8. Запахи.. Звуки... Цвета

Бывают дни, месяцы, годы, когда исчезает, теряется полнота ощущения жизни. Словно и не живешь, а томишься жизнью, ее тягостным однообразием, не праздничностью. И вдруг что-то совсем обыденное словно сдернет серую пелену. Лай собаки вдалеке, сиреневый свет сумерек за окном, оледеневшие ветки тополя на фоне темнеющего неба. В одно мгновение все изменится, осветится неясным волшебным светом. Душа замрет от предвкушения счастья.
- Боже мой, да как же я живу, не замечая, как прекрасен мир.
Но ведь было, было когда-то иначе, не так. Когда каждый раз я утром просыпалась в ожидании счастья. Это называлось детством. И все, что в теперешней жизни выводит меня на узкую тропинку, ведущую к счастью, оно приходит оттуда, из детства. Запахи, звуки, образы. Нет, они возникают здесь, сейчас, но их волшебная сила оттуда, из глубины тогдашнего чистого божественного восприятия.
Опять косилок слышен разговор. Трава послушно никнет городская, а мне трава мерещится другая… Мерещится трава детства…
Каждый раз, когда в городе начинают косить газоны, и я в городских запахах улавливаю этот чуждый городу, но такой дорогой, такой памятный сердцу запах увядающей скошенной травы, я сразу оказываюсь там, в моем прекрасном детстве.
У нас всегда была корова. В районном городке многие держали коров. Только те, кому не по силам запастись сеном, страдали без них.
Папа часто брал нас с собой на покос. Это настоящий праздник – смотреть, как косильщики идут друг за другом, чуть отставая, беря следующую полосу, отводя косу вправо, и красивыми плавным сильным движением приводя ее к левой стопе. Для меня тогда было загадкой, как они не резали себе ног. Я бежала параллельно, чуть в стороне, вздрагивая при каждом взмахе косы и удивляясь, что ноги все еще целы.
Трава на солнце быстро жухла, подвяливалась, источая богатый аромат разнотравья. Мы ползали по стерне, собирая спелые крупные ягоды полевой клубники, лишенные теперь травяной защиты.
Проходило время, и вот уже сухое ароматное сено привозили домой. Этот стог на колесах, когда почти не видно грузовика, назывался «мажара». Обычно сено привозили вечером, в сумерках, пока мужчины весело сбрасывали его, заполняя все пространство двора, мы с Юркой прятались по углам, чтобы взрослые не увидели, не прогнали домой спать.
Но вот уставшие работники уходят в дом, ужинать, помощников полагается хорошенько накормить, и у нас с братом остается счастливых полтора часа, теперь уже до глубокой ночи. Задыхаясь от пряных запахов, забираемся на самый верх сваленного сена.
Босые ноги, спины, плечи покалывают сухие былинки. Щекотно, весело, блаженно. Звезды смотрят прямо в глаза. Я не помню, о чем мы говорили, но хорошо помню тихий восторг этих ночей.


Мое осознание себя отчетливо начинается с четырех лет, дальше память почти не простирается. Там какая-то теплая мгла, из которой периодически выныриваешь, и тогда вдруг возникает картинка.
Открывается дверь, из нее белые клубы морозного воздуха, но это далеко, недоступно, за долгим пространством крашеных половиц. Я безуспешно тяну руки к этому странному пару. Но прямо передо мной доски, достают мне до груди, через них не перелезешь. Вот приближаются ноги, они по очереди поднимаются, легко преодолевают преграду, и я оказываюсь на руках. Это мама.
Когда я рассказала маме, что помню доски, загораживающие двери, она удивилась:
- Тебе же тогда не было двух лет.
Две зимы, пока я не подросла, они заколачивали досками дверной проем из комнаты в кухню. Взрослые легко перешагивали, а нам в кухню было нельзя. Зимы стояли морозные, до сорока и ниже, и каждый раз, когда кухонная дверь отворялась в сени, мороз кидался в кухню, выстужая тепло.
- Да и боялась я, - добавляет мама, - после смерти Юрочки. На кухне печки, огонь, кипяток… Боялась опять не углядеть.
Еще картинка. Сижу на горшке, распевая песни: «Три танкиста, три веселых друга…» Юрка, стоя на пороге, подпевает мне. «На траву легла роса густая…» У меня получается – «лоса». Брат смеется, ему хорошо, ему уже шесть, он выговаривает все буквы, а у меня это дурацкое «л», как у маленькой. Я тренируюсь несколько дней, хожу и «лычу», ко всем приставая, ну, послушайте, ну, получается же. Наконец и вправду получается. Теперь уж точно замучиваю всех. Слушайте! Слушайте! Теперь и там, где по праву должно быть «л», у меня драгоценное, трудом добытое «р». «По крутой тропинке горной шер домой барашек черный…»
Мы с братом бесконечно соревнуемся, кто выше, кто сильней, кто дальше, кто умней. Оба оказываемся глупыми. Конечно, выше он, все-таки почти на два года старше, но я упорно тянусь мериться по нескольку раз в день. Ну, не может же быть, чтобы я с обеда нисколечко не подросла.
Каждый раз призываем свидетелей: маму, бабушку или папу, иногда всех сразу. Юрка охотно соглашается мериться, он-то знает, что он выше. Но инициатор всегда я. Тянусь на цыпочках, но даже так, с обманом, все равно ниже на полголовы. Да еще и разоблаченная. Чтобы окончательно не потерять самоуважение, важно заявляю:
- А я зато пузате/й.
До четырех лет я действительно «пузате/й». А потом желтуха в тяжелой форме. Врачи сказали маме – не выживет. Но я выжила, может, по маминым и бабушкиным молитвам. Чем только меня не лечили, кроме медицинских, скудных в то время, все народные средства были использованы на мне. Запоили морковным соком. Из-за очередного рецепта я совершенно отказалась от еды. Случайно я услышала, как мамина гостья советовала ей кормить меня вшами, запеченными в хлеб.
Мама, конечно, не собиралась этого делать, но я перестала есть хлеб на долгие годы. Много позже, когда моя старшая дочь в таком же возрасте вдруг отказалась от хлеба, я подумала, что это как-то связано с тем моим страхом, быть накормленной вшами. Сила генной памяти.


Удивительное дело, такая большая жизнь за плечами, а почти все запахи, звуки и краски, коснувшиеся органов чувств, возвращают меня не куда-нибудь в промежуточное состояние, а прямиком в детство.
Люблю ходить по улицам, где частные дома, дымки из труб, лай собак. Все это оттуда, из моего детства. Петушиное пенье, квохтанье куриц, повизгивание поросят, мычание коровы.
Му-у-у, раздается из сарая. Это Жданка, приметная корова со звездой во лбу. До нее была Зорька, которую я почти не помню. Зорька старела и никак не могла принести себе замену, все бычки получались. Каждый раз ждали телочку, и когда она наконец появилась, имя ей было готово – Жданка. Кормилица наша на долгие годы, молоко, как сливки, вкуснющее. Только я не люблю парное.
После желтухи меня уговаривают всей семьей: мама, папа, бабушка.
- Ну, что за ребенок, не понимает, что для здоровья нужно, пей, как лекарство.
И я выпиваю этот злосчастный стакан парного молока. Ради них. Через полчаса начинаются страшные боли в животе. Терплю, чтобы не кричать, вцепившись в железные прутья кроватной спинки. Капли холодного пота стекают со лба. Перепуганные взрослые мечутся возле меня. Папа убегает за врачом. Дают мне какой-то порошок, и я проваливаюсь в сон, как в спасение, а утром посыпаюсь здоровой. Но, главное, врач сказал, давайте ей есть только то, что сама захочет. Теперь я спасена и от парного молока, и от хлеба.
Вот я уже школьница, весело размахивая портфелем, бегу домой после занятий и по запахам знаю, что у кого готовится. Еда для меня не имеет большого значения, я все еще плохо ем, но запахи пищи – это запахи дома, жизни. У Трошиных жарят картошку на свином сале, у Захаровых оладьи на подсолнечном масле, а у Щепко выкипела вода из чугунка, где варилась картошка в мундирах.
Нет, это у нас бабушка прозевала.
- Ой, растяпа, ой, полоротая, - причитает Анна Ивановна, всплескивая руками, - проворонила, ворона старая, не сдвинула вовремя.
На плите огромный полутораведерный чугун, в нем варится картошка для скотины, коровы, свиньи и куриц.
Как пахнет жизнь? У нее столько неистребимых запахов. Запах навоза, неприятный носу коренного горожанина, для меня свидетельство счастливой сытной жизни и будущего урожая. А еще это первый запах весны. Высокая навозная куча оттаивает рано, и густой дух расползается по двору. Стою на крылечке, потому что дальше – вода, слушаю, как блямкают капли с сосульки в лужу у крыльца. Блям! Блям! Над крышей заливается скворец, а у сарая спорят курицы.
- Куд-куда, куд-куда, куда лезешь, клюну тебя, будешь знать, - теснит одна другую, выклевывая у нее из-под самого носа разопревшее зернышко.
Рады, что выпустили их из сарая, что можно разгребать навоз и лакомиться.
Пальма, лениво глядя на них, изредка произносит: «гав», когда какая-нибудь пеструшка, забывшись, лезет прямо к будке. И тогда курица шумно удирает, обиженно ворча.
- Куд-куда, куд-куда! Ну, забрела нечаянно, чево лаять-то!..
А в небе неистребимо сияет солнце, и три белые облачка, как три белых барашка, мчатся куда-то, непрерывно обгоняя друг друга, а потом сливаются в одно большое облако. И кажется, что это большое слопало тех маленьких и вот-вот лопнет от обжорства.


В начале зимы закололи поросенка, хотя это был уже не поросенок, а настоящая свинья, огромная, страшная и жадная. Поросенком она была только весной. Его принесли с рынка в мешке, он там визжал и трепыхался, а выпущенный бегал по двору, как сумасшедший, мы всей семьей за ним.
Потом он жил в сарае, в отдельном загоне. Мы с Юркой часто к нему заходили, чесали розовую спинку, подкармливали морковкой, пока он не превратился в прожорливую свинью, сбивающую с ног всякого, кто приносил еду.
Приходилось кормить вдвоем. Один палкой хавронью отгоняет, а другой должен быстро ведро в корыто опрокинуть.
Но все равно нам было страшно и жалко. Пришли какие-то мужики с острыми ножами, как в сказке: «Точат ножи каленые, хотят меня зарезати». Любопытство сильнее страха, и все же момент убийства мы всегда пропускаем, вроде и не преднамеренно. Зрение включается в тот момент, когда огромная туша уже висит на крюке, когда свинья уже перестает быть живым существом, превращаясь просто в мясо. Мужики суетятся возле, обжигая щетину паяльными лампами.
Взрослые работают слаженно, весело. Для семьи еда на целый год, помощникам, кроме угощения, тоже полагается по приличному куску. Они ловко вынимают внутренности, а мы боязливо глядим на перламутровые, дымящиеся живым теплом кишки, на огромную темную печень, розовые воздушные легкие. Потом эти внутренности становятся осердьем, и из них пекут пироги, которые мы с аппетитом уплетаем, уже утрачивая связь между поросенком и пирожками.
В конце дня на столе дымится огромная глубокая чугунная сковорода свеженины. Крупные куски мяса и картошки плавают в жире, источая непередаваемый аромат. Только свежее мясо пахнет так. Взрослые сидят за столом, выпивают, ужинают, рассуждая о жизни, о ее перспективах. Мы выглядываем из комнаты, всякий раз изгоняемые бабушкиным движением руки… Ждите своего череду, знаем мы ее присказку, она и кошек так от стола гоняет.
- Ждите своего череду, когда со стола понесут.
Но нам важна не еда, а разделение радости. Сельский человек относится к пище серьезно, как к таинству, совершаемому ради жизни. И то, что принесена кровавая жертва, только усиливает значение таинства.
Разделанное мясо погружается в бочки и засыпается, утрамбовывается снегом, чтобы не заветривалось. Так оно будет храниться до тепла, постепенно убывая.
В детстве все другое, запахи, звуки, краски, все ярче, вкуснее. Недаром бабушка повторяет: «Ешь, пока рот свеж». Таких пельменей и домашней свиной колбасы я больше никогда в жизни не ела. Но сначала совершалось их приготовление.
В деревянном корыте рубится сечкой мясо, заправляется чесноком, солью, перцем. Кишки, вывернутые наизнанку, отскребаются и промываются в десяти водах. Мама с бабушкой, налив в тазы кипятка, усаживаются на скамеечки прямо на улице, чтобы грязь в дом не тащить. Вода в тазах быстро остывает и грязнится, они без конца меняют ее, перекидывая кишки из таза в таз. В дом вносятся уже чистые прозрачные оболочки.
Теперь мама готовит берестяные трубочки, перевязывает их туго, чтобы держались, суровыми нитками. На трубочку надевается край кишки. Закрепляется ниткой и начинается набивание колбаски. Мы с Юркой здесь первые помощники. Наполняешь воронку ароматным фаршем, проталкиваешь пальцем в кишку и гонишь быстро-быстро пальцами фарш в конец кишки. Набиваешь плотно и отдаешь маме. Она проверяет качество, вынимает воронку и завязывает ниткой край. Колбаска готова.
На плите кипит вода в чугуне. Уже топится и русская печь, выбрасывая сквозь заслонку всполохи света. Колбасы сначала варятся в чугуне, а затем томятся, выжариваются на листах в русской печи. Румяные, готовые укладываются кольцами в кастрюли и заливаются вытопленным жиром. И на мороз. Так в кладовке на полу безо всяких холодильников они будут храниться и летом. Но зимой, занесенные с мороза, тают во рту, наполняя дом чесночным ароматом.
Анна Ивановна, моя родная-неродная бабушка, жившая в молодости несколько лет в прислугах у бар, знает множество кулинарных рецептов и многому учит маму. В казачьем селе быт попроще, хотя и баба Тася, и мама, и тетя Маруся умелицы и рукодельницы.


В великий пост обе бабушки постятся. Мы доедаем пельмени, скоро весна – пропадут. А бабушки польют рыжиковым маслом картошку с капустой и едят с таким удовольствием, будто их еда вкуснее пельменей. Я заглядываю в бабушкину тарелку.
- Почему ты не ешь пельмени?
- Пост, - отвечает бабушка, - Бог не велит.
- А почему не велит? – любопытствую я.
- Сейчас Он страдает, и нам с Ним пострадать должно.
- А где Бог? – задаю я новый вопрос.
- На небе, - бабушка улыбается.
- А почему его никто не видит? – меня трудно остановить.
- А Его другими глазами надо искать, - не сдается бабушка.
- Какими? – упорствую я, думая, что вот тут я ее и подловлю, других глаз не бывает.
- Которые в сердце, - баба Тася терпеливая.
- А Он помогает людям? – не отстаю я.
- Конечно, - бабушка опускает голову.
- А что же тебе не помог? – я все знаю про несчастья бабушкиной жизни.
- Глупая ты, - не поднимая глаз, произносит она, - кабы не Он, мне бы мою жизнь не одолеть.


На столе керосиновая лампа, она отнимает у тьмы малую часть пространства, а там, дальше, по углам копится мгла, собирается мрак жизни. Совсем недалеко позади война, трудное несытое время. Не говорю «голодное», потому что для моей семьи оно, видимо, таким не было. Папа, по брони, оставался в тылу. А мужик дома во время войны, это спасение. И работал, зарплату получал, и, главное, свое хозяйство держали. Всегда досыта картошки, и огород под боком. И держали свинью и кур. А вот хлеба не было. Помню длинные очереди и себя четырехлетнюю. Пробираюсь между юбками к прилавку, вдыхаю сладковатый запах черного влажного хлеба. Зову маму, удивляюсь, почему она не может пробраться за мной, неужели ей не скучно в этой очереди.
А потом обязательный крохотный довесочек, который сосешь, растягивая на всю обратную дорогу. Голода не помню, а вкус этого хлеба помню. Когда при мне люди моих лет и постарше рассказывают, как трудно жили, как голодали во время войны, я всегда испытываю чувство неловкости. У меня нет таких воспоминаний. Мне кажется, что у нас всегда была корова, и мы жили достаточно сытно. И только одно воспоминание указывает на то, что я ошибаюсь. Мне четыре. Мама на рынке купила за огромные деньги полкилограмма сливочного масла. И оставила его на кухонном столе. Взрослые куда-то отлучились, а когда вернулись через час, масла не было. Его пальчиком слизала я. Бегала и бегала на кухню и пальцем набирала очередную порцию настоящего сливочного чуть подсоленого.
С потерей масла мама смирилась, но испугалась за меня. Она не верила, что четырехлетний ребенок может съесть такое количество масла за такой короткий срок и остаться живым. Несколько дней родители с тревогой наблюдали за мной, но все обошлось. Видимо, организм получил то, чего жаждал. А вкус того масла остался во мне вкусом жизни и вины.
Мы в свете лампы у стола на кухне. И пусть там, по углам, тьма, а мы тут лепим пельмени. И Анна Ивановна, раскатывая сочни, то засыпает, роняя голову на грудь, то просыпается от нашего с Юркой смеха. Мы тоже лепим. Мама десять, мы по одному. Мамины маленькие, аккуратные с ушками, защипанными так плотно, что никогда не разварятся, и в то же время наполнены фаршем до отказа.
- Как игрушки, - хвалит Анна Ивановна, - хоть на выставку.
А наши – полупустые лапти с огромными ушами. Но мы стараемся, лепим жизнь на завтра. Рядом любовь, тепло, и мрак по углам не страшен.


До конца апреля два свиных окорока хранятся в бочке, под снегом, превратившимся в лед. Но вот пришла пора, уже с огорода сошла вода, чуть подсохла земля. Папа роет неглубокую длинную канаву, с закругленным дном, сверху укладывает лист железа, с двух сторон остаются отверстия. На дальнее устанавливается железная бочка без дна, в нее опускают и закрепляют вверху на крюках окорока. С ближней стороны закладываем сырые поленья. Теперь нужно следить, чтобы не гасло и не слишком жарко горело. Процесс длительный и непрерывный. Караулим все по очереди. На земле брезент, сверху полушубок. Нам с Юркой разрешают дежурить у коптильни до темна.
Укладываюсь на полушубке, ладошки под голову, лицо к небу. Там, в доме, во дворе идет жизнь. Мама стучит подойником, пошла доить корову. Папа чистит сарай, выбрасывает навоз.
- Борька! – кричит мама. – Нашел время, она и так, паразитка, не стоит, как нужно, все молоко пролила…
А я тут… Надо мной фиолетовое небо, усыпанное звездами, и я опять ищу свои Стожары, созвездие, о котором вычитала в книжке. И вон то, мерцающее вдали, и если прищурить глаза и присмотреться, состоящее из множества отдельных звезд, кажется мне именно Стожарами. Завораживают и звезды, и название, словно сто огней, сто жарких горячих цветов.
Небо всегда притягивает меня. Люблю висеть на жердочке, головой вниз. Мама ругается, говорит, вредно. Но мне не вредно, мне прекрасно. Небо внизу, подо мной. Голова кружится, и я уже не знаю, где низ, где верх, одно бездонное синее, приправленное белым легким, пространство. И я почти, как птица, парю и вот-вот улечу. Улетаю всегда на землю, обдирая коленки. Но это не останавливает.
Готовые окорока висят на крюках в кладовке, прикрытые марлей от мух. В поле на прополку, окучивание картошки, в лес по ягоды-грибы, кроме яиц, зеленого лука и картошки, всегда с собой и кусок копченого окорока. По грибы-ягоды ездим с папой, когда ему нужно по делу. От его работы в лесу несколько мужиков заготовляют дрова для сушилок на базе, а заодно и сено для конторской конюшни. Папа отвозит им еду, принимает сделанное. А мы блаженствуем.
Землянка, вниз три ступеньки. Канава – это пол, справа и слева прямо на земле, заросшей травой, постели, просто телогрейки или старый полушубок. Укрыта землянка ветками и дерном, вход занавешен брезентом. Пахнет сырой землей, увядающими листьями березы, сохранившимися на ветках. Как в Троицу.
На улице кострище, грубо сколоченные стол и несколько скамеек. Все немудреное хозяйство. Чуть подальше родничок. Возле него крохотное озерцо, из которого маленькой речкой вытекает лишняя вода и теряется где-то под сухими опавшими листьями. Вода в родничке сладкая, ледяная. В озерце плавают соринки и муравьи. Отодвигаю их пальцами, наклоняю лицо к воде и медленно втягиваю в себя живую воду, потом умываюсь и бегу в землянку. Сижу минут пять на постели неподвижно, прислушиваюсь, как грохочет там, снаружи, война, а я здесь в безопасности, и никакие бомбы и пули мне не страшны, вот если только танки…
- Галька! Иди ягоды собирать, - зовет мама.
Война заканчивается, я даже Юрке не успеваю рассказать. Мамино ведро наполняется быстрей, чем моя кружка. Хитрю, высыпаю ей помаленьку.
- Я же тебе уже столько раз помогала!
- Конечно, - смеется мама.
Юрка занят мужским делом, срезает березовые ветки для веников. Просто отлынивает от ягод, а веники его все равно потом папа забракует.
В наклон брать ягоды тяжело, то сажусь на корточки, то падаю в высокую траву и, лежа, раздвигаю травинки, высвобождая крупные спелые ягоды. Но рядом с ними совсем еще зеленушки и мелочь, пусть растут. Только как отделить одни от других? Я ставлю кружку на землю, работаю двумя руками, ягоды давятся в ладони. Пока облизываю пальцы, падает кружка, и все собранные ягоды катятся в траву, запутываясь в ней. Потом они тоже отправляются в рот, потому что у них уже не товарный вид, как говорит мама.
Все, устала, отстаю от мамы, устраиваюсь под березой. Шлеп! Шлеп! Себя по лбу. Замучили комары, не дают глядеть. Сквозь листья березы ко мне пробивается солнечный луч, заставляет зажмуриться. Перемещаюсь в сторону и снова открываю глаза. А там, там, в небе, такая красота, что я даже Юрку не зову, боясь ее разрушить. Высоченные сказочные дворцы, может, как раз в одном из них и живет Снежная Королева. Я вглядываюсь с напряжением, не покажется ли она, а вдруг и Кай рядом. Если бы я была Гердой, я бы знала, где его искать. Вон в том, маленьком синем окошке, оно на миг открылось и захлопнулось.
- А-а-а! – кричит Юрка, возвращая меня на землю.
Он упал с березы. При поездках в лес папа всегда делает нам качели. Наклоняет две растущие рядом молодые березы, связывает их. Садись и взлетай. В этот день брат решил все сделать сам. Залез на березу, наклонил верхушку, чтобы вместе с ней опуститься, а она возьми да обломись.
Взрослые далеко. Первой возле брата оказываюсь я. Он лежит бездыханный, бледный. Вот тебе и Кай, а я Герда. И его нужно оживить. Вместо слез у меня в запасе другое средство. Я наклоняюсь над братом и кусаю его в плечо.
- А-а-а! – снова прокатывается по лесу.
И в это время прибегают папа с мамой, тормошат Юрку, ощупывают, радуясь, что все обошлось. Он рвется из их рук за мной, догнать, отомстить. Неблагодарный, ведь это я оживила его.


К Новому году начинаем готовиться загодя. Были у нас и покупные игрушки, совсем не такие, как сейчас. Из слюды, из ваты. Больше всего мне нравится стрекоза с совсем настоящими прозрачными крыльями.
А мы мастерим фонарики из разноцветной бумаги и корзиночки. Два-три вечера дружной работы, и игрушки готовы.
За несколько дней до Нового года папа привозит елку. На самом деле это сосна, но мы все равно зовем ее елкой. Пушистая зеленая, она стоит несколько дней во дворе. Наконец, ее вносят, наполняя дом запахами хвойного леса. Нас гонят от елки, пока не согрелась, чтобы не простыли. Но она притягивает к себе, как магнитом.
Елку устанавливают в крестовину, закрепляют верхушку у потолка, чтобы не упала, и начинается самое интересное. Стеклянные яркие бусы расстилаем по всему полу, перед этим я пыталась их примерить и окончательно запутала. Мама распутывает, командует:
- Галька, держи, Юрка, держи вот здесь, держи, держи, не отпускай…
Последними закрепляем свечи. Настоящие восковые, пахнущие летом, медом. Они вставлены в специальные подсвечники с такими прищепками. Наконец, выносим лампу и зажигаем свечи. Ненадолго, иначе опасно. Минут на десять нас оставляют одних, и начинается волшебство. Пахнет смолой, воском и мандаринами. Они в моем детстве появлялись только под Новый год. И до сих пор запах мандаринов остается для меня новогодним запахом.
Под елкой стоят два игрушечных домика. Один из ваты со слюдяными окошечками, которые светятся, отражая свет горящих на елке свечей. Мы уверены, что в домике живет лилипутский Дед Мороз со своей Снегурочкой. И вот-вот дверца дома распахнется, и они появятся на пороге. Так оно и случается, только мы не видим, потому что спим.
Второй домик сборный фанерный, папа привез его из Москвы, из командировки. Он совсем как настоящий. Мы ставим в него маленькую свечку и зажигаем. Долго лежим в темноте на полу, заглядывая в окна игрушечного дома, перенося на него любовь к нашему дому.
Почему все дети любят играть в дом? Репетиция своего будущего дома или просто первый жизненный опыт, реализуемый в играх? Или недостаток любви в твоем собственном дому и мечта о доме идеальном, наполненном любовью до краев?
Но мы лежим на полу, смотрим на светящиеся окна игрушечного дома и видим его внутреннюю жизнь. Не так ли и Бог смотрит на наши дома со Своей высоты. Только Он скорбит реальностью, а мы утешаемся сочиненным.



Много ли нужно маленькому человеку для путешествия. Дом, огород и пристройки. Любимые места – чердаки. Сегодня отправляемся на главный чердак – над домом. Нужно получить разрешение у мамы, потом преодолеть крутую лестницу, забраться на крышу сеней, покатую, крытую толью. Это очень опасное место. С трех сторон пропасти и никаких ограждений. Впереди манящая дверь чердака. Юрка первый пробегает по крыше и исчезает за ней, а я ползу на четвереньках, стараясь не смотреть вниз. Наконец-то! Вглядываюсь в полумрак чердака, вдыхаю особый чердачный запах, смесь трав (здесь мама летом сушит траву на лекарства), пыли, нагретого солнцем дерева и еще чего-то неуловимо знакомого.
Чердак кажется огромным кораблем, на носу его маленькое окошечко, треугольное отверстие, через которое можно видеть, как наш корабль несется над землей. Юрка уже там, подтащил ящик и смотрит. Я оставила дверь открытой, чтобы было не так страшно, а он закрыл, чтобы меня пугать, и рычит оттуда, от окошечка.
Иду, как завороженная, на свет и его голос. Здесь все слышится иначе, не так, как на земле. Вдруг над головами раздается страшный грохот.
- Да это просто ворона уселась на крышу, - кричит брат, прогоняя страх мой и свой собственный, а заодно и ворону.
Испугавшись его крика, она шумно взлетает, успев каркнуть в самые наши уши – кар-р-р!
Вот и окошечко. Деремся.
- Ты уже насмотрелся, и я младше.
- Я старше, и, значит, мне смотреть дольше, - резонно возражает брат.
Один смотрит, другой мешает, дергая снизу, не давая наглядеться. Потом все повторяется в обратном порядке. Главное, успеть увидеть то, чего не увидел другой. Издалека слышится песня. Поют мужские голоса, красиво, весело. А слова печальные:
- Напрасно старушка ждет сына домой, ей скажут, она зарыдает…
Я первая вижу их. Это летчики, в нашем городке летное училище. Они идут по нашей улице, на плечах планер. День тихий жаркий безветренный. На дороге пыль по щиколотку. От движения многих ног она поднимается и стоит в воздухе серым облаком.
От восторга потеряв голос, я хриплю Юрке:
- Там солдаты…
Он стаскивает меня с ящика, и я понимаю, что все пропало. Забыв о страхе, лечу туда, где должна быть дверь чердака, кубарем скатываюсь с крыши, добегаю через двор до ворот и застаю только мерно качающиеся удаляющиеся спины. Но один солдат в последнем ряду, услышав мой всхлип или стук калитки, оглядывается, и я вижу усыпанное конопушками веселое молодое лицо, рыжую челку. Он делает легкий взмах рукой.
- До свиданья, девочка!
Это сокровище, которым я не хочу ни с кем делиться. Ношу в себе до вечера, ничего не рассказывая брату. Оказывается, я ношу его в себе до сих пор. Только теперь уже не боясь, что его убудет, могу поделиться с другими. А тогда мне даже похвастаться не хотелось. Веселый взгляд и привет запрятала в сердце. Ведь он сказал – до свиданья. Значит, должен вернуться, и будет встреча.
Тайна детского сердца. Оно так похоже на взрослое, надеждой, верой и любовью.


Юрка мечтает о брате. Он считает, что я трусиха и неженка и для настоящих мужских игр не гожусь. Вот если меня переодеть, может быть, тогда что-нибудь получится. На мне шаровары, пальтишко и старая Юркина шапка-ушанка. Теперь я – Генка. Так мы отправляемся на улицу. Два часа, пока мама не зовет нас обедать, улица оглашается победными кликами:
- Генка, ура, мы победили!
- Ура! Ура! Юрка, наши наступают!
Играем, конечно, в войну. Юрка все время уговаривает меня воевать за немцев, чтобы получилось по-настоящему, но я упорно не соглашаюсь. И мы воюем на одной стороне, на другой – мнимые невидимые враги. Но главное, что я у него – брат, тысячу раз крикни и сам поверишь.
У нас есть вымышленные друзья. У Юрки, конечно, Генка. У меня – Тамарка. Нужно только забраться повыше, он на стул, я на табуретку, и все рассказать взрослым. Сочиняльщики мы известные.
- А у моей Тамарки… - кричу я со своей табуретки.
- А у моего Генки… - перебивает меня Юрка.
Впереди обязательное «А». Для разбега, чтобы дальше вранье гладко покатилось.
- А у моего Генки, - продолжает брат, - отец с фронта приехал и танк привез.
Я захлебываюсь словами от такой выдумки. Анна Ивановна только успевает руками взмахивать. Мама смеется.
- А у моей Тамарки отец с фронта корову привез, - мое вранье более реальное, земное.
Муж маминой сестры, дядя Ваня, как раз вернулся домой с войны с коровой и с множеством чемоданов. Корова была очень удойная, и бабушка называла ее «цементалкой». А в чемоданах было столько тряпок, что я еще в шестнадцать лет донашивала одно из двух платьев, подаренных маме дядей Ваней. Оно хоть и вправду было платьем, тогда как другое, шелковое, скорее всего, служило какой-нибудь немке ночной сорочкой. Нам не хотелось думать, что дядя Ваня отобрал корову и все чемоданное богатство у каких-то немецких людей, поэтому мы решили, что коров и чемоданы раздавали, как ордена.
А Жданкино молоко вкуснее, хотя она и не немецкая «цементалка», а простая русская корова.


Мы с братом играем в комнате, на подстеленном теплом половике, сплетенном из разноцветных тряпок, ярком, как летняя поляна. На половике не менее пестрая россыпь тряпок, нарядов для кукол. Кукол две, одна у Юрки, другая у меня. В машинки не играем. Чаще всего – в дом. Тем более, что брат – прекрасный портной, он все шьет для моих кукол, я только даю указания:
- Вот тут неправильно, видишь, торчит…
- Не мешай, - отмахивается брат, он сосредоточен и нетороплив, в отличие от меня, торопыги.
И все-таки мы умудряемся поссориться и подраться. Не то платье я у него взяла для своей куклы. На крик прибегает мама, разводит нас по разным комнатам, предварительно поделив все кукольное имущество.
Врозь скучно, оба подскуливаем, пересчитывая разделенное богатство. И вдруг Юрка заливается громким плачем, сквозь слезы выкрикивая мне:
- Еще плачиш кобыла!..
Мама выскакивает из кухни на его крик.
- Ты что, ты с ума сошел, кто тебя научил такие слова говорить на сестру?!
Но Юрка, захлебываясь слезами, кричит еще неистовей:
- Еще плачиш кобыла!!!
Мама наклоняется над ним, грозя пальцем, руки у нее в тесте.
- Прекрати сейчас же, где отцовский ремень?!
Но это не помогает.
- Еще плачишкобыла! – раздается по всему дому.
И тогда я, давно уже понявшая в чем дело, держа в руках лишнее куклино платьишко, протягиваю его через порог в другую комнату.
- Забери свое платьишко, - кричу я ему, - мне оно не нужно.
Мама смотрит на платье, на нас, потом опускается на колени у кровати, подняв руки над головой, чтобы ничего не запачкать тестом. Она уткнулась лицом в подушку, а спина у нее трясется. Наверное, плачет от нашего невыносимого поведения.
- Мама, мама, прости, не плачь, - мы оба возле нее, трогаем дрожащую мамину спину.
Мама поднимает почему-то незаплаканное лицо, хмурит брови.
- С вами с ума сойдешь, что за дети! Забери свое платьишко. Это же надо такое придумать… Еще платьишко было… Еще плачешь кобыла…


Самая яркая памятная игрушка детства – клоун. Мне его подарили мамин двоюродный брат Борис с женой Соней, когда проездом останавливались после войны у нас на несколько дней. Он – такой красивый, какими бывают игрушки только в детстве. Штаны начинаются от шеи, одна половина красная в цветочек, другая зеленая в горошек. Вокруг шеи белый присобранный торчащий воротничок. Румянец во все щеки. На голове колпак с кисточкой. Я с ним не расстаюсь даже во сне. Таскаю его за собой всюду.
Беру и в этот раз. Иду играть к соседям напротив. Они беженцы, очень бедные. И двор не огорожен, открыт всем ветрам, даже жердочек нет. Зато лопухи выше нас. Там две девочки, мои ровесницы. В лопухах у нас дом. Там я нечаянно забываю клоуна, когда Анна Ивановна зовет меня обедать. Сидя над тарелкой, я вспоминаю про клоуна и мчусь к соседям. Прошло-то всего две минуты. Соседка и ее дочери, отводя глаза, говорят, что ничего не знают. Двор не огорожен, может, кто проходил да взял.
Он и прожил у меня всего полмесяца, мой любимый клоун. А через несколько дней соседка развешивает на дворе выстиранное белье. И рядом с нехитрыми старыми одежками я вижу две яркие новые тряпки, красная в цветочек и зеленая в горошек. Онемев от горя, я несу свою беду маме. Таких совпадений не бывает, и мама идет к соседям разбираться. Но клоуна не вернешь. Я и сейчас не понимаю, зачем это было им нужно. Те небольшие лоскутки годились только на носовые платки.
Соседи жили рядом с нами всего полгода, потом уехали, и запомнились мне, к сожалению, только казнью клоуна.


За что сегодня стоим в углу? За куклины туфли. Вчера мама с папой уходили в гости. Бабушка занята хозяйством, у нас тихо, значит, все в порядке.
Утром папа за ремень, править бритву. Шикарный командирский ремень, подаренный ему капитаном-летчиком. Он служит в доме двум целям. Править бритву и угрожать нам. Вон, отцовский ремень висит. А теперь он изрезан.
- Юрка! – папа трясет его за плечо. – Вставай, кто ремень изрезал?
Юрка просыпается медленно и долго ничего не может понять. А я уже проснулась и лежу, как мышь, натянув одеяло на голову.
- Какие туфли?! – кричит папа. – Какие-такие туфли? Нюра, иди сюда!
Папа берет в руки туфли, которые Юрка вчера вечером сшил для моей куклы, и в бессилии опускается на кровать. Я испуганно подглядываю из-под одеяла.
- Боже мой! Он же еще и хромовые голенища изрезал на верха.
Да, на подошвы пошел ремень, а на сами туфли ничего лучшего не нашлось, только хромовые голенища для будущих папиных сапог. Они лежали в шифоньере, мы видели их там, когда играли в прятки. И вспомнили вчера вечером.
Туфли получились, как фабричные. Это нас и спасло. Качество Юркиной работы. От ремня, но не от угла.
- Ма-а-ма-а, про-о-ости-и, я-а-а бо-о-ольше-е не-е-э бу-у-ду-у ни-и-ко-о-гда-а та-а-ак де-е-ла-ать, - это из одного угла Юрка.
- Мам, прости, я больше не буду, мам, прости, я больше не буду, - это из другого я.
Десять раз, пока Юрка пропоет один раз свое «прости».
Никакого отклика. Мама занята починкой. Прячет лицо в папину рубашку. Терпение мое кончается.
- Прощай! Прощай! Прощай! Прощай! – рыдаю я, притопывая ногами.
- Куда поехала? – улыбается мама.
Ей хорошо, она не в углу.
Наконец, мы прощены. А туфли несколько лет стоят на комоде и демонстрируются гостям, как образец сапожного мастерства. Юрке пророчат, что он будет сапожником, но он станет офицером


Рецензии