О князе Верейском замолвите слово
Пушкиниана поначалу вызывает ассоциации с непроходимыми лесными дебрями, приводящими новичков в душевный трепет, после же оказывается сродни Беловежской пущи — столь же обширной, сколь и обихоженной: этакий пример совмещенных зоосада с дендропарком. Казалось бы, при столь тщательном обиход, должно быть учтено всё, но сколь ни приглядывайся, ни на одной табличке или аншлаге так и не увидишь надписи «Верейский» с поясняющей информацией.
А
Зряшные лотки уличных торговцев букинистическим неликвидом и полки буккроссинга невольно притягивают внимание читателя советской формации. Этому виду книгочеев свойственна определённая ненасытность — посттравматический синдром времён, когда стремление обладать собранием сочинений Дюма томило сродни девственности. Пресыщенность, как водится, выхолостила бытие, и до некогда столь желанного многотомника дела не больше, чем до интимных подробностей жизни своих бывших ; чаще никакого.
Толку ; прикупить чего или прибрать к рукам, от такого интереса, как правило, нет. Пробежишься взглядом по корешкам, и делов. Исключения, конечно, случаются и подогревают интерес к процессу, но так, чтобы дело кончилось откровением… Это уж из разряда статистических погрешностей: допускают и наслышаны многие, но личным опытом похвалиться могут лишь всёпостигшие блогеры да персонажи с судьбой «этоикакжетебяугораздило» из рейтинговых телешабашей.
В Шалинской центральной районной библиотеке время от времени, после ревизии фонда, выставляют на специальную полку у входа излишки — то, что долгое время не востребовано читателями и лишь захламляет и без того тесные, как свадебный пиджак на отце первоклассника, стеллажи.
Тогда, помнится, выложили с десяток разномастных томов и подписку журнала «Новое литературное обозрение» за 1997 год. Пройти мимо не смог. Добычей стали «А.С. Пушкин. Романы и повести» (Издательство «Художественная литература», Москва. 1971 год) и один из журнальных номеров. Что касается книги, то тут мотивацию выбора можно было обосновать хоть кондуктору в трамвае: Пушкин (Ах, ну как же…. Александр Сергеевич!), книге почти полвека, в хорошем состоянии (ещё немного и станет букинистической)… Но вот чем привлекла лощённая черно-жёлтая обложка журнала №27, я даже себе объяснить не мог. Это как с детскими поступками, обусловленными исключительно наитием.
Б
Дома раскрыл книгу наугад, словно вздумалось погадать по ней. Многие, конечно, в курсе этой забавы: не глядя выбрать страницу и ткнуть в неё пальцем. А обозначенной таким образом цитате уготовано провидением что-то истолковать или предсказать в жизни. У обряда даже название своё имеется — библиомансия. Особой популярностью она пользовалась в высшем свете во времена того же Александра Сергеевича. В стране же Советов с распространением грамотности и просвещения «до самых до окраин» этот вид гадания проник повсеместно. Во всяком случае, в мои школьные годы его широко практиковали на днях рождения одноклассников, пока не дорастали до игры в бутылочку.
Выпала страница 155. Взгляд ухватил начало второго абзаца и тут же соскользнул с него. Так шалая дворняга цапает за штанину беспечного прохожего, но вместо того чтобы прикусить как следует, — после к врачу или к портному — тут же отступается, испугавшись приступа своей непостижимой отваги.
Меня же поразили, конечно же, читаные прежде и, возможно, не раз слова: «Князю было около пятидесяти лет...».
!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
По меньшей мере, полсотни восклицательных знаков сотрясли сознание. Это со звоном разлетались осколки хрестоматийного, впитанного ещё в школьные годы, понимания «Дубровского».
В
Будь я герой старомодной пьесы, то непременно бы воскликнул: «Подайте мне мой аттестат зрелости, я всплакну над ним, и пусть жгучие, словно уксус, слезы отчаяния, капнув на пятёрку по литературе, растворят её!». Человеку современному оставалось лишь матюгнуться. Не трёхэтажно, что подобало бы случаю при пертурбации личной Вселенной, а незатейливо, без злости и куража, так, словно на кассе в «Ашане» не оказалось с собой портмоне: один из немногих плюсов возраста — истощённая опытом рефлексия.
Князь Верейский всегда воспринимался сладострастным стариком, возжелавшим молодого тела Машеньки Троекуровой. С однозначностью и непременной апелляций к горькому опыту провинциальных слухов он был отнесён к разряду отвратных героев типа Швабрина из «Капитанской дочки» или Ромашова из «Двух капитанов». И без особого риска ошибиться можно предположить, что такой вердикт одобрит большинство из тех, кто когда-либо читал «Дубровского».
Удивительно, как вообще «Верейский» не стало именем нарицательным, из тех, что особо востребованы родителями великовозрастных, не проявляющих снисхождения к претендентам на руку дочерей. Хотя, определённо, это уже некий устоявшийся образ, о чём можно судить по обложке одного из современных изданий романа. На ней запечатлён отнюдь не заглавный герой — лихой гвардейский офицер-отступник, а репродукция известной картины Василия Пукирева «Неравный брак». Той, где изображена венчальная сцена в храме с двумя главными персонажами: женихом — престарелым плешивым штатским генералом и невестой — юной, не забывшей ещё игрушки, самой как большая кукла девушкой, вот-вот готовой то ли грохнуться в обморок, то ли разрыдаться. Картина пазлом, как не говорят в Одессе. А тут такое…
Г
Не буду дальше тянуть — мы с князем оказались ровесниками. Мне, как и ему, «…было около пятидесяти лет…». Хотя далее и следовало дополнение: «…но он казался гораздо старее». Так что с того? Воспринимать его можно в качестве хоть ремарки, хоть возможности кому-то утешиться но уж точно не буквально. Такое следует отнести, скорее, к области риторики. Как и следующее: «Излишества всякого рода изнурили его здоровие и положили на нем свою неизгладимую печать».
Определение «излишества» сродни «казаться». Вот двадцатиоднолетний Александр Грибоедов писал своему другу Степану Бегичеву: «…но прекрасный пол меня не занимает, и по очень важной причине. Я ведаюсь с аптекой; какая замечательная часть фармакопия! Я на себе испытываю различные спасительные влияния мужжевеловых порошков, сасипареля, серных частиц и т.п.». Не будь автор «Горе от ума» растерзан персидскими ваххабитами тех времён, доживи до полтинника, причислил бы он свой «гусарский насморк» к излишествам? Вряд ли. А что до мнения других, так это «казаться», и на каждое из них не накрестишься.
Так или иначе, после того как выяснилось, что мы с Верейским в одних годах, его поведение и мотивации представились несколько в ином ракурсе. Это как если бы астрономию нашему 10 «Б» преподавал не учитель биологии, а летчик-космонавт СССР.
А дальше, с поиском на просторах Пушкинианы всего, что связано с книгой, пришло и переосмысление содержания «Дубровского».
Д
Между тем, ловушка, подстерегавшая меня в районной библиотеке, оказалась явлением обычным. В книге «Мой Пушкин» Марина Цветаева писала: «Есть книги настолько живые, что всё боишься, что, пока не читал, она уже изменилась, как река — сменилась, пока жил — тоже жила, как река — шла и ушла. Никто дважды не вступал в ту же реку. А вступал ли кто дважды в ту же книгу?». Если бы Марина Ивановна имела возможность услышать все ответы читателей на свой вопрос, то утвердительных среди них нашлась бы всего ничего: законы физики имеют гораздо большее влияние на нашу сущность, чем кажется самым отъявленным гуманитариям и верующим. В моём же случае книга оказалась не просто объектом с какими-то новыми параметрами, а просто другой. Так, если бы речь шла не о восприятии места на уровне ощущений, а его географическом положении.
Но и я окунулся в эту книгу совершенно другим. Этот процесс преобразования, иной раз до неузнаваемости меняющий ландшафт, идёт с двух берегов. Поэтому понятна и категоричность Чака Паланика, в предисловии сборника «Обожженные языки» заявившего: «Вот вам хорошая новость: все мы взрослеем. Даже я. Каждый год я открываю «Рабов Нью–Йорка», «День саранчи» или «Сына Иисуса» и радуюсь, будто взял в руки совершенно новую книгу. Но мы-то знаем: меняется вовсе не книга. Меняюсь я сам. Это меня еще нужно дописывать».
На самом же деле правы оба — и Цветаева, и Паланик, потому, как «дописанный» читатель в свою очередь на свой лад «дописывает» книгу.
Е
Так уж вышло, что размышления Цветаевой также касались книги Пушкина: «В моей «Капитанской дочке» не было капитанской дочки, до того не было, что и сейчас я произношу это название чисто механически, как бы в одно слово, без всякого капитана и без всякой дочери. Говорю «Капитанская дочка», а думаю: «Пугачёв». Вся «Капитанская дочка» для меня сводилась и сводится к очным встречам Гринёва с Пугачёвым…».
Для меня же сам Дубровский никуда не делся, просто где-то неподалёку с ним стал почти физически присутствовать князь Верейский. И теперь уже я, если говорил «Дубровский», открывал незримые скобки и добавлял: «Верейский». Линия в романе меж этими персонажами стала не менее важна, чем две других, выведенные на первый план: Троекуров — Дубровский (отец), Троекурова — Дубровский (сын). Прочерченные нарочито жирно, они отвлекали внимание от неочевидной подоплёки, заслоняли её собой, прятали.
Прятки — они в этой книге повсюду. Начиная с того, что сам Пушкин таил от читателя своё произведение: закончено в 1833 году, а увидело свет лишь спустя четыре года после гибели автора — в 1841-м.
Ё
В самом же романе, главным заводилой в этой игре является заглавный герой. Он то и дело прячется: то в прямом смысле — от властей, то за масками других людей: то француза-гувернёра Дефоржа в доме Троекурова, то генералом — «человек лет тридцати пяти, смуглый, черноволосый, в усах, в бороде» — заедет к помещице Глобовой. И если по ходу повествования это некая игра — «Раз-два-три-четыре-пять… я иду тебя искать», то в финале, оставаясь верным себе, он эволюционирует до невидимки: исчезает и концы воду ; за границу.
А может, подагра, рассеянность и ветхость его соперника являются тоже своего рода маскарадом? Прятки имеют смысл, когда в них играют как минимум двое.
Относительно времени действия романа нет однозначности (игра в прятки продолжается, господа!). Например, Владимир Маранцман пишет в пособии для учителя «Роман А.С. Пушкина «Дубровский» в школьном изучении»: «Недаром исследователи долго спорили о том, к какому времени относится действие романа, является ли «Дубровский» современным для Пушкина или историческим произведением. Действие романа, как доказательно выяснили Д. Благой и Д. Якубович, происходит в 1820-е годы». Как знать, как знать… Когда решаешь задачку со многими неизвестными, велик искус подогнать ответ под заранее обозначенный результат.
Ж
Для начала следует определиться с возрастом заглавного героя. С этим, опять же, нет определённости (кто-то неведомый не перестаёт повторять считалочку: «Раз-два-три-четыре-пять…»). Например, у Троекурова своя арифметика: «…но знаю наверное, что Дубровский пятью годами старше моей Маши и что, следовательно, ему не тридцать пять, а около двадцати трёх». Подтверждает это, словно стараясь угодить имевшему «большой вес в губерниях» барину, и исправник: зачитывая приметы Дубровского, указывает его возраст: «От роду 23 года…».
Но это на память и на вид. На самом же деле Владимиру Андреевичу, грозе помещиков всей округи от роду всего 19 годков. Две подсказки: он «…был привезён в Петербург на восьмом году своего возраста…», потом «Двенадцать лет он не видал своей родины». Считаем, даже не столбиком: на восьмом году — это семь лет, да плюс двенадцать, вот и получается. Опять же, если, как в математике требуется проверка решения задачи, то можно и так: «...на сем самом холму играл он с маленькой Машей Троекуровой, которая была двумя годами его моложе…», с девушкой же всё довольно ясно и определённо: «…ей было семнадцать лет…». Всё ответы сходятся. И право же, больше оснований доверять повествователю. Во всяком случае, до момента, когда его правда вымысла остаётся сродни аксиоме ; не требует доказательств.
Надо сказать, что алгоритм определения реального возраста Владимира не является бог весть каким откровением. Он не раз описан и должен быть известен, по крайней мере, школьным учителем литературы, если они, конечно, время учёбы на филфаке не посвящали куда более приличествующему возрасту времяпрепровождению, чем штудирование критики по предмету «История отечественной литературы ХIХ века». Автора же этот пример укрепил во мнении о ребусности хрестоматийного с репутацией «дважды два…» текста и сподвиг уже к самостоятельным открытиям.
З
Теперь черёд времени действия. И двадцатые годы тут можно поставить под сомнение, не умаляя при этом мнения известных пушкинистов, на которых ссылается Маранцман. Мало того, сам сошлюсь на работу одного из них — Дмитрия Якубовского, «Незавершенный роман Пушкина».
Хотя, казалось бы, чего гадать, когда в романе есть определенное указание на то, что описываемые события действительно близки к двадцатым годам. Во II главе, там, где приводится описательная часть судебного дела: «Следовательно, самая доверенность… <…> по указу 1818 года маия… дня, совершенно уничтожается». Якубовский пишет, что «через знакомого Нащокина — Д. В. Короткого, знавшего судопроизводство» Пушкин достал схожее дело (по всему, отжать сельцо у слабого соседа по тем временам в России считалось не зазорно) и «решил в качестве исторического документа поместить «вполне» в тексте II главы».
Далее сообщается, что «писарская копия подлинного «дела» на синих листах так и осталась по сегодняшний день вложенной в соответствующую главу рукописи «Дубровского». На ней Пушкин начал карандашную правку собственных имен, но не окончил ее». Там автор исправил имена подлинных фигурантов дела: «гвардии поручика Ивана Яковлева, сына Муратова» и «гвардии подполковника Семена Петрова, сына Крюков» на: «Гв. поруч. Ан. Гавр. Дубр.» и «Генерал Аншефа Троекурова». Казалось бы, аргумент pro в пользу двадцатых, но вот фраза «…но не окончил ее», оборачивает его et contra: детали дела, придавшего реалистичности роману, просто не приведены в соответствие с его хронологией.
И
Снова обратимся к Якубовскому: «Славный 1762 год разлучил их надолго. Троекуров, родственник княгини Дашковой, пошел в гору». В этих, позже вычеркнутых Пушкиным словах, сквозит явный укол новому дворянству, возникшему из «ваксивших царские сапоги», из выдвинувшихся по родственным связям с участниками дворцового переворота». О дворянстве тоже в масть, но об этом позже.
От этого предложения А.С. отказался, скорее всего, включив внутреннего редактора и не желая дразнить главного гуся империи ; личного своего цензора Николая I? А между тем, оно много даёт для понимания времени действия в романе. Возраст отцов не указан, но если исходить из того, что в то время обычно женились и обзаводились потомством ближе к сорока годам, выходит, и Кириллу Петровичу и Андрею Гавриловичу около шестидесяти ; плюс/минус. Даже если на момент низложения Петра III они были в возрасте Пети Гринёва, то появились на свет как минимум в середине 1740-х. В свою очередь, Владимир Андреевич и Марья Кирилловна, должно быть, ; на рубеже последнего десятилетия ХVIII века. Плюсуем для ровного счёта два десятка и получаем конец нулевых ; начало десятых уже ХIХ века.
Й
К этому времени можно прийти и через решение одной литературно-историко-математической задачки. Разбирая бумаги покойного отца, Владимир Дубровский находит письма матери, которые та писала мужу «во время Турецкого похода», и «в одном из них изъявляла ему своё беспокойство на счёт здоровья маленького Владимира».
Если действо «происходит в 1820-е годы», то получается речь идёт о русско-турецкой войне 1806-1812 годах. С математической точки зрения всё сходится. Но и только. Почему же упоминание именно об этой военной кампании, а не о куда более значимой Отечественной войне, грянувшей буквально следом (о ней вообще нет упоминаний!)? И как быть с тем, что тело умершего старшего Дубровского «…одели в мундир, сшитый ещё в 1797 году…». То есть в одежду, коей четверть века, да прошедшей с хозяином буквально и Крым, и рым? Такой похоронный наряд подошёл бы скорее «прорехе на человечестве» Степану Плюшкину, а не, пусть и небогатому, но не забывавшему, что такое достоинство, гвардии офицеру Андрею Дубровскому.
Ответ напрашивается один — дело в романе было до нашествия Наполеона. И тогда в хронологию текста вписывается турецкая война 1787-1791 годов. И с похоронным одеянием тоже появляется правдоподобная версия: походит на год, когда Володю Дубровского определили в кадеты. По случаю представления своего отпрыска командованию кадетского корпуса отставной офицер вполне мог заказать себе военную форму.
Раз-два-три-четыре-пять…
К
Этот маскарадно-пряточный настой преследует роман и в наши дни. Например, взять фразу «Спокойно, Маша, я Дубровский». Мало кто её не слышал. А мужчины, так ещё и пользуют в случаях, когда хотят произвести на дам впечатление человека, который если и не откупорит запросто зубами бутылку пива, то способен в целом контролировать абстрактную ситуацию.
Большинству кажется, что это цитата из романа. Но там: «Мария Кирилловна не отвечала ничего. В этих словах видела она предисловие к ожидаемому признанию.
— Я не то, что вы предполагаете, — продолжал он, потупя голову, — я не француз Дефорж, я Дубровский».
В экранизациях романа расхожей фразы также не звучит. И тем не менее, она пришла-таки из советского кино. Из снятого в 1974 году детского фантастическо-приключенческого фильма «Большое космическое путешествие». Вот тогда-то и пошло гулять в народ призывающее не волноваться по пустякам обращение, и спустя десять лет в фильме «Время отдыха с субботы до понедельника» (1984 год) оно звучит из уст героя Владислава Стрежельчика уже неким афоризмом. Любопытно, что «Спокойно, Маша, я Дубровский» вышли из-под пера или карандаша самого Сергея Михалкова. Именно орденоносный автор гимна Советского Союза и «Дяди Стёпы» и был сценаристом мосфильмовской предтечи «Звёздных войн». Этот человек определённо имел особый дар выдавать нетленки.
Л
Уяснив для себя обманчивость романа, перестаёшь и безоговорочно верить и правде вымысла. Настолько там всего наплетено, что начинаешь допускать и вплетение в него вымышленной правды.
Верейский — джокер к карточной колоде персонажей романа, где туз — Троекуров, король — старший Дубровский (и больше Лир, чем бубен), дама — Маша, валет — младший Дубровский… Ещё один, казалось бы, валет — Верейский — неожиданно оборачивается самой непредсказуемой и загадочной картой. Но после того как он кроет козырного валета-Дубровского и к нему только-только начинает зарождаться читательский интерес, его тут же переворачивают рубашкой кверху и сбрасывают в отбой, не давая как следует разглядеть. Снова: «Раз-два-три-четыре-пять…».
В юности я купился на столь незамысловатый или, как такие ещё называют, детский, фокус, а уж на них-то заядлый картёжник Пушкин был определённо горазд. Сейчас же этот номер не прошёл. Я стал внимателен к манипуляциям. И любопытные детали не заставили себя ждать. Например, князь стал казаться человеком, который долгое время сам где-то от кого-то прятался или жил под чужой личиной. Его сиятельство миновали свой период «концы в воду», ещё предстоящий его благородию.
У Верейского даже нет имени. Он как не до конца проявлённая фотография, которую умышленно раньше времени достали из проявителя. Что для весьма важной фигуры романа в плане основных соотношений образов весьма странно. Та же Глобова, извольте, Анна Савишна, а тут упоминается лишь по фамилии, как заседатель-шельмец Шабашкин. С тем-то всё понятно — нарицателен от «Ш» до «н». А вот в случае с Верейским не верилось, что всё так просто, как и в то, что фамилия взята с потолка.
Уже общепризнано, что эта книга не была лишь «зеркалом литературных фантазий», как писал всё тот же Владимир Маранцман. Это касается и персонажей, и их фамилий ; часть из них не случайны и реальны. В первую очередь это касается заглавного героя. Вот, что на этот счёт написано в первой биографии автора «Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П.И. Бартеневым в 1851—1860 годах»: «Роман «Дубровский», — внушен был Нащокиным. Он рассказывал Пушкину про одного белорусского небогатого дворянина по фамилии Островский (как и назывался сперва роман), который имел процесс с соседом за землю, был вытеснен из именья и, оставшись с одними крестьянами, стал грабить, сначала подьячих, потом и других. Нащокин видел этого Островского в остроге».
М
Теперь известно, что и кроме общей фабулы есть немало общего у литературного героя и его прототипа. И это наверняка тоже было известно автору «Дубровского». Советский филолог И. Степунин в Центральном государственном историческом архиве Белорусской ССР нашёл сведения об этом Павле Островском. Тот в двадцать два года (Дубровскому по общепризнанному мнению — 23) лишился своёго именьица в двадцать душ, правоустанавливающие документы на него сгорели во время нашествия наполеоновской армии в 1812 года (у Дубровского тоже в огне пропали бумаги на право владения Кистенёвкой, что облегчило Троекурову задачу отсудить ей).
А уже после того как Павла Островского приписали к «безземельным шляхтичам», он дал повод, чтобы его имя стали упоминать в полицейских отчётах с приставкой «мятежник», о «неусыпных наблюдениях» за ним шли рапорты на имя самого минского губернатора. К тому же арестовали Островского в имении одного минского помещика, где шляхтич подрабатывал учителем (прям, Дубровский-Дефорж в доме Троекурова).
Арестовывать-то Островского арестовывают, но через год в его деле появляется запись: «Неизвестно куда отлучился». Какие формулировки прежде умели стражи порядка придавать своему головотяпству! Арестант попросту сбежал. У Пушкина про Дубровского: «Никто не знал, куда он девался».
Что же до превращения Островского в Дубровского, то и тут, оказывается, не стоит всё приписывать привычке автора к рифмованию бытия. В советские годы литературоведы выяснили довольно широкую реальную основу произведения. Так, оказалось, что Пушкин был в курсе судебного дела помещика Нижегородской губернии Дубровского. У этого дворянина в 1802 году незаконно отняли имение, перешедшее к нему по наследству от родственника. По решению уездного суда поместье отошло жене прокурора губернии. Дубровский не смирился с утратой прав на имение и направил туда своих крепостных за лесом. Для их усмирения послали с десяток солдат во главе с сержантом, но крестьяне оказались не робкого десятка и дали отпор служивым. Дело едва не кончилось смертоубийством.
Н
Что до остальных «совпадений», то, оказывается, в Нижегородском уезде проживал однофамилец ещё одного из главных персонажей — владевший обширными вотчинами помещик Иван Федорович Троекуров. А что до Кистенёвки, вокруг утраты которой в романе и закручен сюжет, то так называлась деревня, соседствующая с Болдино, полученное Александром Сергеевичем в наследство от родителя в 1830 году. Конечно, всё это вошло в содержание, пусть и в преобразованном виде, что, само по себе, во-первых, не отрицает реальность основы, во-вторых, указывает на неслучайность выбора фамилий для ключевых персонажей.
Такие вот открытия ждали меня на стыке рефлексии, эмпирики и приобщения к Пушкиниане. Она поначалу вызывала ассоциации с непроходимыми лесными дебрями, приводящими новичков в душевный трепет, после же оказалась сродни Беловежской пущи — столь же обширной, сколь и обихоженной: этакий пример совмещенных зоосада с дендропарком. Казалось бы, при столь тщательном обиходе должно быть учтено всё, но сколь ни приглядывался — ни на одной табличке или аншлаге так и не увидел надписи «Верейский» с поясняющей информацией.
О
И это там, где каждая былинка тщательнейшим образом описана! Вот, пожалуйте, в таком-то углу такого-то участка некрополя Донского монастыря покоится Василий Огонь-Догановский, известный карточный игрок, «в его профессиональные «сети» попался в 1830 году Александр Сергеевич Пушкин, проиграв ему в Москве свыше 20 тысяч рублей» («Пушкинский некрополь», Михаил Артамонов, Семён Гейченко). Или вот, будьте любезны, выведанная путём тщательнейших архивных поисков вся подноготная Фёдора Бизянова. Об этом случайном знакомом автора «Истории Пугачёва» имелась лишь сделанная им во время путешествия по Оренбуржью карандашная пометка в дорожной записной книжке: «Бизянов ур. полк». (Р.В. Овчинников «Над «пугачёвскими» страницами Пушкина»).
А вот что касается того, откуда растут ноги у отнюдь не проходного героя хрестоматийного произведения классика русской литературы №1, тут вообще ни-че-го. Невольно подумаешь, что у создателей Пушкинианы странным образом возникли проблемы со зрением. Иначе как было не заметить торчащую из тщательно и идеально смотанного клубка нитку и не потянуть за неё?!
Я вот не удержался. Так экскурсант в пустом музейном зале сам для себя становится экскурсоводом. Единственное, чем он может компенсировать отсутствие эрудиции знатока, позволяющей судить о внутренней природе экспонатов, — это навык исследователя, способного определить им место в общей картине — удел пытливых дилетантов.
П
И тут свой указующий перст («указательный палец» после погружения в пушкинскую эпоху кажется малоуместным) вновь явил случай. Впрочем, это был всё тот же, подтолкнувший позариться на содержимое полки раздачи в районной библиотеке. Тогда вместе с книгой «А.С. Пушкин. Романы и повести» я прихватил и 27-й номер журнала «Новое литературное обозрение» за 1997 год. И именно в нём отыскалась подсказка на материализовавшийся, казалось бы, из ничего, как повод для драки из спёртого воздуха заштатной уралмашевской пивнушки, вопрос: «Кто он вообще такой, этот князь Верейский?».
Тут уж никакой библиомансии — вело содержание номера. Сразу обратила на себя внимание статья Вадима Вацуро «К истории эпиграмм Пушкина на Карамзина». У меня уже не было иного пути, как ступать по следам Александра Сергеевича.
Речь в статье шла о двух приписываемых ему эпиграммах:
В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам, без всякого пристрастья,
Необходимость самовластья
И прелести кнута.
………………..
На плаху истину влача,
Он доказал нам без пристрастья
Необходимость палача
И прелесть самовластья.
Таким образом, считается, молодой Пушкин отреагировал на прочтение шестого тома «Истории государства Российского» Николая Карамзина.
Р
Датируют строки 1818 годом — периодом тесного общения недавнего лицеиста с теми, кто подверг критике, при этом не отрицая его достоинств, труд историка, посвященный царствованию Ивана III. Помимо изложения событий более чем трёхсотлетней давности в этом томе нашла отражение развернутая концепция самодержавного правления как оптимального для России, и как гаранта её независимости и величия. Карамзин утверждал: «Иоанн III принадлежит к числу весьма немногих государей, избираемых Провидением решить надолго судьбу народов: он есть герой не только Российской, но и всемирной истории». Этих слов Иван III удостаивается как создатель новой государственности, «которая возникала в целой Европе на развалинах системы феодальной или поместной».
Последнее обстоятельство и стало причиной двойственного восприятия «Истории» в среде «молодых якобинцев». Вацуро приводит несколько примеров этому: «С.И. Тургенев, отмечая “прекрасный рассказ”, сожалел, однако, что «великое дело”, совершенное Карамзиным, вряд ли “подвигнет <...> Россию вперед”; в свою дневниковую запись он включает размышление (потом зачеркнутое): “Но в борьбе самодержавия с свободою где люди, примеру коих мы должны следовать? Я могу верить, что Риму, в тогдашнем его положении, нужен был король Ю. Кесарь; однако могу восхищаться Брутом”»
С
Далее в статье: «Сходным образом читает историю Иоанна и Н.И. Тургенев. 15 апреля 1818 г. он записывает в дневнике, что “приятно, в особенности с начала, видеть успехи единовластия”, — но, встав, благодаря ему, “из своего уничижения”, Россия оказалась отмеченной “знаками рабства и деспотизма”. “Я вижу в царствовании Иоанна счастливую эпоху для независимости и внешнего величия России, благодетельную даже для России, по причине уничтожения уделов; с благоговением благодарю его как государя, но не люблю его как человека, не люблю как русского, так, как я люблю Мономаха. Россия достала свою независимость, но сыны ее утратили личную свободу надолго, надолго, может быть, навсегда. История ее с сего времени принимает вид строгих анналов самодержавного правительства <...>. История россиян для нас исчезает. Прежде мы ее имели, хотя и несчастную, теперь не имеем: вольность народа послужила основанием, на котором самодержавие воздвигло Колосс Российский!”».
У Пушкина были все основания разделить эти мнения не только в плане сожаления об утрате личной свободы россиян «надолго, может быть, навсегда», но и «по причине уничтожения уделов».
Большинство из нас пребывает в уверенности, что африканский континент до сей поры освещён и освящён отблеском восхода «солнца русской поэзии». Во многом такое понимание сложилось благодаря подаче его биографии во времена Советского Союза. Уж очень соблазнительная для советской пропаганды проглядывалась связь с угнетаемыми народами Африки, борющимися с колонизаторами за свою свободу, а позже и обретшими её. На самом же деле А.С. куда в большей степени гордился отнюдь не эфиопским происхождением прародителя по материнской линии Абрама Петровича Ганнибала, а своим протяжённостью в шесть веков российским дворянством ; по отцовской.
Т
Вот что отвечает Пушкин в статье «Опровержение на критики» (1830 г. ; за два года до «Дубровского»), появившейся как ответ на обвинения в литературном аристократизме: «В одной газете официально сказано было, что я мещанин во дворянстве. Справедливее было бы сказать дворянин во мещанстве. Род мой один из самых старинных дворянских. Мы происходим от прусского выходца Радши, или Рачи, человека знатного (мужа честна, говорит летописец), приехавшего в Россию во время княжества святого Александра Ярославича Невского (см. «Русский летописец» и «Историю Российского государства»). От него произошли Пушкины, Мусины-Пушкины, Бобрищевы-Пушкины, Бутурлины, Мятлевы, Поводовы и другие. Карамзин упоминает об одних Мусиных-Пушкиных (из учтивости к покойному графу Алексею Ивановичу). В малом числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал царя Ивана Васильевича, историограф именует и Пушкиных. В царствование Бориса Годунова Пушкины были гонимы и явным образом обижаемы в спорах местничества».
И тут же: «Оно (дворянство) всегда казалось мне необходимым и естественным сословием великого образованного народа. Смотря около себя и читая старые наши летописи, я сожалел, видя, как древние дворянские роды уничтожились, как остальные упадают и исчезают…». Как всё это перекликается с откликами братьев Тургеневых на прочтение шестого тома «Истории…» Карамзина!
У
И ведь нигде здесь ни слова о предке-арапчонке. Хотя и секрета из этого факта Пушкин никогда не делал, так, в предисловии к первому изданию главы первой «Евгения Онегина» он писал: «Автор, со стороны матери, происхождения африканского. Его прадед Абрам Петрович Аннибал на 8 году своего возраста был похищен с берегов Африки и привезен в Константинополь...». Опять же, иноземный пленник тоже рода не простого да к тому же ещё и крестник самого Петра I: «Родословная моей матери еще любопытнее. Дед ее был негр, сын влиятельного князька. Русский посланник в Константинополе как-то достал его из сераля, где содержался он аманатом, и отослал его Петру Первому вместе с двумя другими арапчатами. Государь крестил маленького Ибрагима в Вильне в 1707 году, ... и дал ему фамилию Ганнибал».
Вроде бы и тут есть чем гордиться. Человеку незнатному, может, и так. Но одно дело оказаться безродным счастливчиком, над головой которого как-то по-особому сошлись в счастливом узоре звёзды и притянули руку вседержавного властителя для крестного знамения, и другое — иметь предков, собственноручно заверивших законность избрания на царский престол первого Романова.
Ф
Вот здесь-то уже есть о чем с гордостью говорить и писать.
Стихотворным языком:
Смирив крамолу и коварство,
И ярость бранных непогод,
Когда Романовых на царство
Звал в грамоте своей народ,
Мы к оной руку приложили...
В черновиках: «Четверо Пушкиных подписались под грамотою о избрании на царство Романовых, а один из них, окольничий Матвей Степанович, под соборным деянием об уничтожении местничества (что мало делает чести его характеру)».
В письмах: «Видел ли ты Николая Михайловича? Идет ли вперед История? Где он остановится? Не на избрании ли Романовых? Неблагодарные! Шесть Пушкиных подписали избирательную грамоту! Да двое руку приложили за неумением писать! А я, грамотный потомок их, что я? Где я...» (Дельвигу из Михайловского, справляясь о работе Карамзина).
Потому и нет пиетета перед императорской семьёй. В этом плане характерен разговор с братом императора Михаилом Павловичем, запись о котором есть в «Дневнике» Пушкина от 22 декабря 1834 года: «Потом разговорились о дворянстве. Великий князь был противу постановления о почетном гражданстве. <...> Я заметил, что или дворянство не нужно в государстве, или должно быть ограждено и недоступно иначе, как по собственной воле государя. Если во дворянство можно будет поступать из других сословий, как из чина в чин, не по исключительной воле государя, а по порядку службы, то вскоре дворянство не будет существовать или (что всё равно) всё будет дворянством. <...> Говоря о старом дворянстве, я сказал: Ведь мы такие же старинные дворяне как император и вы…».
Х
На самом же деле, как теперь известно, пушкинский род имел более древнюю родословную, чем романовский. Боярин Андрей Иванович Кобыла, коего считают родоначальником дома Романовых, первый (и единственный) раз упоминается в летописях за 1347 года. Его послали доставить из Твери будущую жену великому московскому князю Симеону Гордому. Невестой же была княжна Мария, дочь прямого предка А.С. в шестнадцатом колене — великого князя Александра Михайловича Тверского, у которого, выходит, Кобыла был на посылках. Получается, говоря великому князю о равенстве, поэт отнюдь не прибегал к образности, как тому могло показаться. Это была констатация факта, а не фигура речи.
Так, среди предков Пушкина самый древний и славный род Рюриковичей Ржевских (Сарра Юрьевна Ржевская — бабушка поэта по отцовской линии), родоначальником которого стал Фёдор Фёдорович, удельный князь города Ржева (откуда и пошла фамилия). Так вот, как пишет в своей книге «Забытые связи А.С. Пушкина» Наталья Телепова, пращур Александра Сергеевича — Иван Иванович Ржевский, одно время бывший енисейским воеводой, доводился четвероюродным братом Марии Мстиславской, жене царя Алексея Михайловича. А, в свою очередь, его сын, прадед автора «Дубровского» — Алексей Иванович Ржевский приходился братом в пятом колене царевне Софье и царю Ивану, что позволило ему занять значимое место неподалёку от трона. Так что, если бы довелось, Пушкин мог аргументировать слова, адресованные великому князю, которые в свою очередь в полной мере относились и к его брату — Николаю I.
Ц
Такое отношение к царствующей фамилии… Что уж тут говорить об иных власть предержащих? А вот что. О новороссийском генерал-губернаторе и полномочном наместнике Бессарабской области графе Михаиле Воронцове: «Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою — а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, — дьявольская разница». В этих словах, адресованных Александру Бестужеву в письме 1825 года, отражается видение Пушкиным своего истинного положения, а не того, что сложилось де-факто.
Конечно, из вышеизложенного лишь малую часть содержала статья в журнале «Новое литературное обозрение» №27 за 1997 год, но она стала нулевым километром (такие обычно символизируют бронзовые подобия канализационных люков) на пути к пониманию, во-первых, откуда Пушкин мог взять фамилию князя, во-вторых — возможного характера и мотивации действий данного персонажа.
Ч
Для начала следует вернуться к тому, от чего увела тема дворянских корней автора романа — к шестому тому «Истории государства Российского» Карамзина. В нём-то и кроется ответ на вопрос, откуда взялась фамилия заинтересовавшего меня персонажа. В главе III «Продолжение государствования Иоанова. Г. 1475-1481» читаем:
«Взяв Тверь мечём, Иоанн грамотою присвоил себе Удел Верейский. Единственный сын и наследник Князя Михаила Андреевича, Василий, женатый на Гречанке Марии, Софииной племяннице, должен был ещё при жизни родителя выехать из отечества, быв виною раздора в семействе Великокняжеском, как сказывает Летописец. Иоанн, в конце 1483 года обрадованный рождением внука, именем Димитрия, хотел подарить невестке, Елене, драгоценное узорочье первой Княгини своей; узнав же, что София отдала его Марии или мужу ее, Василию Михайловичу Верейскому, так разгневался, что велел отнять у него все женино приданое и грозил ему темницею. Василий в досаде и страхе бежал с супругою в Литву; а великий Князь, объявив его навеки лишённым отцовского наследия, клятвенною грамотою обязал Михаила Андреевича не иметь никакого сообщения с сыном-изменником и города Ярославец, Белоозеро, Верею по кончине своей уступить ему, Государю Московскому, в потомственное владение. Михаил Андреевич умер весною в 1485 году, сделав Великого Князя наследником и душеприкащиком, не смев в духовной ничего отказать сыну в знак благословения, ни иконы, ни креста, и моля единственно о том, чтобы Государь не пересуживал его судов».
Ш
Князья Верейские, как и позже — Ржевские, стали жертвой политики по искоренению местничества с целью укрепления верховной власти великих московских князей. И Пушкин, получается, делает правнука (колене так в десятом) опального Василия Михайловича одним из персонажей романа. Если бы заменил где слог или хотя бы букву в фамилии, так ведь нет: до точки — князь Верейский. И что, только для того, чтобы в какой-то степени поглумиться над древнейшим родом, познавшим прежде «прелесть самовластья»? Как-то не особо в это верится.
Зато на месте Верейского мог оказаться вошедший в года Евгений Онегин, увидевший в Дубровском возможность в очередной раз утолить свою природную потребность в конфликте и снова, как и в случае с Ленским, сумевший выйти из него номинальным победителем. А что? Оба персонажа — Онегин и Верейский — откровенно изнывали от вынужденного бездействия и неумения занять себя путным делом в деревне. Что касается непосредственно князя, то «Он имел непрестанную нужду в рассеянии и непрестанно скучал».
Что до мадмуазель Троекуровой, то она не могла вызвать в князе серьёзных чувств. Хотя вполне естественно, что «…старый волокита был поражен ее красотой». Всё это следует причислить лишь к увлечённости бывалого дамского угодника и не более: «…привычка быть всегда в обществе придавала ему некоторую любезность, особенно с женщинами». И тут уж опытный мужчина являлся во всём блеске, ему и напрягаться-то особо не приходилось: «Разговор не прерывался. Марья Кириловна с удовольствием слушала льстивые и веселые приветствия светского человека».
Щ
Мог ли князь полюбить? Кого, смазливую девчонку, набитую, как её недавние куклы, ветошью, содержанием французских романов, из чтения коих исключительно и состояло всё её воспитание? Не-е-е-т… Это всё равно как если бы тонкий знаток всех нескончаемых перипетий 16 июня 1904 года, описанных Джойсом в «Улиссе», потерял голову от ярой поклонницы Дарьи Донцовой.
Ведь сам князь высокообразован. Об этом свидетельствует хотя бы эпизод, когда хозяин Арбатово показывает гостям свою картинную галерею, собранную за рубежом: «… объяснял их (картин) различное содержание, историю живописцев, указывал на достоинства и недостатки. Он говорил о картинах не на условленном языке педантического знатока, но с чувством и воображением. Марья Кириловна слушала его с удовольствием». И снова, не с интересом, а именно «удовольствием», как кушала бы, например, спелые сливы: и вкусно, и стул нормализует. Ещё раз: «Не-е-е-т…».
По-настоящему девушка увлекла вельможного гостя лишь после того, как он узнал историю пребывания Дубровского в доме Троекурова под видом француза-учителя.
Ъ
Опытный в такого рода делах человек как дважды два сложил обстоятельства более чем странного гувернёрства и его последствия для хозяев, вернее, отсутствия таковых, что следовало бы из логики мщения.
И тут он повёл себя как бывалая гончая, нежданно-негаданно взявшая след добычи при выезде на пикник с хозяином: ей стали неинтересны ни его ласки, ни куриная косточка, тыкаемая под нос. Читаем: «Верейский выслушал с глубоким вниманием, нашел все это очень странным и переменил разговор. Возвратясь, он велел подавать свою карету и, несмотря на усильные просьбы Кирила Петровича остаться ночевать, уехал тотчас после чаю». Человека больного — одни «бархатные сапоги» и шутки «над своею подагрой» чего стоят — к тому же развращённого богатством и негой, должны были если не напугать рассказы о разбойнике, то хотя бы сделать осторожным. Вместо этого он на ночь глядя отправляется за тридцать верст в своё имение, рискуя наткнуться в пути на шайку бандитов. Гончая взяла след. Всё остальное не имело значения.
Дальнейшее повествование романа сводится к своеобразной подготовке к встрече, или вернее будет сказать — поединку, Верейского и Дубровского. При этом старый жених ведёт себя вполне достойно. Ну да, закладывает невесту отцу, когда той вздумалось спутать ему все карты, но делает это в силу необходимости и вполне корректно — не даёт отцу устроить сцену у фонтана. И после венчания не пытается разыгрывать комедию: «Наедине с молодою женою князь нимало не был смущен ее холодным видом. Он не стал докучать ее приторными изъяснениями и смешными восторгами, слова его были просты и не требовали ответов». Молодая супруга в этот момент не особо занимает его мысли, он уже готовится к тому, чтобы столкнуться нос к носу с Дубровским. И не только внутренне.
Ы
Заметьте, как князь реагирует на появление соперника (перед этим уточнив, с кем имеет дело: «…кто ты такой?..», чтоб, не дай бог, не извести понапрасну заряд): «… не теряя присутствия духа, вынул из бокового кармана дорожный пистолет и выстрелил в маскированного разбойника. <...> Дубровский был ранен в плечо, кровь показалась. Князь, не теряя ни минуты, вынул другой пистолет…».
Оказывается, старпёр-жених, отправляясь на свадьбу, подготовился под стать герою Шварцнеггера в фильме «Командо», когда тот разнёс к чертям собачьим целую мафиозную кодлу. Во всяком случае, князь выходит похлеще лже-Дефоржа, таскавшего повсюду с собой «маленький пистолет», коим и ухлопал цепного троекуровского медведя, встреча с которым стоила не одного измаранного исподнего гостям Покровского.
Да, миссия новоявленного мужа оказалась невыполнима, но только отчасти. Главарь разбойников пусть и не был ликвидирован, но на время нейтрализован, а вскоре он и вовсе распустил шайку и отбыл в неизвестном направлении. И выходит, то, что не удавалось сделать полиции и армейским подразделениям, оказалось под силу одному сугубо штатскому старику. Ох не прост этот старик, ох не прост. Как бы автор не хотел, а скрыть этого таки не удалось.
Ь
А ведь драматично-героической истории в свадебной карете могло и не быть вовсе. Это в том случае, если бы главе XVII действующие лица вели себя последовательно и руководствуясь здравым смыслом, чего от них ожидать всё-таки следовало. Речь об эпизоде, когда изловили мальчонку, доставшего из тайника кольцо Марьи Кироловны — призыв Дубровскому о помощи. С какой целью отпускают Митю? Ясно же, что не по доброте душевной Кирила Петровича. Та скорее бы в псарню за плетьми увела, чем на волю да в Кистенёвскую рощу. Выслеживали мальца? Будь так, то солдаты нагрянули бы в лагерь разбойников сразу же по его пятам. Нет же, это произошло много позже, когда Дубровский уже почти оправился от ранения настолько, что смог принять участие в рукопашном бою.
Выходит, в разговоре с Троекуровым исправник (а для его превосходительства, по нынешним меркам — генерала армии, пусть и в отставке, начальник уездной полиции — невелик чин) сумел представить веские, исходящие от какого-то довольно влиятельного лица, доводы в пользу того, чтобы отпустить связного. Тому надлежало исполнить-таки своё задание и доставить послание адресату. Дубровский должен был сунуться в капкан, расставленный для него. Кем? Ну, исходя из сюжета романа, тем, кто до него всё же добрался — Верейским.
Э
С понятием «старик», опять же, не всё так просто. Кого так можно назвать? «Старики и красавица сели втроем и поехали» — это о Маше, её отце и будущем супруге. «В комнату вошёл старик…» — так, говорят, сам Пушкин некогда отозвался о тридцатичетырёхлетнем Карамзине. С таким же основанием под классификацию могла подвести и самого А.С. его супруга. Впервые он посватался к Наталье Гончаровой, когда той было всего шестнадцать лет, а ему — без малого тридцать (тут неволей аукнется автор «Истории государства Российского»). Понимал ли это Пушкин? Конечно. Мало того, можно смело предположить, что он в какой-то мере ассоциировал себя с Верейским! Да, да… Каким бы это не звучало странным. По крайней мере.
То, что автор соотносит себя с тем или иным героем своего произведения, вряд ли для кого-то станет откровением. Хотя, например, Пруст, говорят, отрицательно относился к возможности толкования произведений фактами биографии. Ну так то Пруст, да и кто знает, от чего он сам хотел откреститься в своих произведениях. Пушкин же в первую очередь поэт, и отожествлять себя с героями ему скорее свойственно.
Так, в «Капитанской дочке» это Гринев, и тому в самой повести есть вполне определённое подтверждение. В первом французском её издании к словам старшего Гринева: «Не казнь страшна; пращур мой умер на лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею совести», имелась: «Un aоeul de Pouchkine fut condamnй а mort par Pierre Le Grand» — «Один из предков Пушкина был приговорён к смерти Петром Великим». Прямой отсыл к судьбе стольника Федора Пушкина, о котором уже выше шла речь.
Но если в «Капитанской дочке» Пушкин обозначает соотношение автора и героя, то в «Дубровском» этого нет. Просто потому, что не желает предстать в невыгодном свете. Это нормально. Ведь симпатии читателя априори на стороне Гринёва, чего не скажешь о Верейском. Мол, догадаетесь — хорошо, а нет — так и нет.
Ю
Гончарова за Пушкина вышла без любви, как и Троекурова за Верейского. И ни тот, ни другой, знавшие до первой брачной ночи много женщин и понимавшие в их сути если не всё, то многое, на этот счёт даже не заблуждались.
«Дубровский». Глава XVI: «Между тем обращение ее со старым женихом было холодно и принужденно. Князь о том не заботился. Он о любви не хлопотал, довольный ее безмолвным согласием. <…> Князь нашел сие весьма благоразумным, пошел к своей невесте, сказал ей, что письмо очень его опечалило, но что он надеется со временем заслужить ее привязанность, что мысль ее лишиться слишком для него тяжела и что он не в силах согласиться на свой смертный приговор».
Из письма Пушкина — Н.И. Гончаровой (матери невесты): «…Только привычка и продолжительная близость могут мне доставить привязанность Вашей дочери; я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство спокойного равнодушия ее сердца. <…> Не явится ли у нее сожаление? Не будет ли она смотреть на меня, как на препятствие, как на человека, обманом ее захватившего? Не почувствует ли она отвращение ко мне? Бог свидетель — я готов умереть ради нее, но умереть ради того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, свободной хоть завтра же выбрать себе нового мужа, — эта мысль — адское мучение!»
Работать над романом Пушкин начал спустя год после женитьбы (в рукописи стоит дата начала работы над произведением: 21 октября 1832 года), когда мысли жениха ещё были довольно свежи в памяти. Удивительно ли, что они невольно нашли отражение в тексте? А раз так, раз линия Верейский — Пушкин имеет место, то симпатии автора непременно должны проявиться. Каким бы сукиным сыном не был или не хотел казаться автор, но отречься от любви к самому себе он не мог. Там, где всё явно и однозначно обозначено, как в случае с Гринёвым, — просьба любить и жаловать, ежели кто где выявит некую недосказанность — то её, соответственно, следует трактовать в пользу приятных характеристик личности сочинителя.
Я
Таким вот увиделся князь Верейский пятидесятилетнему читателю, не бравшему в руки романа со школьных времён. То, что он не отмахнулся от поначалу неясных, как объявления остановок водителем маршрутки, догадок, во многом определил род его занятий — журналистика, где любая версия событий имеет право на осмысление. Соответственно, автор готов к тому, что зачастую невысокое мнение о современной журналистике будет протранслировано и на данную работу.
И без обвинений в профанации при этом вряд ли обойдётся. Пушкин ; канон, светоч ; в смысле объекта поклонения, со многими атрибутами обожествления. И любое посягательство на этот статус-кво может расцениваться как кощунство, надругательство и прочее, ведь именно так профанация трактуется большинством источников, исходя из его дословного перевода с латыни ; осквернение святыни.
Но у самого термина profanum есть ещё одно значение ; место около храма или вне храма. Тогда профанацию можно отнести к переносу священной темы в нерелигиозную сферу, а это уже из области исследования мифов в историческом и психологическом ракурсах. А князь Верейский именно в них и проявился. Оставалось лишь слово за него замолвить. А то, что главок при этом получилось ровно по числу букв русской азбуки, приносивших Пушкину, по его же словам, «доход постоянный», так после всего вышеизложенного и удивляться не приходится.
Дмитрий СИВКОВ.
Свидетельство о публикации №221111901296
Надежда Секретарева 20.11.2021 12:03 Заявить о нарушении