В обрат в себя

          Дух не обнаруживает себя: он действенен в своём отсутствии,
          в том, что он противостоит всему сущему.
                Гейдар Джемаль. Традиция и реальность

          Doin' the mind guerrilla
                John Lennon. Mind Games



Странный писатель Фёдор Михайлович, невозможный писатель! Ведь у него нарратив на костылях ходит, ей-богу. Путать слова "доверие" и "доверенность" – это даже "и для аптекаря" чересчур... нарочно перечитайте роман "Идиот". Всемирный представитель, амбассадор "загадочной русской души", классик и пророк... да он русского языка толком не знает! Русский, языка не знающий, теперь не редкость, да ведь не писатель же в самом деле. В одном, пожалуй, нет этому неряхе равных: никто с такой художественной силой, прямо до омерзения, не показал нашу русскую страсть – в грязи валяться, а если и не самому, так непременно подглядывать в щёлочку, как другой валяется... Только, сдаётся мне, не одному русскому это свойственно, а вуайёр, он и в Африке вуайёр... У меня нет доверенности к писателю Достоевскому.
Да и кто у нас не Достоевский? Кто не писатель? Вот хотя бы и я. Или вы. А лучше – он: мы о нём ничегошеньки не знаем, потому он кем угодно может быть, и каким угодно. Эй! Достоевский! Шпрехен зи русиш? Я, я!

Достоевский наших дней, из многих (очень, очень многих), несомненно, Пелевин. Со всеми своими насекомыми, маленьким человеком наполовину из гоголевской шинели, – он, только он... Достоевский, цифру прошедший. У него маленький, он же бедный, человек, а в горизонте – князь Христос (первое название романа "Идиот", то есть идиот настоящий, по сути и по смыслу), уже про слезу младенца замученного больше не талдычит, и смешно продолжать, когда миллионы замучены и никаких литературных "слёз" не хватит под эту обыденность, а он пребывает в новой иллюзии собственного всемогущества: вот я сейчас здесь кликну – оно и выйдет, что мне нужно!
"Оно" выйдет, не сомневайся. Именно то, что тебе нужно, вот откуда только "Оно" выходит и что нужно ему – не тебе, а ему, "Ону", над тем не задумываемся, ибо – иллюзия, велика и прекрасна сия иллюзия, брат, так пребудем же навечно в иллюзии! Что там "сон золотой"! Золото – мелочь в сравнении со всей (пока недостигаемой – но будет, будет) полнотой свободы отказа от своего отсутствия, здесь и сейчас отсутствия: единственный возможный символический жест, который выводит маленького человека за пределы его иллюзии бытия.

"Я знаю роль, я эту пьесу читал, я не участвую в сценах..." Знаешь – верю охотно; пьесу читал – вполне возможно, не так она и нова; но вот неучастие в сценах – это, батенька, невозможно есть! И знаешь, и читал, и понимаешь, что делаешь – а участвуешь, и участвовать – будешь! Вброшен сюда – значит, участвуй. А и выбросишься (Башлачёв), так ведь всё одно из пьесы ни ногой. Вот он выбросился – и он здесь, он участвует, потому – режиссёр всё ставит и ставит и ставит и ста... "ненужную пьесу", как другой написал, тоже много-много лет назад и зим.
Потому и ставит, что "ненужная". Актёры, декорации, "сверхзадача", даже публика в зале, всё меняется. А пьеса не сходит со сцены. Потому что "ненужная". Нужную второй раз не поставишь: незачем. Нужное – ставится, говорится – один только раз. Второй не нужен. Второй – это уже ненужное. Ну, эти слова... тоже... из того же сценария.

Это подводит нас к проблеме символического жеста. Чтобы не обвинили потом в "оскорблении чувств", сразу поставлю стулья и обозначу сцену, топос: он выражается, разумеется, не только и не столько в стульях, сколько в идиосинкратических особенностях выразительных средств. Мы пишем знаками, для нас топос – вокабуляр. Вот у писателя Гарина-Михайловского в романе "Инженеры" есть слово "поставил". N "поставила", NN "поставил". Как все художественные средства, смысл которых понятен интуитивно, а следовательно – на бумаге не отображается, "поставил" неизвестно что обозначает, но оно обозначает неизвестно что со страшной силой. Это и есть символический жест. То, чего так недостаёт в современном искусстве, будь то литература или кинематограф. Символический жест берёт силу в своей бесполезности. Как всякий надприродный факт природного, он имеет власть и действует над выведенным, но не имеет власти и не действует в природном. Символический жест хорош в фильмах Тарковского, он делает эти фильмы тем, что они есть: выговариванием непроизносимого, физически непроизносимого, не отсюда, не из этого мира – на благо и в спасение этого мира. "Чемпион" бессмысленности – известный проход с зажжённой свечой для спасения человечества (гениальная "Ностальгия" с Олегом Янковским), для мира юродство и безумие, но без этой свечи – что же останется: голая сиська итальянки... "способ существования белковых тел"? Он не единственный там, этот символический проход. "Ностальгия" изобилует, прямо перенасыщена символами, и можно сказать без особого преувеличения: этот фильм посвящён жесту, замещению жестом жизни человеческой – когда всё утратило смысл... и не светятся больше те самые "крылья за спиной". Свеча в проход... что свеча – там этого добра столько, что фильм можно смотреть с выключенным звуком. Как гениальную пантомиму.
После Тарковского... кого поставить? "Сам ответил: – Некого." Современный кинематограф тщится рассказать – а нужно-то показывать, – жест, жест! Литература, напротив, всё показывает, аж тошно становится: вот – свеча, вот – проход... а жест, жест – где?! Кинематографичность текста есть видеотизм писателя тире читателя. Как Толстой не напишешь – будем, значит, Арцыбашевы... Уходит, и уже ушло, искусство паузы. Пауза тоже: символ и жест. Выводя за рамки бытия, жест и создаёт паузу эту самую, вот что превосходно умел Тарковский (в "Тексте" недавнем она есть, пауза – да только это пауза действия, а надо – чтобы голова остановилась; у других же и того нет), и освобождённое пространство заполняет – дух. Он не такой бестелесный, как привыкли думать, и ручаюсь: вы почувствуете...

Но, пожалуй, самый сильный из всех известных символических жестов в истории человечества – вне конкуренции – Иисус Христос. Человек, сын плотника, одержимый Крестом. Вот кто-то, кто решил: пьесу знаю, режиссёра знаю (лично!), моя роль вот эта... И – всё: уже никто его с пути не свернёт и Креста с него не снимет. Его – да, его снимут. А Крест, он навсегда.
Сущность Креста в перечёркивании. Всего вообще. Тогда и роль, и пьеса, всё становится ненужным. Ибо – не в первый раз. А раз второй, это уже ненужное. Остаётся режиссёр. И я, сын его, то есть как бы тоже – Он. И остаётся Оно, То, что было на месте и что заместит – и сцену, и всё-всё-всё, что в сценарии только значится, подразумевается, могло быть, будет, было, – всё...
И когда они посмотрят в глаза друг другу, то вот при этом "посмотрят" я, ой как не хотел бы присутствовать, честно говорю. Потому что та тоска, которая здесь сейчас, ничто по сравнению с той радостью, которая там. Потому что здесь нарратив, а там нарратор. И значит, я остаюсь навсегда, и до, и после, и всё – я, я, я – но только вне меня, без меня, а самое страшное то, что я это знаю, и знал это всегда.

Потому так тяжела, да какое тяжела – так страшна участь инока. Суть монашества не в том, чтобы ничего не взять – она в том, чтобы всё отдать. Чтобы "благо дать". Панарин хорошо пишет об этом: "Человек удаляется от социума, повязавшего его в грехе, пребывает в отшельнической тишине, совершая при этом нечто вроде феноменологической редукции: он выносит социум со всей его мирской суетой за скобки, чтобы в сосредоточенном уединении услышать голос Благодати. Но благодать потому и носит своё имя, что отличается энергетийным характером – она источает себя во вне, возвращается в социум, который тем самым становится другим, просветлённым".
"Отдать" – это суть, "не взять" – технология. Монашеский подвиг, он и есть – технология par excellence, см. Исаак Сирин, собственно "делание", а "делается" для постижения и достижения той самой сути. Но разве это возможно – реально всё-всё отдать? Это невозможно. Это только на символическом уровне – уровне жеста, знака, полного безмолвия и феномена неконтролируемых слёз. Ветхий человек совлекается, то есть исчезает, а остаётся дух, то есть визуально ничего не остаётся...
Остаётся, как образно сказал поэт, "ужас в пригоршне плоти".
То, что туда уходит, не возвращается уже никогда, тут главное себя не оказывать: пока не обернулся – вот она, Евридика, живая и весёлая, и песни играет, а только обернулся на неё...
"– Listen to the sounds. It is in our house now. – Is it? – It all cannot be said aloud now." Большой мастер паузы, David Lynch. У него всё через паузу, и главное как раз паузы эти, там-то всё кроется и всё происходит...

Я много размышлял, – ну как размышлял: как все мы размышляем, когда нас коснётся, не зная и не понимая толком ничего, – а в этом-то и страх, и вся гамлетовская "загвоздка", монолог-то знаменитейший – помните? – что вдруг узнаешь! – ведь это навсегда, ведь уже назад, вобрать, так сказать, в себя – уже пути не будет, – об этом.
Размышления ни к чему путнему, разумеется, и не привели, и привести никак не могли. Это даже странно, если вдруг привели бы. При всех своих странностях, одна из которых – склонность размышлять, а иначе – оязычивать неизвестное и непонятное, я – как и вы, как и весь род земной, в одном сценарии живём, одни говорят – наказаны, другие – соблазнены, а третьи... а впрочем, третьи, пятые-сорок пятые, здесь совсем ни при чём, за безысходностью-то, понимаете вы, при всём при этом я вот и до известного возраста дожил, понимаете, ну очень может быть – что за ненужностью своей и дожил, кто знает... А, может быть – подчинён нарративу, и не сказать что так сложно и подчинён, нормально подчинён: как все.

Нарратив, что ж нарратив. Он не на пустом месте, нарратив. Да он и не бывает на пустом, если сирут – то на голову: головы засраны всем опытом человечества, что твой ротный сортир, и персонажей тут не меньше, чем мух над (и под) очками, если не больше. Кто руку тянет, а кто показывает кулак; один норовит пнуть – другой дружески похлопать по плечу. Всебратья. Итоги творческого потения автора над самим собой. Та-кая, знаешь, гипертрофированная детская ромашка: плюнет – поцелует, к сердцу прижмёт, дальше сами знаете что.
А сам-то автор? Сам с усам наш автор. Его не ищи среди негодяев, но нет его и выше. Потому – стыдно... Это разное стыдно, вверху и внизу. Среди героев стыдно – потому не соответствуем, а среди подонков стыдно – потому соответствуем лучше некуда.
Нарратив – он, как тёмная комната, где рентген. Просвечивают... И в мутноватом сплетении силуэтов что-то читается такое, что и не узнать – нельзя, и узнавать – страшно.

Поставь на паузу. И держи. Держи паузу. Между выдохом и вдохом, между молчанием и словом – всегда. Будет нелегко. Но чем дольше, тем легче: там уже подключатся союзники, те самые millions of mind guerillas – активные элементы отсутствия. Это удивишься, когда откроется огромное поле – что Сион и сто сорок четыре тысячи, что дивизии папы римского – весь мир предстаёт перед глазами как поле будущей жатвы, готово к посеву.
Да ведь и сеют, сеют уже. Вон, прикорнул на скамеечке, на вид гражданин ветхий, прорушный – а ведь это прямой участник сопротивления.. Пауза, любая пауза – прямой выход в то, что Гейдар Джемаль назвал внутренним временем. Входишь сюда – и здесь всё, всё вообще: от первого до последнего человека, все слова, все звуки, все жертвы, вся память. Это как если бы кто вознёс тебя на высочайшую вершину и показал все царства мира, настоящие, прошедшие и будущие. Но то соблазн, прелесть, погибель... А и возноситься не нужно: вот, как писатель Гоголь говорит, вы посмотрите в кармане, там дырочка, так не в дырочке ли? Ой! В дырочке. В паузе... Всё найдёшь и всех увидишь – только себя не найдёшь и не увидишь. Но не пугайся: это всё и есть – ты.


17 ноября 2021 г.


Рецензии