окончательно обратилась в слух и уже откровенно не понимала, что же на самом деле происходит на экране. Что-то о Мартине Шмитте… новый тренер… пятнадцатиминутный интервал между двумя попытками…

   — Ну и чтобы закончить немецкую тему, надо сказать, что в конце июля после благотворительного матча паралимпийской сборной Германии со сборной по прыжкам на лыжах с трамплина (не удивляйтесь, такие матчи часто проводятся) состоялось окончательное прощание Ханни. Слухи о том, что он всё-таки вернётся, постоянно муссировались, многие болельщики на это надеялись, не исключал этой возможности и сам Ханнавальд, он тоже так хотел… Но вот заявил, что его уход окончателен и никакого возвращения не будет. Две тысячи зрителей провожали его, и Ханни не смог сдержать слёз… Что он будет делать теперь? Сам он ответил: «Не знаю». Наверное, займётся семьёй. В конце июня у него и у его подруги Надин Лоренц должен был, ну, точнее, не должен был, а родился ребёнок…

   Наталья Леонидовна сжалась на диване, боясь хоть как-то выдать своё присутствие. Ей видны были только небрежно завязанные в узел волосы, левое ухо, контур щеки и рука, неподвижно лежавшая на подлокотнике. Мать могла лишь представлять, что творилось в её душе; внешне Джина оставалась бесстрастной. Она прослушала передачу до конца, не забыла переключить на «Radio Italia TV», посмотрела анонс и только потом выключила телевизор. Поднялась наверх, спустилась с чашкой, прошла в кухню и возвратилась назад, налив чаю. Снова спустилась, теперь уже с пепельницей, и опорожнила её, как раньше наполнила чашку. Поднялась наверх, спустилась снова и достала из антресолей машинку, к которой не прикасалась месяца три, поднялась в последний раз и исчезла за прикрытой дверью, не проронив ни слова. Отрешённость якобы присутствовавшего хладнокровия пугала мать. Так же, как и дочь, она боялась вообразить, через что предстоит пройти в ближайшие дни. Ей и Джине. Сорок минут протекли в гробовом молчании. Наталья Леонидовна следила за стрелкой часов; на сердце скребли кошки. Она не посмеет, она не сможет, у неё просто не хватит сил… Наконец из-за двери пробилась тонкая полоска света. Немного погодя застучала машинка. Мать вздохнула и перекрестилась, зная, что, печатая, Джина немного забывается. Прошла к себе, выпила лекарство и легла. Завтра надо встать пораньше и посмотреть, что с Джиной. Машинка стучала, хоть и с перебоями. Стук, молчание, стук, затянувшееся молчание — Джина выкуривает очередную сигарету, стук…

   Встала Наталья Леонидовна в одиннадцатом часу. Стук доносился реже, но он раздавался — это было главное. Надо позвонить Лолите и отпустить её на сегодня, потом обзвонить предполагаемых визитёров и сказать, что жутко разболелась голова. Так. Сделано. Машинка замолкла. Мать прохаживалась возле прикрытой двери, потом решилась и взялась за ручку. Джину она заметила не сразу; та сидела между кроватью и креслом, неловко повернувшись, бессознательно смотрела перед собой ни на чём не фокусировавшимся взглядом и еле слышно шевелила губами:

     — Был порождением ума
       Ты, как считала я сама,
       Когда оригинал страна
       Похоронила.

         И ощущением вины
         Не стала смена фаз луны,
         Которая меж звёзд и тьмы
         Свой путь чертила.

   Гибель Сенны всплыла лишь оформлением к услышанному вчера. Мать видела измождённую сорокалетнюю женщину с безумным взглядом. Халат съехал с левого плеча, свалявшиеся волосы свисали на правое. Синяки под красными воспалёнными глазами, иссохшие бледные губы, посеревшее лицо. Комната, раньше немного аскетичная, являла зрелище под стать обитательнице. Простыни были смяты, подушка — сбита, скомканные носовые платки валялись повсюду вперемежку с испечатанными листами, тусклым пятном темнели на столе две колоды карт, которые Джина не брала в руки более пяти лет, и пол, и мебель, и постель были усеяны пеплом. Нечего было и пытаться разговаривать с нею. Мать вздохнула, приходилось только ждать.

   — Я тебе чай принесу, — спустившись и пройдя в кухню, Наталья Леонидовна открыла хлебницу, хотя всё было ясно заранее. Джина не взяла в рот ни крошки, и бог знает, когда она вообще прикоснётся к еде.

   — Ты бы легла, я посмотрю программу.

   Включив телевизор в гостиной, мать убрала громкость и призадумалась. Ей надо было определить главное и… Попытаться избавить Джину от этого, отвлечь второстепенным, переключить внимание на абсолютно постороннее или вскрыть рану, ясно обрисовав ей реальность и расставив все точки над «i»? Голова не работала, всё было непонятно, а больше всего болело сердце за несчастную…

   Нет, так нельзя, нельзя перескакивать, так ни в чём не разберёшься. Узнать, где главная боль. Во-первых, отсутствие трансляций, во-вторых, невозвращение, в-третьих, ребёнок. Трансляции. В 2004 году Джина смотрела и не увидела ничего. Интервью пошли к зимней сессии, летом ничего не было, хотя уход тогда только предполагался. В 2005 году всё было сказано за два дня до субботы, в четверг, и Джина ревела, не обращая внимания на то, что репортаж пошёл в записи. В воскресенье сохранили прямую трансляцию, но в перерыве, заполнявшемся в 2003 году сюжетами с участием Ханни, не показали его, не отдали дань уважения тому, чей уход состоялся и под действием СМИ в том числе, ведь давление жало отовсюду… Вряд ли можно было серьёзно надеяться на явление его лика, если два года подряд такового не было. Повертев телевизор так и сяк, Наталья Леонидовна отбросила первый пункт в сторону. Теперь невозвращение. Жила или не жила дочь этой мечтой? Пусть и в очень малой степени? Да. Она видела его в декабре в шлеме и комбинезоне, в конце января, по-прежнему худого, стройного, неразъевшегося, неопустившегося, она в своих фантазиях вдыхала в него фанатизм Сенны, и отрывок стихотворения, посвящённого его гибели, шептала не случайно — правда, скорее бредила, нежели проводила параллели. Но и сам Ханнавальд намеревался. Интересно, на что он рассчитывал? Безумие легко могло прийти в мозги Джины, её извилины всегда были набиты бреднями, но в эту холодную арийскую голову, вдобавок, прочищенную первоклассными специалистами… Джина легко отрывалась от земли… Так ведь и Свен отрывался! Они делали это вместе, только каждый — на свой лад. В этом суть. Гармония и единство потеряны. Согласия нет — им нечего больше желать сообща. Джина была счастлива хотя бы тем, что хотела, как и он, и по её мировоззрению одно накладывалось на другое где-то там, в том царстве тахионов, в едином информационно-энергетическом пространстве. Но ведь приходилось ей спускаться, и не слышала она о попытке второго возвращения, и не могло оно, несостоявшееся, уже оформленное задним числом, так больно ранить, это был просто повтор прошлого августа. А что, если дикая мысль снова посетила её? А что, если она снова накручивает себя уже третьей попыткой? А что, если налагает на себя ещё один крест, ещё один год? Ведь для её воображения возможно всё, и попасть в это рабство слаще свободы. Надо её об этом спросить, как-то выведать. Не сейчас, конечно: она сама ещё не понимает. Никто не может жить без желаний, и их безумие пропорционально силе иллюзии. В этом только предстоит разобраться. Поставив галочку на втором пункте, Наталья Леонидовна перешла к третьему, самому объёмному и самому мучительному, как считала она со вчерашнего дня. Ребёнок разбивал слишком многое. Джина так долго пленяла себя любовью Роке и Свена, красота всегда шла для неё на первом месте, тем более — двойная, в одной стране, на одном языке, без границ. Судьбы одного и другого были близки. Талант Санта Круса проявился бы ярче, если бы не бесконечные травмы, и что мог сотворить Свен, если бы не его синдром! Она соединила их, летая, на небесах, а явь так грубо разрушила сказку, и не одну. Бог знает, сколько их было при такой приверженности к мифам! И тут мать вспомнила, как Джина, анализировав греческую мифологию, сопоставляла её с походами Александра Македонского, с географией, с астрономией. Быстрый Меркурий — и год длиною в восемьдесят восемь дней для реальной планеты, сходящиеся горы — и узость проливов, рай за почти непроходимыми кряжами — и цветущий Китай за вершинами Гималаев, и устремлённость Александра туда же, на восток, в надежде обрести этот рай. Нет, не отвлечённо сопоставляла она всё это, как решала задачи повышенной сложности при её нелюбви к математике! Не в скуке разума, томимого отсутствием Ханни и Санта Круса, искала аналогии. Она соединяла порождение постороннего ума с реальностью, обеспечивая эту общность и для собственного. То ли Джина взлетела выше греков, то ли Ханни оказался слишком низко — связи не было. Не сбылось, рассыпалось, умерло. Ладно! Но это была только одна боль. За ней логично вставала ревность. Наталья Леонидовна соображала, были ли в мечтах Джины намёки на её совместную жизнь с Ханни, на рождение ребёнка. Так или иначе, но родить и остаться в живых с её сердцем Джина могла только в Германии, пойти на девять месяцев без курения, последующие заботы и вытекающий из них отказ от полётов фантазии она решилась бы только из-за ребёнка от Ханни. И это взяла другая женщина, она увела Свена, она повязала его семьёй, не испытывая при этом никаких мучений, поглощённая совсем другими заботами. Джина любила Ханни больше, она терзалась, она страдала, она тащила из глубин сознания идею вседозволенности, возможность материального посмертного воплощения, конечное торжество справедливости, несовершенство и незавершённость земного пути — и всё ради того, чтобы он, прозрев раньше, меньше оплакивал свои несчастья. Нужно было это ей самой, ей, изначально пассивной, ей, в основе которой лежало созерцание, как же! Она была готова услаждать его уши возможностью любого чуда, призывать его к терпимости, сравнивая его судьбу с другими, более горькими, и указывая ему на более вопиющие несправедливости, чем те, которые свалились на его голову. Она была умна и неординарна: чего стоил один её парадокс о невозможности вечного страдания за, пусть и очень большое, но конечное количество зла, которое творит в своей жизни плохой человек, и о невозможности вечного блаженства за, пусть и очень большое, но конечное количество добра, которое творит добрый, да и блаженство притупляется, как и мука, если растягивается на вечность. Надо, кстати, об этом ей напомнить. Не пригодилось одному, пусть хоть ей поможет! О чём же это она? Ах, да. Джина любила Ханни больше, бескорыстнее, она искренне отдавала его первейшей в мире красоте и так грубо была растоптана. Только на это и сгодились его лыжи. Будь Джина скотиной, ****ью, преступницей, стояло бы за ней тяжкое преступление, убийство — тогда она могла принять этого ребёнка от другой во искупление своих грехов. Но она была невинна, а Свен всё-таки пригвоздил её к кресту, избрав для этого единственное, что могло её пригвоздить, — своё собственное несчастье! Та женщина была для него более чуждой, пусть и красивой, — какая красота не приедается! И он избрал её, не попытавшись найти роднее и ближе. А, может, пытался. Сколько в этом было его инициативы и сколько — её? Стремился ли он к ней или бежал от своих неудач? Что-то в этой истории было неясно, Свен и ребёнок как-то не сочетались. Не поставил ли он на ребёнка, надеясь сорвать своё возвращение? В глупости своей забыв, что, причиняя боль своим поклонницам, счастья не наживёт. По молодости своей не ведая, что и ребёнок станет обыденностью, а от желаний своих он не избавится никогда. Он хотел, чтобы у него всё было нормально, всё было, как у людей. И женщину себе завёл, чтобы всё было нормально. И ребёнка родил, чтобы всё было нормально, чтобы убедить себя и показать другим, что у него всё нормально. Но ничего не было нормально. Он бы вернулся, если бы всё было нормально. И об этом надо сказать Джине, когда она станет понимать. Итак, разбитые мечты, поверженная ориентация, предательство, ревность, и всё это упало на Джину, на её единственное чадо, на её родную дочь, на красавицу Джину, на умницу Джину, которую три-четыре года назад не только мужчины, но и женщины считали семнадцатилетней девчонкой, пока она не открывала рот и не начинала излагать подробности о древнейших империях, индийских ведах, злодеяниях Меровингов, мавританском следе в архитектуре Толедо. Она цитировала сонеты Микеланджело и, очарованная красотой слова и камня, поднималась над суетой, уносилась в просторы Вселенной и там уже вспоминала о красном смещении и о теории относительности. Она любила Олега, и тот считал склад её ума гуманитарным, потому что ему доставались сокровища литературы. Она не любила Валентина, а тот считал, что склад ума у неё технический, поскольку получал от неё дефектные ведомости и размышления о починке радиоприёмника. Джина была многолика, и даже балбес Роман удивлялся, когда она перескакивала от Санта Круса к Достоевскому, а от Ньютона — к Свену Ханнавальду. Если бы она ограничилась только познанием и холодным анализом, так нет: созерцание погубило её. И это отвратительное чудовище, эта белобрысая гадина, этот мерзкий фашист, этот шиптар поганый (Джина считала сиё словосочетание самым страшным ругательством — тем охотнее мать одаривала им Свена) растаптывал её дочь безжалостно и равнодушно. Если бы он делал это величием своего таланта, уровнем своей красоты, надменностью знаменитости! Но он творил зло своей немощью, своим бессилием, своими неудачами и рухнувшими надеждами. Своим отсутствием, своим небытием, своим несуществованием. Нет, так не может… Это нонсенс. Наталья Леонидовна растерянно оглянулась. Полно! Свен не Джина, у него не хватило бы воображения. У него не хватило бы ни изуверства, ни жестокости. Для того, чтобы запереть Джину в этом карцере, требовалась гораздо более властная рука, в которой лежали бы ключи и от обителей, и от обстоятельств, и от связей, и не стоило задаваться вопросом, что было бы, если бы в первую неделю 2002 года она включила бы телевизор пятью минутами позже. Было бы то же самое. Двумя днями, неделей, месяцем раньше или позже, её всё равно выкинуло бы к его ногам. Это делал не Свен, это делал бог. Но почему? Для чего ему надо было мучить тихую безответную Джину, что он от неё хотел? Не мог же высший разум быть так глупо безответственным, так жестоко вздорным, так безапелляционно злобным. И мать встала перед тем же вопросом, над которым так долго и безуспешно билась дочь… Она тоже не могла его решить и снова перешла на Свена. Но ведь Ханни не знал о существовании Джины, его нельзя винить. Нет, можно. Ни Санта Крусу, ни ей — так пусть и никому!

   Наталья Леонидовна распалялась всё больше. Женщина тихая и спокойная, она мирно предавалась невинным радостям: нардам, чаепитию, интересной книге, старому доброму фильму. И тут в жизнь её дочери врывается этот чёртов Свен, доводит её до отчаяния и рушит её мир! Вместо того, чтобы спокойно выспаться, позавтракать, посмотреть кино и поиграть с Джиной в нарды, она страдает за Джину и бродит в психологических изысканиях, она, в отличие от Джины, никогда не любившая Достоевского, и всё из-за этого белобрысого чучела! Мать ненавидела Свена решительно за всё: за то, что он сделал несчастной дочь, за то, что он не знал о её существовании, за то, что он красив, за то, что он немец, за то, что он родил ребёнка, за то, что он не вернулся, за то, что уходил так долго, за то, что не виноват. В воскресенье Ханнавальд оказался повинен уже в двух расстроенных жизнях. Его вина возрастала в геометрической прогрессии.

   Мать снова поднялась к дочери. Ничего не изменилось.

   — Ты бы легла, — повторила она. — Я смотрела: ничего по ARD, а на продолжение я тебя разбужу.

   — Я боюсь… лучше сразу…

   Эти четыре слова означали следующую мысль: «Я боюсь лечь спать сейчас, потому что между «лечь» и «заснуть» у меня уже ничего нет. Поэтому я буду накуриваться и бодрствовать ещё часов пятнадцать, чтобы лечь в постель окончательно измотанной. Тогда между «лечь» и «заснуть» пройдёт всего несколько секунд, и я не успею осознать разницу между предсоньем пятницы и нынешнего дня».

   — Хоть поешь. Я принесу, а? Только кусочек шоколада…

   Джина отрицательно мотнула головой. На пятое слово у неё не было сил.

   Наталья Леонидовна спустилась в кухню и нехотя нарезала пару бутербродов. Села за стол перед тарелкой и чашкой кофе. В прошлом году Джину отвлёк Санта Крус. Чемпионат Германии начинается в пятницу. Примерно со среды должны пойти предобзоры в информационных выпусках. Значит, до среды… А ведь до среды сюда обязательно заявятся и доктор, и Алекс, и Зоя. Да и Лолита нужна. И каждому надо будет со спокойным лицом плести лживые фразы, объясняя самоизоляцию Джины. Только этой заботы ей не хватало.

   — Она получила неприятные известия и теперь литературно их оформляет, воображая, что страдает. До пятницы, понятно, когда начнётся чемпионат Германии.

   — Те самые неприятные известия, которые она ждала? — постарался подделаться под безмятежные интонации Натальи Леонидовны Алекс.

   — Вы немного странно сформулировали вопрос. Она не ждала неприятных известий. Известия вообще могли не поступить. Если она чего-то и ждала, то, скорее, в надежде на то, что они будут приятны. Они оказались негативом — вот она их и отпечатывает, сваливая с головы на бумагу.

   — Но вы немного странно сформулировали метод лечения. Это по меньшей мере так по-детски… Допустим, я переживаю большое горе: потерю близкого человека, неожиданное предательство. (Ни один мускул не дрогнул, она непроницаема.) По-вашему, я должен записать существо и дату случившегося — и избавлюсь от боли?

   — Это, конечно, слишком примитивно. Во-первых, с вашим умом вы должны чуточку получше разбираться в Джине. Известия, которые она получила, лично её не касаются — они затрагивают её косвенно. Вы же знаете: она ориентирована на отображение жизни. Соответственно и известия становятся как бы вторичны, производны. Так что о предательстве, измене, любви с убийством речь не идёт. Во-вторых, вам известны и её странности. Если бы половина её вкладов в банке сгорела, она не шелохнулась бы. А вот если «Бавария» проиграет — это уже беда. Сами выводите заключение. В-третьих, я не говорю о распечатке сущности дела. Вы чем-то неприятно поражены, у вас упало настроение. Вы же не берёте лист бумаги и не пишете на нём: «Сегодня в 14.00 я застал свою любовницу на месте преступления и был глубоко уязвлён её дурным вкусом». Если вы хотите избавиться от этого, вы должны проанализировать своё и её поведение, совершить экскурс в историю и попытаться найти там знамения грядущих бед, собрать в единое связное целое мысли, которые вас посетили, и чувства, через которые вы прошли, сравнить исходную позицию с той, каковую вы на сей день имеете, вычесть из большего меньшее и определить разность. Если она окажется ничтожной, переживания сами собой рассыплются до сумерек. Если она окажется значимой, вы излагаете это на бумаге, прибавляя для красочности известный налёт трагизма, и расписываете план будущих действий, исходя из новой обстановки. Пока вы будете этим заниматься, вы будете естественно отвлечены чистой механикой дела. К тому же время будет лечить вас, как оно лечит решительно всё. После вы захотите есть — и материальная сторона жизни отнимет вас у ваших горестей. Завтра вам будут ставить кондиционер, послезавтра друг позовёт вас на свадьбу, а в пятницу начинается чемпионат Германии по футболу. Сами судите, как полезно уметь писать, да ещё человеку, основательно подкованному Достоевским.

   — Значит, дело не в Санта Крусе?

   — (Всё-таки поймал, мерзавец.) Вы же знаете: одно из положительных качеств Джины — любвеобилие. Действуя методом исключения, вы ничего не добьётесь.

   — Ваша таинственность идёт вразрез с несерьёзностью дела…

   — Давайте сами её спросим. Джина, спустись, мы тут обсуждали твои печали.

   — Я занята, — глухо донеслось из-за двери наверху.

   — Сами видите: она не пустит на порог не то что вас — своего драгоценного Володю.

   — И не в Володе. У меня уже два исключения.

   — (Вычитай, вычитай. В твоём присутствии имя Ханни здесь звучало не так уж часто.) Я желаю успеха вам и вашему методу…

   Заметим, немного отступив от темы, что для заинтригованного Алекса разговор с Лолитой тоже успехом не увенчался. В его посулах она уже успела разочароваться. Лолита лениво заметила, что дочь хозяйки видела всего раза два, да и то мельком. Она ей показалась грустней обычного, да и ест, кажется, мало, впрочем, к еде она всегда была равнодушна. Больше ничего интересного не вспомнит. Алексу надо было видеть Джину. Один её вид скажет ему больше, чем многочасовые разговоры. Если она действительно в сильном разброде, он начнёт с двух исключений, припрёт её к стенке и выудит признание. Но в ближайшее время Джина на свет божий не покажется… Оставалось ждать — и теряться в догадках. Лолита дулась на хозяйку: та не заикается об обещанной прибавке, на Алекса: тот в своих мыслях совсем не принимает её в расчёт. Алекс забыл о Зое, муж которой снова уехал, и проводил время с потаскушками. Зло фашизма наползало на Северный Кавказ, как и шестьдесят четыре года назад, белокурой бестией…


Рецензии