Глава NN Жолнер и Helen

Николай Ангарцев (nestrannik85@yandex. ru)

                Глава NN (части I-XII), излагающая сакраментальную Love Story — сколь же привычную для романов, столь же и нужную, и без затей названная именами её героев:
               
                «Жолнер & Helen»

…озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести её в перл создания…
Н. В. Гоголь «Мёртвые души» т. I, гл.VII

... Forty thousand brothers
Could not, with all they quantity of love,
Make up my sum. — from SHAKESPEARE'S HAMLET
/И сорок тысяч братьев,
С любовью их всеобщей,
Не в силах превозмочь мою/ Шекспир "Гамлет". 

       
               
                I

                То был обычный, погожий сентябрьский день, коих и в прежние сентябри всегда хватало, — но Жолнер до сих пор помнил его в деталях и без труда смог бы восстановить в памяти практически поминутно. Превозмогая имперскую одышку, город с утра засверкал шпилями и куполами под неупокоившимся солнцем. Было удивительно тепло, с еле ощутимым намёком на печаль по ушедшему лету: шумели ещё не опавшие клёны, мелькали различной стройности загорелые ноги; на площадке неподалёку, играя и резвясь, страшно орали дети — будто их расчленяли…
                Начать, видно, надобно с того, что он ничуть не заблуждался насчёт собственного будущего: когда-нибудь по его душу придут. Их пошлёт тот, кто вдруг решит, что с него довольно, и пора бы ему, Жолнеру, исчезнуть — и уберечься не удастся. По крайней мере здесь, в этой стране, где всё, сука, покупается и, разумеется, продаётся. В этих краях чахоточно недоразвитых берёз и перманентно недоношенных озимых, с его профессией если и доживали до пенсии, то радовались ей недолго: всегда найдётся прежний заказчик, предпочитающий крепкий сон докучливым опасениям — и однажды, вдруг, под добрый коньячок или умелую минетчицу в сауне, мимоходом отдаётся приказание: «Да, кстати, Серёжа (Вова, Игорь, Семён…), подёнщика нашего, что заказ исполнил, приберите тоже — мало ли, сболтнёт чего, или, напротив, пошантажировать захочет, чтобы на остров с малолетней Пятницей свалить… Суетись потом, нервничай… Как говорится, бережёного…» — вот так примерно и прозвучит приговор по его душу.               
                И останется ждать неминуемого, ночного щелчка умелой отмычки, а потом чёрный силуэт на фоне скорбящей луны захреначит тебе, толком не проснувшемуся, в башку 9-милиметровым — да не раз, благо глушитель качественный, заводской, а не самопал из газового баллончика. Или может, коли тяга к театральности присутствует, а у нынешних «бандидос» подобное сплошь и рядом, выпасут тебя возвращающимся вечерком из магазина, — и тогда, как в кино: истеричный визг тормозов рядом, басовитое урчание хорошо отлаженного мотора «мерседесовского» минивэна, две пары крепких, тренированных рук и обязательный мешок на голову, — но если всё равно в расход, то для кого это кино — бабулек у подъезда? Затем колпак ожидаемо резко сорвут, дружно гогоча от твоей непроизвольно, травмированной ярким светом, перекосившейся физиономии, чего-то там станут лепетать, строя грозные рожи, типа «…ты на кого, гондон замороженный, тянуть вздумал?», чтобы потом, болезненно ткнув стволом в затылок, обязательно заставить рухнуть на колени, — вот какие эти у*бки фильмы в детстве смотрели, а? Жолнер, понятно, взахлёб все части «Неуловимых»^, особливо «Корону Российской империи», но ежели беспристрастно оценивать сточки зрения влияния на выбор профессии, то конечно, «Три дня Кондора»^^, а вот «Полёт над гнездом кукушки»^3 — просто классное, на все времена, кино… Но так всего лишь казалось, что на все — те времена безвозвратно миновали — потому-то вопрос о просмотренных фильмах остаётся открытым.
                Затем они долго будут тянуть, переругиваясь и решая, кому же стрелять — стать настоящим, без права отмотать назад и жить с содеянным, убийцей. Жолнер знал — в первый раз это не просто. И не каждому по плечу. Ведь до них впервые дойдёт, что именно сейчас квест в разбойников закончился, и нужно убить человека, взаправду, — на пару секунд даже затихнут, примеряя на себя эту страшную ношу, тащить которую придётся всю жизнь, до самого конца. Но найдётся тот, у кого ипотека в валюте или кто на «счётчике» у черножопых, — и последнее, что ты услышишь — нервное: «Дайте сюда, слюнтяи ху*вы (возможны варианты)!» — потом грохнет выстрел и тебя не станет. Примерно так. Но, как говаривал поэтически одарённый британский подданный: «I only say, suppose this supposition…»^4, ты извернулся, прочуял палево — и смотался. Сменил всё, что меняется (кроме пола, разумеется), вплоть до привычек, и ведёшь тихую, размеренную жизнь в провинциальной глуши, одолевая ежевечернюю тоску всё большим количеством рюмок коньяку и регулярными набегами по жаждущим крепкого плеча, разведёнкам. И на сколько тебя хватит? Однажды настанет день, когда ты опрокинешь котелок с кашей и сам свалишься рядом. И тут же они, статисты финала жизни, окажутся рядом — органы попечения и надзора, а по совместительству — изъятия жилплощади у одиноких стариков. Волевым решением тебя объявят ограниченно дееспособным и определят в дом престарелых, по-простому — богадельню. А там, амиго…
                Когда персонал поймёт, что ты одинок и не подлежишь монетизации, и к тебе никогда не приедет тяжко отдувающийся, преждевременно оплывший сын, или же без умолку тараторящая дочь с карасьими губами, оба одинаково тусклоглазые и уставшие от земных забот, с один отличием: он на джипе, она на «Ниссан-Жук», — и не оставят щедрых подношений, то суждено тебе, земляк, попасть в разряд постоянно раздражающих докучливых обременений — и поверь, ничуть не завидна станет твоя участь... Даже за небольшую провинность, а как преклонных лет человеку без того? — тебя ждёт незамедлительное наказание, суровостью своей гораздо превосходящее тяжесть проступка, а ежечасным шпынянью и упрёкам вроде «ишь, дармоедина, жрёт-то» не будет конца. Вот случись тебе, неровен час, напрудить мимо роскошного, вобравшего всё бюджетное вспомоществование, унитаза, — ведь много ли точности у органа, что ныне огорчительно мягок и слабо управляем? — тотчас санитар, в чьих метриках, похоже, в графе место рождения значится «ДОМ-2, подле костра», застигнув тебя на месте, так сказать, эксцесса, сначала душевно засадить тебе кулачищем в бочину, а спустя пять минуть, убедившись, что ты не умер, надев перчатки, примется тряпкой, прям как у классика, «ейным хвостом мне в харю» тыкать…
               
                ЖИЗЕННЫЙ ОПЫТ, КОТОРЫЙ ХРЕН КУПИШЬ
               
                Жолнер знал эту систему превосходно — из первых, без преувеличения, рук. Ему как-то пришлось пересиживать в подобном приюте грандиозный шухер, поднявшийся после исполненного им заказа — устранения известного бандоса, беспередельщика и кокаиниста, убить которого Жолнер искренне посчитал за благо. Заказали отморозка, кстати, продав однокомнатную квартиру в столице, безутешные родители, чью дочь, красавицу-студентку, упырь прямо на улице затащил в свой «Cherokee» и унюхавшись, насиловал всю ночь, а под утро утопил несчастную в клозете, когда она наотрез отказалась засовывать в себя что-то из столовых приборов. И, сказать честно, в первый и последний раз, бл***, Жолнер пошёл на поводу эмоций: рыдающая мать, поседевший отец, удивительной, чистой красоты, как из киносказок Роу, девушка на огромной, с траурным крепом, фотографии… Весь этот слёзовыжимательный антураж, присущий дешёвеньким романам, на деле оказался весьма действенным: сердце от гнева зашлось и учащённо забилось, — и он, не подготовив пути-отходы, не проверив, кто стоит за телом, едва не встрял, чудом ускользнув от разом всполошившихся ментов и братвы — убиенный оказался отнюдь не последним в цепи поставок бодрящего порошка через Большой порт — и серьёзные люди не досчитались серьёзных денег. Посему на «ху***го Робин Гуда» авторитеты скомандовали всеобщий «Фас!» —  и тут крови Жолнера возжаждали многие.
                Но он чудом прорвал оцепление — и загоняемым зверем метнулся в северо-западную глушь, о которой мало кто нынче вспоминает — и то, большею частью удивляясь, что там до сих живут. За грошовый оклад устроился разнорабочим в приют для стариков, чем сразу завоевал расположение директрисы, обрюзгшей от вседозволенности и алкоголя бабы, крепко за 40, затребовавшей его следующим же вечером, как она жеманно проквакала, на «ужин тет на тет», и после нещадно пересоленого салата из крабовых сухожилий, непередаваемо кислого шампанского, что осталось от чествования главы муниципального образования, заглянувшего, в порядке ознакомления, в сию преисподнюю три дня назад,  она отпросилась «припудрить носик» и предстала перед Жолнером нещадно накрашенная, как порнозвезда на излёте карьеры, согласившаяся на роль матери непослушной нимфетки, которую большую часть фильма изобретательно насилует десяток негров, а затем, уже под титры, нехотя и её. Шумно и плотоядно его вожделея, она пригласила гостя на обязательный «медляк» — и Жолнер без вдохновния принялся топтаться с ней в обнимку по неувядающие, мать их, «Дикие розы»^, звучавшие в тот год, похоже, отовсюду.
                К исходу второго куплета драматично интонирующих австралийцев, дама категорично потребовала совокупления, прямо здесь и немедля. Жолнер, с мукою до этого ощущавший потный перечень жировых складок под шуршащим люрексом, в немилосердную обтяжку, платьем (может, сюда и президент-алкоголик доезжал — в нём она его и встречала?), чуть дышавший из-за бьющей в ноздри убойной смеси едкого парфюма, дешёвой «шипучки» и не своей смертью умерших якобы крабов, сразу отчаялся и едва не сник в нижней своей части, увидав хозяйкины телеса в алом, в тон неугасимой страсти, белье — красный цвет, как он давно выяснил, в постели действовал на него, в отличии от кавказских самцов, деморализующе. Но случилось невозможное — а может, глубинное понимание, что ежели он облажается, его незамедлительно выставят за дверь, а там — см. предыдущие абзацы… Короче, организм в порядке самосохранения стоически отозвался: «Надо, значит надо!», выдав несгибаемый стояк, — и Жолнер без жалости отодрал властильницу старческих душ и одряхлевших тел, причём оханья и вопли перезрелой прелестницы переполошили всю богадельню, и старичьё беспокойно ворочалось на казённых простынях до самого утра, тараща в зыбкую белизну потолка глаза, воспылавшие утраченным было интересом к жизни. Таким образом Жолнер оказался утверждён в должности, попутно заполучив некоторые преференции:  мог «забить» на выполнение прямых обязанностей, когда начальница его хотела — а хотела она постоянно, и он искренне проклинал тот день, когда согласился выполнить заказ жаждущих мести родителей, — ведь справедливость если и восторжествовала, то отнюдь не в его случае — он явно отдувался за кого-то другого. Но, признаться, случившееся оказалось всяко лучше, чем могло быть — см. предыдущие абзацы. После трёх месяцев пребывания за гранью привычных человечеств отношений, Жолнер подобающим образом опустился: обзавёлся двухнедельной давности щетиной, неожиданно седой местами, сиречь клочками, обзываемой его Дульсинеей в часы подневольной близости «чертовски брютальной» — что ж, сухое шампанское эта раскормленная сволочь обожала, усасывая «газировочку», как она ласково её именовала, в количествах, внушавших уважение, граничащее со страхом. А заодно и объяснявшее скудость рациона находившихся на её попечении стариков и старух — те основательно не доедали. Жолнер даже стал позволять себе материться при дамах: кастелянше Зинаиде и бессменной поварихе Антонине — и те, не мало ни смущаясь, в ответ выдавали столь затейливо-обсценные фонемы, что он с лёгкой осознавал правоту изречения «нет предела совершенству». Да и стыдно признаться, изредка, ссылаясь на недомогание (вот ведь, дожил!), он стал отлынивать от утомляющей обязанности ежевечерне (богадельня к тому времени уже привыкла к воплям директрисы) шлёпать, изображая страсть и похоть, по мощным начальственным ягодицам, подёрнутым трясиной множественных складок, чувствуя, что ни хрена уже не в силах зависать сладострастным демоном над отрыгивающей «газировочку», тушей. Получая, сквозь недовольные жвалы, увольнительную на вечер (завтра, надеюсь, голубок, выздоровеешь?), не теряя времени, он запирался в пристройке — импровизированной мастерской с колченогим верстаком и небывалого долголетия токарным станочком, завести который стоило немалых трудов, резво доставал из заначки четвертинку приемлемого для здешних широт коньяка; заряжал добротный, от морозоустойчивых цыган, кальян — и оттягивался вовсю. Отыскивал на раздолбанном, перемотанном изолентой, чтоб не развалился, «китайчонке» с затейливо-размашистым названием AKAIWA, FM-станцию с приличествующим настроению рок-репертуаром, и тихо печалился, сочетая лёгкое опьянение с неспешным приходом от дикорастущей конопли, под старозаветный драматизм “Stargazer”^6 или “Behind Blue Eyes”^7 — на периферии, похоже, из-за преобладания низких температур понимание хорошей музыки сохранилось, не в пример северной столице; находя олд-скульный рок превосходным, а свою долю исключительно, в духе фильма «Путёвка в жизнь», горемычной. Нежась на пахучем облаке гонджубаса, что продавали шустрые чавэлы, расчувствовавшись от почти полувековой давности помпезных рок-гимнов, он, с глуповатой улыбкой завсегдатая пунктов микро-займов, таращился в окно на темнеющий восток, до замирания сердца надеясь, что вдруг оно с шумом распахнётся гусарским порывом ветра, что походя смахивает на пол чадящие канделябры, и влетит в его тёмную келью рыжеволосая, с белоснежной, мраморной кожей неземной чувственности полубогиня, в точности похожая на актрису из итальянского порнофильма “Diva”, пусть хоть на метле, как булгаковская Маргарита, — и усадив за собой, под грохочущую до ломоты в ушах «назаретовскую» версию “This Flight To Night”^8, умчит прочь отсюда — от этой нескончаемой, словно залипшей на кнопке «пауза», зимы; неистребимого, по всей богадельне, запаха хлорки и комбижира; вереницы шаркающих некогда людей, ныне скулящими тенями позабытыми на этой промежуточной, точно богом презренной, станции между землёй и небом. От доставших, край просто, визгливых арий перезрелой, но похотливой, словно ведьма, управительницы-нимфоманки; сальных, неостирываемых разводов на клетчатых скатертях; по праздникам, невозможной, комом застревающей в горле, манной каши — долой навсегда из этого унылого чистилища!  Но утро он встречал на прежних, серого оттенка простынях, отменно годных для прояснения термина «саван», да ещё со скверным вкусом во рту: “I see a red door and I want to paint it black…”^9, как говорится, — тихо улыбался силе искусства, подкрепленного заслугами мичуринцев из табора, понимая, что надобно терпеть, ибо лицензию на его отстрел пока не отозвали — и в далёком отсюда, уже слабореальном мире, по скупому сообщению Годзи, охочие до свежатинки бультерьеры продолжали рыскать по его душу, пытаясь отыскать ту «падлу, что по-вселенски рамсы попутал».
                Весну он встретил со внушительной бородой и чётким пониманием, что отныне его в постели хрен чем удивишь иль испугаешь — зимние фантазии нетрезвой кудесницы оказались бесконечны и занимательно распутны. Кристальную ясность этот тезис обрёл аккурат под праздничную ёлочку, когда встречу Нового года, госпожа решила провести в недавно отремонтированной бане, где имелась закрытая для «доходяг» (так руководство именовало постояльцев) секция с сауной и небольшим, на два тела, бассейном при ней. И тут к ним, пьяно гомоня, присоединились Зинаида и Антонина — в лишь каракулевых шубах на бесстыже-голые тела, причём на голове у кастелянши наблюдался красно-белый колпак, отсылающий к иноземным рождественским традициям, а повариха, сарделеобразной, в складочках, рукою сжимала здоровенный резиновый член чёрного цвета — как потом оказалось, модели “Big Nigger’s Cook”, что отсылало к совсем уж невозможному разврату. После этой вакхической ночи, Жолнер искренне, хотя и опасливо, полагал, что она станет воспоминанием № 1 в череде таковых, обязательных в последнюю минуту перед смертью — ведь по силе впечатления это в разы превосходило виденное им раньше.
                В конце концов, он смирился со своей трагической ролью и с запаздывающей на метле Маргаритой, смиренно примерив амплуа жигало-разночинца: от ди-джея до сантехника, изредка, правда, отыскивая особенную прелесть в наблюдениях за исключительной резвости старичками, весьма неожиданно пользующимися соседством с территорией психбольницы, зорко высматривавших выпускаемых на выпас душевно-нездоровых молодух и увлекавших их в кусты, за предусмотрительно заказанную у сердобольных родственников шоколадку. А коли шоколадки не находилось, то годились средней сморщенности яблоко иль кусок чёрствой творожной запеканки, заначиваемые с полдника — психов кормили ещё хуже, и дурочки рады были любому подношению со стола — судя по счастливому мычанию, они, бедняжки, и этого не видали. Так ведь санитары у них в больницы были изрядно крепки телами, а значит, не обделены аппетитом. Стариканы же, как на подбор, были из ВОХровцев в отставке, сметливы и зорки; по мере сил и бодрости духа, равно как и интереса к жизни, не утратившими. Жаловали они домино на свежем воздухе, сальные анекдоты и особенно — контрабандный самогон, коим их периодически баловали навещавшие дети — воспитанная ими достойная смена, с глазами цвета припоя и прикусом на зависть бульдогам, всерьёз увлечённая токмо собой, в следствии чего старательно вертевшая весь прочий мир на своей коротенькой оси. И кто знает, сколь долго длилось бы его заточение…
                Но вот однажды, покуривая и безмолвно инспектируя сквозь прутья ограды, совершающих неторопливый променад с мётлами аульных парней в щеголеватых спецовках со светоотражающим орнаментом, с запоминающимся слоганом на спинах: «Чистый город своими руками», Жолнеру вдруг вспомнились дворники его детства — числом куда меньшая, чем эта кишлачная ватага, заполонившая целиком аллею, — да и вид у тех был гораздо скромнее: колом стоявшие фартуки, кепки и обязательная сигарета без фильтра иль папироса за ухом; метлы самодельной вязки из прутьев, шорканьем своим по утрам безапелляционно возвещавшие начало нового дня. На спинах — ни следа заказной бодрости лозунгов, ибо трудились не за страх, а за квартиру. И придавали они подметаемым улицам недюжинный колорит, а вместе с ним и уверенность, что так будет всегда — но исчезли серые фартуки, а с ними и огромная страна. А ныне, озадаченно глядя на гортанно воркующих азиатов, Жолнер никак не мог взять в толк: с чего вдруг улицы российских городов, кроме них, подметать оказалось некому? Поползли, по дальним весям, губерниям и городам, многие их тысячи, приживаясь даже там, где, казалось, лютый холод и стужа и местных-то достали… И стоит ли вполне достижимая привычными средствами чистота улиц, чтобы по ним толпами сновали пришлые: смуглые и наглые, ни в грош не ставящие здешние устои, а тащащие вместе с вонючими казанами свои привычки и нравы?               
                Под шорох соскребаемых листьев и монотонный галдёж иноземцев, у Жолнера, словно у скучающего самурая, пока его катану затачивают, в голове оформилось нечто, близкое тому, что обычно рождается после плошки риса, лёжа на циновке: «Умерший лист подбирает таджик, иллюзий несбыточных сплетая венок… Много ли всем нам осталось?» — но тут благостный, почти буддистский релакс, прервал не к месту бодрый посвист, которым отличился плоскомордый акын, оставивший земляков и вплотную придвинувшийся к ограде, с весёлым нахальством уставившись на Жолнера. С трудом подавив желание схватить чурку за ворот спецовки и прилепив к решетке, искоренить весёлость кулаком в челюсть, Жолнер процедил сквозь зубы: «Хрен ли, басмач, надо?» Тот счастливо оскалился, будто ему пообещали немедленную регистрацию, и вполне членораздельно произнёс в ответ: «ЖолнЕр тебя зову, да? Годя велел сказать бальному: кончился карантин, выхади!» — от неожиданности услышанного Жолнер замер, потом рванул к ограде — но басмач, не дожидаясь реакции на им сказанное, уже шустро семенил к землякам, бодро насвистывая совсем не местный мотив.
                Возбуждённо повернувшись, Жолнер торопливо вытащил сигарету из пачки — пальцы ощутимо дрожали — неужели всё, отбой и его перестали искать, решив отныне положиться не на утомительные поиски, а на банальную волю случая? — чтобы, как подвернётся, немедленно спросить и поквитаться. Не чувствуя вкуса табака, с покрывшейся горохом мурашек кожей, — шутка ли, полгода в этих застенках с их невозможной жратвой и ещё более невыносимой личной жизнью — wish you were here, как говорится, — ведь после той памятной новогодней ночи, госпожа вступила на тропу рискованных сексуальных изощрений, добравшись до размеров, откровенно пугающих и запитываемых от полноценных аккумуляторов, способных раскрутить и всамделишный ветряк; Жолнеру оставалось, едва ли не в белом халате, подобно лаборанту, менять, смазывать и подавать насадки на устрашающего вида прибамбасах, коих, как оказалось,  буржуины навыпускали сверх всякой разумной меры, ассортиментом своим способствующим зарождению крамольной мысли: а так ли важен и необходим мозг для человека, когда есть куда и что засунуть? Поднявшись на обшарпанное крыльцо, истёртое регулярно ошивающейся здесь скорбью и столь же часто улепётывающей отсюда надеждой, он гангстерским жестом лихо отщёлкнул окурок, с удивительной лёгкостью в очередной раз решив, что курить больше не будет и счастливо завопил: "Thanks God Almighty I’m free at last!" ^10…
                Сборы были недолгими: без намёка на сожаления оставив хозяйку утешаться коллекцией внушительных дилдо, а Зинаиду с Антониной лишив удовольствия разгуливать под каракулем нагишом, Жолнер тем же вечером свалил из сих мест обречённых… Сразу вовлечённый в круговерть проблем, неотлагаемых и насущных, он легко забыл серое убожество «юдоли скорби и печали», но иногда, отдыхая от фалангами наступавших забот, под зелёный чай «улун плум споу» и сочащийся гуталином блюзовый минор давно почившей джазовой тётки Дайны Вашингтон, вспоминал затерянный в море снега тоскливый остров со стариками, огорчительно вверенными патронажу блудливых горгулий, — и ощущал лёгкое, но некомфортное поцарапывание, словно внутри поселилась неведома зверушка, единственным предназначением которой было изредка лишать его покоя. В общем, как говорят жёны участников ралли «Париж-Дакар», встретившись по утру в кафе за чашкой кофе, каждая после бурной ночи, что устроили им изголодавшие, исхудавшие и загорелые мужья, прежде, чем снова умчаться в далёкую Сахару: «А песочек-то, дорогая, остался»…
               
                II
               
                Осознание начинённого мелодраматизмом, в духе незабвенного «Хатико», факта, что однажды тяжесть ожерелья механически доживаемых лет станет попросту непреподъёмной, — и тотчас рядом возникнут, как из ларца, совершенно незнакомые, но крайне заботливо-расторопные молодчики и молодицы, которые жарким шепотком в мохнато-неухоженное старческое ухо, а если не поможет, то бесцеремонным заламыванием сухих, как макароны, артритных пальцев, всё равно добьются согласия на опеку — и вечером того же дня он очутится в заботливых лапах субъекта в плохо выстиранном, некогда белом, полуфренче, которого затейливый случай произвёл в санитары, хотя всё в нём определяло обычного бандита. И не признаваясь себе в почти паническом страхе перед грядущим одиночеством никому ненужного старика, некоторое время упрямо молодящегося, не взирая на одышку и сердцебиение в ритме STUDIO 54^11, гораздого носится по парку оленем с идиотскими палками от лыж, а в часы отдохновения старательно распределять жалкие остатки шевелюры по зияющей лунным кратером здоровенной плеши; ну, а вечерами с показной бодростью фланировать по проспектам, искренне заблуждаясь, что ещё можешь вызвать интерес, — и всё эти потуги для того, чтобы отсрочить неминуемый финал, при любом раскладе грозящий стать печальным.
                И стоя по утрам в ванной, с грустью наблюдая, как залысины становятся всё глубже, Жолнер понимал, что всё к тому и шло, порою даже с совершенно невозможным стёбом, — вспомнилось, как одна дама, находившая его лоб «сократовским», а профиль зловещим, большая любительница секса и мистической литературы, решила как-то разнообразить постельные игрища, разбудив среди ночи — неосмотрительно замотавшись в чёрный балахон, запалив свечи и выделывая странные «па» под завывания каталонских монахов. Будем честны — дамочка перестаралась: Жолнер спросонья решил, то явились по его заказанную душу, и знатно саданул «монахине» в ухо, — и вместо ожидаемой сексуальной инквизиции та свалилась на него, — потом удручённо курил рядом с поверженным, слабо дышащим телом, констатируя, что романтическое средневековье — это удел избранных, да заодно усиленно вспоминая, сколько дают за «непредумышленное». Дамочка через некоторое время к жизни вернулась, но дальнейшие отношения сочла невозможными — что ж, её право; хотя было досадно: в альковных делах толк она знавала.
                А в след за обнажаемым лбом он вскоре примерил и седые виски. С кристальной ясностью прояснилось: из этой страны невоздержанных просторов и ничего не стоящей жизни надобно валить, ибо помереть спокойно не дадут — ни бывшие наниматели, ни доброхоты-муниципалы — и те, и другие с искренним, непуганым живодёрством во взгляде. И совсем неважно, во что они будут облачены при этом: в чёрном спортивном костюме при старорежимном «ТТ» или больничном халате со стаканчиком седативного пойла в руках — его дни они сократят прилежно и со знанием дела. В тоже время, с присущим зрелым годам здравомыслием он ничуть не идеализировал радушную расположенность «других берегов» к наезжающим иммигрантам, не мало дивясь тому, что тамошние буржуа странным образом предпочитают наблюдать в согражданах недавно, а потому неокончательно отошедших от каннибальских забав папуасов, либо смердящих ненавистью ко всем местам, где по пять раз на дню не хлопаются лбом оземь, бедуинов, нежели сносно образованных и достаточно интегрированных в европейскую культуру, восточных славян. Видать, крепка у буржуинов обида за 1945-й… Да и по слухам, прилично зарабатывать с его ремеслом там проблематично, и помехою тому две вещи: 1) потомки башмачников и пивоваров крайне скупы и неохотно расстаются с наличкой, даже заказывая друг друга — в силу чего там крайне низкие расценки; 2) неотвратимое, как правило, правосудие — а каким же ему, сука, быть, ежели тамошние менты никого не крышуют, а заняты токмо исполнением прямых обязанностей — розыском злодеев, а ихние судьи клянутся на Библии пуще всего стеречь закон не красоты сказанного слова ради, а, как ни странно, по зову сердца и из чувства долга. Но тут подключались воспоминания о тараканах, неспешно, словно раскормленные туристы по пляжу, бредущих по неведомо, когда стиранным, скатертям в N-ской богадельне — и сразу хотелось на вокзал — исключительно в международные кассы. Посему, в последнее время особенно, усилилось желание, как у человека, собственно, не злого, осчастливить какую-нибудь симпатяшку, лет 35+, предложив ей не только крепкое пока ещё плечо, но и успокоительно-законопослушный ландшафт альпийского предгорья за окном. И сдаётся, в нынешнее прагматичное, даже слишком, время, нашлась бы далеко не одна, желающая сменить декорации обрыдлых родных просторов на что-нибудь поевропеестее. Ему, помнящему щемящие мотивчики ещё не пошлых французских фильмов о любви — которые, на взгляд нынешний, раз там никого плётками не хлестали и не драли в анал, вообще ни о чём, — по-человечески хотелось, чтобы и в его жизни случился тот самый сердечный трепет или любовный жар, познав которые, можно было с усталой улыбкой молвить на склоне лет: «И я любил».
                Автор искренне сожалеет, но шершавый слог повествования вряд ли сможет донести до увлечённого читателя всё переживаемое нашим героем долгими, бессонными ночами, подчас увлекающегося мечтаниями, в коих торжествовал не растраченный в прежние годы (мало к тому располагавшими), почти кинематографический романтизм. Здраво рассудив, что грезить о суженной, лёжа под одеялом можно и до совершенно седых волос — везде, даже там, где им седеть и не положено, Жолнер решил призвать в помощники не слишком им жалуемый, старый добрый общественный транспорт, практикуясь в пристальном сканировании понравившихся особ, наивно предполагая в качестве результата, заслышать раскаты любовного грома. Но, видимо, там, где главенствуют проездные карты, высоким чувствам не место: на него, как правило, смотрели с явным раздражением в ответ; пару раз поинтересовались «чего вылупился?», а закончилось тем, что поджарая, чувственного вида моложавая брюнетка, на чьём несдержанном декольте он поневоле задержался взглядом, резво пододвинулась, шмыгнула носом, почуяв запах дорого одеколона, и с заводящей хрипотцой вполголоса произнесла: «Чё, мужик, нравлюсь? Своди в кабак, потом оттянемся…» — после такого Жолнер с облегчением снова стал ездить на такси. Постепенно, по мере накоплений в банковской ячейке, ибо за морями голодранцев не жалуют, чахли и без того робкие надежды на обустройство личной жизни. Но, как сообщалось в самом начале повествования, «то был обычный, погожий сентябрьский день…».
                Мотаясь по городу, что обыкновенно предваряло исполнение заказа, — а с возрастом Жолнер стал исключительно осторожен и старался предусмотреть, по возможности, всё — да и заказы, в связи с новым витком поспешной приватизации того, что не прибрали при «алкаше», пошли, что называется «косяком», ибо взаимное недовольство оказывалось прямо пропорционально сочности оспариваемого куска госимущества, а самой убедительной аргументацией в спорах признавалось устроение ситуации таким образом, чтобы убеждать особенно было некого — тут «специальные» услуги и требовались; он в очередной раз собрался навестить своего проверенного поставщика контрабандной, и от того знатной и дорогой амуниции, а также штучных образцов импортного вооружения, — но, выбираясь из такси, почуял, что сильно проголодался. И требовалось чего-нибудь перекусить, поскольку сделка была не просто обоюдовыгодным актом «купли-продажи», но и включала в себя элемент, душевно именуемый «побаловать себя»: неторопливо прихлёбывая зелёный чай, разглядывать сукно, на котором угрожающе, словно отвалившаяся драконья челюсть, скалились заморские клинки из добротной, грамотно термообработанной стали: мелкими, десятка в два, партиями, — а потому запредельно дорогими, в отличии от несосчитаемого барахла, коим шаткорукие умельцы из гаражей и подвалов завалили все скобяные отделы.
                Жолнер и сейчас ощутил то нечастое, но весьма ценимое им волнение знатока — когда ему, достаточно искушённому и повидавшему множество смертоносных игрушек, вдруг хорошеет от поспешающего понимания: вот оно, брат, твоё и для тебя только предназначенное, не сомневайся. А сегодня, он знал точно, будут смотрины настоящих “custom knives” от фирмы MERCWORX: с акульими, хищными обводами, являющих главное: их предназначение кромсать живую плоть, не оставляя никаких шансов. Безупречно сработанные, они имели заслуженную репутацию у «диких гусей», что кроваво отметились в Африке, а потому стоили… да просто охренеть! Но “Snyper”^12 лёг в руку так, словно их и сделали вмести, но потом случайно, на время разлучили. Заодно наградив следом уверенностью высокой пробы, что с ним он сделает любого. Оплатив, как и полагалось в подобных сделках, старым добрым налом свой дежурный набор, включавший «натовский» тепловизор, немецкую оптику с дальномерами и прочими наворотами, упрощающими отстрел жертвы, старательно желающей таковой не оказаться, указав адрес доставки, Жолнер не удержался и вытащил нож из кучки им отложенного снаряжения: «Возьму с собой», — коротко пояснил он, — попривыкаю». Продавец, чьё прозвище Годзи был сокращённым от «Годзилла», за немигающий взгляд и тучные габариты, понимающе ухмыльнулся: «Да, умеют америкосы… Я ведь сколько клинков попродавал-повидывал, а тоже этот в руках крутил минут 10, не меньше…». Жолнер, впервые услышавший за годы их знакомства столь длинную фразу, уяснил непреложную правильность своего выбора.
                Выйдя на улицу, безмерно довольный собой, ощущая роковую тяжесть ножа во внутреннем кармане, он вдруг почуял дразняще-памятный запах — так пахло рядом с «пышечными» времён его недолгого студенчества в этом, похожем на огромный музей, городе. Жолнер повернул голову: так и есть, напротив, через дорогу, выдавая свежесть недавнего изготовления, сияла немудрёная вывеска: «Пышки. Всегда горячие. Для тебя». Ловя себя на мысли, что это как-то сильно смахивает на вожделение: с обильной слюной и дробным сердцебиением, он поспешил на переход, к услужливо мигнувшим «зелёным» светофору. Внутренним убранством своим заведение пребывало в полном согласии с вывеской: нарочитый, а-ля имперский минимализм включал в себя пластиковые, «в рост», столы-стойки — и никаких стульев! В середине зала виднелась монструозная, матово-нержавеющая жаровня с перекладинами выдачи пышущих нездоровой поджаристостью в кипящем масле, декорированных сахарной пудрой, колечек. И конечно, крупногабаритной тёткой за кассой — а как иначе? Под стать державному наследию, из динамиков неслось дивное многоголосие «полесских соловьёв» — их незабываемая «Спадчына» — Жолнер незамедлительно умилился, вспомнив юность.
                И стоит признать, выбор владельцев в пользу стародавней «пышечной» был отнюдь не глупым — Жолнер, подобно многим соотечественникам, изрядно подустал от безликости организованных на заграничный манер, пластиковых павильонов общепита либо кофе-шопов — с их румяно-моложавыми роботами в фартучках, безграмотными надписями мелом вроде «кофе гляссе», а главное, совершенно безвкусной едой и безбожно ароматизированным кофе («ореховый» — это что за е**натство?). И задержаться, заказав по минимуму, чтобы просто посидеть, в этих заведеньицах не получалось — половые смотрели с укоризной, а подчас и вовсе недобро. Впрочем, была замечательная чайная «У Анвара», где можно было торчать, сколько душе угодно. Но, супротив заявленному в названии, там в основном подавали хаш и водку, а откушав, частенько стреляли. Да и на вкус Жолнера, музыка там была совершенно невыносимой.
                А здесь…
               
                III
             
                Всё, от входной двери до занавесок, выглядело как, почитай, уж четверть века назад. Казалось, чуть отогни ткань — и увидишь, как по улице, вместо пафосных «мерсов» и надменных «ауди» спешат обычные «жигули» и «волги», а по тротуару горделиво вышагивает колонна пионеров, с барабанщиком и горнистом во главе. Жолнер даже мотнул головой: «Песняры», похоже, навеяли… Но главное, здесь была Она — единственная посетительница в этот неурочный час, до настоящего столпотворения после того, как в ближайших вузах сочтут, что на сегодня с лекциями достаточно, и пышечная заполнится до краёв гомоном от чего-то избыточно шумливой, нынешней молодёжью. Или молодёжь всегда шумновата на взгляд тех, чья жизнь ужом ускользает?
                Жолнер замер, поражённый её присутствием на одной планете с ним, — и сверх того, в одном городе, в одной пышечной и прямо сейчас, — той, кто представляла, без преувеличения, абсолютно всё, что ему нравилось в женщинах. Волной ниспадающие на плечи, каштановые, чуть вьющиеся локоны, — а Жолнер не жаловал короткостриженных, в стиле «условно-досрочно освобождённые». И татуированных тоже. Разок, коль речь зашла об этом, его угораздило затанцевать в ресторане с фигуристой мамзелью — зрело-усталой, но с алчным ртом и прижимавшуюся трепетно, аж до стояка. Как и следовало, после опорожнённой шампани, они отправились в номера, но едва дама обнажилась и повалившись на ложе, хищно подвывая, стала перед ним на четвереньки, выяснилось, что у неё не только стрижка ворсом в палец, но татуировка во всю спину какого-то многорукого заморского божества. Жолнер в подобном никогда силён не был, поэтому не мог точно сказать, какого. Вдобавок, ему неотступно мерещилось, что выполненное вполне искусно божество недовольно хмурилось, явно невысоко оценивая жолнеровские потуги. Чувствуя, как огорчительно сникает его «маршальский жезл», а завывания партнёрши приобретают нотки разочарования, Жолнер раздосадовано заметил: «Эк вы, сударыня, разрисовались…». Рыдая, дама выскочила из-под него, обозвав «редкостной, бесчувственной тварью», — на том и расстались.
                А здесь — волнительное, классическое, правда, чуть запущенное полу-каре, заманчивой густоты и обещаемого покоя — если повезёт зарыться в него лицом, по-детски укрываясь о нахраписто предъявляемых счетов к оплате, коими так отлична распроклятая действительность. Далее, не без удовольствия, наблюдался высокий рост, ожидаемо сочетавшийся с длинными, стройными ногами, гладя которые, можно было запросто скоротать время от ужина до какой-нибудь умеренно-интеллектуальной передачки на вечернем ТВ. А невозможно огромные глаза, еле удерживаемые пушистыми ресницами, окончательно лишили Жолнера способности критично оценить собственные шансы, — и, воспылав, он испытал приступ банальной самцовой удали, а потому, не заботясь о соблюдении прописных приличий, отважно игнорируя наличие нескольких свободных стоек, прошёл прямо к ней и оцепенело замер напротив. Но даме, сказать честно, было не до него: опустив занавес роскошных ресниц, она, ничего не замечая вокруг, допивала, смакуя, свой кофе из обязательно гранёного стакана — ими в имперскую пору была завалена вся огромная страна, от Таллина да Сахалина, а ныне, в эпоху одноразовых стаканчиков, это смотрелось чуть ли не экзотикой. На дне стакана зримо метались останки перемолотых зёрен, выдавая честную натуральность подаваемого здесь напитка. Допив, она с сожалением вздохнула, распахнув свои изумруды вместо глаз — Жолнер аж затрепетал: так не бывает, чтобы в одной, да всё нравящееся ему разом! Ничуть не смущаясь и даже не удивившись глазевшему на неё поверх стойки Жолнеру, неотразимо комично произнесла:
                — Уфф, бурда, понимаю, редкостная — но вкуснотища-а-а!
                Жолнер, судорожно кинув, в ответ сипло выдавил из себя:
                — Так может, ещё по одной?
                — Та-а-к, слышу слова знатока рюмочных экспромтов… Но вы, милейший, хотя бы начните, чтобы продолжить! — доверительно-насмешливый, словно у давней знакомой, тон окончательно обезоружил Жолнера, и он с удовольствием подыграл:
                — Пожалуй… Что порекомендуете из меню?               
                Дама, чей голос с неуловимо прибалтийским интонированием волновал Жолнера обещанием чего-то чувственного из ряда вон, рассмеялась: — Смешно… Зачётно.
                Жолнер величественно кивнул: — Тогда гуляем! — и двинул к кассе.
                Он смело махнул рукой на осторожное отношение к выпечке с недавних пор: любимая им с детства, после сорока неожиданно стала причиной быстрого набора лишних килограммов, а Жолнер всегда придирчиво относился к соблюдению физической формы, находя это совсем нелишним при его-то профессии: не жалея себя, ежедневно подтягивался на турнике и пару раз в неделю резвым оленем носился у знакомых спецназовцев по полосе препятствий. Вот почему внезапно проявившаяся склонность к полноте его изрядно удручала. Но мудрый Годзи, отмеченный немалым весом, давно махнул на это с истинно дзенским пофигизмом, — тот самый контрабандист, с которым у Жолнера сложились дружеские отношения, вплоть до допущения к участию, без смеха, в чайной церемонии, организуемой им со знанием островного этикета, ибо Годзи был страстным поклонником всяческих японских заморочек — начиная от настоящей, стоимостью в автомобиль, старинной катаны, до хреновой тучи разнокалиберных, словно матрёшки, глиняных чайничков и чашек, каждому из которых отводилось строго определённое время суток — вот ведь! — однажды включил, фона ради, маленький телевизор в подсобке.
                В новостях, экстренным порядком, излагалась занимательной нескладности история убийства бывшего депутата, сбежавшего не так давно в Незалэжную. Внимание матёрых профи (Годзи, сказывали акыны, по молодости числился неплохим исполнителем, да на Кавказской войне, куда он зачем-то подался, ему осколками измочалило ногу — вот он и затеял свой непростой, но весьма востребованный узкой прослойкой населения, бизнес) привлекло не убийство как таковое — в наших краях подобным удивить сложно, — а отметившийся редкостным идиотизмом киллер: его профессиональная малопригодность прямо вытекала из того, что телохранитель экс-депутата всё-таки его подстрелил, а неудачный выход этого клоуна на подмостки во всей красе явила телевизионная картинка, показав на асфальте жалко скрюченное вокруг развороченного живота тело идиота, обречённо дёргающего ногами в красных, заметных за версту, кроссовках — по ним, понятно, «тельник» и целился из своего «Стечкина». Задумчиво цедя пахучий чай, слушая сбивающегося от избытка эмоций на рэпперский речитатив, корреспондента, Годзи произнёс незабываемо-краткое: «Дуракас…» — обнаружив неразрывную связь с далёкой Литвой, откуда был родом и давным-давно призвался в армию, да так и не вернулся — лишь изредка наезжал в ставший вдруг заграницей родной Каунас, навещая состарившихся родителей и сестру-инвалида. Затем он меленько отхлебнул из чашки и добавил:
                — Нет, Жол-драугас, без работы мы не останемся — этих дебилов не в каждый цирк примут… — и довольный выводом, рассмеялся.
                Жолнер, учтиво стараясь не морщиться, глотая заваренную японскую флору, молча кивнул, соглашаясь, ибо к сказанному добавить было нечего.
                Вот потому Жолнер, как человек неглупый, счёл ход времени явлением естественно-необратимым и решил не сокрушаться по поводу появившегося жирка, а оставаться в профессии насколько это окажется возможным — причин остаться не у дел и без того хватало. А сейчас он щедро, как кондитер праздничный торт, украшал остротами (ему порой удавалось бывать действительно смешным) обязательный лепет, коим отмечается всякий, кому довелось повстречать женщину своей мечты. С купеческим размахом заказал десяток пышек; но узрев это истекающее маслом великолепие, сразу понял, что погорячился. Дама, отдать ей должное, поддержала его в поедании заказа. Объевшиеся, но довольные они вышли на улицу, где сентябрь учтиво их встретил сберегаемым для особенных случаев, восхитительно нежным теплом и трепетным в предзакатной истоме, солнцем. Жолнер со старомодной учтивостью предложил взяться под руку, — и дрогнув обещанием долгих, светлых дней, её рука скользнула под его локоть.
                Смеясь и болтая, словно давние знакомые, они прошли через сквер, миновали площадь и условились вечером продолжить знакомство в более подходящем для неторопливой беседы месте — ресторане. Выбор оного был, разумеется, за Жолнером. Легко и естественно, будто минуло немало совместно прожитых лет, вёл он спутницу по тихим, воскресного предвечерья улицам, упиваясь игрой запутавшихся в её волосах отблесков заходящего солнца, боясь вспугнуть в себе зарождающееся непривычное чувство. И расстались они душевно и просто, без натужных реверансов: Жолнер едва коснулся губами её руки, а она, чуть зардевшись, выдохнула: «Спасибо вам…»
               
                IV
               
                По устоявшейся за два месяца традиции, он заглянул в продуктовый, что расположился рядом с её домом. К аппетитной ветчине и сыру взял пару шампанского — самого дорого, чем вызвал классово-неприязненный взгляд рано расплывшейся кассирши, — затем торт и любимый им с поры пребывания в богадельне, зелёный чай. Тогда, повышенной волосатости негоцианты, забредшие с юга, спрятали до лучших времён партию вопиюще контрабандного шоколада и чая в кладовые приюта, пользуясь расположенностью незабвенной шалуньи Аделаиды, — взамен подрядились снабдить дом престарелых чаем, не менее, чем на год. Но российское правосудие во все времена отличала одна особенность — оно иногда свершалось — и на сей раз это произошло с залётными коммивояжёрами, коих местные менты расторопно «приняли» за марихуану. Аделаида, как беспринципная флибустьерша, пустила нежданный смайлик судьбы в оборот: шоколад распихала по коммерческим ларькам в округе, догадливо предполагая очевидное от него несварение у вверенного ей старичья; а чёрный чай «Jumbo» с рисунком забавного слоника на пачке, с оглушительным наваром продала арестантам на местную зону. А вот с «зелёным» чаем вышла заминка: исстари привнесённые в быт каторжанские традиции в этих суровых краях, определяли тихий семейный вечер если не за кружкой чифира, то за заварником завидной крепости чая, разумеется, чёрного — иного здесь не признавали, не вот тебе басмачи-халатники… Поэтому усладу чабанов и хлопкоробов сплавить оказалось решительно некому, и скрепя сердцем, «зелёный» с жасмином, традиционный и с тропическим вкусом, было велено отгрузить на приютскую кухню. Жолнер, помнится, стал неплохо в нём разбираться, капризно порой решая, каким вкусом он отметит предстоящую неделю.
                Квартира Helen была отмечена следами основательности и достатка — но, самое малое, двадцатилетней давности. Принадлежала она её родителям, всю жизнь добросовестно преподававших в одном из множества тогдашних техникумов, а ныне стойко сопротивлявшихся безденежному унынию, пенсионерам. Но три года назад они перебрались на жилплощадь отошедшей в мир иной бабули, когда-то очень известного в городе педиатра. Судя по грусти и гордости одновременно, с коими была сообщена эта подробность, известность на остальных членов семьи более не распространилась. Здесь же, что ясно виделось Жолнеру, матёрому одиночке, сумевшему таки подчинить себе быт и даже затеять некий уют, Helen так и не удалось заявить себя хозяйкой — всё взывало о немедленной, пусть в кабальный кредит, но замене: обои, кокетливыми завитками отстающие от стен; мебель, столь же статусная и мощная, как сгинувшая страна; газовая плита, с зевом духовки столь устрашающих размеров, что на память сразу приходил крайне некорректный анекдот про евреев-туристов и старика с микроволновкой.
                Единственное, что она успела сотворить, обретя внезапное право распоряжаться квадратными метрами по своему усмотрению, это повесить на криво, разумеется, вбитый гвоздь, большое фото, на котором она, молодая и красивая, прижимала к себе мальчугана отдалённой похожести, в коем абсолютно точно угадывался закомплексованный придаток компьютерной мыши, да ещё со следами явного чмырения в тоскливом взоре. Жолнер, с одного взгляда определив проблемный потенциал подростка, хмыкнул: он, словно рыцарь, впервые очутившийся в чертогах возлюбленной, ощутил отрезвляюще-холодный сквозняк из сырых подвалов. Helen же по-своему восприняла его настороженную задумчивость — радостно осветившись (Господи, до чего же она хороша!), чуть запинаясь, подтвердила догадку: «Мой сынуля! Та-а-кой умница!» Жолнер отлично понимал, что у подавляющего числа матерей (кроме его, пожалуй) начисто отсутствует критичность по отношению к собственным детям, но столь резкий переход от образа ироничной и самодостаточной «пригожуни»^13 к мамочке, источающей елей к заурядному, верней всего, балбесу, неприятно царапнул. Впрочем, идиллия вряд ли тут намечалась, но он так истосковался по простым, естественным отношения с нормальной женщиной (шлюхи по вызову, разумеется, не в счёт) — к тому же красивой! — что счёл сей факт обременением неизбежного свойства. Да и одного только взгляда её малахитовых глаз хватило, чтобы забыть про это. На кухне ожидаемо торжествовал союз стародавнего дизайна и ветхости, но Жолнер храбро подступился к плите — огнедышащему монстру, предположительно, ровеснику нефтепровода «Дружба», зажечь комфорку которого было уделом людей умелых и, судя по рванувшему из-под пальцев огненному шару, немного безрассудных.  Слушая ровное гудение усмирённой стихии под чайником, Helen одобрительно промурлыкала: «Молодец!», чем вызвала страстное желание превозмочь что-либо ещё в этой квартире. «…не каждому дано!» — тут она игриво осеклась, предоставив Жолнеру прикидывать в уме, сколько соискателей её эффектного тела основательно подпалили себе пальцы. Но он, имея в жизненном багаже опыт обезвреживания мин и фугасов, счёл похвалу весьма уместной — и улыбнулся.
                Залив заварной чайник кипятком, он накрыл его случившимся рядом полотенцем с петушком, а затем повернулся — и вдруг увидел её прямо перед собой. Обхватив ему шею длинными, красивыми пальцами, она прильнула к его губам, проворковав неожиданное: «Прости, ничего не могу с собой поделать — от тебя прямо веет настоящим мужиком!» —  вам когда-нибудь говорили подобное? Завершив всё же нескончаемый, по-киношному чувственный поцелуй — до онемения губ — Жолнер чуть отстранился и кивнул в сторону коридора: «А сын?» — «Миша? Он сегодня ночует у родителей, они в нём души не чают…» Далее, с отменной ироничностью, Helen пояснила, что сынок сам напросился к бабушке — есть у него к ним одна просьба — так деликатно оказался поименован тщательно спланированный рейд внука в тыл к только получившим пенсию старикам — для методичного их изведения нытьём о невозможности дальнейшей жизни без игровой приставки «Sony PlayStation».
                Воодушевлённый отсутствием гарантированной укоризны в глазах и без того несчастного подростка, Жолнер накинулся на Helen, не сходя с места, и они истово занялись любовью прямо на кухонном столе — ох уж эти затейники-старпёры! К слову сказать, стол оказался основательным, дубовым, будто мастер, сладивший его, действительно предполагал, что на нём рано или поздно кем-нибудь да овладеют. Точно, как сексуально невоздержанные американцы, которые, судя по фильмам, поголовно предпочитают использовать для любовных утех кухни, подвалы и подсобки, забитые всяческим хламом, нежели формально предназначенные для этого спальни. Потом они пили шампанское, ели торт, весело говоря обо всём сразу, — и лёгкость, с которой они вошли в жизни друг друга, была сродни тёплому бризу, бросившемуся к вам с моря с торопливостью старого знакомого, чтобы, смеясь над старыми страхами, увлечь, наконец, в путешествие, от которого вы опасливо отворачивались всю прежнюю жизнь.
                Откровенно хламоватая магнитола SONY с «Багратионовского», что, понятно, гораздо ближе, чем загадочная Япония, кокетливо заикалась на заляпанных «компактах» с грудастыми воительницами на обложках и надписью “Romantic Collection”, безотказно свидетельствуя о невообразимой мешанине, от надрывных рок-баллад до «Серенады Солнечной долины» Глена Миллера, призванной умерить пыл любовников. Впрочем, Жолнер, тщательно промыл водой из гудящего в одном регистре с баритон-саксофоном кухонного крана (а по-иному и быть не могло) первый из них и насухо вытер вновь подвернувшимся «петушком», после чего звучание стало почти идеальным. Немного захмелев, Helen приобрела совершенно очаровательное распутное настроение, чем изрядно воспламенила нашего идальго. Пору частой и зачастую неуместной эрекции он давно миновал, поэтому привлёк её к себе снова, на сей раз осознанно и не торопясь. Helen отдавалась искренне, увлечённо и вовсе не тушуясь — естественным образом догадываясь, что это и есть то немногое, что можно без спроса взять у окружающего недоброго мира. А Жолнер на удивление был нежен и страстен одновременно — и это выматывающее нескончаемым блаженством чувство опустошало их обоих.
                Не нужды упоминать о возрадовавшемся сердце старого солдата, нетерпеливо затребовавшего недополученных романтических радостей и милых любовных чудачеств: Жолнер фонтанировал ими, словно кит-нарвал в пору брачных заплывов, примеряя различные образы — то бывал обворожителен и щедр, то по-самцовому напорист, а следом, для контраста, отдавая дань своему не скучному, с «огоньком», прошлому — мужественно-суров и немногословен. Он баловал её настоящим, прямиком из «Парижу», парфюмом. Возбуждающе-развратным нижним бельём — ажурным, с таким числом всевозможных лямочек и подвязок, что голова начинала кружиться при развязывании половины из них. Открыл для себя и для неё тоже, нишу всевозможных кулинарных изощрений — и дух захватывало: если не от вкусовых ощущений, то от цены-то уж точно. Полагаясь на вкус и предпочтения возлюбленной, хаживал с ней в театры и на серьёзные, с надлежащим многолюдьем на сцене, концерты, — доверяясь той самой, счастливой всеядности изголодавшейся по нормальному досугу, моложавой интеллигентки с абсолютно нормальными запросами, — а трудилась Helen редактором в одном из свободолюбивых издательств с консервативным «Ъ» в названии.
                На пике своей мужественной состоятельности Жолнер первым делом заменил старинный диван, никак не предполагавший столь бурное использование себя на склоне лет, на чьём продавленном рельефе они самозабвенно упивались друг другом, предварительно спровадив Мишеньку к старикам-родителям, и где, судя по частоте набегов, уже вовсю обсуждались детали завещания на квартиру. В этой связи Жолнер благоразумно предположил (про себя, разумеется), что после квартиры клянчить будет нечего, и парубок однажды заартачится ночевать на чужбине, а просто спать, даже в обнимку, с Helen, слушая её дыхание и ничего не предпринимая, было решительно невозможно. Но мебельный артефакт словно предугадывая, сука, его плотские помыслы, отзывался таким жизнерадостным скрипом, что у отрока даже во сне брови гневно сходились от понимания, что там задержавшийся гость замышляет с его мамой. Посему, внимательно разглядывая однажды реликтовую конструкцию, не раз стянутую разнорукими умельцами шурупами вопиющего разнообразия и состояния, вплоть до предсмертного, т.е. на выброс, Жолнер благоразумно удержался от сакраментального в таких случаях «руки бы оторвать тому…», а просто, кряхтя и вполголоса матерясь, выволок мумию на свалку, пока Helen редактировала своих гениев, без сна и отдыха боровшихся с «кровавой гэбнёй». И некому, соответственно, было возражать. Но вернувшись со службы, она ожидаемо огорчилась и принялась упрекать его, используя хрестоматийные аргументы: «всё-таки память, я помню, маленькая…» и вслед за ним: «ещё послужит, если приложить руки»  — последнее Жолнера никак не устраивало и он изящно нейтрализовал претензии, озвучив мысль, что проведение времени с отверткой и саморезами, когда рядом столь премилое создание, было сущим моветоном, без дураков (при этих словах «премилое создание» залилось очаровательным румянцем), да и зарабатывает он достаточно (румянец заполыхал во всю щёку), чтобы купить новый — какой она пожелает (стоит ли говорить о румянце…). Приехав в огромный мебельный полумагазин, полусклад, он с удовлетворением отметил в спутнице наличие не только тяги к прекрасному, но и вполне здорового практицизма: забавно морща зацелованный им носик, Helen зачем-то водрузила очки на лоб, чем сразу отметилась, как труженица интеллектуальной сферы, и принялась, не спеша, разглядывать выставленные образцы. Остановила свой взгляд на очень недурном варианте — стильном и функциональном. Жолнер, как и было заявлено, оплатил покупку, не моргнув глазом. А заодно и доставку.
                Увидав вызывающе современное альковное ложе, затаскиваемое в квартиру безмолвными и одинаковыми, словно манекены, грузчиками, отрок Михаил сообразил, что этот дядя сделал заявку на «надолго» —  и сия догадка выразилась в ясно читаемом на челе твёрдом желании отныне не ездить к бабушке в течении ближайшего года, —  пускай ему там хоть всё отпишут — лишь бы суметь испортить ту весну, что имела неосторожность случиться в жизни его матери. Но старина Жолнер предусмотрел и это: заехав как-то днём, когда Helen была на работе, он соблазнил Мишу посещением недавно открывшегося в нововыстроенном молле арбалетного тира, куда тот, будучи истовым почитателем Толкиена и фанатом «Игр престолов», рванул с завидным воодушевлением. Но, ожидаемо промазав несколько раз кряду по дубовым спилам, что были в качестве мишеней, и прилично вспотев, натягивая тетиву, отрок сник и завздыхал. Впрочем, Жолнер и здесь оказался на высоте: поднявшись на пару этажей выше, он позволил Мише выбрать фильм, предварив таковой заходом в очередной «чикен» и вволю нахрустеться прожаренными куриными крылышками в жгучем, дарящем ощущение пересечённой в одиночку пустыни Гоби, соусом.
                Стоило ли удивляться, что Михайле глянулась какая-то несусветная муть про мутантов и роботов, за постоянным махачем меж которыми, следовало наблюдать, для пущего погружения в канву событий, в специальных очках, громоздких и вопиюще неудобно сидящих, — и это именовалось загадочным кодом «3Д» — хотя в памяти Жолнера подобное точно классифицировалось как обычное «стерео-кино» 30-летней давности, виденное им в пору недолгой учёбы в Питере, в кинотеатре на Невском. И он не замедлил оповестить об этом Мишу, но тот, хмыкнув с извечными подростковыми цинизмом и недоверчивостью, лихо всосал через трубочку молочный коктейль — второй за раз. Ну, а под самый занавес шикарной гулянки опытным искусителем было припасено главное — посещение отдела фирменной спортивной обуви и одежды. Там Жолнер позволил мальчишке ещё раз отметиться выбором — и тот незамедлительно выбрал дорогущие кроссовки «Nike». Решив остаться в памяти паренька надолго, от себя ещё добавил навороченную куртку Columbia, с космическими технологиями в изготовлении подкладки. Миша, счастливый сверх ожиданий, тупо водил глазами и еле дышал, поскольку приобретения уверенно переводили из записных школьных лохов в ранг умеренно, но всё ж уважаемых людей. Старина Жолнер торжествовал!
                Проницательный читатель, а иных автор и не предполагает, наверняка сообразит, что в ту ночь секс у нашего героя случился совершенно незабываемым, а умилительная гармония за столом во время завтрака свидетельствовала о сформировавшемся у подростка понимании, что отныне мама будет готовить омлет не только ему одному. Посему автор, идя на поводу не изжитого в себе мариниста, подытожит: вот так и случилось — из бурлящего океана хаоса повседневности, несомненно, кем-то свыше организованного, волею провидения иль счастливого случая, Жолнера вынесло в эту тихую, безмятежную гавань, где можно было под стрёкот ночных цикад и волнующие вскрики неведомых птиц, безмятежно дожидаться естественной смерти — роскошь для человека его профессии несусветная — в противовес обычаю, принятому среди собратьев по ремеслу. И удавалось подобное, будем честны, немногим. Очень. Единственное, в чём Жолнер отказал Helen, это в её желании как-нибудь заглянуть к нему: «всё же интересно, что там, в твоей холостяцкой берлоге…». Впрочем, просьба, озвученная очаровательно-капризным тоном, не возымела никакого действия, и некоторое время барышня провела, впервые на него надувшись. Но он, salty dog, отлично понимал — сие совершенно ни к чему, поскольку патриархальный дизайн квартиры Helen находился в явном противоречии с «хайтек» ухоженностью его собственной, — а это, безусловно, удручило бы её до крайности. К слову, он порою сдержанно блистал мастеровитостью, ограничиваясь сверлением стен в указанных местах и заменою ржавого, как днище крейсера «Аврора», смесителя в ванной. И стойко носил периодически озвучиваемые «котик, ну давай заглянем к тебе, а?», ибо пригласить Helen к себе означало полностью подставиться, настолько его жилище отличалось добросовестно продуманным, а главное — крайне недешёвым уютом. Ей достаточно будет увидеть огромную, в полноценную комнату, «модерновую» кухню — и затяжная депрессия дамочке гарантирована.
                И было от чего! Дорогая тяжеловесность гранитных столешниц оттенялась матовой загадочностью хитроумно сочленённых панелей из титана — лёгкого, но вечного. Вытяжка над огромной плитой с саморозжигом, смахивающая на «Шаттл», словно намекала на возможность выхода в открытый космос в часы досуга. Далее привлекала взгляд изящных, дизайнерских изгибов пепельница в форме кисти руки, а за ней — стеклянная державка с тремя кованными японскими ножами — подарок Годзи на навоселье. От их цены, озвучь он её ненароком, у барышни разом отнялись бы ноги. Собственно, всё это новомодное убранство не особенно нравилось ему — по старинке, он жаловал древесную гамму и незатейливое удобство самодельных «пчаков» — но покупал квартиру он уже со смонтированным кухонным великолепием — и привык, смирившись, хотя габариты порой пугали.
                Шмыгающий носом от посткокаиновой заложенности, бывший депутат Думы N-ского созыва, став фигурантом дела о баснословной взятке, сумел выкупить право остаться на свободе под подпиской о невыезде — и спешно распродавал нажитое непосильным трудом, в том числе и эту квартиру — любовное гнёздышко для встреч со своей пассией, длинноногой кратковременной телесериальной звездой, отдававшейся утончённо и изобретательно. И вдобавок, ему нужен был обладатель зарубежного счёта, поскольку он торопился покинуть подрастерявшую к нему благосклонность Отчизну, — а подобные клиенты тут не часто водились. Вот почему Жолнер оказался вовремя и к месту, и поняв ситуацию, не спеша стал срезать цену. Бывший законотворец основательно нервничал, пил виски неприличными дозами в полстакана, неумело и часто матерился, тыкая сигаретой мимо пепельницы-руки, на что Жолнер, чувствуя себя почти состоявшимся владельцем, сурово указал ему. Что до цены, то занижал он её отнюдь не из жадности иль жлобства. Квартиру надобно переоформить грамотно и толково, чтоб судебные приставы, средь которых водились весьма смышлёные порою, не смогли и концов отыскать. И тут без государевых людей не обойтись, а берут они совсем уж бессердечно, ей-ей….
                Вот так наш герой оказался владельцем квартиры с передовым дизайном только на кухне, в остальном же — любезная его сердцу консервативность, во главе с огромным, едва ли не антикварным книжным шкафом с полками, заставленными столь же проверенными временем, литературными первоисточниками — весьма разнообразного, следует отметить, толка, дававшего внимательному взгляду со стороны уличить хозяина в изрядном разброде-шатании чувств и мыслей. Внушительная стойка с дорогущим комплектом “Accuphase”^14 демонстрировала наличие в доме достатка и понимания, на что его потратить. Отмечал наличие средств и изрядного музыкального вкуса и многоярусный стеллаж с компакт-дисками — сплошь импортного происхождения, из-за чего для человека стороннего оказывались обескураживающе дорогими. И совсем ни к чему ей было знать хотя бы приблизительную цену его любимых «600-х» Bowers & Wilkins^15, выдававших настолько бесподобный sound, что даже ранние The Kinks, довольно раздолбайски игравшие на заре своей карьеры, звучали в них слаженно и гармонично.
                Посему, трепетные помыслы Helen посетить его «таинственный замок» (она подрабатывала редактурой доморощенных творцов «фэнтези», чем основательно подпортила свой литературный вкус), пресекались на корню по мере их возникновения — и не умилительная курносость, ни нарочитые интонации нашкодившей девчонки — ничего, из её обезоруживающего арсенала, в этом случае не срабатывало, ибо он слишком хорошо знал, как портит людские отношения избыточная осведомлённость. Ведь всё обстояло более чем неплохо: Helen избавилась от хаотично накатывавших мигреней, приобретя попутно внешнюю самодостаточность женщины, в чьей жизни появился достойный мужчина — защитник, добытчик и любовник одновременно. Заодно она практически избавилась от неприятной привычки нервно дожидаться дня зарплаты, находя удовольствие в понимание, что не деньги главное — особенно, когда рядом тот, у кого они водятся постоянно. Сынуля усердно осваивал новый компьютер — разумеется, щедрый дар дяди Кости, — не слишком умело маскируя растущий интерес к порно. Взволновавшуюся было Helen Жолнер успокоил: пацана натурально интересовали девки, а по нынешним, тревожно-«голубоватым» временам и того достанет. Изредка Мишель, как с богемной учтивостью называл его Жолнер, шёпотом озвучивал размеры отступных за свою лояльность, и тогда Жолнер, тихо веселясь от незамысловатой подростковой меркантильности, изводил того фразами типа «нынче туго с деньгами» или «юноша, помилуйте, это сущий грабёж», с удовольствием наблюдая красные пятна уязвлённости на челе юного просителя. В общем, для людей взрослых и ранее незнакомых, поживали они почти что счастливо. Во-первых, мало кто знает, как «счастливо» на самом деле — обыкновенно, знание это приходит аккурат перед смертным часом. Во-вторых, на свете достаточно людей, именующихся «близкими», но при том живущих со сладостными мечтами о неспешном, под “Dance Me To The End Of Love”^16, расчленение того, кто самозабвенно храпит рядом на брачном, мать его, ложе.
                О своей профессии, к коей, разумеется, был проявлен ожидаемый интерес, Жолнер объяснился максимально неопределённо, напирая на изрядную её публичность, необходимость личных контактов с обширным кругом лиц, вопиюще ненормируемый рабочий день и частые командировки. Но зато приличная зарплата и внушительные бонусы — последнее упокоило присутствующих, в лице мамы и сына особенно. Занятно, но всё изложенное было чистой правдой — и отходя ко сну, Жолнер обнимал Helen с чистой совестью. Ну, а то что в результате означенных хлопот кого-нибудь да убивали — кому это нужно знать и для чего, позвольте спросить? «Умножающий знание умножает скорбь» — древние знавали толк в нравоучениях, весьма, кстати, пользительного свойства. Ко всему, неслышную поступь эволюции никто не отменял, а самые искушённые в людских страстишках священнослужители, ещё во времена Рима кратко озвучили её кредо: «Homo homini lupus est»^17 — овцой в этом мире никак не выжить.
               
                V
             
                К исходу 4-го месяца их отношений, её робость и настороженность, изредка появлявшиеся, словно для пробы — на ту страшную минуту, когда вдруг окажется, что всё это наспех выдуманная сказка, — исчезли насовсем, уступив место радостному сиянию глаз. Жолнер изо всех сил поддерживал эти настроения, ибо в их отношениях находил для себя куда как больше, нежели просто удачное разрешение вопроса регулярного секса. Происходящее с ним более всего укладывалось в определение, коим любили щегольнуть стародавние сочинители романов — «вскружить голову». Она действительно, шла кругом, даже от одного её запаха — еле уловимого, но щемяще-родного. И день ото дня росла в нём уверенность в кратковременном, но действительном расположении к нему судьбы, тем погожим сентябрьским днём. Разумеется, в силу возраста он не мог дать волю чувствам настолько, чтобы было, ровно как в песне старых, добрых The Hollies^18; к тому же, профессия обязывала блюсти не только физическое здравие, но и холодную рассудочность тоже — прям как у чекистов. Но держа Helen за кончики пальцев, Жолнер готов был стонать от приступа небывалой нежности и страстного, из глубин души идущего желания уберечь её от того дурного и злобного, чем так замечательна стала нынешняя жизнь. Просто находясь всегда рядом, без ложного пафоса и никчемной, обычной после 300 г. спиртного, бравады.
                Вскоре желание проинспектировать его жилище сошло на нет, растворившись средь незамысловатых, но умилявших обоих, житейских забот, что неизбежно возникают, когда взрослые люди берутся жить вместе. Да и Жолнер стал навещать свою квартиру крайне редко, приезжая только затем, чтобы, блюдя традиции (а киллеры старой школы очень им верны), отметить удачное исполнение «заказа»: покупал бутылку хорошего коньяку или виски (последний раз смаковал 12-летний, изготовленный в честь посещения Канады королём Эдуардом VII-м (или VIII-м). Следом из ящика письменного стола (морёный дуб — винтаж беспримесный!) доставалась коробка кубинских сигар — статусных и дорогих, но невыносимо крепких — затянуться, предварительно не накатав завещания, было сущим легкомыслием. Для всего этого освобождался журнальный столик, сработанный на зоне безвестным зк, — такого ажурного, витого изящества, изобразить которое мог только человек, в обычной своей жизни лишённый подобного напрочь и надолго. К столику прилагались с выдающимся умением изготовленные шахматы, сделанные по мотивам славянских сказок: лешие, водяные, обязательные Змей-Горыныч-король и Баба-Яга-ферзь на ступе. Но особенно хороши были ладьи — тоже талантливо вырезанные лешие с исключительно злобными гримасами на ликах. Да и слоны — офицеры-опричники с бердышами — тоже не подкачали. Шахматы Жолнер со столика не убирал — просто отодвигал, находя особую прелесть в подобном соседстве. Кресло аккуратно сдвигалось на середину, меж книжным мавзолеем и этажеркой с компакт-дисками (винил Жолнер игнорировал, считая очевидно бестолковым входить в одну реку дважды).
                Со стены напротив скалилась зулусская боевая маска — подарок одного заказчика, в миру учёного-этнографа, стараниями неверной молодой жены и младшего брата (привет Шекспиру!), упечённого в дурдом и понятно, лишённого отличной квартиры на Лиговском. Жолнер тогда пребывал на мели, оглушительно завалив предыдущий заказ и серьёзно подорвав репутацию, — и серьёзно подумывал сменить профессию, для чего регулярно стал посматривать передачу «Школа ремонта» и сгоряча купил у черножопых чемоданчик с отвратительного качества шуруповёртом. Вот почему он, не долго раздумывая, взялся за исполнение заказа весьма экзотического свойства: клиент (а к тому моменту он был признан почти вменяемым и выпущен из «психушки») желал наблюдать за экзекуцией родственников-стяжателей в этой самой жуткой маске, при этом напевая что-то весьма африкано-аутентичное — Жолнеру навсегда запомнился с выражением оглашаемый припев боевой песни племени мао-мао «Дзинь, дзинь…», поверх воплей наказуемых. Получив от довольного сверх меры заказчика, помимо гонорара, в подарок ту самую маску, Жолнер не смог её не приладить на стену — и случалось, да не раз, после доброй травы и текилы, он точно видел глубинное мерцание глазных впадин, выдававшее присутствие потустороннего наблюдателя, не иначе. Жолнера сие ничуть не пугало, и он подолгу вёл с маской задушевные беседы — привычка тех, кто долго живёт один, свыкнувшись с этим, как с неизбежным. Впрочем, для некого оживления антуража по углам расположились два больших постера: на одном перепечатка самой, пожалуй, известной джазовой фотографии — высоченный негрила, в клубах табачного дыма и с саксофоном на коленях^19; на другом — обрамлённый сталью висков римский анфас Sergio Nicolaesku^20, — и в их компании Жолнер регулярно отмечал, как Ад становился ещё на шаг ближе…
                Мучила ли нашего героя совесть? — возможно, задастся вопросом пытливый читатель. Касательно того, что Helen пребывает в полнейшем неведении относительно дела, в коем он, безусловно, состоялся — разумеется, нет. «Умножающий знания умножает скорбь», — это Жолнер понимал отлично, ибо это было точно про него. Помимо всего, с течением лет мы все становимся закоренелыми эгоистами, вовсе не расположенными к проявлению жертвенности даже в малых дозах, коль скоро появляется призрак персонального счастья. А намерения касательно этой женщины, становящейся всё родней и ближе, были у него, как сказали бы в старину, совершенно добронравными. Ну, а уберечь её от возможных издержек, связанных с его ремеслом, он постарается. Пока же Жолнер добросовестно учился радоваться мелочам, прежде совсем незнакомым или давно и прочно забытым: как тычется в твою грудь ранним утром, полусонная и растрёпанная, но безмерно близкая, понимающая тебя даже с полумысли, — и любимая до кратковременной, однако, ощутимой остановки сердца… И пусть подобное тысячу раз случалось до них с другими, но это ли не чудо? Безусловно, на него благотворно влияло постоянство связи и следующее за этим явное одомашнивание — в самом, что ни на есть простом, человеческом смысле этого слова. Жолнер незаметно избавился от, казалось, извечной старпёрской привычки: наделять невинные вроде бы термины густым эротическим смыслом и вздрагивать, например, от слова «булки», сладострастно ожидая, что далее прозвучит глагол «отшлёпать».
                Впрочем, настоящий его бенефис, сразивший Helen окончательно и навсегда, состоялся одним зимним воскресеньем, когда он вернулся раздражённым и усталым из поездки, в коей всё не заладилось с самого начала. И едва не закончилось тем, что люди малообразованные и вечно спешащие куда-то, для краткости слога именуют словечком «п*****ц». А вот те, кто располагают и временем, и высшее гуманитарное наличествует, после рюмки коньяка витиевато называют «крахом имевшихся доселе надежд». Команда из местных, аккредитованная ему в помощь, на деле оказалась троицей безалаберных и алчных утырков, с рождения лишённых навыков что-либо предвидеть. Пребывая в роли наблюдателей, засевшие в минивене дебилы решили разговеться шавермой, а поскольку перебирать ногами они находили для себя крайне унизительным, зато апломба и наглости у них водилось в избытке, они, рванув с места, пересекли «сплошную» и с помпою подкатили прямиком к ларьку. Затарившись съестным, двинули было обратно тем же макаром, на как раз на «встречке» долбанули грузовую «Газель», дисциплинированно катившую своим рядом. Огорчённые сорвавшейся дегустацией шаурмы, раздвигая пальцы и вычурно матерясь, «пацаны» насели на молоденького парнишку, бывшего за рулём. Но вот незадача — тот только вернулся, отслужив «срочную» на Кавказе, — и ухватив баллонный ключ, паренёк взялся отстаивать свою правоту. Словом, закипело и забурлило прямо посередь оживлённой автотрассы и понятно, вскоре нарисовались «гайцы» — хрен каким ластиком сотрёшь… За этими хлопотами утырки, разумеется, «мерседес» клиента про***ли.
                И когда всё пошло через жопу, он с усталым удовлетворением отметил собственную предосторожность, выразившуюся на сей раз в мощных, колосившихся на пол-лица, наклеенных бакенбардах — в духе незабываемой «Росомахи»; парику, цветом и плотностью не уступавшему меху кенгуру, — изменившими облик настолько, что он даже вздрогнул, увидав собственное отражение в зеркале привокзального сортира. Грим сидел так крепко и основательно, что ничуть не пополз, когда он, задыхаясь от желания пришить олигофренов,потому как на вопрос, к чему был весь этот цирк, один из человекообразных мрачно пробасил: «Не, а чё, шеф? Нагнуть терпилу — святое дело…» — в конспиративном гараже, с молотящим от адреналина сердцем, он душевно, не тратя время на нравоучения, принялся гасить их монтировкой, предварительно обмотав оную куском брезента, перекрывая болезненные взвизги собственным, праведно-громогласным рыком: «Для вас, выб****и, при царе-батюшке в родильных отделения вёдра с водой стояли — и таких, как вы, дебилы, в них сразу топили, чтоб, значит, меж нормальных людей не путались!» — отведя душу, Жолнер швырнул монтажку в угол и не обращая внимания на вой и слезливый, с всхлипываниями, мат, рванул на выход — его уже ждала машина: времени для исправление ситуации, т.е. устранении клиента, было в обрез. А об отмене «заказа» нечего было и думать — получить его расторопно помог Годзи, бывший в курсе всех событий, что происходят в их замкнутом, но всё ж отмеченном соперничеством и интригами, мирке «ассасинов», — потому-то о смачном лажании Жолнера «самураю» стало известно одному из первых. Однако, будучи, супротив ожидания, человеком мягкосердечным, а ко всему, не желая терять не просто основательного покупателя — на котором можно не только заработать, но и вполне по-приятельски погонять японского чайку (вот так порой непросто замотивирован, казалось бы, обычный продавец контрабанды) — шепнул, кому надо, о готовом на любую работу крепком профи, временно оказавшемся не у дел.
                Понятно, что, будучи «в поряде», Жолнер хрен бы когда согласился ехать в эту снежную глушь, валить «отмороженного», в полном соответствии со здешней среднегодовой температурой, краевого депутата, бывшего, тем паче, в очень недавнем прошлом, преступным авторитетом. Но депутатствующий беспредельщик, видать, в край утомил людей серьёзных — платили достойно; к тому же Годзи, под свой обязательный вонючий чай, философски заметил на сомнения приятеля:
                — Жол, драугас, ты в такой жопе, что даже Санта-Клаус тебе не поможет! — вот ведь лабус хренов, столько лет в Петрополе отирается, а запад, всё одно, при случае из него так и лезет: не Дед Мороз, а Санта, мать его, Клаус!
                И через 6 часов лёту на раздолбанном американском корыте, которое, похоже, спихнули нам после того, как даже мексиканцы на нём летать отказались, Жолнер оказался в средней жизнепригодности северных широтах, где исправно качали «наше всё», а разбавлять спирт считалось пустой тратой времени. Равно как и долгий, методичный сбор компромата на соперника, с последующим параличом его политического будущего, — проще было «заказать» — и вся недолга. Но криволуние на небосклоне Жолнера, видно, задержалось — и, как ранее отмечалось, всё пошло через кроличью нору — или как она там у кого называется… Посему, коль нынешний завал он не разгребёт и не исправит, ждёт его будущее позабытой рок-звезды: неумеренное бухло и плаксивые воспоминания.
                Не сдирая грандиозных, что малярные кисти, бакенбард, он велел водиле, молчаливому китайцу, корейцу ли (на самом деле — шорцу), гнать к ближайшему магазину «секонд хэнда». Ничуть не удившись, Дерсу Узала врубил на магнитоле местную, весьма прилично звучавшую рок-банду, и погнал, куда велено. Жолнер меж тем, со сталью в сердце и холодом в голове (жаль, на дворе не 20-е годы), стал листать блокнот с результатами слежки, лихорадочно соображая, где сподручнее перехватить «клиента». В магазине споро, стараясь не отвлекать продавщицу от смартфона, подобрал себе нарочито несуразный прикид: фиолетовую «толстовку» с капюшоном на зависть монахам-доминиканцам, ношенную ветровку гнусно-зелёного цвета и отпадные штаны со множеством карманов, — не доверяя глазомеру, резво нырнул в примерочную кабинку. Заменить пришлось только штаны — удобство одеяния было главным критерием. Взамен отыскались джинсы удивительно неоднородной покраски — словно кого-то основательно стошнило синим. Заодно, уже на выходе, была куплено бейсболка свекольного цвета и под стать ей вместительная сумка через плечо. Далее требовалось всё надеть и придать некое согласие облику — и Жолнер потребовал отыскать что-нибудь побезлюднее, вроде стройплощадки. Драйвер невозмутимо кивнул, и таёжный Black Sabbath зазвучал ещё громче.
                Уже стемнело, когда они нашли подходящее место. В обстоятельно наступавшей темноте выглядело оно немного фантастически: из-за вопиющего несоответствия выхваченных из сумерек затейливых руин и плаката с изображением будущего ледового дворца — в визит пришельцев верилось куда как сильнее. Хоть обстановка и слабо располагала, но Жолнер не удержался и с континентальным сарказмом спросил водилу:
                — Слухай (монголоид чуть шевельнул бровью), а на хрена вам ледовый дворец? У вас же тут ледниковый период — в самом расцвете…
                Параллельно он шустро снимал свою пижонскую замшевую куртку, продолжая:               
                — Опрокинули на пустыре цистерну с водой в ночь морозную — и нате, хоть чемпионат по кёрлингу проводи, хоть Олимпиаду по бобслею!
                Драйвер убавил звук магнитолы и неожиданным басом ответил: — С пустыря-то чё возьмёшь? А тут, — он ткнул рукой в сторону щербатого недостроя, — тяни без меры, пока область даёт, не хлебзавод ведь, спешить некуда… А со льдом, правда, у нас без напрягов…
                Тут в динамиках снова зарычало: не иначе, рокеры разжились взаправдашним медведем, и Жолнер поспешил на выход, выволакивая сумку с купленным давеча шмотьём. Нагнувшись, он почти крикнул водиле: — Постели чего-нибудь на сиденье, а то испачкаю…
                Далее он двинул к бетонным панелям, неуклюже замершим в только им глянувшейся точке падения. Куртку и штаны он умеренно повозил по шершавой поверхности, придав им вид давней и неопрятной носки. Затем несколько раз шваркнул с потягом о торец блоков — вышло совсем неплохо: вещи состарились прямо на глазах. Затем настал черёд сумки, и она враз прибавила в возрасте лет на 15. Для вящего натурализма стоило бы ещё и помочиться на шмотки — для запаха соответствующего, но, чуть подумав, счёл, что это уже точно перебор…
                — Здесь тормози, — он чуть тронул плечо водилы, — паркуйся вон у того киоска, но так, чтобы я тебя из сквера видел, ясно? — в голосе шершаво скрипнул абразив решимости и отсутствия сомнений. Водила смекнул, что сейчас началось то, за что этот припонтованный мужик, точно не местный, так щедро ему забашлял, — и от осознания серьёзности начавшегося, втянул голову в плечи и сузил глаза — хотя, казалось, куда уж больше? Но статус аборигена суровых краёв был подкреплён возгласом избыточной бодрости: «Ясно, командир!»
               
                VI 
               
                Выйдя из машины, Жолнер начал неторопливо двигаться, на ходу примеряя на себя шаркающую, чуть вихляющую походку, сутулясь и временами останавливаясь якобы от безысходной задумчивости — образ бомжа требовал усердного ему соответствия. Сей сквер он выбрал не случайно: в блокноте убористым подчерком одного из нанятых им упырей, значилось: «По средам у клиента биллиард, потом прогуливается через сквер с охранником, до съёмной хаты со смачной кисулей». А нынче как раз была среда. И хотелось надеяться, что своим привычкам депутат не изменит. Жолнер не проковылял и сотню метров, как неподалёку, с дорогостоящей элегантностью, тормознулся «мерс» с тремя «семёрками» в номере — ну, тут нема базару… И вылизан автомобиль был до блеска, чтобы сразить, удивить и огорошить своим цветом — меняющимся в зависимости от угла зрения — «хамелеон», однако. Правда, в обеих столицах в моде он продержался недолго, в силу запредельной дороговизны и вопиющей непрактичности, но, похоже, из-за разницы часовых поясов, на данный момент здесь признан наикрутейшим. А что покраска обошлась в годовой бюджет тутошнего детдома — так, помилуйте, а для чего ж так было все предыдущие годы стараться, по трупам шагая, кровушки не убоявшись по молодости, счищая её, родимую, наждачкой со сколотых боков доброй биты? В жизни оно ведь так: всем по чуть-чуть, и лишь некоторым от души, по заслугам…
                Именно так считал состоявшийся депутат щедрого на нефть и ископаемые края, равно как и на не испорченных ботексными инъекциями, натуральных красавиц — к одной такой крали он сейчас и направлялся, прилежно погоняв шары по лузам, нагуливая похоть и аппетит, чтобы после основательной рюмки коньяка под ломтик ветчины со слезинкой, затребовать в душевую кабину свою новую наложницу — юную, недавно приехавшую в город из району, танцовщицу, гибкую и волоокую метиску, плод союза здешнего охотника и приезжей учительницы, что во времена империи были обычным для сих краёв делом. Понятно, что папаша, в силу врождённой слабости местных к алкоголю, давно спился, а мамаша коротает долгие вечера, без света и газа, чтением вслух за лучиной, согреваясь отменной дикцией преподавательницы начальных классов с 30-летним стажем. Ко всем трудностям депутатской жизни стоило бы отнести и отлично запечённых на углях язей, с дивным (почему-то полюбилось это словечко, так исчерпывающе отмечающее очень многое: от минета до погоды) соусом, секретом приготовления которого владел только повар Паша из ресторана «Золотое копыто» (хрен ли мелочиться…), научившейся сей ворожбе от китайского шефа, подрабатывая на ихнем сейнере в Японском море. Кроме того, последняя партия на биллиарде — кстати, а с **ля ли нынче все загалдели «крайняя»? — шомки беспонтовые, «крайний» — это тот, на ком все предъявы сошлись, и участь его незавидна… и это куда пострашней «последнего» будет. Так вот, партейка удалась, без базара: шары, будто приговорённые, крутясь и виляя, обречённо валились в лузу, заставляя присутствующих нервно оборачиваться, поскольку сопровождалось это молодецкими покриками: «А, папа криво не насадит!» и «Очечко растопыривай, не тормози!», а ежели шар вставал гарантировано под прямой, сочно отрыгивал вискарём и оглашал: «Расфасонивайся, кисуля, папочка щас тебе вдует!» — и, натурально, вдувал.
                Посему прогулка по восстановленному, к слову сказать, его стараниями скверу, выглядела вполне логичным завершением очередного, по-депутатски, хлопотного дня. Запахнув пальто и прикусив незажжённую сигарету, что в его понимании было демонстрацией здорового образа жизни, таёжный мандарин двинул по давно освоенной дорожке из мозаичной плитки (не утерпел, велел выложить прям до подъезда, в котором квартирку «для утех» прикупил). Рядом еле слышно, но уверенно-упруго ступал охранник Славик — высоченный парень, бывший спецназовец — по настоянию жены и под молчаливо-укоризненный взгляд годовалой дочери, взявший «двушку» в ипотеку, да ещё в самом престижном районе, у реки. Но зарплата пусть и капитана спецназа, без вычетов и со всеми надбавками, в том числе и «боевыми», навскидку предполагала около 70 лет бесперебойных выплат до полного погашения суммы, а столько и прожить-то не у всякого получится при полном пансионе, а тем паче, без зарплаты вовсе… Весьма деятельная тёща Славика, заведовавшая мясным павильоном на городском рынке, через затейливую конфигурацию знакомых, их знакомых и отчасти знакомых с предыдущими, сумела пристроить зятя в охрану к весьма солидному человеку; правда, для этого пришлось три вечера кряду и в два горла, своё и дочери, плюс горестное молчание внучки, убеждать «солдафона» забить на отважные мечты и помыслы служения Отчизне, а взяться ковать приличную жизнь собственной семьи, зарабатывая деньги, достойные мужа и отца. Через пару месяцев, гвардейского роста охранника заприметил наш депутат и мня себя понимающим толк в антураже, сманил к себе — «для форсу» — ну, кто в этих краях дерзнёт на меня лапку задрать? Однако, нашлись…
                Сквер был пуст: даже собачники, с помощью друзей меньших расставив вонючие мины, разбежались ввиду позднего часа, не гарантировавшего в этих краях ни чью сохранность. Лишь кто-то человекообразный копошился подле урны — Славик было напрягся, но разглядев обшарпанную, в побелке спину, и мешком висящие, столь же отмеченные близким родством с теплотрассой, штаны, слегка успокоился. Жолнер (а то, понятно, был он) в силу избранной профессии основательно поднаторевший в бытовой психологии, — которая без лишней зауми, просто классифицирует людей по образу и подобию небольшого, в общем-то, набора типажей, — предположил у депутата купеческий размах, помноженный на «пацанскую» щедрость — и не ошибся. Взведённый «Стечкин», с глушителем и полной обоймой, он положил в урну, деловито как бы в ней копаясь… И не ошибся:
                — Тормознёмся, Славик, вишь, человечек бедствует, — вальяжно пробаритонил избранник таёжных аборигенов. — Эй, бедолага! — Жолнер, убедительно пугливо вздрогнул и ещё больше сгорбился над урной. — Не бзди, горемыка… Подай-ка, Славик, человечку на хлебушек, на, передай, — и рука, окормляющая сии края отеческой заботой, небрежно сминая, извлекла из недр убиенного где-то далеко крокодила, полусотенную «зелени». Славика, как и всякого, обременённого бременем ипотечных займов, покоробила неместная щедрость шефа: — Не многовато, для бомжа-то? Но тот великодушно махнул рукой, отягощённой здоровенной печаткой: — Не жалей убогим…
                Жолнер отнюдь не проникся великодушием власть имущего и отнюдь не растрогался: напротив, выхватив из урны пистолет, он всадил пару пуль охраннику в предплечье — чтоб не дёргался и не мельтешил, а жизни лишать надобности никакой не было. А болевой шок и хлынувшая кровь сразу отшибут желание поиграть в Дикий запад — коли не дурак. Славик, словив свинца, дёрнулся, охнул и стал оседать. А депутат, ничего пока не понимая, замер с трепыхающейся бумажкой меж пальцев… Но, уразумев, злобно сверкнул глазам беспредельщика со стажем: — Ты, мудло, на кого переть задумал? Я тя, сучару, из-под земли отрою…
                Хлопнул выстрел, финальной точкой обозначившись на лбу депутата, — и тот повалился наземь, успев подумать совсем не подходящее для последней минуты: «Бл****, Катюха ведь запертая ждёт, а ключи…», — с тем и отошёл. Жолнер спокойно подошёл и выстрелил ещё раз, прямо в лицо — клиент вызвал у него стойкую антипатию, побороть которую можно было лишь так, и не иначе. К тому же, кто их знает, тутошних знахарей и шаманов — возьмут, и дырку в башке какой чудодейственной смолой залепят — красней потом, что снова облажался… Нагнулся, любопытства ради, чтобы разглядеть купюру, коей его собирались облагодетельствовать: однако, 50 «бакинских»! — не жлоб ты, дядя, — был… Но за тебя, земляк, мне уже заплатили. Развернувшись, сделал два шага к стонущему Славику и не сильно двинул с ноги в бок. Стон прервался, и послышалось отчётливое «сука…».
                — Меняй работу, хлопец, не твоё… И не груби дяде: дядя тебе жизнь оставил. В следующий раз не пожалею, понял? — Жолнер выпрямился и очень быстро пошёл по направлению к домам, сознательно маяча на фоне редких, а от того ярко горящих, окон. Но сотни через три метров резко присел и двинул гусиным шагом в противоположную сторону — к дожидавшемуся его туземцу — с распахнутыми обеими дверцами, дабы смазливая ларёчница сполна могла оценить крутизну его стереосистемы. Жолнер, подойдя незамеченным (да мудрено ли?), с тоскою подумал: «Сезон, видать, на дебилов, — косяком попёрли». Усевшись, шарахнул дверцой так, словно нужды в ней больше не будет, и не сдерживаясь более, гаркнул: «Жми отсюдова, болезный!»
                Спустя три часа, лично спалив бомжовские шмотки за гаражом, разобрав по дороге и раскидав через окошко в радиусе 15 вёрст «Стечкина», отмывшись от содеянного в получасовом душе, Жолнер прибыл на местный вокзал и предстал пред кассиршей устало-потёртым мужчиной предзакатной поры — в обычной ветровке и копеечной бейсболке, а посему совершенно не задержавшимся в её памяти. Вдыхая свежий, отчётливо прохладный воздух наступившей ночи, он дождался поезда и отправился обратно в давно ставший родным Петрополь, сочтя бодрый перестук колёс приглашением к заслуженному, без дураков, отдыху — благо в купе он оказался один. А в окно, неслышно поспевая за громыхающим составом, тихо стелился свет далёкой, одинокой звезды, где неторопливо готовился его персональный Ад…
               
                VII
            
                По возвращении, Жолнер сразу же отправился к Helen, благо соскучился до невозможности и с порога собирался по стародавнему обычаю заключить любимую в объятья. Но, поднимаясь к её квартире на 7-м этаже, принципиально пешком (в силу двух обстоятельств: in primo, это просто полезно для здоровья; in secondo, в лифте тебя, коль захотят, легко зажмут и с двух рук нашинкуют на зависть корейцам с их жгучей морковкой), резко переменился в настроении, к чему был всегда расположен — Овны, они, говорят, всегда такие. И в след за раздражением явилась здравая мысль: с вокзала надо было ехать к себе и под заунывное песнопение потомственных хлопкоробов, что блюзом зовётся, келейно отметить очередное исполнение заказа. Накапав вискаря, посетовать, обращаясь к маске, на без счёта расплодившихся идиотов. Да и на себя, горемычного, обнаружив задним числом, достаточно промахов и недочётов — что-то, а рефлексировать у Жолнера здорово получалось — особенно в одиночку. Но поворачивать назад, снова ловить такси и ехать почти час (это если без пробок), а после душа ковырять вилкой вареники с картошкой, купленные в местном магазинчике полуфабрикатов — нет уж, увольте, господа! 
                Helen, отдать ей должное, сразу уловила не лучшее настроение «милого друга», подкреплённое аристократической сдержанности поцелуем и нарочито-дежурным «как ты?», но, будучи посвящённой, пусть и отчасти, в истины подлунного мира, одна из которых сообщает об обязательном смягчении сурового мужского сердца после того, как его обладатель вкусно и сытно поест, пошла ставить курицу в духовку и накрывать на стол. Но Жолнер вышел из ванной ничуть не смягчившись, явно пребывая не с ней и не здесь (он действительно, несколько механически вытираясь, усиленно вспоминал: стоял ли у окна кто-нибудь дома, мимо которого он ретировался неуклюжим гусем). Чуть пригубив вина, он испросил у хозяйки коньяку — им же в своё время и купленного, хорошего и дорогого. Протостировав возлюбленную лёгким полупоклоном, Жолнер махнул налитую до краёв, в полновесных 100 грамм, стопку из тяжёлого «гусевского» хрусталя — родом из подарочного набора «50 лет Октябрьской революции» — и с удовольствием впился в исходящую пряным духом куриную грудку. Отложив вилку, взялся за мандарин. Очистил и разломив, протянул большую часть Helen, а сам ограничился парою долек, предварив ими новую порцию коньяка, но уже поменьше. Поставив рюмку на стол не без гусарского стука, он резко притянул к себе Helen, ойкнувшую от неожиданности и проглотившую, почти не жуя, преподнесённую часть мандарина. Жолнер впился ей в губы — грубо и требовательно, жадно обхватив ладонью грудь, трепетно-доступную под расстёгнутой клетчатой рубахой, в коих Helen обожала его встречать. Её соски тотчас начали твердеть она застонала — низко и с волнующей хрипотцой: «Костя-я, милы-ы-ый…». Вставая, Жолнер опрокинул табурет, но ничуть не отвлекаясь, водрузил Helen на кухонный стол, рывком раздвинул волнующе-стройные ноги и завернув жгутом нежнейшего шёлка трусики (а к встрече она, как-никак, готовилась), пиратским, в смысле, на абордаж, образом взял её, изрядно удивив обоих. Правда, закончил он в более привычной позе, хотя и на полу здесь же, на кухне. С наслаждением он вытянулся, насколько позволяла мебель, мужественно приобняв Helen и прижав к своему плечу: «Завтра, милая, всё возвратится и будет, как прежде…». Но тут, взбудораженная кухонным насилием и фужером любимого красного вина, милая чувственно ухватила губами мочку его уха, требуя не менее бурного продолжения. Знала, мерзавка, от чего партнёр заведётся — Жолнер ощутил неслабый разряд плотского тока, и снова был готов — на сей раз, буйство плоти проистекало в традиционной спальне… Дошлёпав после душа до постели, Жолнер отбросил полотенце на кресло и нагишом рухнул на постель, на лету проваливаясь в беспокойный, но очищающий сон.
                Едва ли понимая, откуда взяться такому шуму глубокой ночью, он с неимоверным трудом выкарабкался из почти бездонного колодца тревожного забытья, что у людей его профессии сном зовётся. И провалился он в тот колодец, если верить дисплею участливо подмигивающих прикроватных часов, всего-то пару часов как. Helen неожиданно сидела рядом, обхватив руками колени и с сочувствием смотрела на тупо вращающего глазами, Жолнера. С трудом, но он всё-таки понял: орали за стеной, хрипло, истошно выражая неведомую радость и внезапно осознанное счастья — как не каждый проявит себя во время оргазма. Мотнув головой и сглотнув, Жолнер просипел: «Что это, прелесть моя?» «Сосед, смотрит футбол — тарелку недавно поставил… Обрёл, наконец, простое мужицкое счастье», — даже в это время суток Helen была невозмутима и иронична, за что, после глаз, каштановых волос и отменной сексуальности, Жолнер и обожал её. «Так часто бывает, ты просто не попадал ни разу, милый…», — лёгкой укоризне в её тоне он не придал значения — не того было, ибо уже холодело внутри зачинающимся гневом. Подскочил и спросил, деловито натягивая футболку и домашние «шаровары»: «Слушай, ведь их, дебилов, всё больше — заметила? Похоже, где-то завод их выпуск наладил и точно, в три смены… Но ведь были ж нормальные, куда все подевались?» Оставив возлюбленную размышлять над особенностями воспроизводства дегенератов, и направлением, в котором исчезали колонны вменяемых, Жолнер обулся в свои добротные казаки, искренне считая, вслед за Суворовым А. В., что главное — это ноги; вернее то, во что они обуты, коль замаячила перспектива конфликта с рукоприкладством.
                Ступив на площадку, поворотился к нужной двери, определяемой по неясному за ней шуму, и навалился на кнопку звонка. Через недолгую, явно недоумённую паузу, из глубин квартиры донеслось раздражённое: «Х**я там кому надо?» Но Жолнер не унимался — послышались шаги и оскорблённое бормотание: «Кому, б*я, не спится?» — затем, щёлкнув замком, дверь распахнулась, и Жолнер очутился лицом к лицу с субъектом едва ли старшего него — если так, то не на много, — коренастым, с пузцом, лицом испитым и злым, украшенным внушительными мешками под глазами и фривольно распушившимся начёсом над лысиной. Пахнуло столь основательно и безысходно дешёвым пивом, что сразу прояснилось: только разговором тут не обойдёшься. И едва субъект разинул щербатой неухоженности рот, чтобы произнесть особенно жалуемое им «Х*ля?», Жолнер жёстко саданул ему с правой прямо в печень — тот незамедлительно, как в пособии по рукопашке иль напоказ, согнулся пополам, жадно хватая внезапно закончившийся воздух. Как пояснила, гораздо позже, дражайшая Helen, сосед ейный, в миру отставной майор Игнатьев, вселился в угловую «однушку» после долгого, изматывающего развода, сделавшего их взаимную ненависть с женой, искренне желавшей, как и большинство жён в подобных случаях, бывшему супругу смерти не в собственных стенах, в чистой и тёплой постели, а непременно дождливым промозглым вечером и под чужим забором, сравнимую с антагонизмом Аль-Каиды и США. Однако, не случилось — законные свои метры майор, к тому времени «вышедший на половину жалования»^21, сумел, как человек военный, намертво отстоять. И поначалу ничем особо соседям не докучал: ходил в форменной куртке, но без погон — подобным образом намекая на их возможно высокий ранжир. Предсказуемо устроился охранником, правда, почему-то в тату-салон, — и в первый же день, возвращаясь с работы, на вопрос Тамары Тимофевны, милейшей и любознательной старушки со 2-го этажа, «как прошёл рабочий день?», шумно отрыгнул селёдкой с водочкой, благо счёл 1-ю рабочую смену достойным поводом наведаться в рюмочную неподалёку, задумался на несколько секунд, после чего незабываемо ответил: «Да что сказать вам, мэм? Каких только еб**натов п**да не рОдит!» — указав сим посконным удареньицем на неразрывную донесь связь с родной, малокультурной северной провинцией.
                И постепенно стали выясняться далеко не лучшие черты отставного служаки: во-первых, он не просто сквернословил, как поначалу показалось избыточно культурным соседям, — нет, он разговаривал матом. Дотошная Тамара Тимофевна объясняла это следствием «армейской драмы», о чём ей поведала бывшая жена Игнатьева, с коей она пересеклась чудесным и познавательным образом. Драма, со слов быв. супруги, заключалась в том, что в гаубичной батарее, вверенной началу её супруга, при снятии с позиции, грузовиком «Урал» переехали содата-срочника: тот умер, а Игнатьеву комбриг торжественно пообещал, что «сдохнуть майором будет за счастье». Не реанимировало карьеру и участие в Кавказской войне, на которой он в течении года исправно накидывал воинственным горцам фугасов с безопасного расстояния, и приобрёл главное своё мужественное отличие: занюхивать рукавом выпиваемую водку — и не более того. Тень раздавленного бедолаги-срочника продолжала его преследовать, как тень папаши главного героя, в странным образом осиленном по детству фильме, и Игнатьев занюхивал ежевечерне. Под занавес компании ему навесили орден и следом предложили пенсион по выслуге, чётко дав понять: носить зимой папаху ему не светит^22. Тот плюнул, пожелав про себя штабным херов в жопу столько, сколько он гильз за службу отстрелял — по-любому, что выходило до х*я — и свалил в отставку.
                Во-вторых, что прямо следовало из сказанного, пуще всех радостей жизни Игнатьев жаловал водку, но после перенесённого инфаркта, случившегося аккурат опосля развода — когда до жжения в груди захотелось придушить наведавшуюся с очередными претензиями благоверную, с очищенной пришлось завязать, перейдя на пиво. Его майор употреблял в совершенно неугомонных количествах, искренне полагая напитком для здоровья не только безвредным, но и отчасти полезным. Что же до знакомства с Helen, то попав раз с нею в лифт, отставник нешутейно разволновался, втянул живот и заполнив кабину пивным флёром, сладострастно просипел: «Заглянем ко мне, конфетка? Загну, не пожалеешь…» Сочтя, видимо, комплементарную часть общения исполненной достаточно, ибо сумел-таки обойтись без мата, Игнатьев придвинулся к соседке и начал лапать, за что незамедлительно угрёб пощёчину, а следом и сумкой по башке (лифт был грузовой, так что размахнуться Helen места достало). Далее, на лестничной клетке ему был устроен гневный разнос, с привлечением любопытствующих соседей и не единожды, негодующе озвучиваемым рефреном «а ещё офицер…». С той пор Игнатьев стал для неё изгоем, проходящим мимо, угрюмо и не здороваясь.
                Так длилось вплоть до замечательного случая, когда весельчаки-сантехники, устраняя засор в квартире этажом выше с помощью троса, будучи угощёнными хозяйкой, разбитной Маринкой Гусевой, проводницей поездов дальнего следования, привезённой ею с югов доброй чачей, расчувствовались до песен и отбыли восвояси, наскоро закрутив фланец стояка и напрочь позабыв про трос. Оный, провиснув до следующего этажа, сложился тугим кольцом, и через некоторое время унитаз Игнатьева вспенился и заклокотал, а из ванной забил грязевый источник. Стало ясно даже пьющему офицеру в отставке — со сливом случилось нечто из ряда вон! В течении часа майор унизительно носился с кастрюлей, расплёскивая и надрывно матерясь, черпая то из ванной, то из унитаза и выливал содержимое с балкона, прекрасно понимая невозможность проливания жившей под ним Ляльки Самойловой — длинноногой блондиночкой-секси, ныне пребывавшей на содержании айзера Сахида, сделавшего ей отпадный ремонт в стиле «нью-ампир» и громогласно пообещавшего «башку отрэзат», ежели кто из верхних такую красоту зальёт и поругает. Игнатьеву разок случилось на Кавказе увидать обезглавленный труп контрактника, поэтому с кастрюлей он носился для своих лет довольно шустро. Наконец, тот, чей IQ в подъезде был самым высоким, догадался вызвать «виновников торжества» — сиречь, протрезвевших немного сантехников. К своему немалому удивлению, они извлекли из стояка тот самый трос, поискам которого в своей мастерской они увлеченно предавались последние два часа. Уразумев, в чём дело, Игнатьев, не переводя дыхания, громко и по-армейски артикулируя, очень изобретательно перечислил те места, которые он настоятельно рекомендовал бы прочистить «недоделкам е****м» сим тросом, заодно предложив и позы, в коих, по его же мнению, чистка была бы наиболее эффективной. И матёрые флибустьеры окрестных канализаций, всяко повидавшие, не единожды вымоченные в сточных водах, ошеломлённые потоком изобретательной брани, виновато молчали, потупив очи долу, — как заметил бы романист полуторавековой давности.
                Но беда подступила, откуда жильцы её ждать не могли: внезапно обнаружилась давняя страсть майора — футбол. Причём, выяснилось это лишь тогда, когда, подкопив деньжат и присовокупив одномоментно повышенную пенсию как участнику боевых действий, Игнатьев приобрёл роскошный набор — по сути, мечту болельщика, включающий спутниковую тарелку, мощный приёмник и декодер, позволявшие отныне быть в курсе всех клубных междоусобиц. Так что с этого дня всё свободное время, с поздней фанатской пылкостью, Игнатьев стал проводить у почти метровой «плазмы», упиваясь зрелищем бесконечных футбольных ристалищ гладиаторов в бутсах. Разумеется, просмотр сопровождался вопиюще неумеренными пивными возлияниями; вдобавок, очень скоро майор приобрёл дурную привычку орать всякий раз, не взирая на время, когда команда, любезная его сердцу и кошельку, — а он скоро сподобился делать ставки в букмекерской конторе неподалёку, — выигрывала… да и проигрывала, тоже. С учётом временной разницей со старушкой Европой, где в основном оные матчи и проходили, орал он добрые полночи — и это становилось невыносимым. Соседи, вместе и по отдельности, пытались увещевать оглашенного в пользу положенной по ночам тишины, но в ответ тот высказал им столь изощрённые пожелания в сфере половой жизни, что некоторые из них, фрагментарно знакомые с «Кама-сутрой», сильно подивились широте воззрений отставного майора. Настойчиво вызванный участковый лишь развёл руками — мол, «эхо войны», что тут поделать? Да и вызван он был, кстати, той самой Машкой-проводницей, чей приходящий хахаль и так был не безупречен по части эрекции, а после диких криков снизу в самый ответственный момент утухал безвозвратно, — и бедной Машке оставалось, разочарованно закусив край одеяла, слушать вопли соседа дальше. Но участковый сам оказался «участником», поэтому нехотя навестил, для проформы, Игнатьева. Выпил с ни пол-банки под неведомого происхождения шпроты, вяло кивая во время эмоционального монолога хозяина о «гламурных пидорасах, их, старых вояк за людей не держащих ни х*я…», после чего поднялся к заявительнице, т.е. Машке и настоятельно посоветовал понять человека, задетого войной. Машка в ситуацию вникла и сменила выпивающего славянина средних лет на молодого таджика, которому всё нипочём, — и отныне орала по ночам с майором в унисон. Остальным же, в чьей жизни секса было куда меньше или не было совсем, пришлось смириться и терпеть.               
                Только вот Жолнер всех этих подробностей не знал, да и вряд ли на него знание подействовало бы: за свои годы на подобных ухарей насмотрелся в достатке, в чьей жизни участие в какой-либо заварухе было единственным значимым событием, и твёрдо знал одно: ухари они до того, пока их толком и со знанием дела не отпи**ить. Даже на рядовые гулянья они являлись с начищенной медалью на лацкане слева, а справа — испуганно льнущей женой, исправно чующей беду после 5-й чарки; вызывая неловкое молчание людей миролюбивых, тостом за «не вернувшихся пацанов». Мрачнея от рюмки к рюмке, они под занавес устраивают дебош с обязательной пьяной истерикой, но прочие гости, вменяемые вроде бы люди, несмотря на окончательно испорченный вечер, сочувственно кивали, понимающе переглядываясь: мол, что ж поделать — хлебнул мужик лиха… — вместо того, чтобы дать коленом дебоширу под зад и выставить вон. И Жолнер, помнится, в подобной ситуации раз не вытерпел (странное дело: больше его в тот дом не звали) и высказал накипевшее: бл**ь, а чего ж мой дед со стороны матери, Егор Степаныч, отвоевавший связистом 3 года на «Белорусском», потом, в мирной жизни, не опрокидывал спьяну бабке тарелку щей на голову (дед терпеть не мог горячего, вечно раздражался, обжёгшись) и не громил мебель? — а ведь он, судя по двум орденам и трём медалям — и все боевые, которые Костик в детстве всё норовил навесить и выскочить во двор, повидал на войне всякого… Но, поди ж ты, даже испив рюмку-другую, вёл себя достойно, — стало быть, дело не в войне, а в человеке? О своём участии в балканской сваре он помалкивал, надёжно храня память об одном идиоте из «волков», решившем написать книжку воспоминаний об Югославии — и угодившем на зону за незаконный переход границы и наёмничество, им собственноручно детально описанные, — что тут скажешь: дебилы, б*я!
                Вот почему, не давая Игнатьеву восстановить дыхание, он защемил его шею локтевым захватом и поволок в глубь квартиры, ожидаемо вонявшей, как придорожный трактир, — прямиком к заливавшейся футбольным счастьем всю мощь динамиков, здоровенной плазме. Шарахнув хозяина об пол, Жолнер нагнулся и рванул на себя провод удлинителя — что-то хрустнуло, и торшер с телевизором разом погасли.
                — Чё товоришь, мудила! — застонало с пола пропахшее пивным концентратом тело и сделало попытку подняться. Но Жолнер просто воткнул под прямым углом свой локоть ему в ключицу: тело взвыло, хлюпающе простонало: «Падла, б*я…» — и вновь осело. Смотав шнур, Жолнер рывком перевернул дряблые телеса майора вниз, жёстко, с коротким выдохом дважды саданул с ноги в бок и заломал одну руку: сделав три оборота провода, подтянул другую — закончил «партизанским» узлом, с выпрастованным длинным концом, коим обмотал и стянул согнутые в коленях ноги. Затем концы соединил, заставив майора неслабо выгнуться — слов нет, смахивало на типичный БДСМ, но тут уж не до изысков, милсудари… Шлёпнув Игнатьева по затылку, Жолнер вполне дружелюбно спросил:
                — А чего так окружающих не уважаем, дядя? Ночь, почитай, на дворе — а ты вопишь, переросток футбольный!
                — Иди на х*й, футбол имею право посмотреть в законный выходной!
                Потянувшись, Жолнер стянул с журнального столика обёртку от чего-то съестного и скомкав её в кулаке, бесстрастно произнёс: — Имеешь… кто бы спорил… А люди имеют право спать, даун безмозглый, — и крайне нелюбезно запихал шуршащий кляп в рот оппоненту. Сходив на кухню, выбрал из стандартной, безликой подставки, нож — очевидную гнущуюся дешёвку — сколь здоровый, столь же и беспонтовый. Вернувшись, перевернул Игнатьева на спину, вернее полубоком; взял с дивана подушку и положил ему на грудь. Почуяв, что дела грядут серьёзные, а главное, крайне болезненные, тот громко замычал, дёргая головой, словно искал: куда подевалась недавняя боль, взламывающая рёбра? — Чего?  — Жолнер брезгливо вытащил кляп обильно слюнявой пасти. — Завязывай, братан, беспредел…. — но тут рот майору снова заткнули. — Готовься помирать, сучара, — и с размаху всадил нож в подушку, предсказуемо проткнув её еле-еле и чуть порезав кожу под ней. Но это хватило — Игнатьев задёргался всем телом, забившись в предполагаемых предсмертных муках.
                — Харэ ваньку валять, болезный, — душевная пощёчина вернула ситуацию к исходной. — Амнистия тебе сегодня, но разовая, в следующий раз не пожалею — порежу, как барана на рамадан… в курсе?
                Жолнер вытащил нож из разваленной подушки, щедро осыпавшей Игнатьева сваленным пером, придавая тому вид ангела, изловленного бесами для надруганий. Подцепил провод и резко рванув на себя, не без труда перерезал. — Дольше сам развяжешься… и не провожай! — но рукоятку ножа, пройдя на кухню, он всё-таки вытер. Остановившись в прихожей, повернувшись к копошащемуся на полу телу, ясно и громко произнёс: — Добрый совет напоследок: даже не думай затеять какие-то разборы… Тогда тебя просто не найдут, — и вышел, аккуратно прикрыв за собою входную дверь.
                По приходу, встревоженная непривычной тишиной со стороны игнатьевской квартиры, Helen молча бросилась к нему на шею, и пару минут они долго и со вкусом целовались, на зависть мировому кинематографу — без слов признаваясь друг другу, что так хорошо им не было никогда в жизни. За себя, по крайней мере, Жолнер ручался. Но и взгляд Helen не оставлял в том сомнений. Сжимая в объятьях, странно сказать, свою первую настоящую любовь, Жолнер отошёл к глубокому, покойному сну — и проспал почти до полудня, мирно и безмятежно, как ребёнок. После доброго омлета и ароматного колумбийского, сваренного к тому же, на молоке, Жолнера потянуло на забавы. Позвонив в службу доставки товаров, он немало озадачил оператора с характерным малоросским выговором, затребовав радионаушники фирмы «Sennheiser», а к ним ещё и розовый шарик с застёжками, что так любят засовывать в рот исполнителям пассивной роли в новомодных постельных игрищах. Оператор, запинаясь, переспросил дважды, уточняя заказ. Видимо, дабы окончательно убедиться, что «коренные» в корень зажрались и охренели, — но заявку оформил. Через несколько часов прокрякал домофон, и вышедшая открывать Helen, недоумевая, вернулась с двумя коробками в руках. Причём, ту, что поменьше, украшала озадачивающая картинка, с типично гомосяцкой физией и указанным шариком, засунутым куда надо и застёгнутым с очевидным знанием дела.
                — Я начинаю узнавать тебя с неожиданной стороны, — чуть напряжённым голосом прокомментировала она заказанное Жолнером. Но тот широко улыбнулся и заговорщицки подмигнул:
                — Душа моя, это подарочный набор нашему другу для ночного просмотра, — спустя секунду, Helen отметилась замечательным грудным смехом. 
                …Ребра болели так, словно тот ё**нный тягач снова вернулся в его жизнь. И на сей раз переехал самого Игнатенко, а не заснувшего прямо на земле идиота-срочника. Дрожащими от недавнего, крайне болезненного унижения, руками, безостановочно матерясь, Игнатенко кое-как соединил отодранный ночным визитёром кабель — «плазма» моргнула и ожила, привнеся в осквернённое набегом жилище, признак так необходимой стабильности (выступал САМ) и порядка (далее пошло интервью с НИМ). Здраво осознавая слабый послестрессовый эффект «полторушки» с пивом, что мёрзла в холодильнике, майор, кряхтя, отодвинул диван, за которым хранил НЗ — две водочные «поллитровки» — и взялся восстанавливать утраченное здоровье, как в старые добрые времена. К шести пополудни он был попеременно то весел, то печален, но в основном перманентно злобен, застывая с шпротиной на вилке и мечтой о мщении во взоре. Но раздавшийся стук в дверь заставил его вздрогнуть и неожиданно перекреститься — такое желание возникало не часто: последний раз точно на Кавказе, когда их дивизион, растянувшийся ленивой, пыльной колонной, «чехи» грамотно блокировали в заросшем диким орешником ущелье и начали вовсю осаживать из гранатомётов. Да и ребра снова заныли. Игнатьев поднялся, не забыв ухватить пустую бутылку за горло. Он торжественно и споро решил умереть с честью: бледный, дыша перегаром и с горящим праведным гневом взором камикадзе, до усрачки напугал парнишку-курьера, который искренне рассчитывал на чаевые, а не пустой стеклотарой с размаху в репу. Неторопливо распаковав коробку, Игнатьев пару минут разглядывал подарки. Вытащил наушники, взял их в руку и отвёл её, явно примеряясь треснуть о стенку напротив. Но от чего-то передумал; подошёл к зеркалу и немного повозившись, всё же закрепил положенным образом ублюдски розовый шарик, точно, как на картинке, — ощутив чужеродный, синтетический привкус во рту. Нагнувшись, достал из коробки наушники и нахлобучил их на голову, чуть сдвинув. Потом долго стоял, старательно разглядывая в зеркале убогое, стареющее подобие клоуна — помесь Лунтика с диджеем…
                С удивлением замечая странные дорожки блёсток на щеках, он не понимал, что от дивной несуразности своего зеркального «я» давно уже плачет — и то были слёзы старого «ковёрного» на исходе суетного пребывания на заплёванном манеже — ведь в торопливо отъезжающем ныне «шапито» места ему не нашлось.
               
                VIII
               
               
                Хотя отношения наших героев и пребывали в достаточной гармонии, сопровождённой, для пущей убедительности, в унисон бьющимися сердцами, имелись, чего уж там, и некоторое разногласия в той сфере, что принято именовать «собственным, выстраданным мировоззрением». Несколько лет работы в издательстве, слывущем передовым и либеральным, и не жалеющим сил в борьбе за всеобъемлющую свободу всего и вся: слова, абортов, митингов, пидорасов и марихуаны, сделали своё дело: Helen неизбежно попала под спорное очарование того взвинченного, предистеричного настроя, что отличает всякую либеральную персону, независимо от возраста и пола, уподобляя оную записному атеисту, выпучившему глаза в красном уголке и с надрывом вопящего: «Х*юшки, нету вашего бога, нету!». Причём, во всех собственных бедах, как правило, личного характера (вот кто вас, голубушка, рожать от бездельника и мажора неволил?), они склонны винить сумрачное имперское прошлое — «где даже дышалось трудно!» — и, разумеется, кроваво-чекистское настоящее.
                Правда, выяснил это Жолнер не сразу и довольно-таки неожиданно: прибираясь как-то на антресолях, т.е. демонстрируя, балансируя на табурете, аппетитно обтянутую домашними джинсами попку, сдувая набегающие на глаза чудные локоны и сдержанно ностальгируя, не в силах избавиться от чем-либо памятного хлама. И вдруг, счастливо взвизгнув, она резво спрыгнула со стремянки и бросилась на кухню, к бубнящему «нон-стопом» «бумбоксу», что был куплен месяц назад, взамен еле шепелявящего от старости «ВЭФу». Прибавив звука, торжествующе повернулась к Жолнеру: и отчасти комично, ибо всякий натужный пафос всегда смешон, фоном для её разметавшихся прядей зазвучал картавый менестрель, заводила группы с названием от Герберта Уэллса, со своим нетленным, аки мощи Далай-ламы, хитом «Скворец». Жолнер ещё в юности совершенно не разделял всеобщих восторга и умиления по поводу этого неказистого музицирования — сам порядком поистёр в молодости подушечки пальцев, бессчётный раз сбиваясь, выучивая «вступуху» к «Отелю Калифорния», — и жаловал только те группы, в коих люди вешали гитары на шеи, зная, для чего они это делают: DEEP PURPLE, например, BAD COMPANY там… QUEEN опять же. Но никак не этих вечных лабухов, уже которое десятилетие кряду являющих миру непритязательно электрифицированную ипостась авторской песни — роком тут и не пахло. Быстренько наполнив фужер любимой «Чванхарой», и изрядно пригубив из оного, Helen в терцию (благо слух был идеальный — музшкола по классу скрипки, как-никак) и чудным, слегка хрипловатым меццо, пропела с ними последний куплет и припев. При этом она пританцовывала, приглашающим образом протянув Жолнеру руку. И видимо, судя по недовольной гримаске, огорчалась отсутствию в нём энтузиазма. Наконец, чуть запыхавшись, но крайне довольная собой, она уселась за стол, призывно щёлкнув алым ноготком по краю фужера: наливай! Жолнер с учтивой покладистостью взял в руку бутылку.
                — Согласись, ведь вещь на вся времена! — озвучила не иссякший фонтан эмоций Helen. Жолнер в ответ снисходительно усмехнулся: — Знаешь ли, я их никогда не жаловал… Мне больше Ричи Блэкмор по душе…
                Дева с капризным недоумением оттопырила нижнюю губку: — Да брось ты сноба изображать, милый… Это всем нравится!
                — Только не мне, так уж вышло, дорогая…               
                И старина Жолнер ничуть не лукавил: ему, начавшему свой путь в мир музыки, загадочный и прекрасный, сразу с лучших образцов западного рока, иного не оставалось. Покойный муж тётки, при жизни страстный меломан и книгочей, охотно взялся патронировать юного «прихожанина». Так то уже годам к 14-ти Костик отличался недюжинными познаниями в области групп и певцов, правда в основном 60-х годов, страшно сказать!, прошлого века. Но и современную ему музыку знавал неплохо, а услыхав однажды «Mary Long»^23, на всю жизнь сделался прилежным фанатом «тёмно-лиловых». Но его избранница слишком далека была от монструозных хард-роковых конструкций, торчащими в его памяти, словно сторожевые вышки. И с изрядной горячностью, мало уместной, но вполне объяснимой двумя фужерами вина, произнесла: «Ну, как же так, Костя? Эти песни… Да на них всё наше поколение выросло, а сейчас они уже в статусе классиков, не сомневайся! Разве я не права?!»
                Жолнера всегда коробило, когда люди выбирали для эмоционального обсуждения ту область, в коей они были компетентны менее всего, — и цвет глаз, вкупе с их величиной, уже не имели значения. Достав из кухонной тумбы початую бутылку коньяка «Remy Martin», Жолнер плеснул себе на привычных «два пальца» а вместо тоста ответил: «Нет, не так!» — и единым махом выпил. Helen, напрасно сочтя, что последнее слово осталось за ней, беззаботно крутила в пальцах фужер за тонкую ножку, решая: а не наполнить ли его снова? Из-за этого она не сразу поняла: «Что не так, дорогой?» Жолнер, катая во рту основательно-дубовое послевкусие, с удовольствием выговаривая каждое слово, пояснил: «Никакая это не классика, и даже не рок… А просто маловразумительная помесь любезного русскому человеку кабака и авторской песни. Кстати, с довольно посредственными стихами». Вино, галантно налитое им, крутнулось по недоумённой инерции, но её красивая рука уже трагически замерла — святыни рушились прямо на глазах. Жолнер же, ещё раз смочив горло усилиями французских виноделов (умеют, блин, лягушатники), усилил дикторские интонации: «Видишь ли, душа моя…» — здесь она пьяновато хмыкнула, оценив иронию и знание предмета^24 — «коль пред нами группа, то ей положено, как и всякой коллаборации музыкантов, играть, по мере сил, слаженно и гармонично. Иначе, речь тогда о любительщине, иль самодеятельности — предметах, серьёзного разговора недостойных. Я не берусь сравнивать их опусы с дебютниками таких грандов, как Led Zeppelin или Queen… (тут он ещё плеснул коньяку), давай с чем, казалось, попроще —  из соцстран, так же, как и наша, не англоязычных: немцами Puhdys и венгерской Omega. Их тогда называли «демократами», и шли они гораздо дешевле западников. Но… разница в звуке с твоими героями — просто космическая, там настоящий, профессионально сыгранный рок, здесь — нечего комментировать даже, настолько всё убого… А, ежели коснуться человеческих качеств бэнд-лидера, так сказать, — ироничность в голосе идальго приобрела, не без помощи французских винокурен, прямо-таки кислотную едкость, да и не лишним будет указать, любезный читатель, с прискорбием, разумеется, что наш герой, вопреки толерантным новациям, был обычным антисемитом, — подобное не редкость среди провинциалов трудной судьбы, с детства привыкших слышать о повинных в тотальном обезвоживании жидах, незатейливо таким образом персонифицируя вселенское зло — вот почему он основательно недолюбливал «непрогнувшегося ресторатора-аквалангиста», склонного к сочинительству песен, — имевшим во времена имперской сдержанности всё, о чём только мог мечтать простой работяга — и даже больше. Но со временем тот вдруг старательно стал представляться образцово преследуемым и гонимым — прям, как в «Колымских рассказах»^25. «Вот ему-то чего не хватало? Как моей матери после смерти отца, исправно, каждый месяц, 10-ки до зарплаты?» — злобно недоумевал Жолнер. Но мать, в отличие от него, ту страну искренне любила…               
                Helen, потупившись и нахмурясь, слушала всё более гневный (Жолнер не преминул ещё налить коньяку): «…вот ведь, май диа, их главная претензия к Советской власти — их не пускали за бугор, подумать только! Да кому вы там сдались, лабухи бесталанные, коль вас любой, средней обкуренности негр из Луизианы, переиграет?! Кому там, чей слух избалован чередою блистательных виртуозов от джаза до рока, будет интересен этот профански сыгранный, невразумительный поп-рочок? Полагаю, в том же Новом Орлеане на quarter^26 таких, а то и покруче, пучок целый выйдет… А всё потому, что рок-н-ролл — это их, посконное и родное, но у нас так толком и не прижившееся, несмотря на студии и аппаратуру — ни в чём, к примеру, лондонским или лос-анджелесским, не уступающих. И даже средняя буржуйская группа звучит на порядок мощнее и ярче, чем любой из наших «монстров рока».
                Helen продолжала задумчиво разглядывать пустой фужер, словно ответ, устроивший бы их обоих, чудным образом скрывался там. Она молчала, боясь дать старт новым излияниям возлюбленного, явившими вдруг его человеком желчным и, о боже, временами даже злым! Но она же была perfect woman, поэтому не удержалась и сказала:
                — Ну, предположим, в рок-музыке я совсем не сильна, хотя в гармониях ой-чего да смыслю… но всё же склоняюсь тебе верить. Но вот о его личности готова поспорить — он ведь презрел все блага, сейчас с оппозицией, не боясь идти против течения и до конца — а это, милый, дорогого стоит — во все времена… Хотя бы насчёт полуострова, ведь не побоялся поперёк мнения большинства позицию занять, а? Скажи, не побоялся ведь? — Прелесть моя, — Жолнер прибавил в голосе нежности, — ты не предисловие к его очередному альбому пишешь, посему, будь добра, меньше патетики! — он прямо-таки источал благодушие удава, разморенного на солнышке. — Что до его дерзости и отваги, так помилуй, на долго ли хватило? Вот, намедни к Самому обратился, требуя высочайшего повеленья прекратить травлю — так чего ж ты Печорина из себя корчил, скоморох копеешный? Где характер, а главное, где мозги, во все времена твоих собратьев отличающие? Коль тебя угораздило ляпнуть подобное в стране, осязаемо переживающей ледниковый период истовой веры в богоносность, и кровожадного ура-патриотизма, не хрен потом, поскуливая, к Верховному бежать, словно недоросль несмышлёный, разозливший собак, а после плаксиво горюющий, что жопа в клочья! Давай-ка, душа моя, лучше ещё выпьем! — Жолнер галантно придушил винную бутылку и наполнил пустой фужер. — себе чуть плеснул коньку — it’s enough for rock’n’roll.
                — Просто за нас… Без них, без этого дурдома, что реальностью зовётся, и в котором они, левые и правые, красные и белые, сообща превратили некогда прекрасную страну в подобие зоновского барака, без каких-либо надежд на будущее. За нас, которые, даст бог, рука об руку однажды отсюда свалят!
                Helen, не допив, вздрогнула и подняла на него свои удивительные глаза: — Правда, Костя?
                — Да… думаю уже скоро придётся… Ты ведь сама видишь, в кого соотечественники превращаются… Идём, посмотришь…               
                Они переместились в зал, где на журнальном столике стоял её рабочий ноут — совсем не дешёвая Toshiba.
                — Садись, набирай и сама увидишь, — он неспешно озвучил название особо дождливого канала, усердно убеждающего всех в собственной борьбоустойчивости, некогда телеканала, равно как и название передачи. Там, креативная дочурка почившего 1-го мэра Петрополя, оставив позади буйство и порок, присущие ей смолоду, внезапно воссияла на тёмном доселе небосклоне отечественной тележурналистики. Ныне она, в стилистике дотошных жён, пытающих нашкодивших мужей, где те вчерашним вечером соизволяли?, интервьюировала различной известности персон, большая часть которых характеризовалась давним, но исчерпывающим определением Салтыкова-Щедрина «матерьяльно и нравственно оглотелых»^27. Жолнер повелел отыскать интервью как раз с героем нынешнего спора. Helen вознамерилась было послушать, о чём речь, но он нетерпеливо её отодвинув, принялся «проматывать» хронометраж, пока не нашёл нужное место: крупный план дал лицо автора нетленок типа «Рыбка в банке» и «Солнечный остров». Изрядно постаревшее, а главное — в тот момент искажённое злобой, с классифицируемой как семитская, отчётливой бешинкой во взгляде. Helen передёрнула плечами — что и говорить, приятного в увиденном было мало. — Сохрани это кадр в архиве, — попросил Жолнер. — А теперь набери в поисковике: предсмертное фото Ленина в Горках…               
                Когда измождённое лицо уже почти не человека, с единственно ясно читаемой на нём эмоцией — лютой ненавистью ко всему, что вовне, появилось на мониторе, Helen оторопело прошептала: «Блин, вот же…»
                — Что, похожи? — торжествующе осведомился Жолнер.               
                — Да не то слово! — хотя могла и молча кивнуть — это не убавило бы очевидной ясности в моменте.
                — Психи они оба, только вот Ильич всерьёз намеревался нечто прежде неведомое построить — и, будем честны, отчасти у него получилось… А этот, — Жолнер небрежно ткнул в перекосившегося от осознания неблагодарности подлой черни, почётного барда, — всю жизнь то лубки рок-н-ролльные тренькал, то в свое удовольствие за тунцом нырял, опосля принародно его готовил… Вот ведь — не жизнь, а страстей горнило! И это пиршество транслировалось на всю страну, в которой 2/3 населения решительно не знало, удастся ли им досыта поесть завтрашним днём… Не прогибаясь, б*я… 
                Helen закрыла ноут и безмолвно поднялась, направившись на кухню — прибраться. Праздник, похоже, закончился, не особо начавшись. Жолнер, бездумно дрейфуя в потоках бродящего по крови коньяка, откинулся на скрипучем стуле, похожем на облезлого дракона — в чешуе осыпающегося лака. Наверное, он хоть на секунду пытался представить их совместное будущее, кое, как и положено будущему, кокетливо не являлось. Спать они легли молча. И словно в полном согласии с какой-то усталой умиротворённостью, устроившейся между ними, весь дом тоже затих: растерявший остатки нецензурного задора, майор Игнатенко смотрел футбол в наушниках, неохотно признанными им очень даже удобными. Только во время волнительных моментов, когда хотелось заорать во всю глотку, острой болью давали знать о себе ушибленные рёбра — похоже, трещина, а то и две — вот же пидор носатый! Но после двух анальгинин подряд он забывался, тихо мечтая во сне о гранатомёте. Машка-проводница, изъезженная не знавшим усталости молодцем-таджиком, блаженно похрапывала, пока тот, исподволь следуя заветам классиков, прокравшись к холодильнику, втихаря уминал котлеты (60% свинины, 40% говядины, лук; соль, перец по вкусу), наплевав на близость мечети и похожесть сюжета^28.               
                А Жолнер с Helen лежали на спине, взявшись за руки и глядя в потолок, словно на нём должны появиться слова нерушимой клятвы, нарушить которую не смогут ни годы, ни расстоянья. И по прошествии получаса странной, угнетавшей своей невозмутимостью, тишины, Helen вдруг всхлипнула, рывком повернулась и обвив его шею руками, вся отдалась в долгом и страстном поцелуе — стоит ли живописать о продолжении? То была её, подсказанная женским сердцем, персональная клятва… И когда всё закончилось, выжатая страстью до изнеможения, приподняв голову, она хрипло, срывающимся голосом прошептала: «Спи, милый, спи…» — после чего, довольно мяукнула, замоталась в одеяло и зарылась в подушку с головой — так она засыпала… У Жолнера же, напротив, никак не получалось. Взволнованный простым, естественным порывом, и, чего уж, совершенно к подобному не привыкший, он порядком разволновался. Заснуть, когда сердце сжимала рука в перчатке «где лунные пятна, ту, что ты потеряла в бурьяне»^29, оказалось делом нелёгким. Но усталость взяла своё: та же, видно, рука опустила занавес дремоты, — и он с горечью успел подумать, что это и есть оправдание тех жестоких, суетных лет его молодости, проведённых не в цветении пылких чувств, а в душной злобе зоновского барака или взвинченной ненависти солдатских казарм; усталого отупения на двух войнах, когда, чавкая сапогами в только что отбитом у хорватов окопе, страшно было глянуть вниз, чтобы понять, откуда столько крови. А потом сидеть в нём, с ужасом и бессилием наблюдая неторопливо катящийся на них, бьющий прямой наводкой, невесть откуда взявшийся у них, танк… И не забыть было главного: в этой разразившейся огненной буре никак не получалось унять внутри маленького человечка, сидевшего с прижатыми к груди коленями, обхватившего голову руками, — громко, непрерывно скуля и требуя немедля отсюда исчезнуть. Унять дрожь в руках, кислым комом застрявшую в горле тошноту, и немощь ног, внезапно ставших не крепче поролона. И самым важным в тот момент становилось не желание выжить — нет, хотя бы просто умереть достойно. А сейчас, всё ещё храня тепло её губ, запах тела и нежный трепет объятий, он понял: прошлое и оказалось той ценой, какую ему назначила судьба за нынешнее счастье, сочтя, с привычным пренебрежением, что для него окажется довольно и того. И никто в этом мире не заставит его, как гладиатора, допущенного умереть на арене с честью, поверить, что цена непомерно высока: «покорных судьба ведёт, а непокорных — тащит».
               
               
                IX
               
               
                Признаться, было ещё одно, что порядком удивляло Жолнера в избраннице — это неожиданное для него увлечение новомодной формой молодёжного досуга — т.н. «стендапом». Helen взахлёб смотрела телеверсии оного, заливисто хохоча над порой весьма рискованными шуточками говорливых юнцов и изредка, юниц. Отметим: профессия каждого неминуемо накладывает свой отпечаток, — Жолнер хоть и весьма жаловал юмор во множестве его проявлений, но терпеть не мог фиглярства и дешёвого скоморошничанья — но тут, к удивлению, подобное встречалось не часто. По большей части, молодняк отличался умеренным интеллектом, а зачастую шутил с изящной замысловатостью, делающей ему честь, но стать ярым поклонником этой передовой формы телевизионной хохмы у него никак не получалось.               
                Наступил март, и явился повод отметить их полугодовые отношения, рачительно подогнав к его дню рождения, что имел место в конце месяца. Памятуя о рецепте, озвученном в главном мультике их детства, о том, что «лучший мой подарочек — это ты…», Helen, изображая провинившуюся девочку, что отменно ей удавалось и чем изрядно возбуждала, потупив чудные глаза, проворковала, с кокетливой якобы стыдливостью глядя в пол: «Милый, а давай на твой birthday сходим в клуб «Сухостой», там Влас будет выступать… пойдём, а? Это и будет моим подарком — для нас обоих…» Жолнер притянул её к себе, поцеловал и следом рассмеялся: он знал — лысоватый молодчик по имени Влас, крайне ехидный и постоянно шутящий на грани фола (что неизбежно подталкивало к мысли об идущих по жизни под руку, ехидстве и лысине), очень ей нравился — и с восторгом, подчас озадачивающим, Helen старалась смотреть все его выступления, словно в них обязательно должно прозвучать то самое, почти сакральное откровение, исчерпывающе объясняющее многое в её жизни. И как, скажите, ей было отказать? Но Жолнер взял с барышни обещание прийти с работы пораньше, отдохнуть и посвятить вечер только ему — единственному, с обязательным посещением после клуба приличного ресторана. Helen, странное дело, хоть и не жаловала пафосный общепит, легко согласилась.
                Прибыв минут за 10 до начала, они видали кучку разнокалиберных девиц, визгливо слоняющихся подле входа в «Сухостой» (в народе же его просто именовали «Стояком») со смартфонами наизготовку — похоже, у Власа, как у вербального альфа-самца, имелись свои фанатки, ранее, в пору долго-бестолковых гитарных импровизаций и пахучих джойнтов, звавшихся «группиз», — дожидавшиеся приезда кумира, как и полагалось, у входа. Helen было тоже возжелала потоптаться с недорослями за компанию, но по взгляду спутника сообразила: годы уж не те… Зал оказался небольшим, но заполненным до отказа — юморист, выходило, знал, что такое «аншлаг», не понаслышке. Присутствовала в основном явная молодёжь, и наши герои смотрелись несколько чужеродно, но Helen походкой манекенщицы и отпадным вечерним платьем сразу дала понять, у кого сегодня праздник. Их столик, забронированный накануне, оказался от чего-то занят: двое ушастых парней с густо татуированными руками и очкастая деваха меж ними недовольно воззрились на старпёров. Жолнер оборотился и поманил администратора, разбитного малого в цветастой рубахе навыпуск. Тот радостно согласился с озвученной претензией, предложил молодняку переместиться и столь же радостно куда-то исчез. Но те оказались издаваемой ныне изрядным тиражом породы хитрожопых. «А давайте уместимся как-нибудь», — проблеляла дева и сделала попытку обольстительно улыбнуться — но к очкам у неё прилагались ещё и брегеты, так что вышло жутковато. А ушастые даже не шевельнулись, целиком положившись на дипломатические таланты подруги. Жолнер почувствовал, что закипает, но произнёс глухо и бесстрастно:
                — Так, повторять более не стану: зады подняли и свалили на свои бюджетные места у входа, голодранцы, и не будете портить нам праздник… Минута на всё. И не думайте, что в свой день рождения я не стану никого калечить — с пребольшим удовольствием… Время пошло, дефективные!
                Переварив услышанное, самый пугливый (его-то Жолнер намётанным глазом и выбрал, а потому говорил, обращаясь к нему) подскочил и начал озираться, ища, в какую сторону двинуть. Жолнер жёстко стиснул пальцами ему ключицу, от чего тот, сморщившись, икнул и гаркнул прямо в ухо: «Молодец, смышлёный! Не глупи и доживёшь до завтра!», затем подтолкнул временно оглохшего паренька в проход между столиками. Оставшиеся двое нехотя поднялись, сверля Жолнера злобными глазёнками, — но он уже снимал пиджак (а в зале оказалось душновато) с добродушием перекусившего аллигатора. Отодвинув стул, усадил Helen лицом к сцене, уселся сам и подозвал официанта. Народ вдруг оживился свистом и хлопками — эмоции ныне было принято выражать именно так — вроде продвинутой Америки, не иначе.        
                На сцене, в центре прожектора, словно маслина посередь яичницы-глазуньи, появился Влас, вживую совсем облысевший и обрюзгший (побухивает скоморох, верняк…). Не сдерживаемый телецензурой, он с места взял в карьер: «Друзья, сегодня поговорим о мудаках, мешающих нам жить…» — в этот момент телефон, выложенный из пиджака на стол, засветился счастьем принятого сигнала и глухо завибрировал, сообщая об этом. Взяв в руку, Жолнер увидал адресат: «Брат милосердия» — то был Годзи. Ответить требовалось немедля, поскольку лабус звонил крайне редко, но всегда по делу. Жолнер быстро набрал: «сейчас перезвоню», наклонился к Helen, упивавшейся звучащим со сцены (да что там такого?), и пробормотал: «Дорогая, я отлучусь позвонить», — но на него едва глянули, и похоже, не услышали вовсе. Договорив на ходу «это с работы», Жолнер стал пробираться к выходу, всеми мышцами ощущая, что сейчас его особенно не любят. «Братухас!» — услыхал он в трубке неподражаемый прибалтийский говор — «Наклёвывается нехилый контракт у твоего давнего знакомого — Борова… Помнишь такого?» Жолнер поморщился: Борова он относил к числу клиентов проблемных — жадных, но требовательных сверх меры. «Подъезжай, подробности при встрече», — Годзи никогда не болтал лишнего по телефону. Жолнер вздохнул и подытожил: «Гут, камрад… Завтра, во второй половине дня, идёт?» Годзи по-свойски пробасил в ответ: «Окейно, братухас, буду ждать!» Жолнер убрал телефон и задумчиво поскрёб щёку — его интендант был поразительно сведущ относительно событий в интересующем их крайне суетном и жестоком мирке дельцов и нуворишей, бандосов, добравшихся до верха, богатеев с их брошенными жёнами и обманутыми любовницами, где увлечённо перегрызали друг другу глотки, лишь представлялся случай — как правило, с хорошо оплаченной помощью наймитов.
                Вернувшись в залу, он застал веселье в самом разгаре: Влас, разгорячась, уже скинул идиотскую вязанную шапочку; правда, джемпер, обмотанный рукавами вокруг поясницы, оставил: «похоже, радикулит», — посочувствовал Жолнер. Сладострастно обвив микрофонную стойку руками, юморист проникновенно вещал:
                — …удивляет меня, девчонки, ваше дружелюбно-терпимое отношение к гомосекам: ах, они бедненькие, прям чуть ли не лапочки-обояшечки! С чего такое благодушие, сударыни? Зря вы так безмятежны: вас ведь и так больше, чем мужиков — понимаю, грустно… но факт. Выходит, они ваши прямые конкуренты, и следовательно, expect no mercy — пленных не брать! Эти твари уводят в свой стан самых лучших (голос возвысился и оборвался)! Помнишь того брутального брюнета на выпускном? — тут он оторвался от стойки и ткнул пальцем в темноту зала, в сидящую подле сцена симпатичную девицу. — Ты ведь после пары коктейлей сверх нужного, весело подумала, что неплохо было бы заиметь от него двойню, верно? — девица, зардевшись, с готовностью кивнула. — Вот, люблю честных… Всё, забудь, его с нами нет уже полгода… Да не бледней, я не о погосте! Просто под Новый год, дожидаясь в сауне шлюх, ушлая белесая тварь, нашептала ему, пьяному, что можно скоротать время и анальным междусобойчиком — и всё, калитка захлопнулась — к нам он больше не вернётся!  И не надо, друзья, думать, что гомики милы и безобидны, как игрушки на витрине! Предлагаю простейший тест-пример: на необитаемый остров после кораблекрушения выбрасывает, предположим, 20 мужиков — 19 натуралов и один гомес. Через пару-тройку месяцев их спасают. Как вы думаете, что-то изменилось в качественной характеристике этой компании? Ответ очевиден: конечно же, нет. Натуралы, как один, поджарые и загорелые. Они толпой загоняли тропических свиней, жарили попугаев на шампурах из веток, гнали кокосовый самогон, дрались и орали песни, — короче, жили в полной гармонии с собственным миропониманием. И среди них один лишь гомик, исхудавший и нервный, да оно и понятно: каждая ночь полна неутолимым томленьем — вокруг столько мужиков…  А теперь (драматическая пауза), обратная ситуация: 19 геев и один бедолага-натурал. Почему бедолага? Так скажите мне, много ли у него шансов хотя бы до конца недели сохранить свой зад нераспечатанным, а? (свист, смех и аплодисменты)— тут Влас зверски поскрёб затылочную плешь, словно заряжаясь, и сразу стало ясно: его лысина и сарказм пребывали в неразрывной связи. Отхлебнув воды их бутылочки, он заговорщицки понизил голос и продолжил:               
                — Впрочем, вопрос долбить или долбиться, имеет давние, я бы сказал, исторические корни… Как-то в универе я писал курсовую на тему войны 1812 года и всерьёз озадачился следующим: а чего вдруг возникло то самое, народное сопротивление захватчикам — пресловутая «дубина народной войны»? — Жолнер заинтересованно повернулся к ораторствующему, Helen же просто упивалась. — Та, что размахнувшись, вдарила по супостату… Хотя объективно, повода буянить у народонаселения, оказавшегося на захваченной территории, не было. Французы особо не зверствовали — так, сугубо в рамках принятых тогда традиций. Собственно, да и крестьянам было-то наплевать, кому отдавать треть урожая — своему барину, болтающему, хоть и бегло, на скверном французском, и чьи жена с дочерями щеголяли в платьях и шляпах с трёхгодичным отставанием от парижской моды, — или же настоящему французу, изъяснявшемуся на скверном русском с невыносимым грассированием, но чьи домочадцы носили наисвежайшие столичные наряды. Скорее всего, ему было по хрену — количество оставшегося хлеба от этого никак не менялось. И вот, озаботившись слишком уж безмятежным положением дел в захваченных неприятелем губерниях (это лишь моя гипотеза, друзья, — делюсь с вами), начальство повелело создать особую комиссию, этакий прообраз 4-го отдела III-ей Канцелярии Бенкендорфа, занимавшегося вопросами крестьян и земства… «Да он действительно не глуп, плюс излагает складно — вполне…» — подумал с одобрением Жолнер, поглаживая руку любимой. Комик, меж тем, развивал мысль далее:
                — Значицца, помозговав, придумали следующий план: по городам, селам и весям, что в оккупированных областях, разослали крепких мужичков в добротных зипунах, шитых за казённый счёт, с некой суммой казённых же денег, умевших запросто объясняться с простым людом. Угощая в трактирах водкой заезжих крестьян, эмиссары доходчиво им разъясняли, что зря мужички успокоились, ведь это ненадолго, поскольку французы все подряд пидоры, а это значит, что вскоре мужикам придётся отдавать не токмо привычную долю урожая, но и, пардон за тавтологию, отдаваться новоявленному барину: сопровождая оного, к примеру, в баньку, где их трудовые задницы будут использованы совершенно неожиданным для них образом (смех и хлопки в зале). Изумлённые такой перспективою мужики, кое-как приходили в себя, вытирали лохматыми бородами взмокшие лбы, допивали и шли браться за вилы-топоры, дабы гнать захватчиков-извращенцев… И в пользу моего предположения свидетельствует доподлинный факт о сообщениях французских интендантов, чьи обозы подверглись нападениям в смоленских иль витебских лесах, о небывалой жестокости русских крестьян, норовивших ткнуть солдат вилами аккурат в область гениталий. И отнюдь не случайно, после взятия Парижа и возвращения армии на родину, в русском языке появилось устойчивое выражение «французские ласки», обозначавшее непривычную прежде, распущенность в постели. Но этим, друзья мои, проблема не исчерпывается! (эффектная пауза) Интрига ширится и уходит, я бы сказал, в глубь… Вот как, скажите, решался вопрос обратной социализации населения территорий, бывших под французами — и не месяц-два… Поясню: когда русская армия погнала супостата через Смоленск на Березину, освободилось изрядное число населённых пунктов, побывавших под захватчиками. И представьте ситуацию: две деревни рядом, но в одной мужики успели в принудительном порядке сходить с барином в баню, а в другой — ещё нет… А рынок общий, и нужно купить, скажем, гуся — а как купить гуся у пидора? (громкий смех и одобрительные хлопки в зале) Пацаны в трактире не поймут, за стол общий не пустят — и будешь допивать свою чарку у дощатого сортира. И вот здесь, друзья, я готов поделиться с вами главным своим открытием этимологического свойства: именно в этих краях, от Смоленска и далее на запад, родилось то самое, примирившее всех, выражение «раз — не пидорас», нивелировавшее ситуацию до нулевой отметки, — и торговля гусями, как и прочим, возобновилась!       
                Смех и аплодисменты стали всеобщими — народ хлопал в ладоши, ничуть их не жалея. Жолнер, хохоча от души, свистел и хлопал наравне со всеми… Немного позже, довольные и поминутно прыскающие от смеха, вспоминая особо удавшиеся шутки Власа, они ждали вызванное такси, наслаждаясь неожиданно тёплым, с обильной капелью, наступившим вечером. Ресторан Жолнер выбрал заранее, не доверяясь экспромтам — и не прогадал — ужин случился замечательный. Они немного, но дорого и вкусно поели, пили терпкое «молдавское» вино из кувшина, с удовольствием потанцевали — коль угодно так назвать слаженное, задумчивое топтание в обнимку, — причём, Helen постоянно норовила изобразить рискованное вращение, шутливо коря его за неуклюжесть, но, увы, то было правдой: изрядным танцором Жолнер никогда не был. И он невозмутимо бросал в ответ на эти милые упрёки: «Зато я хорош в другом… так ведь, дорогая?» Концовка вечера состоялась в дансинге «Пеликан», где они аккурат угодили на ретро вечеринку: и до дрожи в ослабевших ногах наплясались под вечнозелёное диско. Helen заказала, конечно, беспроигрышный “Daddy Cool” от столь же вечно живых Boney’M; Жолнер же блеснул познанием и заказал “Autumn Changes” от Donna Summer.
                Сила незатейливых, но ритмичных мотивов так увлекла присутствующих, да и аппаратура в зале была на уровне, что все разом помолодели лет 25 и, не стесняясь и не сдерживаясь, выделывали такие коленца, на какие и в молодости не каждый бы решился. Helen просто светилась от счастья — ей, записной домоседке, но скрытой перфекционистке, давно не доводилось прилюдно блистать — а красивой женщине это временами просто необходимо. В её полыхающих изумрудами глазах, Жолнер с удовлетворением увидал искреннее довольство и благодарность. Когда запыхавшиеся, немного смущённые, но безмерно гордые собой (ещё во как могём!), танцоры стали разбредаться по столикам, собираясь подытожить вечер традиционным «кофе и счёт, пожалуйста!», великовозрастный ди-джей — уже порядком оплывший, в нарочито нелепом клетчатом пиджаке поверх футболки с мультяшным бульдогом, и внушительной, сверкающей лысиной, потерев дисплей своего iPod’a, вдруг включил такое, что у Жолнера разом защемило сердце, и память, память мельничными жерновами закрутила его обратно… Он единственный, это уж точно, в зале знал эту песенку: то были совершенно безвестные в стране перманентных снегов и революций Cherry People, с их главным хитом “I’m the One Who Loves You”.
                Гадать, откуда в плэйлисте заурядного массовика-затейника взялась эта жемчужина, не имело смысла. Сжав руку недоумевающей Helen, повёл её в танец. Да и не видел сейчас он любимого лица: память услужливым статистом вернула тот давнишний вечер, когда он впервые взял в руки пластинку этой группы: с конверта на него глядела пятёрка рисованных физиономий музыкантов, наверняка и не подозревавших, что в далёкой, страшной стране, где торжествует социализм, а на улицах гуляют медведи, оказался их альбом, и советский паренёк, затаив дыхание, разглядывает странные, точно не здешние, лица — искренне веря, что они оттуда, где до сведения скул всё хорошо, и все перманентно счастливы — раз там играю такую музыку. Этот диск, равно как и десяток других, фирменных и не очень (был даже 2-й альбом восточных немцев Puhdys, отменного звука, на Amiga с «малиновым» пятаком), что оказались у юного Жолнера в результате довольно трагического случая…
               
                ПОДАРОК СУДЬБЫ
               
                Муж его тётки, младшей маминой сестры, истовый меломан 1-го призыва (т.е., он учился в старших классах, когда BEATLES и STONES творили свои шедевры: “Abbey Road” и “Beggar’s Banquet”). Конечно, коллекция родственника была скромна — в основном, «перепечатки»^30 альбомов групп кратковременной популярности, как, например, «юговский» диск группы Cockney Rebel “The Psychomodo”, сразивший Костика наповал необычностью звучания. Конечно, юному Жолнеру и в самых смелых мечтах не являлась возможность обрести это виниловое великолепие, но случилось так, что тёткин муж, дядя Глеб, задержавшись на сверхурочные в КБ радиозавода, где подвизался обычным, хотя и весьма толковым инженером отдела тестовых приборов, поздним вечером возвращался домой, подняв воротник дублёнки и напевая что-то безнадёжно глупое из «Смоков». А навстречу ему нетрезво двигался Санёк Ерохин, по кличке «Маза», намедни освободившийся с «усилка», где проторчал «пятёру» за игнорирование гуманности имперского суда, давшего ему за угон мопеда год условно, — и спустя пару месяцев, «загопстопившего» с коллегой, сиречь подельником, пьяненького дядьку, сняв с оного ондатровый малахай и шарф мохеровый, производства Индии (для кого в Индии делали шарфы?) — тут ему и вкатили уже почти по полной. Помимо нетрезвости, Санёк зол был изрядно на судьбу-злодейку и на жизнь в целом: пока он «мытарил» срок, мать сошлась со здоровенным приёмщиком стеклотары (козырная работёнка, хрен ли…), и тот, насаживая на вилку пельмень размером с кулак (мать, хлопоча у плиты, глянула мельком, испуганно — как на чужого), недобро прищурился на вернувшегося из «мест, отсель далёких» Санька; к столу, кабан х*ев не пригласил, а напротив, тугим, глобусом выпиравшим из-под майки животом, вытолкал тщедушного (у «хозяина» на пайке хер зажируешь) Саньку на лестничную клетку, и соболезнующе отрыгнув, пророкотал: «Короче, уголовничек, ты теперь здеся никто, усёк? Даже не прописан^31… Ещё раз пейзаж собой испортишь, плакать будешь… Теперь валяй! На завод или стройку иди, там общагу дадут». И захлопнул, сучара говяжья, дверь перед самым носом — во как! Санёк оторопело постоял с минуту, потом бухнул по крашенной фанере кулаком и заорал, срывающимся от злости фальцетом: «Шмотки мои хоть отдайте, суки, инструменты мои…», — в пору обучения в ПТУ профессии электромонтёра, Сашок изрядно натаскал с практики всяких отвёрток и пассатижей, справедливо полагая запасливость не самой худшей своей чертой. Через несколько минут щёлкнул замок и дверь отворилась, — и он сумел, наконец, увидать мать лицом к лицу. В шёлковом халате, завитая и похорошевшая, она являла собою вид женщины, обретшей незамысловатое личное счастье. «Да вы, маман, прям мадам!» — выдал экспромтом Санёк, слегка остывая от злости. «Ты не злись, сынок, попробуй пока сам устроится, ладно? А не получится, я попрошу, и дядя Слава (так, значит, кабанье прозвище!) тебя в грузчики пристроит — с деньгами будешь, только дурака не валяй…», — с раздражающей старушечьей назидательностью отметилась скороговоркой мать, выставляя его старинный, весь в переводилках с немецкими крупнозубыми дивчинами, чемодан. Взяв его за потёртую ручку, с распустившимися нитками шва, другой рукой Санёк принял тяжелый свёрток с инструментом и неожиданно спокойно, даже устало ответил: «Да иди ты в дупло со своим дядей Славой».               
                Чемодан он оставил у Костяна, старинного, со времён «путяги», другана. Мешковина, перетянутая шпагатом, с угла немного развернулась, и из свёртка на ступеньки, звонко бренькнув, упала новёхонькая, с деревянными накладками, отвёртка, — не задумываясь, Санёк сунул её в карман — авось пригодится. Заработанных на зоне денег хватило на среднего размаха фуршет, с водкой, зелёным горошком и ветчиной, плюс «Советское шампанское» для дамы — её роль исполняла безотказная Алка из 4-го подъезда, за эти 5 лет превратившаяся из молодой девахи в широкозадую бабу. «Это ей армяне с рынка очко раздолбили», — хохотнул ему на ухо принявший два «полтинничка» подряд, Костик. Что в последствии не замедлило подтвердиться: уединившись в спаленке, Санёк задвинул своего «коня» Алке, вставшей «раком» на беспомощно прогнувшейся до пола, кровати — но шалава даже не шелохнулась. Пыхтя и скособочившись, словно в окопе из сползших на него матраса и простыней-пододеяльников, он через несколько минут замер в сладостном параличе, на что Алка недовольно отозвалась: «Чё, уже приплыл?» — вот он, простой пацанский перепихон без выкрутасов. Ко всему, от ветчины и горошка, не иначе, разыгралась изжога, и Санёк вышел просто подышать… Его он заметил издалека: высокого, уверенно шагавшего мужчину, в модняцкой дублёнке и джинсах, да ещё с «дипломатом» в руке — вот же фраер непуганый! К изжоге тотчас добавилась злоба, да такая лютая, что дыхалку спёрло! Едва поравнявшись с тёткиным мужем (а это был он, как уже наверняка стало понятно проницательному читателю), Санёк сипло спросил: «Есть закурить, зёма?» В ответ прозвучало учтиво, но чуть насмешливо: «Я, знаете ли, молодой человек, не курю», — и вот это иронично принижающее его, Санька, «знаете ли…» будто вспышка, высветило ту канаву, из которой звёзд хрен видно, и в которой ему, Александру Фёдоровичу Ерохину, бултыхаться до конца его сраной жизни, а эти фраера тухлые будут расхаживать в своих дублёнках и поплёвывать сверху. Едва ли не подпрыгнув на месте от осознания подобной несправедливости, Сашка захрипел: «Чё, гнида, сигаретой западло с пролетарием поделиться?» — «Я же вам только что сказал…», но Санёк уже схватился за рукав дублёнки. Однако мужик оказался не из робких, и больно двинул Саньку дипломатом по руке, на минуту вогнав того в ступор. Тут бы ему, пользуясь замешательством нетрезвого, криминального утырка, рвануть со всех ног, но тёткин муж совершил роковую ошибку, безрассудно решив проучить недоделка, с помощью навыков новомодного тогда карате, что старательно приобретал, 3 раза в неделю хаживая по вечерам в секцию, организованную при институте, где разумные вроде бы люди регулярно поддавались искушению овладеть искусством вырубать минимум пяток негодяев исключительно голыми руками и пятками. Вот почему он отскочил назад, поставил дипломат на промёрзлый асфальт и принял весьма экзотического вида стойку, порядком Санька озадачившую. Тёткин муж решил сразить татя мощным, старательно отрабатываемым в пропахшем потом спортзале, сокрушительным «маваши», и вроде всё сделал правильно — но не чищенный от наледи асфальт родной улицы оказался менее всего для этого пригоден, нежели утрамбованная ступнями нескольких поколений самураев, земля японских островов, — и он, банально поскользнувшись, позорно рухнул на спину с нелепо задранной ногой. Оскалив прочифирённые гнилушки зубов, Санёк с шакальей резвостью набросился на бедолагу, выхватив из кармана злосчастную отвёртку, — и долго кромсал ею в шею несчастного, вопя и брызгая вонючей слюной: «А-а-а, сука, ненавижу, твари, всех ненавижу!»…    
                Тёткин муж скончался прямо там, на залитом кровью ледяном пятачке. А Санька повязали вечером следующего дня, когда он пытался пристроить «дипломат» Алкиным армянам, один из которых прилежно стучал ментам. Вдобавок, его опознала кондуктор последнего трамвая, прогромыхавшего пустым мимо возвращавшегося к Костяну на «хату», Санька. Закончив сортировать мелочь, кондукторша, скучая и зевая, таращилась в окно и сразу заподозрила неладное в увиденном сочетании откровенно «лагерной морды — у мого племяша-сидельца такая», и отливавшего серебристо-чёрным иноземьем саквояжа в руке. После поминок тётка, вся в чёрном, а от того незнакомая, подошла к Косте, обувавшемуся в прихожей, сидя на стульчике — сказывались три стакана компота подряд, — и глухо произнесла: «Обожди!» Выйдя из комнаты снова, она держала в руках стопку пластинок: «На, забирай, а то на помойку снесу… Он этим (тут она запнулась, не найдя эпитета) больше нас с Серёжкой дорожил… Господи!» — сунув диски оторопевшему мальчишке, она, некрасиво сморщившись, в голос зарыдала, — из зала выскочила мать, обняв и утешая, но тётка, обернувшись, махнула рукой, словно вороньим крылом: «Ступай… такой же, видать, малахольный».
                Вот так у Жолнера и оказалось 12 пластинок, среди которых и был альбом тех самых Cherry People, известных совсем небольшому числу настоящих меломанов, но запавших ему в душу именно той песней, да ещё с таким возвышенным названием — «Я единственный, кто тебя любит»! На суд его по не взяли — и так явился весь конструкторский отдел почти в полном составе; была даже общественный обвинитель, технолог Ирина Аркадьевна, тайно в убиенного влюблённая. Звонким голосом она рассказала присутствующим о, без преувеличения, талантливом инженере-электронщике, имевшем множество рацпредложений; ответственно выполнявшим любое общественное поручение, отличном семьянине и просто замечательном человеке. В конце монолога, посуровев лицом и зазвенев сталью в голосе, она попросила судей от имени рабочих и служащих завода радиотехнических изделий со всей строгостью социалистической законности осудить подонка — «пьяную мразь, не побоюсь этого слова, товарищи!», лишившего жизни их коллегу в расцвете лет, «вырвав товарища из наших сплочённых рядов». Суд учёл мнение собравшихся, а также тот факт, что на свободе Санёк пробыл не более 2-х суток, равно как и бессмысленную жесткость, с коей он убил человека, — и приговорил Санька к «высшей мере», т.е. к расстрелу. А что вы хотели? Власть понимала, что и среди людей встречаются сорняки — и выдирала их без сожаления. Рассказывали, когда за ним пришли, чтобы отвести на «исполнение», он плакал и хватал конвоиров за яловые сапоги, умоляя не убивать, а взамен послать на урановые рудники или на войну с басмачами: «Делаете же вы так, мне ж говорили со строгача, так делают… а-а-а! Мне 24 всего, я жить хочу-у-у! Дяденьки, ну не надо-о-о!» — идти на смерть в сознании и с достоинством ой как не просто — и дано это не каждому…
                …А вот сейчас, внезапно наполнившись томленьем юных лет, когда мечталось о любви, да такой, как в книгах — чтоб наотмашь по душе и на разрыв сердца пополам, — Жолнер увлёк Helen в танец, успев сделать знак «диджею»: сделай погромче! — тот не замедлил исполнить просьбу. Они просто прожили свой танец, — Жолнер понимал, так он больше никогда не станцует: движения его были просты, но удивительно гармоничны с музыкой и синхронны с партнёршей, которая, конечно же, не упустила шанс блеснуть напоследок, и вся отдалась танцу. Им даже поаплодировали, после того, как музыка стихла.
               
                X
      
                Махнув рукой, Жолнер удачно остановил такси, уже отъезжавшее от тротуара. Бережно усадив на заднем сиденье разомлевшую от обилия впечатлений Helen, уселся рядом. Чем она незамедлительно и воспользовалась, категорично устроив свою голову на его плече. Назвав адрес, он в ответ услыхал такой лихости цену, что не удержался и саркастично ответил: «Милейший, нам на в Хабаровск, а на Петроградку — тут недалече». Таксист, средних лет соотечественник, недовольно передёрнул плечами: «Вообще-то, такси берут люди, которые могут себе это позволить…» «Ну, да, мы можем… Вот только охреневать, зёма, не надо…» — Жолнер сдерживался, но желваки предательски заиграли, обещая прибуревшему водиле незабываемый вечер. Глянув в зеркало, тот незамедлительно убедился — эта поездка не принесёт шального навара, мужик явно не из лохов, — и далее езда проходила в ледяном молчании, оживляемом только звуками шальных сигналов. «Оно и к лучшему, — подумал Жолнер. — А музыки сегодня и так было предостаточно», — расслабленная тяжесть, приятно давившая на плечо, явно указывала, что любимая задремала.               
                Стараясь её не беспокоить, Жолнер откинулся на сиденье и неторопливо перебирал в памяти события совместно прожитого полугода, попутно удивляясь, насколько они стали близки. После памятной дискуссии об отечественном рок-мэтре, они долго и счастливо избегали подобных соприкосновений мнениями, пока однажды Helen не заметила на журнальном столике, с закладкой где-то посередине, книгу весьма отличного публичной активностью писателя, имеющего собственное мнение абсолютно на любой счёт, вечно ухмыляющегося толстяка. Глядя на него, Жолнер всякий раз испытывал ощущение, что тот сейчас залихватски тряхнёт буйными кудрями и выдержав сочную паузу, заявит: «А сейчас я вам такое скажу!» — но, как водится, великого сказания не происходило — откладывалось на потом. Но в его практически круглосуточном вещания звучали порой вполне здравые мысли: он, как и многие вменяемые люди, признавал Союз лучшим, что состоялось на этих землях. Книга же, с учительским названием «Орфография» на удивление, читалась легко. Взяв её однажды с полки где разноцветным строем были представлены нынешние глашатаи свободной мысли и высокохудожественного слога, Жолнер подивился, не без удовольствия, добротности стиля, отсылающего к славным временам расцвета русской словесности, а также небанальности сюжета — без трупов, продажных ментов и лесбиянок. Он ощутил даже некоторую расположенность автора к читателю и — дивно сказать! — некое дружелюбие, что в современной российской прозе (а Жолнер изредка навещал таковую, с обязательным разочарованием постфактум) встретить было решительно невозможно. Helen, увидав на прикроватной тумбочке фолиант апологета критического свободомыслия, да ещё с закладкой на середине, возрадовалась и воспряла окрепшим за годы службы в издательстве, либеральным духом. И ошибочно предположила в любимом начинающего созревать неофита, с обращением которого в истинную веру тянуть не следовало, пока снова не сбежит, аки туземец, в джунгли своих имперских заблуждений. Но волнительного, пылкого спора-диалога не получилось. Жолнер старательно мягко, не заводясь и не напрягая голосовых связок, охотно признал в прочитанном наличие стародавнего писательского шарма, коим так славилась прежняя отечественная литература, столь редкого ныне. «В принципе, явление это исчезающее, как и многое из нормального в этой стране, которой, подозреваю, не долго осталось…» — последовал основательный глоток свежезаваренного чая. «Как страны не будет, ты что?! Послушай его передачи — очень убедительно и с очевидным оптимизмом; надо только сменить режим — и страна гарантированно получит нормальное, цивилизованное будущее... Он это видит по своим ученикам, а это одна из лучших школ в Москве, как-никак! Они и есть залог грядущего величия свободной от чекистских царьков страны!» «М-да, эк тебя порой заносит, солнце моё… Твой визави — гуманитарий в чистом виде, поэтому априорно (тут Helen комично свела к переносице свои чудные глаза, изображая себя сражённую эрудицией собеседника) предполагает главенство изящной мысли и чеканного слова, а это не так. Конечно, идейное свечение и страстное желание творить, что видит преподаватель в глазах своих студиозов, для него хлеще любого энергетика — прямо-таки окрыляет… Да ещё признаем очевидное: бурление остаточного тестостерона, чего уж скрывать, — ведь добрая половина аудитории — молоденькие, едва испорченные самки (здесь Helen состроила недовольную гримаску), а это так же нехило заводит… Да полноте, милая: твоему светочу отечественной беллетристики подходит немало определений, но вот «аскет» точно не про него! Да и кто из учителей не мечтает выпестовать гения? Стоять у истоков становления новоявленного Толстого иль Пушкина, тем паче! Что, повторюсь, может быть более желанным для педагога? Но он ошибается — их одухотворённые тексты, сколь бы талантливыми ни были, страну не спасут. Государство начинается с наличия границ и способности эти границы удерживать от возможного вторжения. На деле для этого необходима высокоразвитая, с учётом требований дня сегодняшнего, промышленность, — а с ней, дорогая, поверь, просто беда. Её почти не осталось. Я ведь часто (он кашлянул в кулак и продолжил) мотаюсь по провинциям и вижу: дело дрянь. Если всего три десятилетия назад мы делали абсолютно всё: от спичек до атомных ледоколов, то ныне из этого списка почти ничего не осталось. И лишились мы не токмо множества отраслей, но и самого главного: человеческого ресурса, многомиллионной армии толковых мастеровитых исполнителей низового звена, коих в Штатах именуют «синими воротничками», способных любую, самую отчаянно смелую идею воплотить в металл. А без них она так и останется на бумаге… И вот здесь поэты и прозаики ничем не помогут, увы! Умилённый лучезарной смышлёностью золотого сечения головок своих деток, он даже не представляет масштабов деградации, — а они ужасают. На заводах, чудом сохранившихся, остались одни пенсионеры или около того, потому что должные прийти к ним на смену ни черта не умеют, а лишь хлещут пиво да бездумно кредитуются. И заметь, берут деньги под шальные проценты отнюдь не на учёбу, лечение или квартиру — нет, на новый гаджет, совершенно точно не успев расплатиться за предыдущий! Он, твой писака, просто не ведает, что за годы псевдодемократических судорог, явилась на свет новая разновидность: славянские ниггеры, способные только совокупляться, жрать и гадить — и их с каждым годом всё больше. Они ведь даже разговаривают на своём, каком-то диком наречии, где мата процентов 80, остальное — междометия… Я их, заслыша, не понимаю, хотя сам не из аристократов, отнюдь: простая семья из Симбирской губернии… Allez, они ни на что не способны — ещё лет 10, и на оставшихся заводах просто некому будет работать: одни будут сочинять одухотворённые тексты где-нибудь в Оклахоме, другие, коих подавляющее большинство, останутся здесь травиться «Ягуаром» пополам с кавказским спиртом, уверенно становясь окончательными скотами. И вот когда остатки некогда грозного вооружения окончательно проржавеют, а слепленные кое-как новые образцы будут взрываться, тонуть и падать, едва взлетая, — тогда к нам заявятся незваные гости…».               
                Жолнер с удовольствием отхлебнул остывший чай, искоса глянул на молчащую, с поджатыми губами, Helen, но мефистофельский огонь в его глазах разгорался, и он продолжил: «2 вызова, дорогая, на которые мы не сможем ответить. 1-й —  это однажды громогласно заявленный территориальный иск нашего огромного дальневосточного соседа. Щедро, в ущерб собственным нуждам, накачиваемый нашими ресурсами, скупивший за мизерные суммы (или банально укравший) громадный объём технологических наработок времён Союза, что позволило сэкономить уйму времени и прорву денег, ибо научные изыскания во все времена были крайне затратным делом, и наши желтолицые друзья прилично на этом сэкономили. Мы же бездарно разбазарили выдающийся прорывной задел идей и разработок предыдущих поколений технарей и учёных, гарантировавший нам лидирующее место в мире… Но ко дню сегодняшнему мы лишились этой возможности навсегда. Не по своей воле, а по причине банального корыстолюбия власть имущих, наша выдающаяся инженерия, как оказалось, сработала не на страну, а на её геополитических врагов. Эти ребята с врождённым прищуром неприкрыто взяли курс на мировое доминирование, отменив ценз на рождаемость, и заявив о скором господстве в космосе — with a little help from Russian friends, разумеется. Без всякого сарказма и ухмылок неверия — будущее за ними, не обсуждается. Мы с ними соседствуем — с нас и начнут. И наши вожаки, похоже, осведомлены об этой гибельной перспективе лучше всех: иначе, к чему эти, казалось бы, никчемные мосты и огромные судостроительные верфи во Владивостоке, при полном отсутствии сталелитейных заводов ближайшие 1000 вёрст? Добавим бессмысленное строительство восточного космодрома, при наличии двух прежних, не загруженных и на половину… Я уверен: идёт подготовка сдачи дальневосточный территорий, а эти новостройки — своего рода «вишенки» на торте; за это они, снисходительно похлопывая наших вождей по плечу, позволяют называть себя друзьями и партнёрами, но уже не далёк тот день, когда они явятся сюда — за своим, вплоть до Байкала. И что мы им можем противопоставить, а? Их в тысячу раз больше, представляешь?! На каждого из нас — тысяча упёртых, исполнительных и трудолюбивых последователей Конфуция. К тому же, учти, мы — вымираем, а у них даже контролируемый прирост населения от имеющихся полутора миллиардов, даёт в год цифру, равную населению России! Да обалдеть же! (Жолнер разошёлся не на шутку, ибо тема для него, как и всякого, рождённого советским человеком, была больная) Так что нашим внукам, а может, и детям, боюсь, не поздоровится. Бонзы-псевдопартиоты немедленно свалят к своим деньгам и деткам, давно натурализовавшимся в Европе иль Штатах, а удел оставшихся будет печален. Сразу, вслед за давлением извне, заявит о себе внутренний, с трудом ныне сдерживаемый, сепаратизм — истерично и кроваво заявит о себе напоследок, ибо национальные анклавы с исторической наивностью посчитают, что в одиночку смогут выжить. Но когда наружная и внутренняя части тисков сомкнутся, страны больше не станет, а вместе с ней и нас. Поэтому, здесь и сейчас, я делаю тебе, милая, вполне осознанное предложение: если хочешь, чтобы мы прожили относительно долго и счастливо вместе, надобно отсюда уезжать, пока не перекрыты дороги».
                Стало тихо. Очень тихо. Helen, подавленная услышанным, молчала, и похоже, вряд ли осознала серьёзность прозвучавшего предложения. Но Жолнер ошибся: медленно подняв свои, полные неведомой раньше тоски и недоверия глаза, она глухо проговорила: «Повтори, пожалуйста, что ты только что сказал…». Пододвинувшись, он крепко взял её за плечи и прямо глядя в подёрнутую малахитовым испугом глубину, произнёс: «Милая, я хочу быть самым близким тебе (небольшая пауза) и твоему сыну, прожить вместе долго и счастливо, но для этого нужно только одно — решится уехать отсюда навсегда… Ещё могу сказать, предваряя твой очевидный вопрос: виллу в Ницце мы вряд ли потянем, но нуждаться точно не будем — я позабочусь». Глаза Helen увлажнились, и она, обхватив его за шею, ткнулась в ухо носом, мокрым от счастливых слёз. И ради подобной концовки — в этом Жолнер себе честно признался — стоило чистых пять минут нести выспреннюю чушь… Хотя... в последнее время его не оставляло ощущение неотвратимости конца, когда точка невозврата очевидно пройдена, и никто уже не сможет остановить давно начавшегося сползания в пропасть — ведь последнюю стрелку, на которой было ещё можно повернуть, страна, ведомая жуликоватыми глашатаями свободы, бездумно проскочила. И в этих краях способен оставаться либо абсолютно счастливый в своём неведении даун, либо упёртый Living in the Past^32, нетрезво мечтающий о несбыточном возрождении империи. И он ощутил стук сердца любимой, пробуждавшегося от элегической печали, увлечённого кинематографической привлекательностью лучезарного будущего, — и принял, как увертюру грядущего счастья.
               
                XI
               
                Жолнер чуть опоздал: из-за любившего прокатиться с ветерком очередного радетеля Отчизны, проспект бесцеремонно перекрыли. Народ фрондировал недовольными гудками; пара отважных попыталась было прокрасться по тротуару, но там их дожидались круглосуточно готовые возмущаться пенсионеры — гвалт поднялся нешутейный. Сверкающий лаком «мерс» прошелестел, игнорируя все мыслимые ограничения скорости, — «тело», коих, судя по изредка включаемому «ящику», в кремлёвских палатах пребывало числом немалым, вполне достаточным, чтобы осчастливить сопредельные страны, неслось в очередной раз спасать население, ошибочно полагающее, что спасать вроде бы не от чего…               
                Годзи, демонстрируя хвалёную прибалтийскую выдержку, вида не подал, хотя и поздоровался сдержанней обычного — лабус подчёркнуто жаловал пунктуальность; Жолнер, выходило, нет. Соблюдение всех этих сраных ритуалов было страстью прибалта, а из-за опоздания вонючий японский чай порядком остыл и стал совершенно невозможным на вкус, — понятно, Годзи основательно опечалился. Но выход был найден: усевшись в удобное, продавленное кресло (и жестом предложив занять соседнее), литовец неторопливо, под нежные звуки чего-то глубоко этнического, сыгранного, похоже, на дырявом бамбуке, набил коротенькую трубочку ароматным, привозимым на заказ табаком, усиленным доброй щепотью гашиша. Раскурив, он сделал пару основательных затяжек и прикрывая большим пальцем тлеющую смесь, протянул трубку — молча. «Драугас, ты же знаешь, я бросил…» — сказал Жолнер, но трубку принял. Из облака невозможно пахучего дыма донёсся довольный смешок, а затем снисходительное: «Братухас, от такого отказываться не стоит, поверь мне». Чуть поколебавшись, Жолнер умело затянулся — пряная смесь волной раздвинула лёгкие и понеслась дальше, закручивая воронку неторопливого, вязкого кайфа. «Герай…» — констатировал Годзи, и приятели расслабленно откинулись в креслах, цедя остывший, крайне занятного вкуса, японский чай.               
                — Короче, братухас, прошла инфа, что твоего давнего нанимателя, Борова, кинули — и кинули просто охренительно, на несколько лямов общеевропейских дензнаков, прикадаешь? — Годзи сделал обязательную паузу, дабы собеседник воочию услышал, как рушится мир. — Провернул кидос его бухгалтер, Алекс… судя по инфе, хлопец оказался расторопным… —
                — В чём же?
                — Для начала он замутил с нынешней, третьей, по ходу, женой Борова, этой конфеточкой, Лапой, бывшей танцовщицей из Кёника^33… М-да, смачная штучкас… (Годзи, как всякий урождённый прибалт, при удобном случае всегда уточнял превосходные качества мужчины иль женщины, выросших западнее Петрополя). Короче, с тем молодчиком у неё вышла совсем любовь (лабус порой становился избыточно велеречив, но тут же обнаруживал у себя не самое идеальное владение русским), прям как у вас, до гроба…
                — Да ладно, а не у католиков ли «и только смерть разлучит нас»?               
                — Да-а, непрост ты, братухас… за это чаем и угощаю. Ладно, значит, как у всех — до гроба. И кому из них пришло в голову Борова на бабки кинуть, не знаю, но думаю, красавчик первым допёр — он же их по офшорам прятал… Но! — тут Годзи со значением поднял указательный палец, — поговаривают, в «кабаний» банк делали вклады людишки из «конторы», Боров ведь у нас во власть попёр, ты в курсах? — Жолнер, кивнув, натурально закашлялся: Господи, пронеси мимо нас чашу сию, но прояснённое дьявольской смесью сознание тотчас поставило «галочку»: действительно, надобно отсюда валить, коли такие патентованные упыри (а он знавал Борова лично, да и слыхивал о нём много чего) в депутатство метят; будущее этой страны вряд ли уж под таким охренительным вопросом… — На чём любовнички спалились, не ведаю; смазливый счетовод успел свалить, а вот Лапа — бибис нори, придушили её боровские бультерьеры… Чёрт, жалко деваху…
                Жолнер, мужественно допивая усладу самураев, слушал, нахмурившись, ибо нутром чуял — эта тема не про него, и не стоит в неё лезть. Научившись по роду своей профессии неплохо читать людей, он давно распознал в Борове обычного садиста, поэтому казнь неверной супруги не являлась чем-то уж из ряда вон. Но Годзи ещё не закончил:
                — А вот счетовод всех удивил, тут нема слов… Помнишь, у Борова пару лет назад образовался новый начальник охраны, реально крутой, из настоящих, ещё совковой школы «горбатых»^34? — Жолнер кивнул. — Так вот: Боров отправил его и молодого отморозка-мулата, бультерьера последнего призыва, к счетоводу на хату, а тот, прикинь, братухас, арбалет на рястяжке поставил! Негритёнка, сказывают, к стене стрелой пригвоздило, как жука иголкой для коллекции. А подполковник просто сгинул — отзвонился на следующий день, мол всё, сваливаю в отставку вчистую, на историческую родину… Просекаешь, драугас, даже таких людей нервы подводят! — Годзи сожалеюще посмаковал последний глоток японской отравы, — Алекс, толкуют, рванул к папочке, за ним по следу конторских стая… Так у них, видать, семейное это, засады мастерить: конторские чуть с бухгалтером разминулись и давай папулю прессовать… А он, оказывается, за каким-то хером двор давно заминировал, да чинно так… Короче, конторских и папулю в пыль, о как! Счетовод, похоже, с испугу на севера двинул, Боров вдогонку трёх самых резвых питбулей снарядил. Но от них уже сутки нет вестей, и сдаётся мне, не будет… Так что, братухас, Боров верняк к тебе обратится, у тебя репутация крепкая… И ты не дешеви — его серьёзные дядьки за яйца держат, раскошелится, кабан, никуда не денется!            
               
                TILL DEATH US DO PART
               
                На пороге стоял огромный мужик лет сорока. Внешности не то, чтобы странной, но очевидно заметной: в пепельных, наверняка когда-то светлых, длинных волосах, виднелась прямо над ухом замысловатого плетения косица. Из-под добротной, явно шитой мастером на заказ косухи, виднелся странного покроя воротник чего-то экзотического и натурально льняного. Взгляд серых глаз незнакомца огорошил Helen чисто собачьей тоской и безмерной печалью, словно у него всё-таки отняли то, что он очень долго прятал и оберегал. Вместо приветствия гость пристально глянул на неё и произнёс с лёгким прибалтийским акцентом неожиданное: «Да, это ты. Я его понимаю. Держи — это от него. Наверное, была любовь». Страх, что худшее сбылось, не дал ей заметить очевидной нескладности фразы, а крепкая рука незнакомца грубо, скорее толчком, заставила принять небольшую дорожную сумку. Не понимая, она вцепилась в кожаные ручки, готовясь спросить о главном, но Годзи развернулся к лестничному маршу, не тратя время на ожидание лифта. Спускался он с некой, как ей показалось, погребальной торжественностью, сурово и не торопясь. «Что с ним, слышите? Скажите, что?» — зазвенел женский голос, ударился о стены и осколками разлетелся на множество торопливых созвучий. Годзи поднял глаза — так и есть, в них пепел и прах, — чуть скривив лицо, произнёс неотвратимое: «Он умер. Дуракас». После этого начал быстро спускаться, не оборачиваясь.
                Рыдая взахлёб, не веря и не понимая, за что с ней так; не признавая жестокости конца, не замедлившего случиться, когда, казалось, само небо им благоволило… Спустя полчаса, продолжая захлёбываться слезами, но уже пополам с вином, стараясь унять дикое желание разбить что ни попадя и завыть, завыть в голос, как воет обычная русская баба от заявившейся на порог беды, она вспомнила про сумку. Сухими, потемневшими от горя глазами, Helen впилась в строгие строчки письма, лежавшего сдвоенным листком поверх внушительной пачки банкнот в полиэтилене: «Милая, если ты читаешь это письмо, то меня уже нет в живых — увы, я облажался — прости. И заграницу тебе придётся ехать без меня. Здесь деньги на паспорта и первое время, а в Мадриде есть банк…» — вот здесь она и зарыдала, отчаянно, с надрывом, грозя что-то суке-судьбе за эту подляну, за отнятую мечту о сущем, бл*дь, пустяке — простой нормальной жизни с любимым человеком. Но некому было её услышать и прийти, чтобы хоть как-то утешить: сбоку сонно таращился в свою плазму, в ставших уже привычными наушниках, умеренно поддатый Игнатенко, привычно величая всё, не связанное с футболом, «гомосячьими делами». Сверху дрыхла, закинувшись валерьянкой и нажравшись котлет, Маринка-проводница: сожителя-таджика замела на рынке эмиграционная служба и со сдержанным почётом усадила в поезд до родного Душанбе. А внизу было тихо, как бывает тихо, когда в доме покойник: неугомонная Тамара Тимофеевна намедни скончалась, собираясь в очередной рейд за крупой и дворовыми новостями. Был, правда, рядом один, близкий ей человек — сын Миша. Но воткнув в уши пропиленовые затычки с проводами, запершись на криво, но самолично привёрнутый шпингалет, он уткнулся в экран планшета — и самозабвенно, с потными висками и сердцем, заходящимся от приближающейся сладостной судороги, дрочил, упиваясь оральной самоотверженностью Саши Грэй^35…  
                …Helen откинулась на скамейке, предвкушая тихую радость кормления специально купленной булкой упитанных, степенных голубей. До проносившихся машин, украдкой или открыто глазевших на неё чернявых мужиков, нескладных баб с уродскими ляжками, выставленными напоказ, несносных мелких бесенят, вопящих, словно их режут, ей не было никакого дела. Она просто жила, не бедствуя и не желая никаких перемен. Сердце её было пусто, как пепелище. И да, был обычный, погожий сентябрьский день — коими всегда отличны сентябрьские дни в Мадриде.
               
               
                XII
          
               
                Жолнер странным образом, не открывая глаз, увидел сумрачный, гнетущий неизбывной тоской, пейзаж из чёрных скал и чёрное, с россыпью недоступно-ледяных звёзд, небо. Неведомым случаем очутившись там, где обитает только страх и мука, перед тем, как окончательно раствориться и исчезнуть во мраке вечного, непроходимого отчаяния, он бесконечно долго наблюдал, словно одинокий зритель в ночном кинозале, убедительнейшей, рвущий сердце, или что там сейчас вместо него, реалистичности картины его возможной жизни, не стань он однажды душегубом: красивая, незнакомая женщина — его жена, трое детей; счастливая, в окружении внуков, мать, и он — с мужественной бородкой и спокойствием праведного живущего во взоре. Потом что-то менялось, менялись пейзажи и лица, но всякий раз являлась достойная и прекрасная в своей простоте жизнь, которую он отринул той зоновской ночью, когда впервые убил человека. Была там и Helen, молодая и совершенно счастливая, протягивающая ему их дочь…
                Один монах говорил мне, что ад — это мучительно-бесконечное созерцание счастливых жизней, с преступным легкомыслием не прожитых тобою.               
      
               


                Примечания автора:
               
               
                ^советский фильм «Неуловимые мстители» реж. ЭДМОНДА КЕОСАЯНА, вышел на экраны в 1967 году, заключительный фильм трилогии, «Корона Российской империи, или снова неуловимые» в 1971;
                ^^ американский «шпионский» триллер реж. Сиднея Поллака, вышедший в 1975 г., с Робертом Редфордом и Максом фон Сюдовым в главных ролях, в СССР был показан с огромным успехом в 1981 году;
                ^3 фильм реж. Милоша Формана, самый, пожалуй, культовый из всех называемых так: в активе 5 «Оскаров» и 5 «Золотых глобусов»;               
                ^4 «Я говорю лишь одно: предположим». Лорд БАЙРОН;               
                ^5 исключительной популярности песня “Where Wild Roses Grow”, исполненная Nick’ом Cave’ом и певицей Kylie Minogue на альбоме “Murder Ballads” от 1995;
                ^6 пафосно-драматичный хит гр. Ritchie Blackmore’s Rainbow из альбома “Rainbow Rising” от 1976 года;
                ^7 сильнейшая баллада гр.The Who из альбома “Who’s Next” от 1971 года;   
                ^8 потрясающий кавер этой песни гр. NAZARETH записала  на альбоме “Loud’n’Proud” от 1973 года;
                ^9 первая строчка мега-хита гр. ROLLING STONES “Paint It Black”;               
                ^10 неполное цитирование надписи на надгробии известного американского борца за права чёрных Мартина Лютера Кинга: «Free at last. Free at last. Thanks God Almighty I’m Free at last». — «Свободен, наконец свободен. Хвала Господу Всемогущему, я наконец свободен». (пер. авт.);
                ^11 культовая дискотека конца 70-х в Нью-Йорке;               
                ^12 одна из моделей боевых ножей указанной фирмы;               
                ^13 красотка (белорус.);
                ^14 марка высококлассной аудио-аппаратуры;               
                ^15 топовая по качеству и цене английская акустика;                ^16 один их главных хитов канадского певца Leonard’а Cohen’а;               
                ^17 человек человеку — волк (лат.);
                ^18 подразумевается наиболее прочувственная любовная баллада коллектива — хит “The Air That I Breath”;
                ^19 действительно, сделанное в Нью-Йорке 1948-го года, фото легендарного тенор-саксофониста Декстера Гордона считается эталонной фотофиксацией сути джаза;   
                ^20 румынский кинорежиссёр и актёр, создатель кино-саги о полицейском комиссаре Микловане, имевшей огромный успех в СССР в конце 70-х гг.;
                ^21 в автор демонстрирует эрудицию: так в Англии XVIII называли офицеров запаса;
                ^22 папаха, как зимний головной убор, дозволяется офицерам в звании не ниже полковника;
                ^23 песня группы Deep Purple с пластинки «Who Do We Think We Are» от 1973 г.;
                ^24 в художественном, весьма посредственном фильме 1981 года «Душа», группа «Машина времени» впервые засветилась на весь Союз — не смотря на байки их лидера о том, как их гнули и ломали проклятые коммунисты;
                ^25 наиболее яркое произведение в т.н. «лагерной прозе», авторства Варлаама Шаламова;
                ^26 «четвертак» — 25 центов (амер.);
                ^27 «Мелочи жизни»;
                ^28 отсылка к роману Ильфа и Петрова «12 стульев»;               
                ^29 отсылка к стихотворению Федерико Гарсиа Лорке «Ноктюрн пустоты»;
                ^30 «перепечатками» в 70-е меломаны называли переиздания западных альбомов фирмами грамзаписи социалистических стран: югославской Jugaton, чехословацкой Suprafon, болгарской Balkanton и проч.;
                ^31  в советское время осуждённых на реальных срок, выписывали с занимаемой жилплощади в одностороннем порядке;
                ^32 так назывался альбом  песня известной английской группы Jethro Tull;
                ^33 г. Калининград, бывший Кёнигсберг;               
                ^34 в некоторых воинских частях срочники так называли кадровых офицеров;               
                ^35 Sasha Grey — американская порно-звезда.


Рецензии