Русский среди евреев, еврей среди русских

               


От автора

Если у твоих родителей одинаковая национальность, тогда ни у кого не возникает вопроса: кто ты? А вот если один – русский, а другой – еврей, тогда не исключено, что у тебя самого или у твоих друзей (а не исключено, что и у недругов) может ни с того ни с сего (а иногда – и «с того и с сего») возникнуть вопрос: а кто ты? Вот вокруг этого непростого вопроса я и решил повспоминать разные истории из давно и недавно минувших дней, а при случае и порассуждать на эту тему.





А ПОЧЕМУ ТЫ НЕ КРАСИШЬ ЯЙЦА?

Подмосковный дачный посёлок Салтыковка. Воскресный солнечный весенний день. Я, шестилетний мальчик, сижу на камне у края канавы и пытаюсь понять, куда могли подеваться мои приятели. Гости, приехавшие с раннего утра к нашей соседке и поздравлявшие её с каким-то «воскрешением», наводят меня на мысль, что, наверное, из-за этого «воскрешения» и не видно моих друзей. Я пытаюсь сообразить, что же это такое за «воскрешение», и тут показываются Валерка и Сашка, а за ними и Вовка с парой крашеных яиц. Одно – золотистое с переливами, а другое – разрисованное затейливыми цветными узорами на фиолетовом фоне.

Как только Сашка и Валерка увидели яйца, они сразу же бросились обратно к своим калиткам. Первым возвратился Сашка. В руке у него бордовое с яркими разводами небольшое яйцо. За ним почти сразу же появился хмурый Валерка, который выглядел очень огорчённым, и со словами «мать не дала» плюхнулся на булыжник. Вовка с Сашкой начали проверять, чьи яйца крепче. Победил Сашка.

Произошедшее настолько впечатлило меня, что когда по какой-то несущественной надобности я забежал домой, то сразу же обо всём рассказал бабушке.

– Ничего необычного в том, что ты увидел, нет, – стала объяснять мне бабок (так я ласково называл свою бабушку). – Сегодня началась русская Пасха, и красить на Пасху яйца – это народная традиция. А выяснять, у кого яйца крепче, – это просто игра.

– А почему ты не красишь яйца? – поинтересовался я.

– Потому что я – еврейка, а у евреев Пасха уже прошла, да и празднуется она совсем иначе, – пояснила бабушка.

То, как бабушка отмечала Пасху, я хорошо знал: появлялась маца, часть мацы прокручивалась через мясорубку, а из получившейся муки готовились разные вкусности. Новым для меня был факт: мои приятели праздновали не то и не так, как мы. Когда же в середине дня я прибежал обедать, то на столе увидел тарелку с несколькими крашеными яйцами. Со словами «это тебе» бабок пододвинула мне тарелку.

– Почему мне? – удивился я.

– Потому что твой отец русский, а значит, русская Пасха – это и твоя Пасха, – объяснила бабушка.

Последнее утверждение совсем сбило меня с толку. С одной стороны, это здорово праздновать то же, что и все мои приятели, а с другой, получается, что я не такой, как мои любимые мама и бабушка, а какой-то другой – такой, как отец, о котором я знаю лишь, что от него приходят алименты.

И тут я вспомнил о другой странности, с которой никак не мог разобраться: почему Робик дразнит меня жидом. Долгое время я думал, что жид – это просто жадный. Но когда я в ответ кричал: «Ты сам жид!» – на Робика эта «возвращалка» никак не действовала, а иногда он просто смеялся.

Теперь, узнав, что мама и бабушка евреи, мне пришла в голову неожиданная мысль: может быть, еврей и жид – это одно и то же, а Робик просто не знает слова «еврей». Я набрался смелости и спросил бабушку:

– Бабок, а евреи и жиды – это одно и то же?

– Да, с той лишь разницей, что когда еврея называют евреем – он не обижается, а когда жидом – то обижается. Почему – точно объяснить не могу. Но если мне говорят «жидовка», я тоже обижаюсь. А в общем, ерунда всё это, не бери в голову! Какой ты у нас жид, ты – маленький недожидок! – закончила бабок свои объяснения и засмеялась.

Дальнейшая логическая связь привела меня к важному умозаключению: когда тебя обзывают жидом, глупо отвечать: «ты сам жид!» Вообще-то кроме Робика, о котором Вовка говорил, что он эстонец, меня никто жидом не дразнил. На следующий день после истории с пасхальными яйцами, повлёкшей за собой выяснение столь важных для меня понятий, Робик, как обычно, вышел на крыльцо и, завидев меня, заорал во всю мощь своего маленького, но очень звонкого горлышка:

– Игорь – жид, Игорь – жид, по верёвочке бежит, верёвочка лопнула и жида прихлопнула!

Я не стал делать вид, что не слышу, а в ответ так же на всю улицу закричал:

– Эстонская рожа на говно похожа!

Тут на крыльце появилась тётя Эльза, мама Робика, дала ему подзатыльник и втолкнула обратно в дом. Больше Робик никогда не дразнился.

После того как бабушка открыла тайну моей неопределённой национальности, я несколько дней прикидывал, хорошо ли быть недожидком или нет. Чтобы как-то прояснить ситуацию, я вновь набрался смелости и спросил:

– Бабок, а кто ещё является недожидком?

– Ну, например, Герман, вот он такой же недожидок, как и ты, – ответила она.

Совсем недавно Герман с родителями, приятелями моей мамы, приезжал к нам в гости. Герман был старше меня на четыре года и выше на голову. Вместе с мальчишками мы играли в казаки-разбойники. Очень скоро гость оказался атаманом, и все казаки беспрекословно слушались его. Вспомнив атаманство Германа и покорность казаков, я тогда решил, что быть недожидком – это вовсе не плохо.

ПОДАЛЬШЕ ОТ ЕВРЕЙСКИХ СЛОВ

I

На краю той же канавы, но уже летом я сижу в ожидании бабушки, которая должна появиться, чтобы совершить свой вечерний променад вокруг Золотого пруда. Полчаса, как я болтался по улице, но, не найдя никого из своих сверстников, решил присоединиться к бабушке, а в том, что она вскоре должна была появиться, у меня не было никаких сомнений. Ещё пробегая по коридору, я слышал, как один из гостей нашей соседки спотыкающимся пьяным голосом запел: «Из-за острова на стрежень, на простор речной волны…» Затем другой голос продекламировал: «Умом Россию не понять…» Всё это означало, что скоро за стенкой доберутся до «Шумел камыш, деревья гнулись» – той песни, которая, как некая таинственная сила, выталкивала мою бабушку на улицу, подальше от пьяных голосов, гремевших на весь дом.

Ждал я недолго. Калитка приоткрылась, и появилась бабок, аккуратно причёсанная, в сером полотняном платье. Увидев меня, одиноко сидевшего и явно готового составить ей компанию, она заулыбалась и приветливо помахала рукой.

Между бабушкой и мной с некоторых пор установились особые отношения: во время совместных прогулок она часто обсуждала со мной различные «взрослые» проблемы, возникавшие в семьях наших многочисленных родственников. Прежде она негромко, почти шёпотом рассуждала сама с собой. Было ли это результатом одинокой женской доли или желанием, облекая свои мысли в слова, превратить воображаемое в некое подобие реальности – кто знает? Но постепенно она стала замечать, что я прислушиваюсь и вроде бы даже с интересом. Тогда бабок прекратила свои шептания и стала просто разговаривать со мной почти как со взрослым. Очень скоро она убедилась (и это было для неё особенно важно), что всё обсуждаемое оставалось только между нами и не пересказывалось её дочери.

Вскоре я начал не только слушать, но и откликаться на поступающую информацию, высказывая свои соображения. Естественно, что они хорошо коррелировали с мыслями самой бабушки. Подобное совпадение приятно ласкало слух, и я чувствовал, что мои детские суждения оценивались ею очень высоко.

Сейчас бабок шла молча, а потом, что немного меня удивило, я услышал прежний, уже забытый шёпот, из которого сумел уловить лишь отдельные фразы: «Почему Россию нельзя понять умом?», «Что это за такая особая стать?»

Мне показалось, что бабушку смущал стишок, который после нескольких рюмок водки обычно читал один из гостей. Я неоднократно слышал его из-за стенки и привык к какой-то «особой стати» и запомнил, что просто так её понять невозможно.

Честно говоря, мне нравилась атмосфера праздника на соседской террасе. Гости и хозяйка вкладывали в исполнение своих песен столько чувства, что даже сопровождавший их сильный винный перегар не помешал мне полюбить эти песни на всю жизнь. Под приветливые взгляды взрослых я без труда проскакивал через распахнутые двери, а спускаясь уже по лестнице, часто слышал, как кто-нибудь из сидевших за столом восклицал: «Какой молодец, как быстро растёт!»

II

На углу улицы, где мы должны были завернуть, на узкой деревянной скамейке, кое-как прибитой к забору, сидела Софья Борисовна, старая приятельница бабушки.

– Ну что, бежим от Троицы к пруду? Если не возражаете, я пробегусь с вами, – спросила Софья Борисовна и, протянув мне шоколадку со словами «это из Америки», не дожидаясь ответа, присоединилась к нам. Теперь образовавшаяся еврейская троица двигалась в таком порядке: впереди обе приятельницы, а за ними я – последний угол неправильного треугольника.

– Разве сегодня Троица? – спросила бабушка.

– А как будто вы не знаете? – ответила вопросом на вопрос Софья Борисовна и продолжала: – Не поверю, чтобы Александра Константиновна, ваша любимая соседка, не отмечала этот святой праздник.

– Почему же, у Александры Константиновны, действительно, сегодня гости, но приехали ли они отмечать Троицу или просто навестить свою родственницу – об этом они мне не докладывали.

– Ладно, ладно, – поспешила согласиться Софья Борисовна. Я просто хотела посочувствовать. Согласитесь, не очень ведь приятно присутствовать, даже будучи за стенкой, на празднике Святой Троицы.

– Поверьте, дорогая Софья Борисовна, меня не раздражают никакие христианские праздники, – парировала бабушка и после небольшой паузы продолжала: – Правда, я не хотела бы быть похоронена на кладбище среди крестов. Я не брезгую, просто мне неприятны кресты, а иногда даже кажется, что я боюсь их. Бояться чего-то после смерти просто абсурдно. Скорее во мне живёт память наших предков, и мне непонятно, как это евангелисты, будучи евреями, из креста, на котором римляне распинали евреев, вдруг сотворили символ воскрешения новой жизни. Впрочем, это очень по-еврейски: из минуса сделать плюс или наоборот, так что и не поймёшь – всё началось с плюса или с минуса.

Софью Борисовну нисколько не интересовали рассуждения моего бабочка о евреях и крестах, а тем более о плюсах и минусах. Ей не терпелось рассказать о письме, найденном в посылке, которую она получила от сестры из Америки. Чтобы скрыть от меня содержание письма, она перешла на идиш с небольшим вкраплением русских слов.

Сама бабушкина приятельница была мне абсолютно безразлична, но шоколадка и упомянутое письмо явно заслуживали внимания. Я стал прислушиваться. Кое-что о далёком прошлом Софьи Борисовны я уже знал из прежних рассказов бабушки. Поэтому проскакивавших русских слов плюс знания немногих еврейских слов оказалось вполне достаточным, чтобы я смог уловить суть.

Софья Борисовна, как и её сестра, в девичестве оказалась вовлечённой в революционную деятельность местечковой еврейской организации. При её содействии сёстры вышли замуж за богатых молодых еврейских парней, которые, будучи двоюродными братьями, являлись единственными владельцами весьма успешного мануфактурного бизнеса. Организация надеялась тем или иным способом с помощью сестёр воспользоваться этим богатством.

Но сёстры то ли полюбили своих мужей, то ли замужняя жизнь им понравилась больше, чем революционная деятельность, но факт был налицо – после замужества их бунтарская активность исчезла. Тем временем братья после очередного еврейского погрома перевели все свои финансовые активы в Соединённые Штаты, где и открыли новое мануфактурное производство. Оставались кое-какие формальности, уладив которые, они планировали, забрав своих жён, эмигрировать в Америку. Но что-то пошло не так.

Муж Софьи Борисовны исчез, и, подозревая неладное, её сестра с мужем сразу же отбыли в Голландию. Из Голландии они сообщили Софье Борисовне, что, как выяснил их агент, её муж убит и ей следует незамедлительно прибыть в Амстердам. Но Софья Борисовна была на сносях и побоялась пуститься в столь длительное путешествие. Так одна сестра осталась в России, а другая оказалась в Америке.

В письме, которое получила Софья Борисовна, сестра сообщала о смерти своего мужа и о том, что теперь они (т. е. обе сестры) являются равноправными владелицами весьма доходного бизнеса. Сестра звала Софью Борисовну приехать, в противном случае обещала ежегодно присылать ей часть прибыли. Нечего и говорить, как Софья Борисовна была взволнована этими новостями, и цель её прогулки к пруду состояла как раз в том, чтобы посоветоваться со своей приятельницей.

Бабок глубоко прониклась русской ментальностью и усвоила простое правило: от добра добра не ищут. Доводы в пользу этого тезиса она озвучила примерно следующим образом:

– Милая Софья Борисовна, вы имеете половину дома и симпатичный участок, вы не работаете, но такое впечатление, что ни в чём не нуждаетесь. Дочь и зять служат в московском проектном институте. Вы знаете, что они там проектируют? Нет? Так они, наверное, и сами не знают. Ничего, где надо им объяснят, что их работа очень и очень секретная и их никогда не выпустят в вашу Америку, а жизнь постараются испортить. В лучшем случае вы уедете одна, без дочки и внучки. В худшем случае вы уедете вместе, но в противоположном от вашей Америки направлении. Так вам это надо?

– Да я и сама всего боюсь. Но что же делать? – прошептала насмерть напуганная Софья Борисовна.

– Что делать? Да ничего, – посоветовала бабок и после небольшой паузы продолжала: – Впрочем, надо ответить сестре, что вы прекрасно живёте в советской стране, у вас есть абсолютно всё и вы ни в чём не нуждаетесь. Посмейтесь и спросите: может быть, ей что-нибудь нужно, и пообещайте прислать всё, что она захочет. А главное, если вас будут уговаривать брать вашу долю прибыли, то вы должны патриотично отказаться от каких бы то ни было паршивых долларов. Деньги гораздо лучше сохранятся, если останутся у вашей сестры.

Я давно потерял интерес к затянувшейся беседе и прислушивался к ней чисто механически, а в действительности был обеспокоен только одним – звучавшими еврейскими словами. Пока никого, кроме нас, на улице не было, я шёл спокойно, но вот появились встречные прохожие (по-видимому, пришла из Москвы электричка), и я явно стал нервничать. Мне казалось, что прохожие прислушиваются к незнакомым словам и как-то по-особенному на нас посматривают, а иногда, пройдя мимо, даже оборачиваются. В результате при приближении незнакомцев я старался незаметно для своих спутников немножко от них отстать.

Тогда я, конечно, не задавал себе вопроса, почему звучавшие еврейские слова меня так беспокоили. Я просто не хотел быть рядом с ними. А если попытаться как-то описать испытываемые мною тогда чувства, то ближе всего их можно было бы ассоциировать со стыдом. И ужасным было то, что я стыдился (и, увы, я это чувствовал!) ни кого-нибудь, а именно свою любимую бабушку. Но откуда взялся этот стыд? Как он возник? Ведь никто мне никогда не говорил, что разговаривать по-еврейски – это нехорошо или это стыдно. Однако я замечал, что когда бабушка говорила по-еврейски, то старалась произносить слова так, чтобы посторонние их не слышали. Вот и сейчас мои спутницы старались говорить тихо и при приближении прохожих практически переходили на шёпот. Возможно, именно это и создавало у меня ощущение некоей «незаконности» еврейских слов, которых следовало стыдиться.

Тем временем наша еврейская троица медленно возвращалась с прогулки. Мои волнения достигли апогея, когда я увидел своих уличных приятелей, которых не нашёл после обеда, а теперь, как назло, торчавших недалеко от калитки.

«Как… как бы так сделать, чтобы увести пацанов куда-нибудь подальше и они не слышали еврейских слов?» – вот вопрос, пронзивший всё моё существо, и по сравнению с которым все проблемы Софьи Борисовны показались мне пустяшными. Крикнув «Пойду погуляю!», я бросился со всех ног к ребятам.

Уже подбегая к ним, я достал из кармана американскую шоколадку, поднял её высоко над головой и, прокричав «Смотрите, что у меня есть!», побежал прочь, и вся ватага бросилась за мной.

В ЖИЗНИ ВСЕГДА ЗА ВСЁ КЕМ-ТО УПЛАЧЕНО!

I

Когда я пришёл домой, было ещё светло. Я прошёл в комнату и застал бабушку за перелистыванием географического атласа, который всегда лежал вместе с другими книгами на её столике, стоявшем около кровати. Книги менялись, но атлас всегда оставался под рукой. Скорее всего, он был интересен бабушке своей неоспоримой правдивостью, в отличие от её любимых романов, в которых переплетались правда жизни с авторским вымыслом.

– Бабок, ты ищешь в атласе хороший совет для Софьи Борисовны? – задал я вопрос, который, если бы исходил не из наивных детских уст, мог быть воспринят как недвусмысленная ирония, а возможно, даже и обидел бы.

– Э, да я вижу, ты всё понял, о чём мы говорили, – ответила бабушка, закрывая атлас. – Впрочем, я это видела по тому, как ты то приближался, то удалялся от нас.

Услышав бабушкино предположение, я насторожился: не догадалась ли она об истинной причине моих дистанционных колебаний, которые происходили совсем не потому, что я старался проникнуть в смысл разговора. Но всё обошлось, и бабушка, более не акцентируя своего внимания на моих колебаниях, сказала:

– Увы, карта – плохой советчик, а советы давать легко, особенно в тех случаях, когда нет других вариантов.

II

Я уже учился в институте, когда однажды летним вечером приехал навестить бабушку, у которой застал Софью Борисовну и очень похожую на неё старушку, оказавшуюся её сестрой Асей Борисовной.

Вскоре гости ушли, и бабок рассказала, что Ася Борисовна как туристка приехала навестить сестру. Когда же она увидела, в каких условиях живёт Софья Борисовна, то решила, что уедет из России только вместе с сестрой. Обычно оформление документов требует много времени. Но Ася Борисовна не поскупилась и смогла максимально сократить ожидание.

Через пару недель сёстры зашли попрощаться. Софья Борисовна уже получила эмиграционную визу, а её дочь Лора, зять и внучка должны были получить разрешение на выезд в течение следующих трёх месяцев. Софья Борисовна посетовала, что сестра настаивает, чтобы Лора перед отъездом ничего не продавала и абсолютно всё оставила советской власти (раз уж она такая бедная). Перед уходом Софья Борисовна поблагодарила Марию Яковлевну за прогулки к пруду, которых ей будет там (и она махнула рукой в каком-то неопределённом направлении) очень не хватать.

Лора и её семья получили визы и, продав всё, что можно было только продать, отбыли в Америку. Прощаясь с Лорой, бабушка спросила:

– А как же наказ Аси Борисовны ничего не продавать?

– Вот когда Ася будет переезжать в Союз, пусть свой дом и оставляет разлагающимся империалистам, а наш дом не её забота, – это были последние слова отъезжавшей Лоры.

III

Прошло почти тридцать лет, и я со своим приятелем Борисом ужинал в одном из русских ресторанов Бостона. Я давно заметил, что весьма внушительных размеров, вся в бриллиантах, старая, но очень активная за соседним столом женщина часто посматривает в нашу сторону. Я даже сказал об этом Борису, но тот, проанализировав ситуацию, заметил:

– Посмотри, какой шикарный стол и сколько вокруг богатых евреев.

Я не успел сделать из сказанного каких-либо выводов, как эта самая незнакомка встала и направилась к нашему столику. Быстро подойдя и по-хозяйски разместившись на рядом стоявшем стуле, она сказала:

– Извините, вы так похожи на свою бабушку, да и на дядю, что я не могу ошибиться. Вы Игорь, внук Марии Липницкой. Правда?

И пока подошедшая произносила эти несколько слов, я успел узнать в ней нашу худенькую салтыковскую Лору. Она стала расспрашивать меня о моём дяде, о скамейке под сосной у Золотого пруда, о бывших салтыковских соседях, а сама рассказала о своей жизни здесь, в Америке. Во всём этом не было бы ничего необычного, если бы, прощаясь, Лора ни сняла с себя золотую цепочку и со словами «передай, пожалуйста, Роме» положила её рядом с моей тарелкой, после чего быстро присоединилась к своей компании.

Вскоре Лора и её приятели, громко смеясь, покинули ресторан, а когда Борис попросил счёт, официант сказал, что за всё уплачено. И я подумал: «В жизни всегда за всё кем-то уплачено! И слава богу, когда удаётся расплатиться деньгами!»

РУССКИЙ МАЛЬЧИК В ЕВРЕЙСКОЙ СЕМЬЕ

Родился и вырос я в еврейской семье. Наверное, прежде подобная информация лет за двадцать пять до того, как я родился, говорила бы о многом, но за годы существования советской власти понятие «еврейская семья», особенно в Москве и Ленинграде, потеряло прежнюю определённость. Правда, что касается моей семьи, то оно в значительной степени ещё сохранялось. Все наши ближайшие родственники, с исчезновением черты оседлости оказавшись в столицах, поддерживали тесные родственные связи и старались сохранить былые еврейские традиции.

Фамилия моего деда Липницкий, и все его братья и сёстры, а было их девять человек, жили в Москве. Девичья фамилия моей бабушки была Авербах. Кое-кто из её братьев и сестёр тоже жили в Москве, другие обосновались в Ленинграде Подавляющее большинство и Липницких, и Авербахов были врачи самых различных специальностей.

Наиболее яркой личностью среди Авербахов был Ефим Яковлевич. Его, семилетнего мальчика, игравшего на скрипке, заметил польский помещик и помог получить блестящее музыкальное образование.

В семье Липницких наиболее почитаемым был Теодор Михайлович, которого родные ласково называли Тува. Он с отличием окончил гимназию и, оказавшись в пятипроцентниках, без проблем поступил в Московский университет. Хотя Теодор среди Липницких слыл непререкаемым авторитетом, но возглавляла клан его старшая сестра Евгения Михайловна или просто тётя Женя. Она была единственная из детей Михаила Липницкого, кто не получил никакого образования, – таков был удел старшей дочери, основная обязанность которой состояла в помощи матери выращивать всё увеличивавшееся потомство, а численность его в конце концов достигла одиннадцати человек. Она стала как бы второй матерью, и именно так она и воспринималась всеми младшими сёстрами и братьями даже тогда, когда они сами стали мамами и бабушками.

По субботам все братья и сёстры собирались у Теодора на праздничный еврейский обед. Племянники обычно не приглашались. Единственное исключение делалось для сына тёти Жени, Анатолия. Его, конечно, тоже не приглашали, но старшая сестра могла позволить себе всё. После обеда на кухне Анатолий старательно набивал свои карманы всем, чем только было возможно, и отвозил всё собранное мне, своей любимой кузине. Анатолий, хотя и был чуть-чуть младше меня, но всегда по отношению ко мне старался играть роль сильного мужчины-заступника.

После медицинского техникума я уже без всякой посторонней помощи поступила в мединститут. На втором курсе меня, не комсомолку, вдруг пригласили на комсомольское собрание института. Когда я вошла в актовый зал, председатель собрания, указывая на меня, с возмущением прокричал:

– Посмотрите на неё. Это дочь бывшего владельца типографии, который отравлял рабочих свинцовой пылью. Нет места отпрыску этого кровопийца среди нас, детей рабочих и крестьян!

Комсомольцы единогласно проголосовали за моё исключение из института, и я вся в слезах отправилась к дяде Туве. Узнав в чём дело, он сказал:

– Не плачь, ничего страшного не случилось. Твой отец, как всякий еврей, не имел права владеть типографией. Исключение составляли только евреи – купцы первой гильдии. Поэтому формально типография принадлежала нашему родственнику Подземскому, торговавшему лесом, а твой отец числился её управляющим.

У Теодора хранились все семейные бумаги и, в частности, подтверждавшие данный факт. На следующий день я направилась на приём к всесоюзному старосте Калинину, который, как только увидел принесённые бумаги и прочитал выписку из решения комсомольского собрания, прямо на этом решении написал: «Восстановить».

ЦЕРКОВЬ ИЛИ СИНАГОГА?

I

Хотя в подмосковной Салтыковке наше еврейство было на виду, в школе я никогда не слышал никаких на него намёков. Но вот после того, как я окончил четвёртый класс, отчим получил квартиру и мы переехали в Москву, точнее на её окраину, район заводов «Стальмост» и «Фрезер». Здесь я отправился в мужскую школу № 439.

В классе, куда я попал, учились два близнеца: Юлий и Марк Скундины. Марк – высокий, в очках, тихий, всех сторонившийся хорошист; Юлий – маленький, юркий, двоечник, слывший заядлым драчуном. Очень скоро после моего появления в классе он «надрался» на меня. «Надраться» – это означало вызвать «стыкнуться». Стычка, т. е. драка, проходила после уроков в присутствии всего класса на городской свалке, находившейся неподалёку от школы. Для меня это было абсолютно необычное мероприятие, свойственное, как я полагал, исключительно мужской школе, ибо подмосковные школы были смешанными, и у нас в Салтыковке ничего подобного не происходило.

И вот большая ватага учеников с криком «пошли смотреть, как два еврея будут стыкаться!» ринулась после уроков на свалку. Обычно здесь, на наименее загаженном месте, образовывался полукруг: с одной стороны стояли болельщики за одного стыкующегося, а напротив – за другого. Естественно, все заняли сторону Юлия – «своего» еврея, а с моей, нового, чужого еврея, не было никого. Вдруг от болельщиков Юлия отделился один высокий крепкий парень и встал на мою сторону. Это был Вася Маскаев. Он приехал из глухой мордовской деревни и так как плохо говорил по-русски, что два года просидел дома. За это время его сестра, студентка педагогического института, поднатаскала брата так, что на диктанте, за который на днях я получил двойку, Васе поставили пятёрку. Вася был за справедливость и потому, увидев, что все за Юлия, перешёл на мою сторону.

Драка была скоротечной. Под улюлюканье учеников «Давай! Давай!» я и Юлий пошли навстречу друг другу. Когда мы оказались лицом к лицу, а крики слились в один сплошной ор, я легонько толкнул Юлия и в ответ получил сильнейший удар в правый глаз. По-видимому, в кулаке у противника была зажата свинчатка. Я не упал, но глаз мгновенно начал затекать, и я стоял, пошатываясь. Вася быстро подошёл ко мне и, положив руку на плечо, громко скомандовал:

– Достаточно. Расходимся.

Неудовлетворённые зрители быстро разбежались, а Вася повёл меня домой. Уже поздно вечером в постели с пакетиком льда на опухшем глазу я рассуждал: «Откуда они узнали, что я еврей? Чтобы меня не «компрометировать», мама вообще не появлялась в школе. Наверное, кто-то видел, когда она подавала мои документы. Ну что ж, теперь по крайней мере она может спокойно ходить на родительские собрания», – решил я, засыпая и пытаясь таким образом хоть как-то смягчить результат столь позорного поражения.

Назавтра, когда я проходил мимо Рема Хотянова, он, подставив мне подножку, прошипел: «Тоже мне Троицкий! А драться не умеешь!»

Рем был маленького роста, ярко-рыжий еврейский мальчик. Его лицо покрывало несчётное число больших и маленьких налезавших друг на друга веснушек. С ним никто не общался по одной причине: общаться с ним было опасно. Если что-то ему не нравилось, он сразу же бил в морду. Я это понимал так: ему своей физиономии абсолютно не жалко, испортить её было невозможно. И потому его боялись все, даже ученики из старших классов.

Вася упросил классную руководительницу пересадить меня за парту рядом с ним. И с тех пор мы за одной партой просидели вплоть до самых выпускных экзаменов. Иногда Васю охватывали особые дружеские чувства, и тогда, обращаясь ко мне, он спрашивал:

– Скажи, вот если бы я сделал что-то очень незаконное, украл или убил кого-то и меня бы искали и хотели схватить, ты бы меня спрятал?

И я, всегда предварительно взвесив все за и против, обещал, что обязательно спас бы его. Но вот пришёл в Москву Всемирный фестиваль молодёжи и студентов. У меня случились два билета в Парк культуры имени Горького на встречу с иностранными студентами. Я пригласил с собой Васю. Когда мы прошли билетный кордон и оказались на сравнительно малолюдной аллее, к нам подошли трое парней и попросили оставшиеся у нас использованные билеты. Я, опасаясь, что они ещё могут понадобиться, отказал, за что после нескольких несвязных слов получил по физиономии. Вася занимался в боксёрской секции, и, казалось бы, это был великолепный шанс продемонстрировать своё искусство, но, увы, когда я обернулся, Васю не увидел. Он появился из-за кустов уже после того, как драчливая троица убежала. После этого случая Вася более не приставал со своим дурацким вопросом, я же усомнился в верности его теста относительно дружбы.

А Скундины вскоре оба стали моими близкими друзьями. При произошедшем объединении обучения с девочками мы оказались в одной школе. Как-то при мне наши одноклассницы удивлялись: вот Скундины – близнецы, но совершенно не похожи друг на друга. И кто-то сразу добавил: «А на евреев похожи оба. Удивительно!»

Меня же поразил не «уникальный» феномен непохожести, а нечто совсем другое: я вдруг почувствовал себя своим среди своих. Говорят при мне о евреях, будто я не имею к ним никакого отношения. Конечно, меня это нисколько не огорчило, но ночью в кровати я долго вертелся с боку на бок и не мог заснуть. Меня мучил простенький вопрос: что же это за несправедливость, я вдруг стал своим, а Марк и Юлий всегда будут чужими.

II

В детстве я не любил читать, но вот летом после девятого класса со мной произошло чудо, и, вместо того чтобы, как прежде, все дни проводить с приятелями на улице, я сидел на балконе и читал. Почему-то мне особенно нравились Гончаров, Лесков, Шолом-Алейхем и Свирский. Именно тогда у меня впервые возник вопрос: то, что я недожидок, – это ясно, а вот чего во мне больше – еврейского или русского? Чтобы ответить на него я решил осенью, вернувшись в город, посетить церковь и синагогу и попытаться почувствовать, что мне ближе.

Ранним утром осенью 1957 года на одном из первых трамваев я отправился в Елоховскую церковь. В соборе было всего несколько человек. Служба шла то на старославянском, то на русском, и я толком ничего разобрать не смог. К девяти часам, весь пропахший ладаном, я стал пробираться к выходу через образовавшуюся к этому времени плотную толпу бабушек и поблекших, очень преклонного возраста женщин, среди которых лишь кое-где проглядывали хмурые мужские лица. Было полное ощущение, что, осеняя себя крестным знамением, все они так же, как и я, мало что понимали в содержании проповеди, произносимой священнослужителем.

Во всём увиденном я не почувствовал ничего сверхъестественного и божественного и подумал, что, возможно, прежде, когда Блок писал «Девочка пела в церковном хоре…», всё было иначе, но сегодня, увы, это «одухотворённое» куда-то выветрилось и ничего привлекательного не осталось.

Перед посещением синагоги я спросил бабушку, как мне следует вести себя, чтобы не попасть впросак. Бабок (так я нежно величал свою бабушку) предложила в качестве гида взять Соркина. Так, по фамилии без всякого имени и отчества, она называла тогдашнего мужа тёти Сони. Соркин был модным московским портным и не в ущерб частным заказам шил костюмы для Центрального детского театра. Иногда он пристраивал меня в гостевой ложе посмотреть тот или иной детский спектакль, так что я знал Соркина с раннего детства, и потому бабушкина идея мне понравилась.

Утром в одну из суббот я и Соркин вошли в центральную московскую синагогу и сразу же оказались в большом светлом зале, который, наподобие театрального, был заполнен рядами кресел. Соркин пояснил, что места в первых рядах куплены постоянно молящимися прихожанами, а всякий случайный посетитель должен располагаться сзади. Оказалось, что в зале молятся только мужчины, а женщины находятся отдельно наверху. Соркин, раскланиваясь с владельцами купленных мест, с гордостью провёл меня на сцену, где слева и справа вдоль стен стояли стулья. Мы сели справа, а слева, как пояснил Соркин, были места для чиновников из Израильского представительства. Посредине находился ковчег, где хранились свитки Торы. Я внимательно прослушал всю службу, в процессе которой так же, как и в русском храме, ничего не понял. Однако у меня осталось впечатление, что я был только один такой необученный, все же молящие «делали свою работу» вполне осмысленно.

Вообще, всё происходящее выглядело вполне сносно. Когда служба закончилась, я заметил, как между рядами образовались две-три группки евреев, у которых в руках появились рюмки с красным вином. Заметив моё удивление, Соркин сказал, что, если еврей после молитвы выпьет немного вина, в этом нет ничего предосудительного. Когда же мы уже покидали синагогу, я увидел, что в другой группе, сформировавшейся в последних рядах, разливалась русская водочка, но просить Соркина прокомментировать этот напиток мне показалось некорректным.

Хотя пребывание на сцене синагоги было более приятно, чем зажатость в тесноте Елоховской церкви, тем не менее проведённый эксперимент привёл меня к мысли о том, что религия осталась в далёком прошлом и найти через неё ответ, чего во мне больше, еврейского или русского, невозможно.

III

Менее чем через год вопрос о том, кто я, русский или еврей, вновь возник, но только уже на более серьёзном уровне и не по моей прихоти. Пришло время получать советский паспорт, а в нём (в те советские времена) был пресловутый пятый пункт, в котором фиксировалась национальность его владельца, а такую национальность, как недожидок, увы, в него втиснуть было невозможно.

Обычно при различных национальностях родителей ребёнку при выдаче паспорта автоматически приписывалась национальность отца, хотя в принципе получатель и имел право выбора. Я намеривался воспользоваться этим правом и записаться евреем, ибо выбор другой национальности рассматривался мною как некое предательство по отношению к маме и бабушке.

Были ли эти эмоциональные предпосылки к решению записаться в евреи единственным поводом, сказать трудно. Сейчас думаю, что, скорее всего, нет. Наверное, немаловажным был юношеский задор – пойти наперекор: «пусть трудно, а я попробую», желание проявить своё «я». А возможно, и весьма жёсткая позиция моей мамы в сложный период «дела врачей». В самый разгар этой компании поговаривали о высылки евреев в далёкую Сибирь. Тогда мама получила от своей школьной подруги Татьяны Дубровской письмо, в котором та предлагала на это смутное время прислать меня к ней в Калугу. Татьяна обещала, что в её семье мне будет так же, как и её собственному сыну. Мама поблагодарила свою подругу и, отказавшись, произнесла фразу, которую я запомнил на всю жизнь: «Как нам всем – так и моему сыну».

То ли время изменило маму, то ли бабушка на неё повлияла, но теперь мама в один голос с бабушкой выступала против такого моего решения. Отговаривая меня, бабушка приводила примерно следующие доводы:

Ты живёшь в России, и, только будучи русским, ты будешь естественным, истинным и настоящим гражданином этой страны. Так же, как если бы ты жил в Израиле, то, будучи только евреем, был бы там естественным и истинным гражданином Израиля. Главное, чтобы, записавшись русским, ты не оказался в антисемитах, и если вдруг на твоём жизненном пути встретится еврей, нуждающийся в помощи, ты бы не отвернулся от него, а помог, – убеждала меня бабушка.

И я сдался. Паспорт оформляли в милиции, где следовало предъявить свидетельство о рождении. Так как в этом документе, выданном ещё до войны, не указывались национальности родителей, то вместе с ним требовался и паспорт одного из родителей. И вот я со своим свидетельством и материнским паспортом направился в ближайшее 58-е районное отделение милиции города Москвы.

Милиционер, по званию младший лейтенант, взял свидетельство и вслух прочёл: отец – Николай Алексеевич Троицкий, мать – Бронислава Григорьевна Липницкая, место рождения – город Калуга. Отложив свидетельство в сторону, милиционер открыл мамин паспорт, где чёрным по белому значилось – еврейка. Тяжело вздохнув и глядя куда-то в потолок, младший лейтенант начал рассуждать:

– Троицкий – это почти Троцкий, а Троцкий Лев Давидович – еврей. Нет, я не могу записать тебя русским, евреем – хоть сейчас, а вот если желаешь быть русским, приноси паспорт отца, – заключил милиционер.

Блюстителю закона было немногим больше двадцати, и так же, как и я, он не ведал, что Троцкий – это псевдоним, а фамилия этого революционера, который с разными непристойными эпитетами упоминался в истории партии, была Бронштейн. Этого мы не знали, но в том, что Троцкий – еврей, мы оба почему-то не сомневались.

Логика милиционера показалась мне вполне убедительной, и я почти уже согласился записаться евреем, как вдруг вспомнил об обещании, данном бабушке и маме, и потому, забрав документы, отправился домой со стопроцентной убеждённостью, что «естественным и истинным» мне, увы, никогда не быть.

Дома я в подробностях пересказал всё, что произошло в милиции. Услышав всю эту белиберду и мои сомнения в русской национальности отца, мама пояснила, что вообще-то Троицкий – это не просто русская фамилия, а фамилия, которую обычно получали священнослужители. Затем, помолчав, добавила:

– Да, увы, твой отец – сын священника и когда-то учился в духовной семинарии. Отец не любил вспоминать о прошлом, но в память о своём происхождении вместо дня рождения отмечал только свои именины, так что ты не просто русский, а ещё и с православными корнями, – закончила мама.

Вечером она позвонила Надежде Милославской, старой приятельнице отца, рассказала ей о возникшей проблеме, и через неделю была получена по почте копия отцовского паспорта, заверенная в домоуправлении, вместе с листком, содержавшим отцовский адрес. Теперь мама и бабушка обсуждали вопрос – идти ли их мальчику в милицию одному или в сопровождении мамы. С одной стороны, мама могла открыть милиционеру правду об истинной фамилии Льва Давидовича, но с другой – присутствие еврейской женщины могло насторожить бдительного милиционера, решающего, кто же сей мальчик – русский или еврей. Взвесив все за и против, бабушка и мама пришли к единому мнению – я должен идти один.

На этот раз дежурил другой, по-видимому, менее образованный лейтенант. Он не стал вспоминать героев революции, а, сделав копии со всех принесённых бумаг, подшил их в свою папку и, вовсе не интересуясь мнением, кто перед ним, еврей или русский, выписал паспорт, в котором в графе «национальность» поставил – русский. Всё произошло очень быстро, и когда я вернулся домой, ни бабушка, ни мама не могли поверить в столь быстрый успех этого предприятия. Только открыв паспорт и прочитав – «русский», бабушка опустилась на стул и отвернулась, а мама, чтобы скрыть слёзы радости, быстро побежала на кухню.

Это была их настоящая большая победа: для одной – сын, а для другой – внук наконец стал «естественным и истинным» гражданином страны, в которой они родились и жили! Они и раньше, несмотря ни на что, благодарили отца, одна – за любимого сына, другая – за любимого внука, а теперь ещё и за то, что он в своей стране не будет изгоем.

IV

Прошло 25 лет. Я, начальник нового научно-исследовательского отделения, получаю разрешение набрать в своё НИО сотрудников из других подразделений нашего предприятия. Среди желающих оказались два молодых специалиста, Марк и Михаил, окончившие Физтех два года назад. Ребята мне понравились, и я передал их заявления в отдел кадров. Назавтра Матвеев, заместитель генерального конструктора, с которым у меня были весьма доверительные отношения, вызвал меня и после общих ничего не значащих слов сказал:

– Ты вот хочешь перевести к себе двух ребят. Я не против, но отдел кадров разрешает взять тебе только одного, любого, но одного.

– Почему? – ничего не понимая, спросил я.

И Матвеев объяснил, что с пятым пунктом у них всё вроде бы нормально, но у обоих не всё в порядке с национальностями родителей, так что одного, пожалуйста, а двоих кадровики не пропускают. В НИО я взял Марка, но оба (и Марк, и Михаил) стали моими аспирантами и в положенный срок успешно защитили кандидатские.

А тогда, выйдя из кабинета Матвеева, я понял, что, возможно, как считали мои мама и бабушка, изгоем я и не стал, а вот недожидком всё равно остался!

НЕУЖЕЛИ И ТАРТАКОВСКИЙ ТОЖЕ…?

I

В 1959 году я стал студентом Физтеха. О МФТИ как единственном институте, где раньше других проводятся вступительные экзамены, я узнал на лекциях для абитуриентов в МГУ. Шансы на поступление, после того как в предыдущем году я, золотой медалист, провалился в Московский инженерно-физический институт, представлялись мне нулевыми. Более того, я вообще не был уверен, что хочу заниматься наукой или техникой. Но внезапная мысль – а почему бы не довериться случаю, подвигла меня на подвиг: я поехал в Долгопрудный и подал документы.

Попал я в первый поток, но сдавал экзамены в последнем, четвёртом. Это изменение произошло по совету брата моего деда, главного советчика всех наших родственников и по совместительству известного в те времена московского гомеопата Теодора Липницкого, которому мама позвонила и рассказала о планах сына. Старый еврей рассуждал примерно следующим образом: вступительные экзамены на Физтех, по-видимому, очень сложные, а раз так, то мало кто из абитуриентов первых потоков пройдёт через все испытания; однако число будущих студентов запланировано заранее, поэтому, чтобы обеспечить требуемое число, экзаменаторам придётся снизить требования для последнего потока. Вывод: Игорю нужно переходить в последний поток. Не сомневаясь в правильности рассуждений своего дяди, мама снабдила меня медицинскими справками о внезапной болезни, и очерёдность потока была изменена. До сих пор я уверен, что именно благодаря мудрому совету брата моего деда экзамены и были благополучно выдержаны. Во всяком случае, те мои знакомые, которые остались в первом потоке, провалились, а я проскочил.

II

На каждом факультете все первокурсники распределялись по группам. Принцип, по которому студент попадал в ту или иную группу не афишировался, и многие полагали, что всё решал случай. Я оказался в группе, студенты которой на старших курсах стажировались на базовом предприятии, являвшемся одним из закрытых научно-исследовательских институтов. Подобные организации определялись номерами своих так называемых почтовых ящиков, а потому студенты, у которых базами были закрытые институты, сами про себя говорили: «сыграли в ящик».

На моём факультете было достаточно много групп с открытыми базами, и то, что я, полукровка, попал в группу, подготавливавшую специалистов для работы по секретной тематике, поначалу воспринял как результат недосмотра соответствующих органов. Но одно событие заставило меня призадуматься.

Так как Физтех находится за городом, то каждый первокурсник получил место в общежитии. Однажды в пятницу я с Вадимом, студентом из моей группы, возвращался в Москву. В электричке к нам подсел мужчина лет сорока. На нём была телогрейка, а на ногах грязные кирзовые сапоги. Незнакомец устроился напротив и демонстративно стал нас рассматривать, переводя взгляд с меня на Вадима и обратно. И вдруг ни с того ни с сего он заявляет:

– Чего это ты, жид, очки напялил, ни х.. не видишь! Пора тебе мотать отсюда!

Первая мысль, промелькнувшая у меня в голове:

«Что делать, что отвечать?» Но за ней сразу же вторая, спасительная: «Очки! Очки-то у Вадика! Значит, это не ко мне!» И тут сразу возникло неожиданное предположение: «Неужели Вадик тоже?»

После молниеносной серии вопросов и самоответов я успокоился и с интересом стал ждать, что будет.

Вадим хотя и был среднего роста, но находился в отличной спортивной форме, и мне казалось, что вот-вот Вадик врежет этому антисемиту. Но прошла минута, другая, воцарилось общее молчание, и ничего не происходило. Тем временем электричка подошла к станции «Окружная» и начала останавливаться. Наш непрошеный сосед поднялся и, пожелав ещё раз Вадику идти туда, куда Макар телят не водил, спокойно вышел. Теперь я решил, что ошибся, и Вадик совсем не «тоже», а потому и спросил его:

– Почему этот хмырь к тебе пристал?

На что Вадим, помедлив, ответил:

– У меня отец еврей, а такие, как этот, всё чувствуют, у них нюх особый.

– Так почему же ты не проучил этого негодяя?

– А потому и не проучил, что ничему его не научишь и нюх ничем не отобьёшь, его только могила исправит, – ответил Вадим.

Было ли это неким оправданием трусости или реальная позиция? – этот вопрос долгое время занимал меня. К сожалению, я так никогда и не смог на него ответить, но зато теперь знал, что не только я, не совсем русский, оказался в нашей засекреченной группе. Этот случай зародил справедливые сомнения относительно предположения, что я «сыграл в ящик» вследствие ошибки соответствующих органов.

III

Первые три года учёбы на Физтехе были очень трудными, а вот на четвёртом ситуация кардинально изменилась. Закончилось изучение общих основополагающих предметов (дисциплин), и начиналась специализация.

Первая цифра номера моей группы 914 совпадала с последней цифрой года поступления, а две следующие – указывали на базовое предприятие (или попросту «базу»), где студенты после третьего курса должны были проходить преддипломную практику и куда после окончания института направлялись на работу. В соответствии с положением о секретности мы до начала преддипломной практики не должны были знать ни местоположение нашей базы, ни то, над чем там работают. Однако для студентов 914 группы эти секреты раскрылись намного раньше и совершенно неожиданно на семинаре по теоретической механике.

Этот семинар у нас вёл старший преподаватель Коренев, внешне весьма неординарный мужчина. Небольшого роста, полноватый, он всегда носил тёмно-коричневый кожаный шлем и такого же цвета кожаную куртку, которую не снимал даже во время проведения занятий в аудитории.

Однажды Коренев вошёл в аудиторию, окинул взглядом собравшихся студентов и, многозначительно помолчав, спросил, знаем ли мы, куда пойдём работать. Все молчали, и тогда последовало весьма подробное описание ожидавшей нас базы. По Кореневу выходило, что это бывшая бериевская шарашка, в которой он когда-то работал, правда, не совсем по своей воле. Последние слова он произнёс с особым ударением и постарался придать своему лицу такое выражение, которое должно было всем однозначно объяснить, что означает «не по своей воле». Из описания Коренева следовало, что большой дом, в котором размещается сей ящик, находится там, где Ленинградский проспект делает резкий поворот в сторону Химок, и что он имеет столько же этажей под землёй, сколько и над ней. Все комнаты закрываются кодовыми замками. Проход на территорию только через специальные проходные, и выйти за ворота даже во время обеда невозможно. Закончил Коренев словами:

– И ещё, до начала работы вам придётся подписать бумаги о неразглашении того, чего вы даже не знаете и, возможно, никогда не узнаете. Вам будет запрещено всякое общение с иностранцами. Подумайте, скоро вы добровольно окажитесь там, где людей держали насильно. Бегите из этой группы пока не поздно – вот вам мой совет.

После такого монолога кто-то из студентов задумался, а кого-то описанная перспектива, наоборот, даже заинтриговала. Я скорее принадлежал ко второй группе. Главное, что тогда удерживало меня на Физтехе, так это престижность. Студент Физтеха – звучало не просто громко, а громче некуда! Узнать же, что есть наука и способен ли я ей заниматься, у меня просто не было времени, и потому к рассказу Коренева я отнёсся с любопытством, но услышанное никак меня не озаботило. Скорее даже наоборот: представлялась возможность узнать то, чего другим узнать не дано.

IV

В середине сентября вся 914-я группа была собрана в одной из комнат именно того самого НИИ под кодовым наименованием п/я 1323, о котором так красочно повествовал Коренев. За столом сидели два профессора базовой кафедры, представившиеся: Георгий Петрович Тартаковский и Владислав Георгиевич Репин. Они поочерёдно рассказывали о специальностях, которые студенты могли выбрать для своей стажировки, и каждый рассказ заканчивался вопросом:

– Кто хочет работать над дипломным проектом в данной области?

Те студенты, которых интересовало обсуждаемое направление, поднимали руки, после чего они направлялись в соответствующее подразделение. Уже были перечислены все специальности, существующие на данном предприятии, а вот пять человек, в числе которых были я и Вадим, так и не подняли руки. Переглянувшись с Репиным, Тартаковский заговорщицки предложил:

– Ну что ж, нерешительные, пошли.

Все оставшиеся пять студентов отправились в другую комнату, где за длинным столом сидели два молодых человека, которых Тартаковский представил:

– Наши сотрудники, кандидаты технических наук Александр Александрович Курикша и Пётр Алексеевич Бакут. Оба бывшие физтехи.

– Георгий Петрович, у нас бывших не бывает, – поправил начальника Репин, закончивший Физтех примерно в то же время, что Бакут и Курикша.

Тартаковский сел во главе стола, Репин пристроился между «бывшими», а напротив разместились юные физтехи. Подчёркнуто иронизируя, Тартаковский сказал:

– Так как не определившаяся «великолепная пятёрка» ничем не интересуется, то ей придётся заняться теорией. А если серьёзно, то мы берём вас на стажировку в наш теоретический отдел, конкретно в лабораторию Репина, которая занимается синтезом оптимальных систем, создаваемых нашим КБ. Вся лаборатория состоит из бывших, простите, просто физтехов, так что вам здесь будет вполне комфортно. К сожалению, должен предупредить, что по окончании практики, возможно, не все смогут остаться в нашем отделе. Однако обещаем постараться помочь вам перейти в то подразделение, тематика которого будет наиболее соответствовать вашим научным устремлениям, а пока давайте определимся с научными руководителями.

После того как Вадим получил Курикшу, а Сергей – Бакута, Тартаковский обратился ко мне с вопросом:

– Что вам больше нравится: физика или математика?

Я ответил, что математика, и тогда Репин предложил:

– Георгий Петрович, запишите его ко мне.

Так я сыграл в ящик и стал учеником Репина. Александр Меньшиков оказался у Тартаковского, а Виктор Буреев – у Кузнецова.

V

Теоретический отдел, возглавляемый Тартаковским, входил в ОКБ-30, которое совсем недавно выделилось из конструкторского бюро (КБ-1), появившегося, по рассказам старожилов, на рубеже сороковых-пятидесятых годов при весьма любопытных обстоятельствах. В то время группа преподавателей и слушателей Ленинградской военной академии связи под руководством профессора П. Н. Куксенко предложила, как им тогда казалось, ряд новых методов для наведения радиоуправляемых ракет. Чтобы обратить внимание разработчиков на эти методы, Куксенко, будучи руководителем дипломной работы Сергея Берии, сына всесильного руководителя НКВД, предложил своему ученику включить эти методы в его дипломный проект. Сей дипломный проект был отослан на отзыв в два московских специализированных научно-исследовательских института. Нетрудно догадаться, что отзывы были исключительно превосходными. Через пару месяцев после получения диплома Сергей защитил кандидатскую диссертацию (некоторые старожилы утверждали, что кандидатская была присвоена прямо во время защиты диплома), а ещё через пару месяцев специально для реализации изложенных в ней технических предложений в Москве было создано КБ-1, главными конструкторами которого оказались недавно защитивший диплом и диссертацию С. Л. Берия и руководитель его дипломного проекта П. Н. Куксенко. В новое конструкторское бюро из Ленинградской Академии были переведены доктора наук Н. А. Лившиц и Г. П. Тартаковский.

Когда арестовали отца Сергея, а вслед за ним и самого Сергея, КБ-1 возглавили А. А. Расплетин и Г. В. Кисунько, между которыми сразу же началась борьба за лидерство. Расплетин сумел захватить все основные направления работ КБ-1 кроме работ по созданию экспериментального образца системы ПРО, что досталось Кисунько. Несколько лет Кисунько не вылезал с полигона, но все эксперименты заканчивались неудачно. И вот наконец (когда уже был подготовлен приказ о смещении Кисунько) 4 марта 1961 года во время очередного эксперимента противоракета, запущенная с Казахстанского полигона, сбила боевую часть баллистической ракеты, стартовавшей из Астраханской области.

Вскоре специально для работ по ПРО из подчинения Расплетина было выделено ОКБ-30, начальником которого назначили Кисунько, а его заместителем по науке – Н. А. Лившица. Для теоретических исследований проблем ПРО Г. В. Кисунько создал специальный отдел, который возглавил профессор Г. П. Тартаковский. Сюда и попала «великолепная пятёрка». Вскоре ОКБ-30 было преобразовано в ОКБ «Вымпел».

VI

Лаборатория Репина размещалась на втором этаже в большой комнате с окнами, выходившими на строившееся здание Гидропроекта. Каждый из дипломников получил в этой комнате свой стол, который служил как бы его материализованной пропиской.

Лаборатория представляла собой некий небольшой отросток Физтеха от общего корня, только этот корешок стал самостоятельным и питали его два профессора: Тартаковский и Репин. Первый решал все административные вопросы, что обеспечивало тепличную жизнь его подопечным физтехам, а второй украшал и цементировал эту жизнь своим талантом, бескорыстностью и честностью.

Если бы теперь кто-то из «великолепной пятёрки» вспомнил о кореневских страшилках, то искренне над ними посмеялся. Вскоре все физтехи, проходившие практику в отделе Тартаковского, получили пропуска со свободным выходом, а кодовый замок на двери в лабораторию служил хорошей защитой от чужих глаз. В углу лаборатории стоял стол, на котором лежала шахматная доска. Каждый в любой момент мог «размяться», т. е. подойти к шахматному столу, раскрыть доску и расставить на ней фигуры. Это служило молчаливым приглашением «размяться» кому-нибудь из «уставших» сотрудников. Кто-то обязательно откликался, и тогда, не нарушая общей рабочей обстановки, между двумя партнёрами выяснялись отношения, после чего игравшие возвращались на свои рабочие места и продолжали разбираться с соскучившимися по ним формулами.

Если я продолжал сомневаться в том, что поступление на Физтех было для меня благим поступком, то распределение в лабораторию из бывших физтехов было определённо большой удачей. Никто из наших научных руководителей не тащил никого в науку. Каждому предоставлялась уникальная возможность осмотреться и самому определить свой дальнейший путь. А главное – это было единое братство, не нарушавшееся никакими внешними веяниями или опасными сквозняками.

VII

Через много, много лет я с Леонидом Философовым, одним из старейших сотрудников репинской лаборатории, путешествовал по островам Французской Полинезии. Мы сидели в шезлонгах на палубе круизного теплохода, и я, только что вернувшись с празднования еврейского 5769-го Нового года (Rosh Hashanan), рассказал Лёне о том, как оно происходило.

– То, что ты неделю назад ходил смотреть, как евреи встречают субботу, я могу это объяснить простым любопытством, но скажи, пожалуйста, зачем тебе их Новый год? – полюбопытствовал Лёня.

– Это и мой Новый год. У меня мама еврейка, – объяснил я.

– Не может этого быть, – тихо промолвил Лёня и после минутного молчания пояснил: – Когда мы работали у Тартаковского, меня как-то пригласили в отдел кадров и отправили в Московский университет агитировать дипломников идти работать к нам на предприятие. При этом очень чётко проинструктировали, чтобы я особое внимание обращал на фамилии. Впрочем, с фамилией у тебя всё в порядке.

– Ну, Лёня, тогда я тебе открою и другие тайны. У Жени Котова и Геннадия Ивановича Осипова мамы тоже еврейки, у Вадика Выгона – отец еврей, да и у Армена Манукяна с Серёжей Юмашевым тоже кое-что еврейское в крови имеется. А Юра Харитонов – так и полный еврей.

– Что ж получается, выходит, в нашей лаборатории мы имели почти четверть этих… – он ещё не сообразил, как «этих» назвать, как вдруг его осенило: – Неужели и Тартаковский тоже…?

– Точно не знаю, но если бы ты читал Бабеля, то у тебя закрались бы сомнения.

– Кто такой Бабель? – спросил ещё не пришедший в себя Лёня.

– Просто советский писатель. А почему, собственно, ты так насторожился?

– Тартаковский был моим научным руководителем… – печально проговорил Лёня.

– Не огорчайся, – стал я успокаивать Лёню, – не только ты, чистокровный русский, путаешься с этими недожидками, а и чистокровные евреи иногда ошибаются. Давным-давно на студенческих каникулах я познакомился в доме отдыха с Борисом Кауфманом. Не один вечер мы провели с ним за преферансом, а вскоре по возвращении в Москву раздался телефонный звонок и я услышал неуверенный голос Бориса:

– Игорь, у меня к тебе необычная просьба: не мог бы ты подъехать к синагоге и моей фотокамерой сделать несколько снимков.

– Нет проблем, но объясни, почему ты, фотокорреспондент АПН, не можешь сфотографировать сам? – спросил я.

– Конечно, могу, но многоуважаемый раввин не разрешает. Видишь ли, АПН получило заказ французского агентства сделать короткий репортаж о московской синагоге и проиллюстрировать его несколькими фотографиями. Это задание поручили мне, полагая, что в синагоге еврей-фотограф будет более кстати. Меня действительно хорошо встретили, вызвали главного раввина. Более часа он водил меня по залам и подробно рассказал о всех проблемах московской синагоги. Когда же я всё это терпеливо выслушал и готов был сделать несколько снимков, раввин задал мне простенький вопрос: не еврей ли я? Я почти радостно, можно сказать впервые в жизни, ответил утвердительно. И что ты думаешь, я услышал? А услышал, что сегодня суббота и еврею запрещено работать, а тем паче – в синагоге. Мои попытки переубедить ребе, апеллируя к тому, что я коммунист, успехом не увенчались. Раввин сказал, что коммунистом становятся, а евреем рождаются. Так что, пожалуйста, приезжай! А то меня засмеют и такое по Москве пойдёт, что долго потом не отмоешься. Тебе это недалеко, приезжай!

Мне уже давно всё стало ясно, но я с интересом продолжал слушать эмоциональный монолог своего приятеля и лишь по окончании сказал:

– Борис, считай, что уже еду, но толку тебе от меня будет чуть. Для тебя я русский, а для раввина я еврей, и обманывать его мне не с руки.

– Теперь я не понял. Ты же Троицкий, – удивился Кауфман.

– Да, и отчество моё – Николаевич, а вот мама моя – еврейка. Но не волнуйся. Я приеду со своим другом. С ним всё в порядке: комар носа не подточит, – успокоил я Бориса.

Как раз в это время у меня находился Витя Буреев и мы готовились к предстоящему семинару. С радостью отложив науку куда подальше, мы отправились в синагогу. Кауфман встретил нас на ступеньках перед входом, и в течение пяти минут вся работа была закончена. Вечер мы провели в ресторане Дома журналистов, куда благодарный Кауфман пригласил нас, спасших его физтехов, – закончил я свой затянувшийся рассказ.

– И Витька ничего мне не рассказал! – опять (теперь уже совсем по другому поводу, но ничуть не меньше, чем прежде) удивился Лёня.

Есенин-Вольпин

Братство братством, но наиболее близок я был всё же именно с теми, нечистокровность которых так сильно удивила Лёню. И надо заметить, что и среди появлявшихся у меня на стороне новых знакомых и приятелей почему-то так же многие оказывались не совсем чистокровными.

На летних каникулах я и Вадим примкнули к небольшой группе сотрудников из Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина, которые во время своего отпуска отправились по русскому Северу. Группа состояла из пяти человек, четверо (Борис, Марина, Маша и Яна) были специалистами по классической западноевропейской живописи и лишь одна Фая занималась иконописью.

В то время я интересовался импрессионистами. Прочёл кое-какие книги по теории «чистых» цветов (красок) и, естественно, рассчитывал блеснуть своими познаниями. Но оказалось, что у моих попутчиков импрессионисты не были в почёте, и все мои попытки организовать дискуссии по этой проблеме не встретили никакого интереса. Зато иконопись оказалась именно той темой, которая чем дальше, тем всё ярче обсуждалась и вызывала самые неожиданные споры. Наверное, я бы к этому отнёсся с пониманием и без всякого удивления, если бы в процессе нашего совместного пребывания вначале в Вологде, а потом в Кирилове и Феропонтове, сиживании по вечерам у костров и ночёвок в деревенских избах на сеновалах, не узнал, что только Фая была чистокровная русская девушка, Борис, Марина и Яна оказались всего лишь полукровками, а Маша так и вообще – еврейкой.

Из услышанных мною споров я вынес много для себя нового. Мне было безразлично, кто более «велик», Дионисий или Рублёв, и чем различается их техника письма. Меня поразило открытие, что изображение одних и тех же событий с помощью слов и зрительных образов имеет принципиально разное осмысление. И главное, что событие, описываемое словами, осознаётся гораздо менее определённо, чем его зрительное изображение. И, как я понял, цель иконописца состояла в том, чтобы эту определённость довести до предельной однозначности. Слушая спорящих, я думал о том, что, возможно, в высказываемых ими суждениях важна и национальная окраска говорившего, и его отстранённость, несопричастность к вере. «А вот интересно, как бы к этим спорам отнёсся тот, кто прошёл духовную семинарию», – думал я и, конечно, сразу же вспоминал об отце.

По возвращении в Москву Марина пригласила меня на чашку чая к своим друзьям-искусствоведам. Это была обычная малогабаритная двушка. Все сидели в одной комнате, а дверь в другую была плотно закрыта. В какой-то момент Маша, хозяйка квартиры, попросила меня помочь ей на кухне, и когда я вышел, заговорщически тихо сказала:

– Хочу тебя представить одному человеку.

Предварительно постучав, она открыла дверь в соседнюю комнату.

– Алик, познакомься, – сказала Маша, – это наш новый молодой друг Игорь, без пяти минут физик.

– Александр Сергеевич Есенин-Вольпин, – не без гордости в голосе, приподнимаясь с кресла, представился незнакомец. – Вот работаю, исправляю свою обезображенную статью. Присаживайтесь, – указывая на рядом стоящий диван, пригласил Александр Сергеевич.

О Есенине-Вольпине я уже слышал во время посиделок у костра. Он считался хорошим знакомым Маши. Она даже называла его своим другом, на что Фая резко возражала, утверждая, что псих, которому уже в юности поставили соответствующий диагноз, конечно, может быть хорошим знакомым, но уж никак не другом. Маша объясняла, что психоз Александра вызван его неадекватным сопоставлением себя со своим великим отцом, и в доказательство приводила его слишком высокую самооценку своих стихов, изданных недавно в Нью-Йорке.

В свою очередь Фая настаивала, что Алик переоценивает не только стихи, но и свои философские возможности, которые выглядят просто смешными в его «Свободном философском трактате», также изданном в Нью-Йорке. Для меня не было важно ни качество стихов, ни уровень философских изысканий Есенина-Вольпина. Был интересен сам факт, что человек, с отличием закончивший мехмат МГУ и вскорости после окончания защитивший кандидатскую, пишет и издаёт свои стихи и философские трактаты.

Я удобно устроился на диване в ожидании интересных откровений столь неординарной личности. Вначале Александр долго возмущался редакцией украинского журнала «Кибернетика». Публикуя статью Есенина-Вольпина по математической лингвистике, журнал внёс несколько корректорских правок. Интересно, что исправления носили чисто литературный характер. Были изменены всего два-три слова и столько же знаков препинания. Но именно эти исправления и возмутили автора, полагавшего себя безупречным знатоком русского языка. Сейчас автор заканчивал ругательное письмо в редакцию, превышавшее размер самой опубликованной статьи. Предполагая, что Александр сейчас начнёт чтение письма, Маша заблаговременно исчезла из комнаты.

Оказавшись наедине, я решил поинтересоваться идеями, изложенными в статье. Вместо чёткого ответа автор стал объяснять основы математической лингвистики, а затем внезапно перескочил на изложение своих философских или скорее политических воззрений.

Он вышел из-за стола и, быстро перемещаясь по комнате, стал убеждать меня, что наша конституция идеальна и что, если бы государство соблюдало её, то никаких проблем с правами человека у нас не возникало бы.

– Нужно только, чтобы граждане активно боролись за соблюдение законов страны, – настаивал Есенин-Вольпин.

В момент наиболее громких призывов Александра в комнате появилась Маша и под каким-то предлогом увела меня. Вскоре, попрощавшись с хозяйкой, я и Марина незаметно исчезли.

У Марины отец был еврей, и потому, не смущаясь, я спросил:

– Марина, ты хотела показать мне смесь математика и диссидента или смесь еврея и русского?

– И то и другое. А ещё того, кто в разнообразной гремучей смеси своей крови пытается найти некое особое зерно.

– И он в свои сорок лет ещё не нашёл этого особого зерна? Наверно, это очень сложная задача. Особенно если принять во внимание: ты рождаешься у еврейки, а в это самое время твоего великого отца совместно с ещё несколькими русскими поэтами судят за антисемитизм, точнее за то, что в каком-то кафе они громко возмущались «засильем жидов» в органах советской власти.

– Не спеши осуждать. Посмотрим, найдёшь ли ты к сорока годам своё зерно. А вот пожелать ли тебе успеха в этих поисках, или лучше, чтобы ты продолжал искать всю жизнь, – этого я не знаю.

Мы помолчали и затем перешли к гораздо более увлекательной и определённой теме: стали обсуждать запланированное на следующую неделю наше путешествие в Суздаль.

КРЕСТИТЬСЯ НЕ ТРУДНО – ГЛАВНОЕ, ЧТОБЫ ПОТОМ НЕ РАСПЯЛИ…

I

Во время путешествия по церквям и монастырям я всё время возвращался к вопросу о том, правильно ли я поступаю, направляясь в науку. Кругом так много всего интересного, а я влезаю в какие-то технические секреты, из которых и голову высунуть не удастся. В какой-то момент мне показалось, что ответ придёт сам собой, если я встречусь и поговорю с отцом. Уж очень нетривиальной выглядела его биография: ныне профессор, заведующий кафедрой, а когда-то студент духовной православной семинарии, сбежавший из неё в университет, затем оказавшийся в армии Колчака и своевременно перекочевавший в Красную армию. Наверное, он-то знает, как там в науке, не мешает ли она «жить». В процессе получения своего паспорта я узнал отцовский адрес, по которому, вернувшись из Суздаля, я и послал письмо следующего содержания:

«Здравствуйте. Сказать, что мы совсем не знаем друг друга, было бы неточно. Что касается меня, то я вас видел, но, конечно, не запомнил, ибо было мне тогда неполных три месяца. Вы же, пока не началась война, по рассказам очевидцев, очень нежно обо мне заботились и, возможно, даже помните. Кое-что я о вас, конечно, знаю. Тем не менее мне было бы любопытно увидеть вас. Я подчёркиваю, любопытно, всё же – отец. Однако если у вас не возникнет взаимного желания или наша встреча может вызвать некие лишние эмоции, то, пожалуйста, не отвечайте, придёт время, и я всё пойму, а сейчас – не обижусь. Игорь. 24 июля 1964 г.»

Прошло несколько месяцев, и я напрочь забыл об отосланном письме. И вдруг, отвечая на дневной телефонный звонок, я услышал: «Вы мне писали, я приехал». После последовавшей короткой паузы незнакомый голос, удостоверившись, что у телефона именно я, предложил вечером поужинать в ресторане «Прага». Я согласился.

– Встретимся в вестибюле ровно в шесть, – последовало уточнение, и практически моментально прозвучали короткие гудки. Конечно, я сразу догадался, что звонившим был отец, но заволновался, только положив трубку. Чтобы успокоиться, я решил прогуляться до метро пешком, тем более что времени ещё оставалось предостаточно. «Зря я написал это письмо. Зачем мне всё это было нужно?» – приближаясь к метро, задавал я себе вопрос.

В принципе, я не испытывал к отцу никаких чувств, ни положительных, ни отрицательных. Он вообще был мне по жизни не нужен. Мама очень редко говорила со мной об отце. Я понимал, что отец нанёс ей незабываемую боль, и потому сам никогда о нём у мамы не спрашивал. Как-то уже после окончания школы бабушка рассказала мне о причине развода родителей. В начале войны у отца родилась дочь Ольга. Её мама, студентка отца, вскоре после родов повесилась в его подъезде. Во время войны Ольгу растили родители несчастной студентки. После войны отец женился, забрал Ольгу и вместе с Третьим медицинским институтом переехал в Рязань.

Прогулка немного успокоила, но окончательно волнение прошло только в вагоне метро, когда мой взгляд, бесцельно блуждавший по лицам пассажиров, остановился на сидевшем напротив мужчине. Образ отца я представлял по имевшимся у меня его фотографиям конца тридцатых годов.

Не то чтобы незнакомец был похож на отца, просто этому пассажиру было лет сорок и выглядел он вполне симпатично. Этого «сходства» оказалось вполне достаточно, чтобы сказать самому себе: «Вот скоро я увижу примерно такого же совершенно чужого мне человека, и чего тут волнительного?» Возможно, способствовало и найденное определение «чужого», и я улыбнулся: «Да, да! Отец – мой, но чужой!» Ещё раз повторив про себя слово «чужой», я успокоился.

До «Арбатской» оставалось ещё минут десять, и я попытался представить себе, вспоминал ли хоть когда-нибудь отец обо мне, и, недолго размышляя, пришёл к выводу: конечно, каждую зарплату, когда вычитали алименты. Мама долго не посылала исполнительный лист, желая самой, без всякой помощи, растить сына. Но однажды ближайшая подруга мамы переубедила её. Она сказала:

– Алименты – это деньги не тебе, а твоему сыну. Продолжай его кормить и лелеять, никто тебя этого не лишает, а отцовские деньги пусть поступают на сберегательную книжку. Когда же Игорь станет совершеннолетним, отдашь их ему. Уверена, он скажет тебе большое спасибо.

И мама отправила исполнительный лист. Моментально пришло письмо, в котором отец умолял отозвать требование, позорящего его, профессора, члена партии, заведующего кафедрой, и обещал присылать деньги ежемесячно. Мама ничего не ответила и через месяц получила перевод на сумму, значительно превышавшую ту, которую отец предлагал переводить сам. «Да, отец не просто помнил обо мне, но моё восемнадцатилетие ждал как великого праздника», – заключил я.

Я вышел на станции «Арбатская», поднялся по эскалатору и, переходя площадь, подумал: «Интересно, отец выше меня или ниже, и вообще похож ли я на него?» И тут мне показалось, что именно этот вопрос, а не проблема «наука и жизнь» на самом деле стимулировал посланное письмо. Отец со своей биографией представлялся неординарной личностью, и мне, пусть неосознанно, хотелось быть похожим на него.

II

В вестибюле ресторана «Прага» я внимательно осмотрелся, но не обнаружил никого, кто бы, на мой взгляд, мог походить на отца. Кругом вообще никого не было, лишь какой-то невзрачный старичок с потёртым кожаным портфелем сдавал в гардероб свой макинтош. Я направился к входу в зал, дабы убедиться в наличии свободных столиков, когда сзади услышал вопрос: «Вы Игорь?» Я оглянулся, увидел уже отдавшего свой макинтош старичка и улыбнулся, подумав: «Ну и сапожок же я, подобрал себе отца по фотографиям, которые устарели на четверть века». Отец выбрал столик около окна, и мы разместились так, что каждый мог больше смотреть на Арбат, чем друг на друга. Изучая меню, я старался незаметно боковым зрением рассматривать отца, и вдруг наши взгляды встретились.

Вместо широко открытых ярких, голубовато-сероватых глаз, о которых рассказывала бабушка, на меня смотрели небольшие потухшие глаза-щёлки. «Да, человека, которого когда-то видела бабушка и знала мама, увы, давно уже нет, а напротив сидит другой, совсем другой, которого они бы и не узнали», – подумал я.

Принесли карту вин и после короткого обсуждения мы приняли решение в пользу шампанского. Я не любил шампанское, но выбрал именно его, вспомнив рассказ мамы, как она и отец много лет назад отмечали именно в ресторане «Прага» Николин день. Рядом с ними за столиком пировали трое солидных мужчин, и все трое с интересом поглядывали на маму. Ближе к концу ужина официант подошёл с букетом цветов и от имени соседей попросил разрешения отца преподнести этот букет маме как самой красивой девушке сегодняшнего вечера. Мама была в восторге, но более сильное впечатление на неё произвела реакция отца: чуть заметным наклоном головы он поблагодарил соседей, сделавшим подарок, и попросил официанта подать им за его счёт бутылку марочного шампанского.

Под впечатлением этой истории исходный посыл о встрече с человеком, который во многом ассоциировался со словом «чужой», начал постепенно рассеиваться, заменяясь на ощущение «свой», – нет, конечно, не то чтобы родной, а как бы не совсем «чужой». Возможно, это порождалось чисто внешним фактором (ужин вместе за одним столом), а может быть, и тем, что я начал улавливать сходство между человеком, сидящим рядом, и тем, кто был на фотографии вместе с моей мамой.

Шампанское появилось на столе почти мгновенно, и официант наполнил бокалы. Отец поднял свой, чуть запотевший, и произнёс:

– Предлагаю тост за нашу встречу, и сегодня я ей искренне рад. Я хочу извиниться, что задержался с её осуществлением, но лучше поздно, чем никогда.

«Интересно, отец извиняется за двухмесячную задержку или за задержку почти в четверть века?» – подумал я, но уточнять, естественно, не стал.

Николай Алексеевич посмотрел на Арбат, уже освещённый вечерними огнями. Поймав направление отцовского взгляда, я спросил:

– Кажется, вы где-то здесь недалеко жили?

– Да, довольно близко. Мы снимали комнату в доме напротив того места, где сейчас построен бассейн «Москва», а когда-то стоял храм Христа Спасителя.

– Наверное, храм выглядел более красиво, чем сегодняшний бассейн?

– Пожалуй, хотя он и не был архитектурным шедевром, – согласился Николай Алексеевич. – Впрочем, я неважный знаток церковной архитектуры, но мне представляется, что жёсткие православные каноны сильно ограничивали возможное внешнее разнообразие русских церквей, так что их строителям для внесения чего-то своего, нового приходилось сильно напрягаться. А вообще, мне кажется, что главным украшением русской церкви является её иконостас.

– А мне нравятся древние монастыри с их массивными каменными стенами. Наверное, это связано с моими детскими воспоминаниями, – попытался я продолжить начатую тему. – Возвращаясь из эвакуации, мы жили в самой Троице-Сергиевой лавре, прямо в классах духовной семинарии. По воскресеньям в Свято-Троицком соборе проходил молебен за детей-сирот. В самом Загорске и его окрестностях располагалось множество госпиталей, и часто выздоравливавшие приходили на эти молебны, главное, чтобы сделать пожертвования, которые шли в пользу сирот. После молебна у церкви расстилали ковёр, и пришедшие бросали на него деньги. Когда ковёр оказывался полностью покрыт купюрами, их накрывали простынями, и теперь деньги бросали на эти простыни, которые через некоторое время в свою очередь покрывались новыми. Так получался слоёный пирог из денег. Когда служба заканчивалась и ворота лавры закрывались, те, кто находился внутри лавры, начинали разбирать этот пирог. Всё происходило на фоне Троицкого собора, так что легко представить себе, какое это было потрясающее зрелище. Впрочем, воспоминания мои очень туманны.

– Мои же детские церковные воспоминания связаны с селом Нижний Яр, – сказал Николай Алексеевич. – Наш каменный двухпрестольный храм был воздвигнут на средства прихожан в 1861 году на крутом берегу реки Исети. Я часто поднимался на колокольню, с которой открывались бескрайние, зовущие в неизвестность лесные просторы. Здесь я читал. Более всего я любил греческие мифы. Воображаемые яркие, сверкающие краски морских волн в сочетании с реально видимыми суровыми серо-зелёными волнами колышущихся внизу верхушек огромных мохнатых елей превращали обыденную действительность в фантастическую сказку.

– А почему вы покинули духовную семинарию? – сам удивляясь своей смелости, спросил я.

– Я стал сомневаться в правильности выбранного пути не сразу, примерно на третьей ступени обучения. Тогда многие семинаристы преходили в гимназии, а со старших ступеней, сдав дополнительные экзамены, становились студентами университета. За ними тянулся шлейф всевозможной ереси. Утверждение Иисуса о том, что все десять библейских заповедей вытекают из двух: первой – люби Бога всем сердцем, душою и умом, и второй – возлюби ближнего, как самого себя, – прежде воспринималось мною как гениальное откровение. Ещё бы, вместо десяти ветхозаветных заповедей – всего две, и в обоих требуется только одного – любви. Но вдруг это утверждение стало вызывать множество вопросов. Если человек рождается с чувством любви к Богу или получает это чувство во время крещения, то в чём тогда смысл первой заповеди, а если чувству любви к Богу следует обучить, то как это сделать? Скорее можно научить бояться Бога. Свои планы относительно возможного ухода из семинарии я попытался обсудить с матерью и отцом. Мама служила учительницей в сельской школе и была глубоко верующей. Она даже слушать не хотела такую крамолу. Отец же как-то сказал, что если я не способен лечить человеческие души, то, может быть, смогу врачевать человеческие тела. И вот в 1915 году я оставил семинарию и поступил в Пермский университет на медицинское отделение.

– А как вы попали к Колчаку, а потом к красным? – видя, что отец легко говорит о своём прошлом и потому достаточно осмелев, задал я весьма щекотливый по тем временам вопрос.

– В конце декабря 1918 года Колчак захватил Пермь, и все студенты были мобилизованы, а многие, в том числе и я, направлены в Екатеринбургское юнкерское училище, из которого после нескольких месяцев обучения все оказались в рядах армии Колчака. Весной девятнадцатого года я попал в плен к партизанам. От расстрела спас мой односельчанин Витька Рыбак, заместитель командира партизанского отряда, и всю оставшуюся войну я прослужил фельдшером в лазарете у красных.

«Не Витька, так не было бы сегодняшнего свидания, да что свидания – меня бы на свете не было», – мелькнуло у меня в голове.

Тем временем с закусками уже было покончено, и отец спросил:

– Кажется, вы учитесь в Физтехе, а чем планируете заниматься в будущем?

– Нынче я прохожу практику в теоретической лаборатории одного из оборонных институтов, где и буду работать. А занимаюсь я математической статистикой, точнее применением её методов для синтеза оптимальных систем.

– Иными словами, вы будете специалистом по случайностям и, естественно, предполагаете, что всё в мире случайно? – предположил Николай Алексеевич.

Я вспомнил слова великого учёного и решил блеснуть:

– Эйнштейн говорил, что Бог в кости не играет.

– Откуда кому знать, во что играет и во что не играет Бог, – полувопросительно, полуутвердительно заметил отец и, хитро улыбнувшись, продолжил: – Что же касается меня, то если уж отказываться от Бога, то за вершителя судеб логично признать его величество случай, так что в каком-то смысле, позвольте заметить, вы оказываетесь современным священнослужителем.

Официант уже закончил сервировать стол для горячих блюд, и вкусно пахнувшие котлеты по-киевски вскоре уже красовались на столе. Чтобы изменить характер беседы, которая не отвечала основной моей цели: узнать, как и чем живёт мой отец, – я спросил, часто ли Николай Алексеевич бывает в Москве.

– В последнее время я приезжаю в Москву редко и только тогда, когда требуется по работе, сделаю свои дела – и сразу же обратно в Рязань.

– А прежде?

– Прежде, когда дочь была ребёнком, мы бывали в Москве часто: посещали с ней театры, музеи, выставки. А нынче дочь замужем, у неё маленькая дочь, и ей не до театров.

– А вас самого не интересуют живопись, музыка, театр?

– Живопись – нет. Кажется, что к картинам старых мастеров, включая художников начала века, я уже просто присмотрелся, попривык, не могу открыть в них ничего нового, что бы поразило, увлекло, заставило задуматься. Последний раз я был в музее на Волхонке лет шесть назад, показывал Ольге импрессионистов. Они ей понравились, а для меня живопись с годами сильно потускнела и сейчас ярко звучит только музыка.

– Если вы любите музыку, то вам должны были бы нравиться картины абстракционистов, ведь это как бы застывшая музыка в цвете.

Такое сравнение только что родилось в моей голове, и я был ужасно собою доволен. Но на отца оно не произвело никакого впечатления, а про абстракционистов он сказал что, если это и искусство, то только для профессионалов.

– По-моему, искусство по самому своему предназначению должно искусственно вызывать чувства, которые человек естественным образом испытывает в реальной жизни. Чем оно лучше это осуществляет, тем оно совершеннее. Я не возражаю, что иногда для большего эффекта можно подключить и мозги. Но мне не по душе, когда в изобразительном искусстве разум оказывается впереди чувств, – подытожил отец.

– А вот вы ранее упомянули о важности иконостаса в убранстве церкви. Вам нравится иконопись?

– Да. В ней есть одна очень важная и привлекательная идея – зафиксировать некий момент времени, уничтожить ощущение всякой динамики, даже во взгляде изображаемого, – начал пояснять Николай Алексеевич, – и через это передать ощущение существования нереальности. Роль иконостаса в том, чтобы, искусно размещая такие застывшие картины, создать ощущение динамики потусторонности.

Ужин закончился. Мы вышли на Арбатскую площадь и направились к станции метро «Библиотека имени Ленина». Спускаясь на эскалаторе, отец спросил:

– Может быть, вам нужны деньги?

– Нет, спасибо, – ответил я. С этим у меня, действительно, было всё в порядке: все алименты собирались на сберкнижку, которой мама очень редко пользовалась. Эти деньги были важны для моей мамы прежде всего как некая потенциальная защита, подменявшая ту, которую обеспечивает сыну находящийся рядом с ним его отец.

На платформе, услышав шум приближающегося поезда, мы в последний раз посмотрели друг на друга, и я подумал: «Ну, вот мы и познакомились, но, увы, на «ты» не перешли».

Последние же слова Николая Алексеевича прозвучали невыразимо грустно:

– Я вижу, что вы разочарованы, прощайте.

Николай Алексеевич сказал именно «разочарованы», и это слово весьма точно описывало тогдашнее моё настроение.

«Разочарование» не было связано с поведением отца или характером его рассуждений (и то и другое было вполне приемлемо и даже интересно), а являлось следствием того, что я искал не просто отца, а учителя. Я надеялся, что отец научит, как жить, поможет найти смысл существования. Но этого не произошло. Вместо сильного мужчины я увидел старика. Может быть, даже мудрого, но никаких следов от того, кто дрался за белых и за красных. Так, небольшие воспоминания. Ничего необычного. Вместе с разочарованием пришло и ощущение (не понимание, до этого было ещё далеко, а именно ощущение), что и я как сын своего отца с неизбежностью приду к тому же. Но одновременно появилось и другое, гораздо более сильное ощущение, что до этого ещё очень-очень далеко и на пути к этому неизбежному и грустному мне удастся обязательно повстречаться с чем-то радостным и интересным. Последнее сыграло свою оживляющую роль и, подъезжая к остановке «Измайловский парк», я уже не чувствовал ни грусти, ни разочарования. Вместо этого меня переполняла радость освобождения от прежней неизвестности: отец существует, и я его видел.

Через три месяца отец покинул этот мир, о чём я узнал из некролога в газете «Медицинский работник», положенной мамой на мой письменный стол.

III

Первое разочарование от встречи с отцом постепенно прошло, и вновь у меня стал проявляться интерес к отцу. Теперь мне захотелось встретиться с Ольгой, своей единокровной сестрой, увидеть, что отцу удалось сделать из своей дочери, и пофантазировать, каким бы я мог стать, если бы рос рядом с отцом.

Был солнечный осенний день. Рязанский адрес отца привёл меня к одноэтажному дому старой дореволюционной постройки в самом центре города. На звонок вышла высокая полная женщина (очевидно, жена отца) и, услышав, что я Игорь из Москвы и хотел бы увидеть Ольгу, попросила подождать. Моментально появившаяся девушка взяла меня под руку и быстро потащила на улицу. «Наверное, мачеха недовольна, что я приехал, – пронеслось у меня в голове. – Но куда Ольга так активно меня тянет?» Я уже открыл рот, чтобы задать вопрос, как девушка опередила и последовал неожиданный диалог:

– Как Миша? Он что-нибудь мне написал?

– Простите, при чём здесь Миша, – озадачился я и, чтобы прояснить ситуацию, сказал: – Между прочим, у меня та же фамилия, что и у вас, и тот же отец.

Ольга так растерялась, что на время потеряла дар речи, и минуты три мы шли молча. Затем из сбивчивого объяснения сестры стало ясно, что Миша – её школьная любовь и после школы они хотели пожениться. Однако отец был против. Миша уехал учиться в Москву, а она вышла замуж за своего однокурсника, который больше нравился отцу, чем ей. Третьего дня она получила письмо от Миши, где тот писал о возможном появлении в Рязани своего друга, за которого она меня и приняла.

Я незаметно рассматривал сестру, как пару лет назад в ресторане изучал отца. Невысокого роста, полненькая, светлая, узкий отцовский нос, небольшие серо-голубые живые глаза, узкие губы, в общем вполне симпатичная, но не то, что ожидалось. Ярких красочных картинок ни от встреч с отцом, ни с сестрой не получилось. В первом случае я увидел старика, завершавшего свой жизненный путь, а во втором – ничем не примечательную провинциальную девушку.

Разочарованный, я продолжал медленно брести по скучным рязанским улицам. Говорила в основном Ольга. Она рассказала, что отец умирал тяжело. Перед самой смертью он что-то хотел сказать, коснулся её руки и прошептал имя Игорь. Мысль о возможном существовании брата появилась лишь после смерти отца, когда, разбирая бумаги, она нашла фотографии маленького мальчика, на одной из которых ребёнок держал конверт с надписью: «папе». Бабушка, мать отца, всю жизнь прожила в селе Нижний Яр и умерла всего несколько лет назад. Она воспитала мальчика, которого (по её словам) подобрала около своего дома в 1919 году. Звали его Алексеем. Все односельчане были уверены, что этот мальчик сын одного из её ближайших родственников. В настоящее время он служит главным инженером на судостроительном заводе в городе Николаеве.

Заканчивался короткий октябрьский день. Погода испортилась. Накрапывал мелкий колючий дождик. Мы подошли к дому Ольги, но от предложения зайти я отказался, сказав, что должен спешить на автобус. Сестра попросила подождать и скрылась за дверью. Вскоре она возвратилась с увесистой папкой бумаг и со словами «вам будет интересно» протянула её мне.

В автобусе я развязал папку и первое, что увидел, была автобиография, написанная отцом при вступлении в партию. В ней отмечались и духовная семинария, и служба в армии Колчака, и последующий плен. За окном автобуса мелькали полутёмные рязанские деревни, наверное, очень похожие на те, в которые с оружием в руках входил бывший студент-медик вначале с отрядами белых, а потом красных. Благодаря плену отец остался на Родине, а его родные, избежав плена, оказались за границей.

«Интересно, – подумал я, – кому из них больше повезло: тем, кто жил в чужой стране, или тому, кто стал чужим у себя на Родине? У эмигранта было по крайней мере два преимущества: первое – эмоциональное – он скучал по России, и второе – физическое – безопасность. Отцу было не до скуки, у себя на Родине он, чуждый классовый элемент, находился в постоянной опасности быть репрессированным. Но вот закончилась Великая Отечественная, которую отец прошёл с честью. Теперь он орденоносец, член партии, русский, т. е. свой на все сто процентов. А то, что он из поповичей, так это даже неплохо – никаких вопросов о национальности».

Когда теперь после моего посещения Рязани Ольга навещала своих московских бабушку и дедушку, то мы всегда встречались и гуляли по старым московским бульварам. Как-то она пригласила поужинать в ресторане «Узбекистан», где работала бухгалтером бывшая пациентка отца. Поводом было знакомство с Алексеем, который сразу же предложил перейти на «ты», обосновывая с улыбкой своё предложение тем, что у нас общая бабушка. Алексей выглядел весьма солидно и был существенно старше.

Столик, за которым мы устроились, находился на небольшом возвышении и был отделён от общего зала несколькими колоннами, похожими на тощие минареты.

– Игорь, – обратилась Ольга ко мне, – отец скрывал от меня не только тебя, но и то, что Алексей наш родственник, о чём я узнала сравнительно недавно. До этого Алексей, навещая нас, был для меня всего лишь нашим односельчанином, и когда они с отцом удалялись в кабинет, моё присутствие там не приветствовалось.

– В основном мы вспоминали прошлое, – пояснил Алексей. – Чаще оно радует, но иногда наказывает, и тогда его приходится скрывать. Ничто не влияет на наше настоящее так, как прошлое.

Так поднимем же бокалы за прошлое, которое, даже если мы его и не знаем, всё равно живёт в нас, в нашем настоящем и во многом определяет наше будущее, – предложил Алексей и после того, как бокалы были опустошены, продолжил: – Во время последнего пребывания в Нижнем Яре я покопался в бабушкином сундуке и нашёл пару старых фотографий. Вот их копии, возьми, – и, пояснив, что в Камышевском духовном училище учился наш дед, а в храме Рождества Пресвятой Богородицы он служил, Алексей протянул их мне.

– Алексей, отец рассказал мне, как от Колчака оказался у красных, но, может быть, ты знаешь подробности, как это случилось? – спросил я.

– Он с ещё двумя юнкерами был захвачен красным партизанским отрядом, замкомандира которого оказался Виктор Рыбаков, ученик нашей бабушки. По действовавшей тогда инструкции их следовало расстрелять или отправить под конвоем в штаб армии. Командир не хотел брать грех на душу и расстреливать совсем молодых парней. Однако конвоировать пленных в штаб он не мог (в отряде оставалось слишком мало действующих бойцов, а штаб находился в двух днях пути). Виктор предложил, и командир согласился, чтобы пленные написали заявление о добровольном переходе на сторону Красной армии и указали, что при переходе они предоставили полную информацию о дислокации колчаковских отрядов. В дальнейшем Николай Алексеевич больше не воевал, а служил в лазарете партизанского отряда, размещавшегося в глухой заброшенной усадьбе. После завершения Гражданской войны Виктор выдал Николаю Алексеевичу «Справку об установлении личности», очень облегчившую ему дальнейшую жизнь в Советской России. В тридцать седьмом Рыбакова арестовали. Потом был штрафной батальон, ранение. В те трудные времена Николай Алексеевич помогал Виктору всем, чем только мог. Он неоднократно предлагал Виктору перебраться в Рязань, но после реабилитации Виктор очень неплохо обустроился в Нижнем Яре и оставлять его никак не хотел.

– Игорь, ты обязательно должен побывать в нашем Яре, – воскликнула Ольга. – Бабушкин дом находится на высоком берегу Исети, откуда открывается потрясающий вид на широкую речную пойму и луга, окружённые непроходимыми хвойными лесами.

– Всё правда, – подтвердил Алексей, – кроме того, что во время весеннего половодья на противоположном низменном берегу Исети собирается много всяких естественных отходов, и вскоре по спаде воды все эти отходы гниют и воздух наполняется отвратительными и вредными миазмами. Но это скоро проходит, и во всё остальное время воздух действительно чист и изумительно пахуч.

«Слово-то какое – «миазмы», наверное, действительно гадость большая», – подумал я, а вслух спросил: – Алексей, ты часто бываешь в Нижнем Яре?

– Всегда, как только появляется свободное время. Мы продаём наши кораблики в разные страны, так что я повидал мир, но отдыхаю только в своём Нижнем. Здесь я часто перечитываю пастернаковского «Доктора Живаго». Ощущение, что роман Юрия с Ларой разыгрывался где-то совсем рядом, придаёт всему описываемому и особенно содержащимся в романе стихам особый вкус. Волей-неволей в образе Юрия Живаго я вижу Николая Троицкого

– Ну, Алёша, тут ты переборщил: между Живаго и отцом есть только одно общее – Живаго был доктором, а отец тогда только собирался им стать.

– Общего гораздо больше – это романтика, – возразил Алексей. – Правда, у Живаго она созерцательно поэтическая, а у отца это романтика молодой нечаянно сохранённой жизни. Представьте затерянную в лесах усадьбу, где дворянская семья пережидает революцию и в которой размещается лазарет партизанского отряда. Я, как вас, вижу юную дворянскую дочь и молодого красавца в белом халате. И вы думаете здесь не место стихам Пастернака?

– Позволь, Алёша, кажется, ты знаешь об отце нечто, чего мне неизвестно? – удивилась Ольга.

– А ты как думала? Многого ты не знаешь, и это, наверное, правильно!

– Алексей, оставим отцовское – отцу, а кесарю – кесарево. Лучше поведай нам что-нибудь о нашем деде, – попросил Игорь.

– О деде я знаю очень немногое, – начал Алексей. – После духовного училища он был направлен на вакансию псаломщика при нашей церкви в начале девяностых годов прошлого века. Тогда здесь служил и всем заправлял отец Владимир. В Нижнем Яре дед был посвящён в стихарь, затем стал дьяконом, а в десятом году уже нашего века стал священником. Дед любил столярничать, и до сих пор в сарае хранится его верстак колоссальных размеров. Бабушка говорила, что все деревянные поделки в церкви и вся архитектурная часть иконостаса были выполнены его руками, и он с явной неохотой прерывал столярничество для облачения и церковной службы. Но, пожалуй, самое главное – это его взаимоотношение с паствой. Если отец Владимир учил прихожан, то отец Алексей помогал. Когда всем миром ставили кому-то дом, дед всегда был среди работавших. В отличие от отца Владимира, дед был мощный, сильный человек, и это, конечно, нравилось односельчанам. Вот Виктор Рыбаков до сих пор с восхищением вспоминает, как дед мог без особого напрягу вытащить телегу, застрявшую в ярской грязи.

Под холодные закуски выпили за Нижний Яр, но, естественно, без миазмов. После шашлыка по-карски Ольга пошла поблагодарить свою знакомую за гостеприимство. Воспользовавшись ситуацией «один на один», я решил задать несколько «дружеских» вопросов.

– Алексей, если это не очень бестактно, то, может быть, ты поведаешь мне о том, кто была мама Ольги и как так случилось, что её не стало?

– Маму Ольги звали Вера Конева. А о её смерти Николай Алексеевич узнал при весьма необычных обстоятельствах. Немцы рвались к Москве. Николая Алексеевича назначили заместителем начальника госпиталя, в который он практически и переселился. Однажды в начале февраля 1942 года к нему сразу после очередной операции подошли два офицера из службы внутренней безопасности и сказали, что у них есть к нему несколько вопросов. Первый вопрос касался того, насколько близко он знаком с Верой Коневой? Николай Алексеевич понимал, что от столь серьёзных посетителей скрывать ничего нельзя, и как на духу рассказал всё, что только мог вспомнить. Второй вопрос оказался более конкретным и звучал примерно так:

– Признаёт ли он себя отцом Вериного ребёнка?

– Возможно, – неуверенно ответил Николай Алексеевич. И наконец, был задан последний вопрос:

– Что он, Николай Алексеевич Троицкий, знает о самоубийстве Веры Коневой?

– Ничего, – еле слышно выговорил доктор.

Во время состоявшегося допроса Николай Алексеевич узнал, что Вера, родив дочь, которой дала имя Ольга, покончила с собой. Нынче девочка находилась у родителей Веры. Вскоре пришло извещение о прекращении следствия по делу о самоубийстве гражданки В. Коневой.

В борьбе между желанием увидеть дочь и страхом взглянуть в глаза несчастных родителей победил страх. Вскоре его отправили на фронт. Единственно, на что у Николая Алексеевича хватило духа, так это послать письмо жене, в котором без объяснения конкретных причин, а ссылаясь лишь на некие сложные жизненные обстоятельства, он объявлял о разводе, и сделать денежный перевод родителям Веры с обещанием постоянной помощи.

Обдумывать всё, что рассказал Алексей, у меня не было времени (в любой момент могла появиться Ольга), и я спросил:

– Интересно, рассказывал ли что-нибудь тебе отец о нашем ужине в «Праге»?

– Видишь ли, встреча с тобой была скрыта от семьи, и поводом поездки в Москву было участие в консилиуме по поводу его операции. Он знал о множественных метастазах и прекрасно понимал, что операцию делать поздно. После подтверждения своего предположения он отправился на Арбат, где в ожидании назначенного времени встречи он пристроился на скамейке в небольшом скверике у памятника Гоголю перед домом, в котором писатель сжёг вторую часть «Мёртвых душ». Здесь, как рассказывал мне по возвращении из Москвы Николай Алексеевич, он впервые задал себе вопрос: а правильно ли он поступил, что отказался от своего сына? Дочь – это, конечно, прекрасно. Но вот Ольга вышла замуж, и нарушилось то единое целое, каким они были прежде, и теперь в его жизни появились щели, через которые вдруг подул холодок одиночества. Ему вдруг стало понятно, почему в прежние времена все мужчины хотели сыновей. Сын пусть не совсем, но во многом повторяет тебя, хотя и в другом (новом) времени, в других обстоятельствах. Твой сын – это почти ты, и степень этого «почти» определяется не только генами, но во многом тем, каким ты смог его вырастить. И ещё Николай Алексеевич понял, почему он не спешил на встречу с тобой. Причина крылась в страхе: вдруг пришедший молодой человек окажется не тем, которого хотелось бы отождествить с собой, или, наоборот, он узнает в нём самого себя. Оба варианта его не устраивали: в первом он лишил сына отца, и в результате сын вырос не таким, как бы хотелось, а во втором он лишил себя сына или, более точно, лишил сам себя. Сейчас же, когда уже всё кончается, можно было без всякого страха, как говорится, поставить точки над всеми «и».

Тут бы мне уточнить, какие же точки он поставил, но вместо этого я спросил:

– Почему, по словам Ольги, отец редко бывал в Нижнем Яре?

– Думаю, – ответил Алексей, – потому что бабушка не могла простить сыну отказ от Бога, в которого она верила и которому молилась. Она полагала, что именно в наступившие жуткие времена сын был особенно нужен Богу, и его отказ от служения приравнивала к предательству.

– А отец, отказавшись от служения Богу, действительно перестал верить?

– Не знаю. Но думаю, как все сегодня: и да, и нет, – ответил Алексей.

Подали десерт, и сразу появилась Ольга. Она спросила, о чём дорогие мужчины без неё тут говорили, и, услышав, что о Боге, похвасталась, что у неё со стороны мамы пять поколений священнослужителей, а у Троицких только три.

– Это ты так просто интерпретируешь нашу фамилию. По-твоему, Троицкий – это значит три, и не больше, и не меньше, – притворяясь обиженным, прокомментировал Алексей, – а надобно заметить, что фамилию Троицкий просто так не давали: священнослужитель должен был её заслужить. Фамилия же твоего деда, если не ошибаюсь, Конев, что весьма далеко от Святой Троицы.

– Послушайте, друзья, – прервал я некорректный спор, – а вы крещённые?

Прозвучал дружный положительный ответ и сразу же встречный вопрос: – А ты?

Получив отрицательный ответ, Алексей поинтересовался почему.

– Очень просто, – объяснил я, – потому что у меня мама еврейка.

– У Иисуса мать тоже была еврейка, однако он крестился, – возразил Алексей и продолжил: – А если учесть, что Иисуса крестил в реке Иордан его кузен, то мы могли бы повторить этот двухтысячелетний инцидент, но не в водах Иордана, а в реке Исети, тем паче, что обе реки начинаются с одинаковой буквы.

Ольга засмеялись, а я заметил:

– Креститься не трудно, главное, чтобы потом не распяли. И прозвучал тост: «За то, чтобы не распяли!»

Выпили и принялись рассуждать, а если вдруг как-то невзначай всё-таки будут распинать, то как лучше, чтобы тебя прибили к кресту гвоздями или привязали верёвками. После небольшого спора пришли к выводу, что лучше быть прибитым, ибо тогда смерть наступает быстрее, а иначе придётся долго мучиться.

– Дорогие мои, время бежит быстрее, чем нам бы хотелось. На прощание предлагаю поднять бокалы за Троицких.

Смеясь и чуть-чуть пошатываясь, мы вышли из «Узбекистана» и направились к станции метро «Пушкинская». Здесь я спустился к поезду, а Ольга и Алексей пошли в сторону Арбата.

ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!

I

Ещё раз, и, кажется, в последний, я вспомнил об отце лет через пять, и совершенно неожиданно.

На совещании отдела обсуждалась информация, полученная из воинской части, базировавшейся в районе сибирского города Колпашево. Утверждалось, что при наблюдении низкоорбитальных спутников радиолокатор обнаруживает сигнал ещё до того, как объект попадает в рабочую зону. Нереальность подобного явления была очевидна. Однако заказчик настаивал на тщательном изучении полученной информации, и Тартаковский, дабы угодить начальству, решил отправить в Колпашево кого-нибудь из сотрудников отдела. Удивительно, но это оказалась именно та воинская часть, в которой служил мой школьный товарищ Вася Маскаев, и я добровольно вызвался поехать в эту дальнюю командировку.

II

За несколько дней до отъезда я навестил маму. Перед самым моим уходом она спросила, помню ли я Николая Александровича, друга бабушкиной юности, посетившего нас вскоре после смерти Сталина.

– Он жил в том самом Колпашево, куда ты нынче отправляешься, – сказала мама. – Я запомнила это название по схожести с «околпашиванием». Как и твой отец, он был сыном священника и, кажется, до университета учился в духовной семинарии. Смешно получилось: две еврейки, мать и дочь, повстречали и полюбили бывших семинаристов. Посмотри, может быть, это тебя заинтересует, – и она передала мне несколько писем.

– Обязательно прочту, – пообещал я и, как только оказался дома, сунул их в рюкзак, подготовленный для предстоящей командировки.

Полупустой рейсовый теплоход медленно спускался по Оби, направляясь в Колпашево. Я устроился на палубе и стал просматривать взятые с собой письма. Всего их было восемь, но особенно меня заинтересовали два. Одно оказалось не письмом, а черновиком того, которое бабушка отправила своей сестре Анне в Ленинград. Второе – было письмо Николая Александровича моей бабушке Марии Яковлевне.

Черновик письма Марии своей сестре Анне

«Милая Анюта! Выполняю твою просьбу подробно описать, как Николай посетил меня в Салтыковке.

Представь себе, я сидела за столом на балконе и перебирала малину, когда услышала скрип калитки. Я подняла голову и увидела пожилого мужчину с огромной корзиной, который с трудом протискивался вместе с ней в наш сад. Пока я пыталась сообразить, к кому он мог приехать, звонок сделал короткий слабый «дзинь». «Придётся открыть», – решила я и нехотя пошла к лестнице.

Уверенная в ошибке незваного гостя, я, как только открыла дверь, сразу стала объяснять, что нужно обойти дом с левой стороны, чтобы… но тут внезапно вспыхнувший блеск улыбающихся старческих глаз ослепил меня: ноги сами собой подкосились, и, опустившись на ступеньку, я прошептала:

– Николай, это ты?

– Да, Мария, – еле слышно прозвучал ответ.

Какое-то время я сидела, а Николай неподвижно стоял на крыльце. Наконец, я пришла в себя и уже более чётко, но всё так же тихо, почти про себя:

– Этого не может быть!

– Да… не может быть, – согласился Николай, – но случилось.

Мы поднялись в комнату, куда Николай, тяжело дыша, втащил корзину, доверху заполненную разными фруктами. К боковой ручке корзины была привязана завёрнутая в бархатный лоскут бутылка вина.

Пока Николай мыл фрукты, я переоделась. Молча он раскупорил бутылку вина, и мы подняли наполненные бокалы. Взгляды наши встретились. Я еле справлялась с охватившей меня дрожью. Ещё бы, ведь прошло сорок лет. Казалось, любые произнесённые слова только нарушат волшебство происходящего. Мы чокнулись и, улыбаясь друг другу, осушили бокалы.

– Здесь, в Салтыковке, много искусственных водоёмов. Один из них, Золотой, всего в нескольких минутах ходьбы. Давай пойдём к нему, – предложила я.

Николай согласно наклонил голову. Я шла, будто во сне, и вспоминала, как ты с Олей, мои любимые сестрички, когда мне исполнилось шестнадцать, стали брать меня с собой на посиделки. Вскоре отец увёз тебя на смотрины в Одессу, а у нас случилось из ряда вон выходящее событие: прошёл слух, что в доме местного священника поселился молодой студент. Говорили, постоялец был немножко малахольный, ибо хотел убить самого царя.

Новость была из ряда вон выходящей, и местные мальчишки то и дело бегали к дому батюшки, дабы посмотреть, что там происходит, а потом прибегали к нам и с жаром пересказывали всё, что им удалось увидеть. Мы слушали с большим любопытством и, конечно, очень хотелось самим увидеть загадочного незнакомца, но наш «статус невест» исключал публичное проявление подобного интереса.

Обнявшись на скамейке, мы пели свои незатейливые песни, когда появился наш Соломон с незнакомым молодым человеком, представившимся Николаем. Соломон сказал, что мама зовёт нас домой. Конечно, все сразу догадались, что пришедший и был тем самым малахольным, но, естественно, сделали вид, что даже не заметили его. Допев начатую песню, мы побежали домой. С тех пор Николай вместе с другими местными парнями стал часто появляться на наших девических посиделках.

Соломон убедил нас, что Николай никакой не «мишугине», а нормальный весёлый парень и что он вовсе не намеревался убивать царя. Из университета его отчислили за участие в студенческой демонстрации. Отец Николая – известный священнослужитель в Санкт-Петербурге, а батюшка, у которого живёт Николай, старый приятель их семьи.

Сразу после появления Николая меня стали тревожить его взгляды. Не испытывая прежде ничего подобного, я решилась поговорить с Ольгой. Но Ольга только посмеялась и пообещала, что эта ерунда скоро пройдёт. Увы, «ерунда» не проходила, а наоборот, теперь, когда Николай улыбался или, не дай Бог, обращался ко мне с каким-нибудь вопросом, мои щёки покрывались ярким румянцем, и меня всю охватывала мелкая дрожь. Однажды он взял меня за руку, и я чуть не потеряла сознание. Теперь Оля видела, что со мной творится что-то неладное. Конечно, она догадывалась о причине и старалась не оставлять свою младшенькую наедине с русским студентом. Однажды, когда мы уже собрались домой, Николай подошёл к Оле и попросил разрешения поговорить со мной наедине. Оля позволила, но строго предупредила: пять минут. Николай взял меня за руку, и мы отошли к дальней скамейке.

– Мари, – сказал Николай, – возможно, в ближайшие дни я должен буду уехать. Вряд ли мы когда-нибудь ещё увидимся. Но знай, я не сделал и не сделаю никогда ничего плохого. Дай Бог, чтобы жизнь как можно реже обижала тебя. Я всегда буду помнить ваши песни. Ну, а теперь иди. Это всё.

Грусть и тоска были и в голосе, и во взгляде Николая.

Я встала и медленно поплелась к Ольге, не спускавшей с меня глаз. Никто ни о чём меня не спрашивал, даже назавтра, когда стало известно, что ночью Николая увезла тюремная карета. Много лет спустя, уже в Салтыковке, Оля, вспоминая Николая, сказала мне:

– Ты была молодцом, я, наверное, так бы не смогла.

– Смогла бы, ведь, по сути, ничего и не было, – ответила я тогда Оле.

Аня, всё, что я тебе описала, как в немом кино прокрутилось перед моими глазами, пока мы огибали пруд. Около сосны мы поднялись на невысокий пригорок и устроились на скамейке, почти вплотную прижатой к её широкому стволу.

Я рассказала Николаю о том, как прошла моя жизнь, а он поведал о своей. Он с 22-го года по сей день живёт в маленьком сибирском городке Колпашево, а ко мне заехал, возвращаясь домой из Крыма, где присматривал себе домик. Кстати, мой адрес Николай узнал у Соломона. Каков наш любимый брат! – даже не предупредил меня.

За разговорами я потеряла счёт времени и забыла о своих обязанностях бабушки. Опомнившись, я сразу же заторопилась домой.

– Подожди ещё несколько минут, – попросил Николай. – Видишь ли, Мария, – и в голосе Николая послышалась неуверенность, – я рассказал тебе о своей взрослой жизни, которая, по сути, началась в Сычёвке. Здесь была и моя первая ссылка, и случилась первая влюблённость. Сейчас, завершая свой жизненный путь, я был бы счастлив, если бы ты оказалась рядом. Давай поженимся. Купим маленький домик в Крыму с видом на море. Конечно, время Алых Парусов давно прошло, но море и падающее в него усталое солнце ещё могут радовать нас. Со своей стороны обещаю сделать всё, чтобы нам было хорошо вместе.

Заканчивая свой монолог, Николай встал и стоя ожидал ответ.

А ответ, Анютка, ты уже знаешь. Вот ты спрашиваешь, не жалею ли я, что отказала? По-моему, ты шутишь. Ему уже шестьдесят с хвостиком. Правда, выглядит он хорошо. Такой крепенький старикашечка. Но видно, не зря мы его считали малахольным: приехал свататься. Ну, а если вдруг отнестись к этому серьёзно, то сама подумай: какая из меня невеста. А жена? Что я помню из замужней жизни? Бабушка я, надеюсь, хорошая, а смогла ли бы стать хорошей женой – это большой вопрос. А главное, я и не хочу ею быть: ни хорошей, ни тем более плохой. Я люблю внука, и никакой другой любви мне сегодня не надо.

Ладно. Конец не получается. Целую. Твоя сестра Мария.

Декабрь 1955. Кругом всё занесено снегом».

Письмо Николая моей бабушке

«Славная Мари! Пожалуйста, извини меня за моё спонтанное предложение. Прежде я думал, а потом говорил и делал. Сейчас на «думать» времени не остаётся. Я ехал в Салтыковку не столько из-за тебя, сколько исключительно ради того, чтобы убедиться в реальности промелькнувших юношеских видений. Когда же ты открыла дверь и я последовал за тобой наверх, мне казалось, что я иду не по лестнице, а поднимаюсь на тот пригорок, на котором впервые увидел тебя.

Меня поразило, как ты меня узнала. Я не надеялся, что ты меня помнишь, и приготовился к объяснениям. И вдруг ты воскликнула: «Николай, это ты?» Твой голос, твои глаза выбили меня из седла, и я покатился кубарем, мало соображая, что делаю и что говорю.

Вспоминая наши мимолётные встречи в далёкой Сычёвке, меня угнетала та неизвестность, которая осталась у тебя обо мне. А мне тогда так хотелось рассказать тебе обо всём, что происходило со мной, и, главное, о моих мыслях, надеждах и планах. Но ты была ещё такой юной, почти ребёнком, что я боялся напугать тебя своими откровениями. При нашей последней встрече в Салтыковке я так волновался, что ничего толком тебе про себя и не рассказал. Теперь исправляю свою оплошность. Лучше поздно, чем никогда.

Родился я в Томске в семье священнослужителя. Мама была дочерью богатого местного купца. Когда мне исполнилось десять лет, отца пригласили на службу в одно из учреждений Священного Синода, и семья переехала в Петербург. Мама не хотела, чтобы я шёл по стопам отца, и с его согласия я поступил в университет на юридический факультет. Здесь я увлёкся социал-демократическими идеями и стал активным распространителем нелегальной литературы, за что был исключён из университета и сослан вначале в твою Сычёвку, а затем в Иркутск. Сибирь не охладила моей революционной активности. Здесь я познакомился с Абрамом Гоцем, одним из ярчайших членов партии социалистов-революционеров. Формально я не был эсером, но по факту активно работал на эту организацию. Революцию я встретил в Сибири. От партии эсеров заседал в Сибирской областной думе, располагавшейся в Томске, и голосовал за создание Временного Сибирского правительства во главе с Петром Дербером. Потом были и воцарение Колчака, и наше вооружённое восстание против Колчака, и, наконец, приход Красной армии. Сибирские события сменяли друг друга с головокружительной быстротой, и во всех я так или иначе участвовал, пока в 1922 году не состоялся московский процесс над членами ЦК с.-р. К этому времени всё имущество деда было уже национализировано и единственно, что осталось, это дом в Колпашево, селе, расположенном на берегу Оби примерно в трёхстах километрах к северу от Томска. Сам дед со всей семьёй перебрался в Китай. После самороспуска партии эсеров я переехал в Колпашево, где поселился в доме деда и прожил в нём более тридцати лет.

Мария, наверное, тебе интересно, не пытался ли я перебраться в Москву или Ленинград, или хотя бы просто выбраться из Сибири. Отвечаю: нет. Подобных попыток я не предпринимал, и к тому было много причин. Ехать мне было не к кому: все мои родные уже эмигрировали. Сибирь была моим родным домом, и в Колпашеве я чувствовал себя как в своей тарелке. Кроме того, все понимали: мы проиграли, а те, кто выиграл, не оставят нас в покое никогда, ибо мы не просто враги, а враги идейные.

И наконец, из реальной активной борьбы наша деятельность в последнее время превратилась в разбирательство между собой, и эта возня мне сильно поднадоела. В доме деда оказались большие запасы муки, крупы, мёда и всякой иной снеди, а главное, сохранилось несколько ружей и много ящиков с патронами, что позволяло охотиться.

Ещё до революции я познакомился с Юлией, племянницей Абрама Гоца, которая отбывала ссылку в Иркутске. В отличие от меня она была настоящая, боевая революционерка. Мы полюбили друг друга, и когда я решил переехать в Колпашево, она отправилась со мной. Здесь мы сразу же занялись преобразованием церковно-приходской школы в сельскую начальную, а потом и в среднюю. Конечно, наши начинания встретили яростное сопротивление архиерея Колпашевской епархии, но в то время эта структура доживала последние дни, и мы легко вышли победителями. В школе я преподавал русский язык и литературу, а Юля, до своей революционной деятельности увлекавшаяся математикой и прослушавшая два курса университета, учила детей арифметике. Через три года жизни в Колпашево Юля начала хандрить. Окружавшая нас бескрайняя тайга физически её подавляла, ей требовался простор и в передвижении, и в общении. Однажды мы с Юлей по делам школы приехали в Томск, где, ужиная в ресторане, встретили старых приятелей. Они кутили так, как будто в последний раз: цыгане, шампанское и опять цыгане, и опять шампанское. К утру выяснилось, что прямо из ресторана они отправлялись во Владивосток, откуда предполагали перебраться за границу. По обоюдному нашему согласию Юля уехала вместе с ними. Вот так, отправился я в Томск с женой, а вернулся в Колпашево один. И долго ещё оставшиеся вещи жены напоминали мне о внезапном её исчезновении.

Впрочем, одиноким я оставался недолго, вместо Юли к нам в школу была направлена из Томска молоденькая учительница по математике, которая вскоре перешла жить в мой дом. Звали её Валентина. Уважение, нежность, тепло, доверие – всё было, но назвать это любовью всё же нельзя, наверное, отсутствовало ощущение незаменимости, кажущейся единственности, неповторимости. Конечно, эти чувства исчезают со временем, но, по-видимому, они абсолютно необходимы в момент зарождения любви. Революция никоим боком не коснулась Валентины, и я чаще вёл диалог сам с собой, чем разговаривал со своей гражданской женой. За несколько лет жизни в Колпашево я стал заправским охотником и, когда не был занят в школе, много времени проводил с ружьём и собакой в тайге. Добыча и физическая усталость – прекрасное средство, очищающее тебя от любой скверны. А о будущем я не думал. Мне было очень интересно смотреть на всё, что происходило с Россией, живя в ней, и в то же время как бы со стороны. Газеты нам доставляли летом на следующий день, а зимой – в зависимости от погоды. Когда же до нас дошло радиовещание, то большего мне уже и не требовалось. Оказалось, что для меня быть свободным, активным свидетелем, т. е. без страха переваривать и стараться разбираться в причинах происходящего, гораздо интереснее и важнее, чем участвовать в самих событиях.

Несколько лет назад Валя умерла, и если до этого мне казалось, что жизнь идёт и будет ещё идти и идти, то со смертью Вали пришло ощущение, что жизнь кончается. Охота перестала привлекать меня. Диалог с самим собой также давно поднадоел, и поэтому, когда пришло письмо от моего старого приятеля, я призадумался. Он писал, что несколько наших общих старых знакомых уже почти год, как поселились недалеко друг от друга в Крыму, где они организовали некое товарищество старых революционеров. Он уверял, что все будут рады, если и я присоединюсь к ним. Поразмыслив, я решил поехать и увидеть всё своими глазами. А увидел я вот что: несколько небольших полулетних домиков, увитых виноградом, располагались на склоне не то небольшой горы, не то небольшого холма, и довольно далеко от моря. Все домики смотрят на пролегающую внизу железную дорогу, за которой простирается море. Оказалось, что почти со всеми жителями этого маленького поселения я когда-то либо работал, либо просто был знаком. Они обещали мне помочь получить там прописку и построить аналогичный домик. И вот сейчас я в глубоком раздумье, принимать ли мне их приглашение или нет.

Конечно, если бы ты согласилась поехать со мной, то никаких сомнений у меня не было бы. Прошу, ещё раз подумай.

Николай. 2 ноября, 1955 год»

III

Николая Александровича я помнил плохо, зато на всю жизнь запомнил его корзину с фруктами. Мне было лет двенадцать. Как-то ближе к вечеру я прибежал с улицы домой и застал бабушку, чаёвничавшую с неизвестным мне господином.

– Николай, познакомься, мой внук Игорь, – сказала бабушка и в ответ на мой вопросительный взгляд добавила: – А это Николай Александрович, гость из моей юности.

После чего, указывая мне на вазу с виноградом, предложила:

– Попробуй, эти дамские пальчики привёз Николай Александрович.

Я с удовольствием поглощал виноград и одновременно старался разобраться, откуда появился этот друг и чего ему от моей бабушки нужно. Тем временем уже стемнело, и Николай Александрович стал прощаться.

– Это твоё окончательное решение? – спросил гость.

– Да, окончательное. Прощай! – ответила бабушка.

Николай Александрович поцеловал бабушке руку и вышел. Она прошла на балкон, и я последовал за ней. Гость шёл сгорбившись. Ни разу не оглянувшись, он вышел за калитку и вскоре скрылся из виду.

Мы вернулись за стол и, не дожидаясь моих вопросов, бабушка объявила:

– Сегодня я получила предложение выйти замуж.

Наверное, она увидела испуг на моём лице и потому поспешила меня успокоить:

– Не волнуйся, я отказала. Когда мне было шестнадцать лет, в нашем местечке, Сычёвке, появился ссыльный студент. Звали его Николай. Он был не похож на иногда появлявшихся в наших краях ссыльных студентов: грязных, оборванных, бородатых, часто в треснутых очках. Среди евреев их называли малахольными, а иногда мишугинами. Николай был другой – всегда чисто выбритый, аккуратно одетый и, как это тебе сейчас ни покажется странным, казался высоким. В нашем местечке жили и русские, и евреи. Жили мирно. Никаких погромов, но и никаких смешенных романов. Но Николай был чужак, в каком-то смысле – особый случай, и в него влюбились все девушки.

Бабушка задумалась и, помолчав, предложила:

– Игорёк, давай поиграем в картишки, а о бывшем ссыльном студенте мы поговорим как-нибудь потом, на досуге.

Этот досуг так никогда и не случился. Но теперь, после этого странного визита, когда бабушка шла на вечерний променад к пруду, она говорила мне:

– Пойду прогуляюсь к морю.

Читая письмо бабушки, я слышал её голос и старался представить себе, что бы она чувствовала, если бы вдруг увидела своего внука, подплывающего к тому самому Колпашево, которое стало почти на тридцать лет убежищем друга её ранней юности. А читая письмо Николая Александровича, я старался понять те стимулы и причины, побудившие его прожить именно ту жизнь, которую он прожил. Теперь от Колпашево я ожидал не только встречи со своим старым школьным товарищем, но и, ступая по тем же камням, по которым когда-то хаживал старый революционер, эмоционального осознания того, что тот сгорбленный старик уносил с собой, выходя из нашей калитки.

IV

Колпашево – село городского типа, а к тому времени уже город, от которого у меня остались в памяти широченная Обь и деревянная мостовая, составленная из брёвен, вбитых стоймя глубоко в грунт и плотно пригнанных друг к другу. Время, морозы и влага отшлифовали дерево так, что кольца, соответствующие возрасту деревьев, в совокупности составляли чёткую, необычно привлекательную полуабстрактную картину.

Забросив рюкзак в гостиницу, я сразу же направился к Васе. Вечерело, и он уже был дома. Удивление. Радость встречи. Знакомство с молодой женой Ольгой и годовалой дочкой Настей. Импровизированное застолье. Радостный смех, когда вспоминали школьные проказы. И вместе с выпитой бутылкой водки – отрезвление действительностью. Однообразие полковой жизни, тоска, никакого общения, кроме компанейского пьянства. На мой вопрос «А как же офицерский корпус?» Вася ответил прибауткой:

– Как надену портупею, так тупею и тупею.

– А как же охота, рыбалка, они-то ведь украшают твою жизнь?

– Да, пока был один, почти всё свободное время проводил на охоте, а как женился, так всё больше сижу дома. Сам-то я попривык, да и служба отвлекает, а вот Ольгу жалко, она стонет от такой жизни и всё чаще грозится сбежать к матери на Украину, – поглядывая на жену, грустно констатировал школьный товарищ.

Дальше всё получилось совсем не так, как я предполагал. Во время работы в воинской части я несколько раз издали видел Васю, который старательно делал вид, что меня не замечает. Поведение Васи я понимал, но оправдать не мог. Всё, что сообщалось воинской частью в Москву, оказалось, как и предполагалось, чистейшей выдумкой, единственной целью которой было привлечь внимание московского начальства.

В перерывах между анализом записанных радиолокационных сигналов я бродил по Колпашево и старался найти следы бабушкиного Николая. По адресу, указанному на конвертах, стоял новый дом, где размещался продуктовый магазин. В школе кроме самых общих слов о старом учителе я тоже ничего не узнал, а обращаться в местный горсовет мне не хотелось.

Вечерами я выходил на берег Оби, садился на старую корягу и, отмахиваясь веткой от надоедливой таёжной мошкары, старался услышать шорох прошедших лет. К сожалению, эмоционального вдохновения на какие-либо открытия у меня не хватало и приходилось ограничиваться «философствованием». Меня не особо интересовало, почему сын священника превратился в революционера (Бог с ним! Или, точнее, не с ним.) Я хотел понять, что заставило Николая поменять активную жизнь на полусонное существование. Почему он не уехал куда-нибудь в Европу или за океан, где, как многие его соратники, смог бы как-то устроиться.

Сконструировав несколько, как мне тогда казалось, вполне разумных конструкций, объяснявших принятый Николаем образ жизни, я тем не менее не смог ответить на главный вопрос: являлся ли он результатом поражения и сильного потрясения, обусловленного крушением юношеских идеалов, или Николаю открылось некое высшее понимание сути человеческой жизни, указавшее ему тот путь, по которому ему следует идти.

V

В последний день Вася, уловив момент, когда около меня никого не было, подошёл и предложил поужинать в кафе «На полянке». Кафе оказалось обычной забегаловкой. Зато меню было необыкновенно экзотичным: медвежатина, лосятина, разная дичь и речная рыба. Вначале разговор не клеился, но после нескольких рюмок местной сивухи и моего рассказа о Николае Александровиче, о его жизни здесь, в Колпашево, ситуация стала выправляться.

– В твоих словах всё время слышалась некая жалость, – сказал Вася. – Думаю, ты не прав. Я, например, хотел бы прожить так, как это получилось у Николая. Возможно, что в конце мне бы, как и ему, показалось, что Алые Паруса проплыли мимо. Возможно. Но сегодня я был бы не прочь оказаться на месте Николая.

– Ты путаешь жалость с грустью. И я не уверен, что Алые Паруса проплыли мимо. Просто они показались слишком поздно. Зато он о них помнил, пусть подсознательно, но помнил и не явно, но ждал, – не согласился я с Васей. – А интересно, что же тебе мешает повторить его путь?

– Всё – и моё настоящее, и моё прошлое. Вот мы кончали школу, и ты был свободен, мог выбирать. Я же, потеряв два года, должен был сразу же после сдачи выпускных экзаменов загреметь в армию. Единственно, что мне позволили, – это поступить в военное училище. Тогда я рассуждал так: раз уж деваться некуда, то лучше самому командовать, чем исполнять команды других. Глупый был и не догадывался, что те, кто отдаёт команды, тоже исполняют команды других.

– А я помню, как ты собирался поступать в духовную семинарию.

– Да, я думал, что лучше церковь, чем армия. Но не получилось. В паспорте я значусь мордвин. А в действительности я эрзянин. После революции эрзян объединили с мокшанами и обозвали всех мордвинами. Для эрзянина мордвин – это почти так же, как жид для еврея. Отец мой – православный, а мать – из семьи, придерживавшейся так называемой народной религии, и меня не крестили. Из-за этого моё заявление о поступлении в семинарию отклонили.

– Так считай, что тебе повезло, – заключил я.

– Не скажи. В конце концов от священства я мог бы избавиться, а вот от офицерства – никаких шансов, только по здоровью, но, увы, я здоров как бык.

Вася помолчал, а потом продолжил:

– Чем привлекательна жизнь Николая, так это тем, что им никто не командовал. Он никого не обманывал, и ему никто не лгал. Он делал то, что мог и что хотел. Был всегда сыт и в тепле, да и баба была под боком.

И вдруг тон Васи изменился. Он стал резким, неприятным, отталкивающим:

– Сейчас ты находишься в нашем раю. Месяц, полтора – и задует дикий холодный ветер с дождём, который затем сменится снегом. Сибирский мороз – это нечто особенное: всё сжимается в единый ледяной ком, и тогда жалеешь только об одном, что ты не медведь, а так хочется оказаться один на один в своей берлоге, и чтобы тебя никто не трогал.

– Насколько мне известно, по истечении какого-то срока ты можешь просить перевода в другую воинскую часть, – попытался я успокоить Васю.

– Да, я примериваюсь к трём вариантам: Камчатка, Аральск и Балхаш. Что ты знаешь об этих местах?

– Я был на полигонах Камчатки и Аральского моря. По образу они очень похожи на твой и отличаются только своими задачами. Балхаш – это принципиально другое, нечто гораздо более мощное, а потому, на мой вкус, и более кислое.

Ужин закончился тостом с пожеланием будущей встречи. Мы чокнулись, выпили, но оба очень сомневались в том, что когда-нибудь ещё встретимся.

VI

Теплоход медленно плыл вверх по Оби. Мимо меня проплывали те же покрытые непроходимой тайгой берега, но только теперь – в обратном направлении. В Колпашево я ехал с радостью предстоящей встречи со школьным другом, а прочитав взятые с собой письма, и с надеждой, что, прикоснувшись к прошлому, смогу понять что-то важное для себя о настоящем, а может быть, и о будущем.

Письма по-прежнему лежали в моём рюкзаке, но запах романтики давно минувшего уже не был столь заманчивым. Появилось осознание простой, элементарной истины: твои желания и возможности определяются тем конкретным временным интервалом, в котором ты живёшь, и тебе остаётся лишь искать способы, как вписаться в этот интервал. И вот известные мне сыновья священников вписались в него по-разному. Если прежде биография Николая, рассказанная моей мамой, казалась мне абсолютно романтичной, то теперь, когда я узнал о его жизни от моей бабушки, она сильно померкла. И причина, по-видимому, была в том, что первая была мне, как говорится, по зубам, а вот вторая – это гораздо проблематичнее.

А ещё командировка в Колпашево породила во мне неожиданный взгляд на дружбу как на нечто живое, что рождается, стареет и умирает. Детская дружба с Васей, возникшая на «поле брани» между двумя еврейскими мальчишками и с грехом пополам после драки в парке Горького переросшая в юношескую, в мужскую перерасти не смогла. И дело было не в Васином начальстве, не желавшем дружеских контактов своего подчинённого с московским «ревизором», и не в Ольге, у которой с моим приездом появился лишний повод пожалеть о своей загубленной молодости, а в нас самих: нас объединяла одна парта, и когда её не стало, мы сразу стали чужими, не нужными друг другу. Для меня это были первые похороны дружбы, и, о чём я, конечно, не догадывался, к сожалению, не последние.

Это и всё, с чем я вернулся из командировки в Колпашево. А привезённые мои «научные изыскания», касавшиеся сообщений из воинской части, в силу их очевидной лживости имели, конечно, нулевую ценность.

А ЕЩЁ БУТЫЛКУ ШАМПАНСКОГО!

I

С Вадимом я столкнулся, когда пытался найти свою фамилию в списке поступивших на Физтех. Столкнулись – и сразу подружились. При поселении в общежитие мы выбрали одну и ту же комнату и свои кровати поставили напротив. Во всём мы были абсолютно разные – и по воспитанию, и по условиям жизни. Я привозил из дома банки со сгущённым молоком, а Вадик банки со шпротами, которые, аккуратно разделав нежно вилочкой, посылал в рот. Лично меня наша взаимная симпатия несколько удивляла, пока наша встреча с молодым русским националистом в вагоне электрички не обнаружила, что сделаны мы оба из теста, содержащего одинаковые компоненты. Правда, моя мама еврейка, а отец – русский, у Вадима же – наоборот. Но компоненты – одни и те же.

Вырос Вадим на Покровке в квартире своих деда и бабушки по материнской линии, после революции превращённой в сильно уплотнённую коммунальную квартиру. В молодости дед был попечителем учебных заведений. Бабушка закончила Сорбонну и долгое время заведовала кафедрой французского языка в институте иностранных языков. Отец Вадима был из еврейской семьи, полностью истреблённой фашистами. К моменту начала войны он закончил философское отделение истфака университета и прошёл всю войну в звании политрука. На письменном столе Вадима стояла фотография, на которой был изображён он с мамой и отцом. Во время войны отец носил её в нагрудном кармане, и при ранении она оказалась пробита множественными осколками, окружившими сердце, но не задевшими его. Эти отметины являлись зримым напоминанием того, как может близко проходить граница между жизнью и смертью.

У Вадима в маминой интеллигентной русской семье проблема еврейства просто не существовала, а когда, несмотря на её «несуществование», она всё же проявлялась на его отце, считалось, что это исчезающий пережиток прошлого. Я же вырос без русского отца в еврейской семье, и для меня проблема еврейства была реальной повседневностью, а не отзвуком прошлого. Вадим жил в центре Москвы, где, посещая разные спортивные секции, весьма преуспел в физическом воспитании, я же рос до одиннадцати лет в подмосковной Салтыковке, а затем обитал в удалённом от центра Москвы рабочем районе, где никаких спортивных секций в то время просто не существовало.

Отец и мать Вадима были идейными членами коммунистической партии, и Вадим унаследовал убеждённость в верности коммунистической идеи. У меня же не только среди ближайших, но и среди отдалённых еврейских родственников не было членов партии, и вырос я с уверенностью, что членство в партии – это всего лишь один из способов достижения карьерных целей, и если еврей может обойтись без партии, то честь ему и хвала. Вадик читал советские газеты, я же брал в руки газету только тогда, когда подходила очередь делать политинформацию.

Вадик пришёл на Физтех, чётко зная для чего, – хотел стать учёным, я, в отличие от Вадика, поступил на Физтех, чтобы получить профессию. Вадим мечтал перейти в группу с базовой кафедрой в Институте физпроблем или хотя бы в ФИАНе, что можно было осуществить, сдав теорминимум академику Ландау. Вадик уже начал подготавливаться к первому экзамену, но в это время Ландау попал в автомобильную аварию и все его планы рухнули.

Даже, казалось бы, наш общий интерес к философии резко отличался почитаемыми нами философами. Я до поступления на Физтех заглядывал в труды Гегеля, а Вадим даже на Физтехе продолжал штудировать «Этику» Спинозы.

II

Как только был сдан последний экзамен весенней сессии и наступили летние каникулы, я и Вадим укатили на Чёрное море. Мы хотели отдохнуть «по-тихому» и остановились в деревне Головинка, что между Туапсе и Сочи. Здесь мы сняли большую светлую комнату и, по-быстрому переодевшись, побежали купаться. Вечером поужинали оставшимися домашними продуктами и, радостные и довольные, улеглись в свои постели. Как только был потушен свет, мы услышали странные шуршащие звуки. Вадик включил свет, и, о ужас, стены и пол были оккупированы полчищами громадных южных тараканов. Ни я, ни Вадик никогда не видели тараканов, но в детстве читали Чуковского и догадывались об их существовании. Кое-как мы дождались утра и сразу же отправились к хозяйке с заявлением, что будем искать другое жильё. Когда она услышала причину, то рассмеялась, а отсмеявшись, пояснила, что дом, где не живут тараканы, там живёт несчастье, и в Головинке, слава богу, таких домов нет.

Осознав, что целый месяц придётся коротать с тараканами, мы решили устроиться таким образом, чтобы по возможности с ними не пересекаться. Мы выставили свои кровати на центр комнаты, поставив их ножки в большие консервные банки, которые заполнили водой. В первую ночь несколько тараканов-камикадзе спланировали на кровати с потолка, но были убиты, а их трупы брошены на пол в назидание соплеменникам. После проделанных мероприятий тараканы перестали стремиться к непосредственным контактам с нами и в дальнейшем ограничили свои владения только полом и стенами.

Решив эту проблему, мы столкнулись со второй – отсутствием сколь-нибудь приемлемой еды. Единственная головинковская столовая предлагала одно стандартное меню: харчо, свиные котлеты и компот из сухофруктов. Все три блюда были едва съедобными, но зато стоили очень дёшево. Прикидывая, что при таком питании будут сэкономлены «большие» деньги, мы, ковыряясь в своих тарелках, мечтали, как, возвратившись в Москву, закатимся в какой-нибудь шикарный ресторан.

И вот мы в Москве, и не просто в Москве, а в ресторане «Москва». Мы и наши девушки внимательно изучаем меню и посмеиваемся над тем, что делаем это впервые. Денег было сэкономлено вполне достаточно, и чтобы соответствовать ситуации, Вадик заказывает по принципу «всё самое дорогое». Официант принимает заказ, удаляется, но вскоре появляется вновь. Он подходит к Вадиму, подаёт счёт и спрашивает, смогут ли молодые люди оплатить такую солидную сумму. Не обращая внимания ни на поданный счёт, ни на наклонившегося над ним официанта, Вадик спокойно произносит:

– И ещё бутылку шампанского.

Официант от неожиданности даже поклонился, и весь последующий ужин был исключительно почтителен. Вадик, как и все за столом, был щенок, но щенок породистый, а что может быть спасительнее породы, особенно в подобных непредсказуемых ситуациях.

III

Зимой по воскресеньям мы с Вадимом часто катались на коньках в парке Горького. Здесь мы познакомились с очень симпатичной рыженькой Леночкой. Она была сестрой известного фигуриста и сама прекрасно «фигурила». Свободного времени у нас было мало, так что обхаживали мы нашу Леночку по очереди. Училась Леночка в Энергетическом институте, а жила в центре города на первом этаже старого, предназначенного на снос деревянного дома. В её крохотной комнатушке с трудом помещались кровать, тумбочка и один стул. Единственным украшением комнаты было большое окно, выходившее на спортивную площадку. Я попал в эту комнатушку как-то весной по приглашению приболевшей Леночки.

Время позднее. Сижу я на единственном стульчике около её кровати, а она со словами «как бы я тебя не заразила», мило улыбаясь, отодвигается к стенке. Заботливые слова милой девушки окрашивают освобождающееся пространство особенной притягательной силой, не поддаться которой просто невозможно. Я привстаю со своего стульчика, и в этот самый момент открывается дверь и с вопросом «Леночка, тебе не пора ли принять лекарство?» входит её мама. Сами понимаете, что очень скоро я отбыл, но, как истинный друг, я предупредил Вадима о ловушке, в которую чуть было не попал.

Но смелого и рискованного Вадика не остановили мои предостережения и теперь он в комнате у Леночки, на её единственном стульчике. Ей, бедняжке, присесть некуда, и она пристраивается на кроватке. Как рассказывал потом Вадим:

– Мысленно проведя работу над ошибками своего друга, я как бы для свежего воздуха приоткрываю окно, затем встаю, закрываю дверь на щеколду и, чувствуя себя теперь в полной безопасности, смело занимаю место рядом с Леночкой. И вот, когда, казалось бы, всё, к чему звала природа, должно наконец свершиться, за дверью раздаётся голос мамы: «Леночка, я вам чай принесла». Я вскакиваю, моментально натягиваю свои старенькие штаники и выпархиваю из настежь открытого окна.

Назавтра, обсуждая произошедшее, мы вдруг обнаруживаем одну странность: оказывается, что в процессе прогулок с Леночкой и у меня, и у Вадима случались вечера, когда Леночке нужно было оказаться дома к десяти часам. Внимание на эти странности мы обратили только в момент решения вопроса о том, что же дальше нам делать с нашей Леночкой, и они, эти странности, нас сильно насторожили. Когда нас готовили к стажировке в секретном предприятии, нас обучали к повышенно острожённому отношению к возможным шпионам, и потому неудивительно, что мы заподозрили нашу Леночку в связях с иностранной разведкой, стремящейся заполучить в свои сети будущих секретных учёных. Срочно требовалось разоблачение. И мы начали действовать.

Однажды, когда Леночка спешила домой, я, проводив её, не отправился к метро, а спрятался поблизости. Ждать пришлось недолго. Через несколько минут Леночка появилась и взяла такси. Мне повезло, и я, почти мгновенно поймав свободное такси, последовал за ней. Миновав Петровку, 38, преследуемая машина остановилась и Леночка, выскочив из неё, моментально исчезла в одной из подворотен большого дома.

Вскоре, когда уже Вадик прогуливался с Леночкой и она предупредила его о просьбе мамы вернуться домой к десяти вечера, он сразу же позвонил мне, и мы условились ближе к одиннадцати встретиться у подворотни того дома, где она так загадочно исчезла. Проводив Леночку, Вадим на такси прибыл к назначенному месту, и мы, спрятавшись в укромном месте, стали ждать. Леночка появилась около одиннадцати, прошла через подворотню и направилась к небольшому домику, что стоял посреди двора. Мы дождались, когда она вошла, и кинулись к этому домику. На железной табличке, висевшей около входа, значилось: «Электроподстанция № 1323». Облегчённо вздохнув, мы вошли вовнутрь и увидели нашу Леночку в синем рабочем халате с карандашом и рабочей тетрадью. Она, внимательно всматриваясь в показания висевших перед ней массы электросчётчиков, аккуратно списывала с них важную, но, очевидно, не очень секретную информацию, в свою рабочую тетрадь.

Описать её удивление просто невозможно. Оказалось, она стеснялась сказать нам, столь успешным студентам-физтехам, что по ночам она иногда дежурила здесь на подстанции, зарабатывая кое-какие деньжата. Леночка угостила нас чаем с печеньем, и мы уехали: вначале в общежитие на Физтех, потом отдыхать на юг. Так Леночка и осталась в нашем далёком студенческом прошлом.

IV

После пятого курса физтехи проходили военные сборы на учебном ракетном полигоне под Волоколамском. Я и Вадим находились в одном расчёте, состоявшем из двух человек. В процессе сборов нам читали лекции, где, в частности, объяснялись задачи каждого расчёта. Зачёт по военной подготовке должен был быть осенью, так что мы с Вадиком не утруждали себя слушанием лекций, а всё больше поигрывали в морской бой. И вдруг за день до окончания сборов всех студентов поднимают ночью по тревоге и начинается учебная подготовка ракеты к запуску.

Ночь. Мы с Вадимом находимся в блиндаже и стараемся выяснить, что должен делать наш расчёт. Никто ничего толком не знает. Звучит команда, по которой их расчёт должен прикрепить к подготавливаемой ракете какие-то мостки. Мы подбегаем ещё к лежащей ракете и кое-как (главное – быстро) заворачиваем болты на указанных мостиках, Вадик с одной стороны, а я – с другой. Ну вот, теперь мы свою работу сделали и можем спокойно отсидеться в блиндаже. Команды звучат одна за другой, все выбегают, что-то делают и возвращаются в блиндаж, а мы спокойно сидим и рассуждаем, как нам повезло с этим расчётом. И вдруг мы слышим команду: наш расчёт должен провести проверку радиоцепей.

Мы выбегаем и видим, что теперь уже ракета стоит на запускающем столе и поддерживается она опорной стрелой, которая одновременно служит и лестницей. Командир запускающего расчёта объясняет, что мы должны подняться каждый на свой мостик, открыть соответствующие люки на корпусе ракеты и протестировать радиоцепи. Пару минут, и мы оказываемся на своих мостиках. Высота примерно пятого этажа. Я не люблю высоты и стараюсь не смотреть вниз. Хорошо бы увидеть Вадика, но он с противоположной стороны ракеты, и только слышно его учащённое дыхание.

– Вадик, – уточняю я, – ты хорошо прикрутил болты, когда устанавливал свой мостик?

– Не прикрутил, а чуть-чуть наживил, – отвечает Вадик, – но я держусь за стрелу и советую тебе сделать то же.

И буквально в эту же минуту раздаётся команда «Проверить отделение стрелы», и стрела начала медленно удаляться от ракеты. Ночь, внизу мерцают огни, бегают одетые в солдатскую форму студенты. Я и Вадим висим между небом и землёй и, дрожа от страха, рассуждаем о том, как глупо устроен мир, ибо из-за какой-то стрелы, и что особенно обидно, вовсе не вражеской, можно так бездарно его покинуть. Но не успели мы обсудить все детали глупого мирового устройства, как стрела вернулась на место и мы мгновенно спустились на землю.

V

Тема дипломной работы, а затем и кандидатской диссертации Вадима, как и у Сергея, касалась лазерной локации. Их руководителями были соответственно к. т. н. А. А. Курикша и к. т. н. П. А. Бакут.

Занимаясь со своими студентами, а потом продолжив работу с ними как с аспирантами, Курикша и Бакут увидели, что в лазерной локации достаточно много своих особенностей, исследование которых может вылиться в неплохую докторскую диссертацию. Однако в одну, но не больше. Им также казалось, что докторская может получиться, если результаты исследований не будут распылены по кандидатским диссертациям. В результате зародилась и начала постепенно вызревать серьёзная конфликтная ситуация как между двумя научными руководителями (Курикшей и Бакутом), так и между каждым научным руководителем и его аспирантом.

По жизни так сложилось, что Курикша и Бакут были давнишними приятелями: учились в одной физтеховской группе, рано женились, снимали соседние квартиры, их дети-одногодки дружили между собой. Очень возможно, что эта близость только накаляла градус приближающегося соперничества. А в том, что оно начиналось, все убедились очень скоро по начавшим публиковаться их научным статьям.

Кульминационным моментом стал семинар, на котором обсуждались полученные результаты в исследованиях, проведённых по лазерной локации. Доклад делал Бакут. Критические замечания Курикши и ответы на них Бакута скоро перешли границы корректной дискуссии и практически превратились в банальную брань. Репин как мог сглаживал ситуацию, но после семинара бывшие приятели долгое время не замечали друг друга. Для усиления своих позиций Бакут сразу после семинара подал заявление на вступление в ряды КПСС.

Конфликтная ситуация между Курикшей и Вадимом развивалась по мягкому сценарию. Курикша не препятствовал Вадиму в его исследованиях, но последний, почувствовав изменение отношения его руководителя к данной тематике, стал работать самостоятельно, практически не обращаясь за помощью к Курикше. Бакут действовал более жёстко. Он предложил Сергею сменить тему, т. е. начать всё с чистого листа. Но главное, было непонятно, какой именно новой темой Сергею следует заниматься. Вместо того чтобы помочь своему аспиранту, Бакут стал часто посылать его на подмосковный полигон, что было абсолютным нонсенсом для теоретической лаборатории.

VI

Однажды по пути на полигон Сергей вышел из метро и направился к возникавшему тогда проспекту Калинина. Здесь он поднялся на одно из ещё недостроенных многоэтажных зданий и бросился вниз с его верхнего этажа. Сразу же началось расследование. Единственно, что беспокоило чекистов, возглавивших следствие, было выявление возможного следа вражеской разведки. Такого следа не обнаружили, а всё остальное для следователей уже было неважно. Так, великолепная пятёрка превратилась в обычную четвёрку.

Вся лаборатория находилась в состоянии потерянности. В школе учили, что самоубийство – это поступок слабого человека и почти преступление. Но назвать Сергея преступником язык ни у кого не поворачивался. Никто из физтехов не знал, как надо реагировать на произошедшее. Чувства отступили перед незнанием. Никто не ощущал своей вины или хотя бы вины кого-то другого. Никакой настоящей боли утраты, глубокой печали, истинного сожаления. Усвоенное знание – так поступать нельзя – побеждало. С похорон Сергея кто-то отправился в кино, кто-то – в лабораторию, кто-то – в библиотеку. «Отряд не заметил потери бойца и яблочко-песню допел до конца» – это было про всех его бывших сокурсников. Их время продолжало свой бег, и почти никто не вспоминал Сергея.

Лишь однажды, через несколько дней после случившегося, я и Вадим решились затронуть тему самоубийства Сергея, и то в самых общих чертах. Вадим утверждал, что человек имеет право на самоубийство, а я возражал, аргументируя свою позицию тем, что, лишая себя жизни, человек, возможно, прерывает целый мир, мир его детей, его внуков, правнуков… а на это ни у кого нет права. Дополнительным моим аргументом было известное изречение из «Поучения отцов»: «поневоле ты родился, поневоле ты живёшь, поневоле и умрёшь». Помолчав, Вадим вымолвил:

– Ну, уж это к нашему спору никак не относится.

VII

Прошло три года, и Курикша защитил докторскую диссертацию по лазерной локации, а через год по этой же теме защитился и Бакут. Из оставшейся четвёрки по окончании аспирантуры кандидатскую диссертацию не защитил только Вадим. Но причина крылась не только в научном руководителе. Скорее это был некий протест, порождённый разочарованием в реальной действительности. Романтика науки, как и романтика первой любви, рассеялась, а на смену пришла тусклая повседневность, никак не привлекавшая Вадима.

Он поступил на Физтех, но вместо своей мечты заниматься физикой попал в отдел Тартаковского. Правда, первые его впечатления были вполне положительными: в лазерной локации, которой ему предложили заниматься, было много квантовой физики. Но с течением времени интерес к этим исследованиям у него начал пропадать. Он мечтал о «настоящей» физике. А тут и физика не очень «настоящая» да плюс ещё какие-то околонаучные козни.

Пытаясь притушить появившуюся неудовлетворённость, Вадим решил сделать шаг в сторону и заняться общественно полезной деятельностью. Под влиянием своих партийных родителей Вадим усвоил три, как ему казалось, основополагающих тезиса. Первый: советская конституция построена на справедливых принципах, второй: партия – общественный гарант выполнения конституции, третий: партия может эффективно функционировать только при наличии в ней честных, порядочных членов. Из перечисленного следовало, что задача сегодняшнего дня – это увеличение в партии честных членов. Себя Вадим причислял к таковым, а потому и подал заявление о вступлении в партию.

Партийное собрание, где обсуждалась его кандидатура, состоялось через несколько дней после ввода советских войск в Чехословакию. Естественно, Вадиму был задан вопрос: как он относится к этой правительственной акции. Вадим ответил, отрицательно и попытался обосновать своё мнение. Результат был очевиден – его кандидатуру отклонили единогласно. Так неудачно закончилась попытка Вадика освежить ряды компартии, а с нею и его желание заняться общественной деятельностью.

VIII

Вскоре Вадим покинул отдел Тартаковского и перешёл в предприятие, занимавшееся разработкой лазерного локатора. Через год и я последовал за ним. Здесь мы возглавили лаборатории в одном теоретическом отделе.

За работу в своих новых лабораториях и я, и Вадим принялись с большим рвением, но если у меня энтузиазм только увеличивался, то у Вадима постепенно уменьшался. В значительной степени это было связано с тем, что Вадим занимался тематикой, которая уже детально была проанализирована Курикшей и Бакутом в их докторских диссертациях, и нащупать там что-то новое ему никак не удавалось. Тематика моей лаборатории формулировалась как распознавание маломощных оптических изображений, а также разработка методов голографирования удалённых объектов. Подобные проблемы не исследовались ни Курикшей, ни Бакутом, так что трудностей, с которыми столкнулся Вадим, я удачно избежал.

В это время в горах недалеко от станицы Зеленчукская, рядом с уникальной обсерваторией Академии наук, «Астрофизика» начинала монтировать экспериментальный лазерный локатор, и Вадиму предложили возглавить этот проект. Какое-то время он сомневался, но свалившаяся на его голову неожиданная работёнка, связанная с докторской диссертацией Матвеева, решила дело. Вадим выполнил поручение и сразу же после этого подал заявление о переводе в подразделение, ответственное за работы в Зеленчуке.

IX

Вот уже несколько месяцев, как Вадим безвыездно торчал на горе, и я решил навестить его. Прежде я бывал в Бюраканской обсерватории. Яркая восточная архитектура её коттеджей, утопающих в зелени, и еле слышный плеск воды миниатюрных фонтанов напоминали сказки из «Тысячи и одной ночи». Здесь же, в Зеленчуке, на вершине горы, где монтировался лазерный локатор, всё было совсем иначе. Суровые горные вершины, украшенные причудливыми снежными шапками, создавали ощущение потусторонности, подготавливающей наблюдателя к выходу в другие, чужие миры. Казалось, что где-то здесь и должен был витать дух лермонтовского Демона.

Вначале Вадим продемонстрировал мне работу локатора, а затем выключил активный канал, и на экране появились яркие звёзды.

– Смотри, узнаёшь? Это Большая Медведица, – Вадим говорил тихо, как будто бы эта Медведица была живая и невзначай могла выпрыгнуть из телескопа и предложить сообразить на троих.

Медведица не выпрыгнула, но, как по мановению волшебной палочки, на столе появилась бутылка водки и царская закуска. Мы выпили за встречу, за ясное звёздное небо, за созвездие Андромеды, затем, после этой дочери царя Кефея и царицы Кассиопеи, отданной в жертву морскому чудовищу и спасённой Персеем, Вадим произнёс тост за созвездие Ориона, охотника-великана, вслед за Орионом последовали Близнецы и Козерог, после чего у меня уже не было сомнения, что хозяин планирует отметить все существующие созвездия, число которых, как я ещё помнил из школьного курса астрономии, было тогда равно восьмидесяти восьми. Созвездие Девы было последнее, выпив за которое, я, сильно покачиваясь, отправился спать, а Вадим, обозвав меня слабаком, остался один на один со всеми созвездиями и только что начатой очередной бутылкой водки.

В следующие дни Вадим со своими сотрудниками проводил экспериментальные работы по наблюдению за спутниками, а вечером по их окончании садился за телескоп, и казалось, что именно про него и написал Пастернак: «Он смотрит на планету, / Как будто небосвод / Относится к предмету / Его ночных забот». Возвращаясь в Москву, я, подрёмывая в кресле самолёта, вспомнил, как Вадим на первом курсе по ночам штудировал Спинозу. Теперь мне казалось, что тогда Вадима не столько увлекали аксиомы и доказательства существования истины, сколько ощущение и сопричастность к бесконечному бегу времени, так искусно скрывающему эту истину. Разве не удивительно видеть те же самые созвездия, на которые тысячи лет назад смотрели твои предки, и пытаться открыть те же самые извечные тайны, не раскрытые и поныне. В этом есть что-то надчеловеческое.

«Да, но ведь это всё изо дня в день, из ночи в ночь, как это выдержать?» – удивлялся я. «Ну и что! – убеждал я себя. – Ведь всё повторяется, и, возможно, именно в повторении кроется самая важная особенность жизни и её тайна. Если бы человек поел один раз и был бы сыт всю жизнь, то, возможно, жизнь перестала бы быть жизнью». Свалившись столь «элегантным» образом с мыслей возвышенных на обыденную реальность, я улыбнулся и, умиротворённый, заснул.

ЗА СТОЛОМ НИКТО У НАС НЕ ЛИВШИЦ

Зимние каникулы, будучи студентом пятого курса, я проводил в доме отдыха «Руза» и за преферансом познакомился с Сергеем Вишняковым, молодым журналистом из газеты «Московский комсомолец».

Обычно к вечеру отдыхающие собирались в просторном зале. Две стены этого зала представляли собой огромные застеклённые рамы, а в его деревянном полу были проделаны большие отверстия, через которые росли традиционные российские деревья (берёзки, ёлочки). Около этих милых деревцев размещались четырёхместные столики. У входа располагался бар. В противоположном от бара дальнем углу стоял рояль, свободное место около которого предназначалось для танцев. В баре помимо традиционных напитков выдавался небольшой электрический самовар. Это определило название зала: «Уголёк». Каждый столик имел розетку, благодаря чему самовар в любую минуту был готов служить своим хозяевам.

В один из вечеров в «Угольке» я и Сергей расписывали пульку с двумя студентами из Щукинского театрального училища. К нашему столу подошёл молодой человек, известный среди отдыхавших под прозвищем Монгол, и начал подсказывать студентам, игравшим, честно говоря, весьма неважно. Сергей вежливо попросил его отойти и не мешать играть. Однако Монгол, не обращая внимания на просьбу, продолжал подсказывать. Тогда Вишняков поднялся и громко, так, чтобы слышали все присутствовавшие в «Угольке», сказал:

– Дорогой товарищ, для вас карты – это работа, для меня – отдых. «Уголёк» – место отдыха, а не рабочая площадка. Прошу не мешать мне отдыхать.

Звук шагов выходившего из «Уголька» Монгола нарушил воцарившуюся тишину.

Внешне Монгол полностью соответствовал своему прозвищу, но при этом был весьма симпатичным, модно одетым молодым человеком. Его известность, как профессионального карточного шулера, гуляла далеко за пределами Москвы. В «Рузе» Монгол отдыхал со своим приятелем, который, по слухам, исполнял роль его телохранителя. Эти двое молодых людей ни с кем не общались. После обеда они заходили в «Уголёк», занимали столик около окна и играли в карты. У отдыхающих это называлось: «Монгол тренируется».

Смелый монолог Сергея сразу разошёлся по всему дому отдыха, и, как полагается, суждения разделились: большинство считало поступок Сергея безрассудным, меньшинство полагало, что Сергей – молодец и сказал именно то, что и должен сказать всякий уважающий себя мужчина. Всех же объединяло великое любопытство, что же будет дальше. На следующий день Монгол не появился ни в столовой, ни в «Угольке», а через день, когда я и Сергей уже в другой компании после обеда расписывали пульку, он подошёл и, обращаясь к Сергею, громко сказал:

– Мы с вами незнакомы, но я узнал, что вас зовут Сергей Аркадьевич. Я (Монгол произнёс своё имя и отчество) зубной врач, кандидат медицинских наук, и карты – это не моя профессия. Правда, говорят, что я неплохо играю, так что, если желаете, мы можем сразиться. Например, после ужина в моём номере. Дополнительных партнёров можете пригласить сами.

Ход, сделанный Монголом, был стопроцентно выигрышный: откажись, Сергей проявил бы трусость, а принимая предложение, образно говоря, рисковал остаться без штанов. Ответ прозвучал практически мгновенно:

– Спасибо, с большим интересом и удовольствием.

Перед ужином Сергей остановил меня и попросил быть партнёром в предстоящей пульке.

– Договариваться о какой-нибудь совместной игре бессмысленно: Монгол – профессионал, и его не проведёшь. О выигрыше речи быть не может, а проигрыш и твой, и свой я беру на себя. Я уже позвонил отцу, и завтра утром он привезёт ровно столько, сколько мы проиграем. Ну как, согласен? – закончил Сергей.

И я согласился.

Единственно, чего опасался Сергей, так это непомерно большой ставки за вист. Мы играли по цене 3–5 копеек, а профессионалы по 3–5 рублей и даже больше. Какую ставку предложит Монгол и удастся ли её понизить – только эти вопросы и тревожили Сергея.

Монгол встретил нас радушно, предложил вино, фрукты и, не утруждая никакими светскими разговорами, достал несколько нераспечатанных новеньких колод. Договорились о потолке игры, и последовал вопрос о ставке за вист. Сергей спросил, по какой минимальной цене играет Монгол.

– Не меньше рубля, – последовал ответ.

Услышав крайне нежелательную цифру, Сергей сказал:

– Предлагаю играть по средней, т. е. сложим минимальные ставки каждого из присутствующих и разделим на число партнёров. Получается, если я не ошибаюсь, 35 копеек за вист. Идёт?

Монгол снисходительно улыбнулся и после слов, что по такой ставке он играл только в детстве, согласился. Игра прошла в высшей степени корректно. В минусе, и то небольшом, оказался только Сергей. Расплатившись, Сергей спросил Монгола, сможет ли он сдать десятерную игру без трёх взяток.

– Вообще-то я умею многое, – ответил Монгол, – но я не фокусник, а игрок. Давайте сыграем ещё одну партию хотя бы по пять рублей за вист, и я обещаю, что вы не столько увидите, сколько почувствуете мои способности.

– Большое спасибо за предложение, но мы спешим, – ответил Сергей, и мы вежливо откланялись. Через несколько дней Монгол снялся с отдыха, и наши жизненные пути более никогда не пересекались.

IV

Я познакомил Сергея с Борисом, и мы стали часто встречаться и расписывать пульки. Однажды я и Сергей, направляясь к Кауфману, по пути решили обзавестись бутылкой водки. В то время Горбачёв начал бороться с пьянством, и во многих магазинах водка пропала, а там, где появлялась, сразу же вырастали огромные очереди. Сергей хорошо ориентировался в создавшейся ситуации и, пообещав лёгкое решение возникшей проблемы, привёл меня в крошечный полуподвальный магазинчик в одном из кривеньких арбатских переулков. Здесь действительно была водка, и, как ни странно, очередь за ней была небольшая. Однако помимо обычной очереди работала и ещё одна, которую следовало бы назвать «очередью за второй бутылкой», ибо в неё выстраивались клиенты, ранее купившие и уже успевшие в ближайшей подворотне употребить купленное. Последние держали в руках пустые бутылки, которые, как всем казалось, давали им неоспоримое преимущество.

Быстро оценив ситуацию, Сергей поставил меня в «очередь за первой бутылкой», а сам встал в ту, где толпились жаждавшие повторения. Когда Вишняков подошёл к прилавку и продавщица по инерции протянула руку за пустой бутылкой, Сергей сказал:

– Следующий – он, – и указал на первого покупателя из основной очереди.

Продавщица послушалась, и очередь, в которой я стоял, начала быстро двигаться. Стоявшие за Сергеем не сразу сориентировались в происходящем, а сообразив, замахали пустыми бутылками с недвусмысленными матерными угрозами. Сергей, рослый, многокилограммовый молодой человек, наклонился к ближайшему низенькому, хиленькому пьянчужке и громко сказал:

– Ну ударишь ты, думаешь, мне это понравится? А вот как тебе это? – и показал свой большой кулак. Все затихли, и очень скоро мы с парой бутылок «Столичной» продолжили свой путь к Кауфману.

Вошедшим Борис представил Владимира Ивашкова, которого пригласил в качестве четвёртого игрока. С новым партнёром Борис познакомился совсем недавно, в процессе подготовки репортажа о новых методах хранения крови. Ивашков, сотрудник Института переливания крови, понравился Кауфману, и он, выяснив попутно, что Владимир хорошо играет в карты, пригласил его расписать пульку.

Профессионально Ивашков оказался игроком нашего класса и вскоре стал одним из активных участников домашних преферансных баталий. Пожалуй, самым очевидным его недостатком было отношение к игре как к дополнительному способу пополнения весьма скудного бюджета младшего научного сотрудника. Но Ивашков был сильный, честный и спокойный игрок, и это отчасти нивелировало его столь чётко выраженный утилитарный подход.

Что касается фамилии, то Ивашковым Владимир стал в результате женитьбы, а до этого был нормальным Лившицем. Иногда, усаживаясь расписывать пульку вместе с Ивашковым, Вишняков запевал популярную советскую песню, обыгрывая слова «лишний» и «Лившиц», так что вместо «За столом никто у нас не лишний» звучало «За столом никто у нас не Лившиц». Вовочка спокойно (по крайней мере внешне) слушал вишняковское завывание, а я каждый раз поёживался от этой вишняковской некорректности.

Позже я узнал, что у Ивашкова, как и у Сергея, отец – еврей, а мать – русская. Причём мама при регистрации брака поменяла свою девичью фамилию и стала Лившиц. Об этом я рассказал Сергею, а в ответ услышал:

– Да, я это всё знаю. Любопытно, что брат нашего Вовочки тоже женился на русской, но фамилию отца сохранил. Кстати, у меня девичья фамилия матери, которую она сохранила при замужестве. А фамилия моего отца – тоже Лившиц. Так что, запевая известную советскую песню, я напоминаю не только нашему Вовочке, но и себе о своей настоящей фамилии, или, точнее, о том, что мы её потеряли.

V

Неожиданно для всех партнёров по преферансу Вишняков объявил, что отбывает в длительную «секретную» командировку, и действительно исчез. Примерно через месяц я услышал в телефонной трубке голос Сергея:

– Старик, я уже тридцать три дня, как не брал в руки карты. Может, приедешь и распишем гусарика, а то я совсем потеряю квалификацию?

– А где ты находишься?

– Ах, извини, совсем заработался и забыл, что ты не в курсе. Я в Тарусе. Здесь всё завалено снегом, так что бери лыжи, заодно и покатаешься. Приедешь, всё тебе расскажу. Записывай адрес.

Предложение Сергея показалось мне соблазнительным, и я вместе со своей будущей женой Ольгой, захватив лыжи, отправился в Тарусу. Адрес, данный Сергеем, привёл нас в небольшую избёнку, владелицами которой были две дряхлые сестры-старушки. Хозяйки пригласили нас в дом, где в небольшой горнице на простой деревянной скамье с пишущей машинкой на коленях восседал Сергей. Моментально был накрыт стол, и за пахучими кислыми щами, украшенными не одной рюмкой водки, Сергей рассказал, как оказался здесь, на Оке.

Уже много лет, как он покинул «Московский комсомолец» и служил в журнале «Советский экран». Параллельно он подрабатывал организацией встреч студентов с «интересными людьми» в разных столичных институтах. Одна из таких встреч была с Константином Райкиным. Сам по себе Константин ещё не был интересен, зато его отец был известен каждому, и одна фамилия Райкин была хорошей приманкой.

При подготовке этой встречи у Сергея возникла идея написать книгу об Аркадии Райкине, дать живой портрет артиста, показать зрителю не то, что он видит на сцене, а то, что происходит за кулисами. Константин представил Сергея отцу, и старший Райкин согласился на предложение Вишнякова, но с одним условием – на титульном листе будет стоять фамилия Райкин, а внизу слова: «литературная запись Сергея Вишнякова». Гонорар с продажи книги договорились разделить поровну.

Райкин передал Вишнякову свой архив, что-то наговорил на магнитофон, и Сергей готов был засесть за работу, но множество отвлекающих факторов всё время гасило его энтузиазм. Тогда отец Сергея, Аркадий Ильич, предложил сыну уволиться из журнала, уехать подальше в деревню и засесть за работу. Отец обещал материальную помощь, но поставил одно условие: никто из приятелей сына не должен знать его деревенского адреса. Исключение делалось для меня. Аркадий Ильич иногда расписывал с нами пульку и полагал, что я, остепенённый учёный, не могу помешать творческому процессу сына. Сергей последовал совету отца и, оставив журнал, уехал в Тарусу, сказочное место на берегу Оки.

Мы с Ольгой без проблем сняли горницу в избе по соседству с Сергеем. До обеда мы бродили на лыжах по окрестностям, а к вечеру я заходил к Сергею и после пары партий в гусарика, захватив Ольгу, все вместе направлялись в тарусскую пивную ужинать. Небольшой променад вдоль высокого берега замёрзшей Оки – и гости шли спать, а Сергей садился за работу, которую заканчивал с рассветом. Стакан водки и мирный сон подготавливали Сергея к новым творческим свершениям в наступавшем дне.

Прогуливаясь по заснеженным улицам Тарусы, мы рассуждали обо всём и, конечно, о работе Сергея над книгой. Я прочёл готовую часть рукописи и на вопрос, понравилось ли, подумав, ответил:

– Читается легко, но твоё намерение создать живой портрет артиста, мне кажется, увы, неосуществимо. Письма, которые тебе дал Райкин, интересны только именами знаменитых адресантов, восхищающихся его искусством, но в них ничего невозможно уловить о самом живом человеке. Наговорённые Райкиным магнитофонные записи тоже бесцветны. Будь ты единственным автором, то, как журналист, имел бы возможность накопать массу интересного из области его общения и работы с писавшими и пишущими для него сатириками или просто из атмосферы в его театре (а она, насколько мне известно, очень непростая). А так у тебя получается не живой Райкин, а его изображение в зеркале, на которое он смотрит самовлюблёнными глазами.

Сергей внимательно посмотрел на меня и, подумав, сказал:

– По правде, меня интересует совсем иная тема. Еврей на сцене перед русской публикой. В жизни он для этого зрителя – чужой человек и часто то ли этой «чуждостью», то ли ещё чем-то не вызывает симпатии. А тут не просто симпатия. Здесь – восхищение. И главное – это не разовое явление. Конечно, можно было бы сослаться на талант, а он вне национальности. Но, думаю, это слишком простой ответ. И в этом мне бы хотелось покопаться.

Через семь дней я и Ольга уехали в Москву, а ещё через пару недель вернулся Сергей. Он передал Райкину первую редакцию основной части книги и ждал его реакции. Ответ был удручающим – работа не понравилась ни артисту, ни жене, ни дочери.

VI

За стол сели трое: я, Сергей и Борис. Сергей взял карандаш и со словами «Давайте эту пулю посвятим моему отцу, если вы, старички, конечно, не возражаете» разделил чистый лист бумаги на четыре части, обозначив одну буквами А. И. (так обычно Аркадий Ильич помечал свою четверть листа).

Нынче утром Сергей сообщил мне и Борису о смерти своего отца, предупредив, что партия в преферанс, которая намечалась заранее, не отменяется. И я, и Борис пытались отговорить Сергея, но он настоял, объяснив, что подготовка к завтрашним похоронам будет завершена к вечеру, а предстоящую ночь он хотел бы провести за карточным столом, за которым неоднократно сиживал отец. Обсуждая такую необычную ситуацию с Борисом, я предложил считать предстоящую пулю поминками по-преферансистски.

Папаня (так Сергей ласково называл отца) был язвительным партнёром, издеваясь в изощрённой, но красочно-искромётной словесной форме над каждым, кто, по его мнению, в процессе игры допускал ошибку.

В эту поминальную ночь мы играли как бы вчетвером, так что за А. И. играл тот, кому подходила очередь сдавать карты.

– Играем жёстко, без поблажек, покойник их не любил, – предупредил Сергей.

Партнёры молча согласились. Игра проходила честно, но всё равно выиграл А. И.

В том, что сын в ночь перед похоронами отца играл с друзьями в преферанс, не было ни малейшего намёка на кощунство. Аркадий Ильич часто в той или иной форме повторял мысль, что смерть есть неотъемлемое естественное событие, без которого никакой прогресс невозможен. Он никогда не жалел о покойнике, считая, что тот поступил по совести, имея в виду поговорку: «В гостях хорошо, но нужно и совесть знать». Такая позиция могла бы показаться позёрством, если бы партнёры не знали тот путь, которым А. И. прошёл по жизни.

Дерзкий, отчаянный и бесстрашный драчун, четырнадцатилетний Аркаша убежал из своего родного еврейского местечка и, помотавшись по провинциальным российским городам, в конце концов оказался в Ташкенте, где пристроился работать в тир. За несколько лет он возмужал и из маленького подростка превратился в отличного стрелка, завоёвывавшего призы на чемпионатах края. Он жил легко, свободно и с энтузиазмом принимал участие в различных авантюрных предприятиях.

Рассказывали, что однажды по чьему-то наущению он отправился с несколькими мешками урюка в Якутию с целью выменять высушенные абрикосы на шкурки северных зверьков. В дороге Аркаша расплачивался своим деликатесом, а так как путь был не близкий, то добрался до якутов только с одним мешком. Урюк якутам понравился, и они согласились поменяться, как говорится, баш на баш – мешок урюка на мешок шкурок. Вечером обмен был осуществлён, а утром якуты притащили полмешка урюковых косточек обратно. За ночь они съели весь урюк, и так как косточки оказались несъедобными, они их возвращали. Взамен хозяева требовали половину отданных накануне шкурок. Делать было нечего (кругом одни якуты), и Аркаша отдал шкурки. В глубоком унынии он достал несколько косточек, разбил их и на глазах у изумлённых якутов съел содержимое. Якуты попросили попробовать. Зёрна пришлись по вкусу, и они попытались, возвратив шкурки, забрать косточки. Аркаша оценил силу произведённого эффекта и потребовал не половину, а целый мешок шкурок, который после долгой торговли и получил. На обратном пути он расплачивался уже не урюком, а шкурками, и заработанных полтора мешка ему едва хватило, чтобы вернуться в свой покинутый тир.

С первых дней войны Аркашу мобилизовали. На фронте он возглавлял разведгруппу из трёх человек, с которой переходил линию фронта, добывал необходимую информацию и почти всегда возвращался с языком. Войну Аркадий Ильич закончил офицером с боевыми наградами и именным пистолетом.

На следующий день после состоявшейся накануне ночной поминальной партии в преферанс Аркадий Ильич был похоронен. По окончании траурной церемонии Сергей предложил всем преферансистам, пришедшим проводить своего партнёра в последний путь, собраться у входа на кладбище. Здесь он достал бутылку коньяка, купленную, по его словам, на деньги, выигранные в ночной пуле игроком с инициалами А. И. Молча опорожнив бутылку, преферансисты разъехались по своим делам.

Вечером мама Сергея устроила блины в память Аркадия Ильича, с которым она давно уже была в разводе. Хозяйка, высокая, статная, всё ещё красивая, насколько может быть красивой немолодая женщина, с неподражаемым изяществом выносила и ставила на стол горку за горкой тонких пахучих блинов. Когда весь стол был заставлен блинами, кувшинами с квасом и запотевшими бутылками водки, она предложила наполнить рюмки, после чего обратилась к собравшимся:

– В давно прошедшие времена Аркадий Ильич утверждал, что мои блины – это самое любимое его лакомство. Но прежде чем вы их откушаете, позвольте поведать вам, как и при каких обстоятельствах много-много лет назад мы познакомились. Аркадий только что демобилизовался и ехал в подмосковной электричке к своему однополчанину. Я сидела напротив. Вдруг в некотором отдалении довольно громко прозвучало: «жид». Это ёмкое слово, непонятно откуда и кем произнесённое, взбесило Аркадия. В одно мгновение он достал пистолет и разрядил целую обойму в крышу вагона. Все пассажиры моментально оказались на полу, а он скомандовал: «Встать, кто сказал «жид». Вскочил молодой человек, и пока Аркадий на кулаках объяснял ему, что «жид» – это то слово, за которое бьют по морде, и пока этот субъект, обливаясь кровью, ни согласился, все продолжали прятаться под лавками.

Хозяйка залпом осушила свою рюмку и сразу, в следующее мгновение оказалась на кухне.

«Интересно, смог ли бы я так?» – мысленно спросил я сам себя. Горячий блин после залпом проглоченной ледяной водки придал мне уверенности, и я решил: «Да, смог… но для этого вначале я должен был бы побывать у якутов, затем «поработать разведчиком», получить наградной пистолет, и, наконец, напротив должна была бы сидеть очаровательная незнакомка… Всего четыре условия: как это мало и как много…»

VII

Зародившийся в Рузе союз преферансистов жил дружно и счастливо более четверти века, но пришла перестройка, и сей союз затрещал по швам. Мы ещё собирались и расписывали пульки, но темы разговоров изменились и всё чаще принимали деловой характер.

Прежде преферанс помимо приятного времяпрепровождения объединял партнёров желанием восполнить недостаток азарта в повседневной жизни. По принятым тогда меркам с нами было всё в порядке. Просто хотелось нарушить слишком вялое, однообразное течение будней, прикоснуться к случайности. Набиравшая обороты горбачёвская перестройка открывала небывалые прежде возможности активной деятельности, и то, что ранее приятели искали в картах, стало возможно найти в реальной жизни, с настоящими мужскими выигрышами.

Сергей оставил журналистику и с головой окунулся в мутную пучину новой реальности. Он и трое его школьных друзей, также любителей преферанса, взяли около станции метро «Тёплый Стан» в аренду двухэтажное здание и устроили в нём центр здоровья «Второе дыхание», включавший спортивные залы с тренажёрами, сауны и небольшой буфет. Деньги потекли вначале маленьким ручейком, который затем превратился в полноводную реку, питавшуюся помимо «Второго дыхания» различными дополнительными бизнес-проектами, далеко выходившими за рамки спорта.

Все трое компаньонов Сергея были хилыми еврейскими мальчиками, и крепкий, сильный Вишняков всегда в школе заступался за каждого из них. Подобные подвиги отмечались припухшим носом и яркими синяками то под правым, то под левым глазом. Увы, дружба, даже родившаяся за школьной партой и подкреплённая синяками, не выдержала напора денег. Через небольшое время Сергей, рассчитавшись и расплевавшись со своими компаньонами, остался единственным владельцем созданного бывшими друзьями бизнеса.

Сергей и прежде любил застолье, а теперь, когда оно стало доступно ежеминутно, не отказывал себе ни в чём. Застать его трезвым стало невозможно, а имена женщин, с которыми спал, Аркадьич даже и не пытался запоминать. И вдруг появилась Юлька, маленькая, лет двадцати, очень агрессивная кошечка.

Она буквально выцарапала Сергея из стаи дотоле окружавших его баб, но отлучить от бутылки не смогла, а может быть, и не хотела.

Однажды во «Второе дыхание» вошли два спортивного вида парня, которые, не обращая внимания на окрик сидевшего на входе охранника, направились прямо к Сергею в кабинет. Они предложили Вишнякову встретиться с их шефом в этот же вечер в восемь часов. Сергей подумал и согласился.

Шеф с охраной прибыл ровно в восемь. Он объявил, что отныне берёт «Второе дыхание» под свою защиту, за что потребовал весьма приличную мзду. Выслушав предложение, Вишняков попросил остаться в кабинете одного шефа и, дождавшись, когда все вышли, сказал:

– Дедушка (так любовно Сергей называл сам себя) не привык платить своим друзьям, а я хочу, чтобы вы вошли в их число. Для друзей мой дом всегда открыт. На наших небольших пирушках вы сможете познакомиться с полезными людьми и, в частности, с известным армянским спортсменом (тут Сергей назвал имя этого десятиборца). И никаких денег: ни вы – мне, ни я – вам. Ну как, по рукам?

Шеф не спешил идти на мировую. Неожиданно из-под его носа уплывали хорошие денежки. Но, поразмыслив, согласился. Гость поверил в связь Сергея с упомянутым спортсменом, хорошо известным в криминальных кругах, и решил не рисковать.

VIII

В отличие от Вишнякова, у Кауфмана даже в мыслях не было переквалифицироваться в бизнесмена. Перестройка открыла перед ним совсем иные перспективы, такие, о которых он прежде и мечтать не мог. Ещё задолго до начала перестройки Кауфмана уволили из АПН. Произошло это в результате появления в этой организации нового начальства, которое, проанализировав анкетные данные сотрудников, выявило некий «национальный дисбаланс», накопившийся в коллективе, и с целью установления «справедливости» сократило нескольких человек. Кауфмана подобрала газета «Московские новости». В то время для фотокорреспондента это было серьёзным понижением профессионального статуса. Но с перестройкой «Московские новости» превратились в одно из самых популярных периодических изданий, и Кауфман как их сотрудник получил аккредитацию на все правительственные мероприятия.

15 марта 1990 года Борис работал на Внеочередном III Съезде народных депутатов в Кремлёвском дворце съездов. Он неважно себя чувствовал и во время перерыва не отправился в буфет. Прогуливаясь по дворцу, Борис попал в большую светлую комнату, смежную с основным залом. Внезапно он увидел Горбачёва, спускавшегося по лестнице и направлявшегося в зал для принесения присяги в качестве президента СССР. За Горбачёвым следовал его охранник.

Борис автоматически сделал несколько снимков, один из которых на следующее утро появился на первой странице «Московских новостей». Буквально сразу все ведущие газеты мира перепечатали эту фотографию. Впервые мир увидел не традиционную маску, а живое лицо с ярко выраженной гаммой человеческих чувств того, кто через несколько мгновений должен был стать первым президентом Советского Союза. Яркая выразительность лица Горбачёва удачно подчёркивалась безучастностью лица охранника.

На ближайшем правительственном заседании, проходившем также в Кремлёвском дворце съездов, Борис опять неважно себя чувствовал и опять не последовал за всеми в буфет. Но теперь он не стал бродить по чужим комнатам, а мирно присел на первом ряду в одном из удобных делегатских кресел. Он почти задремал, когда услышал голос, по-видимому, обращавшийся к нему:

– Извините, вы фотокорреспондент?

Кауфман открыл глаза и увидел напротив себя одного из технических организаторов проходившего мероприятия. После утвердительного ответа разбудивший Кауфмана человек сказал:

– Михаил Сергеевич просит сделать несколько снимков. Если вы не возражаете, пожалуйста, зарядите свою камеру чистой фотоплёнкой и следуйте за мной.

Кауфман покорно поднялся, тем более последние слова – «следуйте за мной» – вообще не оставляли никаких вариантов, и пошёл за пригласившим его служащим.

Через пару минут Борис оказался в небольшом уютном зале, где Горбачёв беседовал с неизвестным Кауфману человеком. Борис сделал несколько снимков, отдал отснятую фотоплёнку и, выслушав серию благодарственных слов, уже намеревался ретироваться, как вдруг услышал:

– Скажите, а из какой вы газеты?

Получив ответ, Михаил Сергеевич задал новый вопрос:

– Так не тот ли вы фотокорреспондент, кто так удачно сфотографировал меня во время третьего Съезда? Как ваша фамилия?

Кауфман подтвердил, что он именно тот, и, называя свою фамилию, подумал: всё это не к добру. Борис попытался прояснить ситуацию у горбачёвского референта. Но тот только посмеялся.

По первому впечатлению казалось, что всё обошлось. Кауфман продолжал работать на правительственных сборищах, как вдруг в списке сопровождавших Горбачёва в его поездке в Штаты Борис не обнаружил своей фамилии. Приближались выходные, и огорчённый Кауфман отправился на дачу. Он уже засыпал, когда раздался телефонный звонок и ответственный секретарь газеты необычно взволнованным голосом объявил Кауфману, что тот включён в список сопровождающих Горбачёва лиц и в семь утра за ним прибудет машина. Борис засомневался, что ему успеют оформить визу. Но секретарь успокоил, сообщив, что в десять утра его ждут в посольстве США.

Оказалось, что в пятницу вечером Горбачёв, просматривая список сопровождавших, спросил, почему нет фотокорреспондента от «Московских новостей». Ему ответили, что таковой имеется, и указали на фамилию молодого фотокорреспондента. Михаил Сергеевич удивился и спросил:

– А что с Кауфманом?

Услышав невразумительный ответ бесконечно удивлённого ответственного товарища, Горбачёв произнёс:

– Не знаю и не хочу знать, о чём вы там думали, но Кауфман должен быть в списке.

Так Кауфман впервые попал в Америку. Но не только Штаты подарила ему та случайная, но такая везучая фотография. Благодаря ей Кауфман оказался в десятке лучших мировых фотографов года и по этому случаю был приглашён в Париж.

По возвращении из французской столицы, сидя за карточным столом, Борис красочно описывал номер в пятизвёздочном отеле и особенно шикарный бассейн в ванной комнате, когда дотоле молчавший Владимир Ивашков скромно заметил:

– А вот когда я останавливался в этом отеле, у меня была ванна из мягкого пластика, которая при погружении сразу же принимала форму моего тела.

Ивашков, в былые дни именовавшийся партнёрами уменьшительно нежно Вовочкой, ныне в одночасье превратился в преуспевающего бизнесмена. Дальнейшие восхищения Кауфмана быстро пошли на убыль, а всем расписывавшим пульку стало очевидно бесспорное преимущество успешного бизнесмена даже перед тем, кого знает и о ком помнит сам президент.

IX

Ивашков имел два офиса: в Москве и в Нью-Йорке на Манхэттене. Его основной бизнес базировался на контактах с Норильским горно-металлургическим комбинатом. Но в начальный период перестройки в воздухе витало опасение: не повторится ли с ней то, что произошло когда-то с НЭПом, и Вовочка в целях подстраховки решил придать своему американскому офису некий научно-производственный имидж. Он задумал организовать в нём постоянно действующую выставку «Российская оптика на Манхэттене» и намеревался издавать журнал «Новости российской науки». Для реализации этих проектов Ивашков пригласил меня.

Однажды за ужином в одном из нью-йоркских ресторанов Ивашков предложил:

– А не кликнуть ли нам сюда нашего Бореньку? Распишем парочку пулек, а заодно пусть немного поработает для журнала. Я слышал, у него здесь есть кое-какие полезные связи с местными эмигрантами. Пусть окажут поддержку нашему журналу. Кауфман прибыл по первому зову, и бывшие партнёры по преферансу с удовольствием вспомнили свою молодость. Правда, в отличие от тех старых времён, ныне мы сидели не в малогабаритной московской квартире, а в шикарных американских апартаментах на 53-й стрит, из окон которых был виден Таймс-сквер, и удачно сыгранную игру благословляли не русской водочкой, а первоклассным шотландским виски.

Через пару дней я сел за руль и повёз Кауфмана по его знакомым, которые могли бы оказаться полезными при подготовке журнала.

Первым мы посетили бывшего советского диссидента, а ныне профессора Гарвардского университета, читавшего лекции о современной России. Мы рассказали о предполагаемом журнале и попросили написать что-нибудь в первый номер, после чего практически сразу же, не дожидаясь реакции хозяина, Борис предложил американскому профессору обсудить вопрос о гонораре тет-а-тет. Они удалились, а я, оставшись один, почувствовал себя как-то очень неуютно.

Вторым, кого мы посетили, был сын Бориной знакомой, ныне профессор физики в Принстонском университете. Хозяин согласился поддержать журнал, но как только речь зашла об оплате, Борис повторил свой трюк и попросил хозяина продолжить разговор тет-а-тет.

На обратном пути в Нью-Йорк я попросил Бориса:

– Объясни мне, пожалуйста, вроде бы мы делаем одно дело и пока что ещё ходим в друзьях, так почему, как только заходит разговор об оплате, ты сразу же демонстративно уединяешься с клиентом.

Такой, казалось бы, бестактный вопрос нисколько не смутил Бориса.

– Либо ты жил совсем в другом мире и не понимаешь жизни, либо прикидываешься, – ответил Борис и затем философски произнёс: – Деньги любят тайну, деньги и тайна неразделимы, чем больше тайна, тем большие деньги можно сделать. Вот я поговорил один на один и договорился о статье, которая нам будет стоить очень недорого.

«А ведь ты, Боренька, прав: я действительно жил в другом мире, но и ты, Боренька, в том ином мире был другим. А то как бы мы так часто сиживали за одним столом?» – подумал я, но столь неудобные мысли оставил при себе.

В последующих кауфмановских поездках я более не участвовал. Вскоре я вообще отошёл от работы с журналом, после чего не тёплые, но вполне приятельские отношения между нами как-то сами собой восстановились.

X

Я всё больше находился в Штатах, и друзья сравнительно часто навещали меня.

Летом, будучи в Москве, я договорился с Сергеем и Борисом расписать пульку. Местом встречи был выбран загородный дом Кауфмана, купленный им недавно после продажи старой московской квартиры. Я приехал заранее. Закончив экскурсию по новому дому, Борис спросил:

– Как там в твоих Штатах поживает наш Вовочка? Давненько о нём ничего не слышал.

– По-моему, не очень хорошо. Недавно приезжал в Лас-Вегас. Остановился в прекрасном «Белладжио», а выезжал уже из бедненького «Сансета». По-видимому, прилично проиграл. Его контакты с Норильском давно прерваны, так что доживает старые крохи.

– Не только Норильск бортанул нашего Вовочку, – сказал Борис. – Ещё в самый разгар перестройки Вовочка с Максом (может быть, помнишь, пару раз мы с ним играли) открыл на Якиманке нечто вроде клуба с девочками и разными играми: бильярд, нарды, карты… Пока наш друг делал деньги в Америке, Макс оформил Якиманку на себя. Несколько лет назад Вовочка появился в моей редакции весь в соплях и слезах и стал умолять меня, чтобы мои друзья-чеченцы помогли ему.

– Не понял, – прервал я Бориса. – При чём здесь ты и твои друзья-чеченцы?

– Друзья – это сильно сказано. Во время эвакуации мы с мамой жили в Грозном. Там у мамы появились приятели, которые помогали нам. В свою очередь, когда после войны у чеченцев возникли большие проблемы, она помогала им. Кое-кто из детей этих старых знакомых находится в Москве, и Вовочка как-то видел их у меня дома.

– Ни и что?

– Ну, ты совсем потерял связь с родиной, – пробурчал Кауфман, – всё тебе объяснять надо.

– Ладно, не объясняй. Догадался.

– Я связал Вовочку с нужными людьми и попросил помочь. Примерно через неделю, утром, когда я вышел из подъезда, ко мне подошли двое в штатском, показали свои удостоверения и попросили следовать за ними. И сейчас при одном воспоминании, как я «следовал», меня в дрожь бросает, – в доказательство Борис протянул руку, по которой я легонько шлёпнул, и Кауфман продолжал: – В машине я сказал, что должен к часу дня быть на планёрке. Мне пояснили, что я не задержан, а лишь приглашён на дружескую беседу, и пообещали, что я не опоздаю. Допрашивал майор. Он показал заявление, по его словам, очень уважаемого бизнесмена, утверждавшего, что Б. М. Кауфман является одним из главарей чеченской мафии. В процессе дружеской (т. е. без участия адвоката) беседы, когда я уже почти сознался, что чеченцы действовали по моей просьбе, открылась дверь, и вошёл генерал. Увидев меня, он радостно воскликнул:

– Дядя Боря, какими судьбами? – и мы обнялись.

Генералом оказался Гриша Гринберг, которого в давние-давние времена я вместе с его отцом, моим школьным другом, встречал из роддома. Выяснив, в чём дело, Гриша грозно сказал:

– Вы просто с этими кавказцами с ума посходили. Всех чеченцев, которых знает Борис Матвеевич, знаю и я, – и уже, смеясь, обращается непосредственно ко мне: – Извините, гражданин Кауфман. Никто более вас не задерживает.

Только я открыл рот, чтобы уточнить кое-какие детали, как появился Сергей, и мы поспешили ему навстречу.

В процессе игры Сергей, только что вернувшийся из Германии, где врачи разбирались с его желудком, и Борис, недавно перенёсший операцию на сердце в Израиле, грустно шутили над своим пребыванием на чужих операционных столах.

За ужином мы выпили за первую пулю, полвека назад расписанную в подмосковной Рузе, и поблагодарили её за то, что, украшая нашу жизнь, она всё время летела где-то рядом. А на посошок Сергей пожелал:

– Пусть наша пуля летит как можно дольше, а вместе с ней и мы не будем торопиться попасть в ту единственную цель, промахнуться мимо которой ещё никому и никогда не удавалось.

Увы, к сожалению, не всем пожеланиям, даже тем, за которые выпивают, не закусывая, суждено исполниться. Пуля, расписанная в загородном доме Кауфмана, оказалась последней и для Сергея, и для Бориса.

ОТЕЦ – РУССКИЙ, МАТЬ – ЕВРЕЙКА, И ОБА – ЧЕКИСТЫ

I

О Петре Зарубине я впервые услышал, когда он возглавил восьмое главное управление Министерства оборонной промышленности, которое курировало научно-производственное объединение (НПО «Астрофизика»), разрабатывавшее комплексы лазерного оружия и лазерной локации. В разговоре с П. А. Бакутом, начальником отдела этого НПО, я высказал удивление, как это обычный кандидат технических наук, старший научный сотрудник, специалист по полупроводникам, превратился в одного из руководителей, ответственных за создание военной лазерной техники. И Бакут объяснил:

– Относительно «обычности» ты ошибаешься. Я учился на Физтехе одновременно с Петей, и с самого первого курса (1957 г.) мы все знали, что он сын знаменитых чекистов Василия и Елизаветы Зарубиных. Во время войны отец Пети был первым секретарём нашего посольства в США и по совместительству являлся главным резидентом НКВД в этой стране, а его мать отвечала за сбор секретной информации, касающейся создания атомного оружия. Возможно, наличия таких родителей вполне достаточно, чтобы их сын стал руководителем создания любой военной техники, в том числе и лазерной. Вот Берия руководил атомным проектом, а его сын прямо со студенческой скамьи возглавил предприятие по разработке ракетной техники.

Возможно, в суждениях Бакута и содержалась правда, но раздражительный тон и неприязненная интонация говорили о не совсем доброжелательном его отношении к своему однокашнику. Выглядело это весьма странным, ибо Бакут, доктор наук, начальник теоретического отдела, был абсолютно удовлетворён своими достижениями и уж точно не стремился к дальнейшей административной карьере, так что элементарная зависть исключалась. Так что же?

II

Факт, что новый начальник нашего главка – сын знаменитых шпионов, не произвёл на меня особого впечатления (разведчики – в этом есть что-то героическое, а вот шпионы – сильно попахивает нечистоплотностью, непорядочностью). Однако с течением времени, особенно после того, как мне стали известны кое-какие подробности о чете чекистов Зарубиных, мой интерес к их сыну, бывшему физтеху, несколько возрос. Оказалось, что Елизавета Зарубина, в девичестве Эстер Йойлевна Розенцвейг, стала сотрудничать с Чека, предварительно получив прекрасное образование в Черновицком, Пражском и Венском университетах. В 1928 году по заданию ОГПУ она «полюбила» знаменитого чекиста и террориста Якова Блюмкина. Яша был опытный конспиратор, и Елизавете пришлось прослужить в должности любовницы почти полгода, прежде чем она узнала о его связях с Троцким. Блюмкина судила «тройка» в составе Менжинского, Ягоды и Трилиссера. Первые двое выступили за смертную казнь, Трилиссер голосовал против, но это, увы, Яшу не спасло. Его расстреляли в 1929-м, и в этом же году Елизавета стала женой Василия Зарубина, бывшего помощника кладовщика на железнодорожном складе, а в момент женитьбы сотрудника ВЧК с семилетним стажем.

Воочию я имел возможность наблюдать Петра Васильевича на заседаниях научно-технического совета (НТС), членом которого я стал после защиты докторской диссертации. Добрый внимательный взгляд широко открытых карих глаз, симпатичные мягкие черты лица, небольшой рост – пожалуй, это и всё, из чего складывался визуальный портрет Петра Зарубина. А вот что действительно было отличительной особенностью Зарубина – так это его голос, который достаточно было услышать один раз, чтобы потом выделить его из тысячи других. Он был не мужской и не женский. Удивительно, что, сильно шепелявя, Зарубину удавалось не проглатывать части слов, а доносить их до слушателя без шумовых помех с чёткой интонацией, подчёркивающей его отношение к сказанному. Прошло более тридцати лет, но ни один голос не сохранился в моей памяти так ярко, как этот.

В процессе заседаний Пётр Васильевич сидел молча, внимательно наблюдая за происходящим. Зато по окончании заседания, если тема того заслуживала, приглашал основного докладчика и тех, кто конкретно работал по данному направлению, в кабинет генерального конструктора, где задавал накопившиеся у него вопросы и чётко формулировал своё мнение. Его цель была разобраться в том, кто как работает, кто что может и почему на НТС было принято именно такое решение.

Пётр Васильевич жил один с мамой, и, по слухам, в его кармане вместе с носовым платком всегда пряталась авоська, так что когда он с работы отправлялся домой, в ней болталась какая-нибудь снедь, купленная в министерском буфете.

III

Летом 1983 года меня назначили на должность начальника нового научно-исследовательского отделения (НИО), ответственного за эксперименты по воздействию мощного лазерного излучения на объекты военной техники. Работы по этой теме велись в отделах, возглавляемых бывшими физтехами Александром Бакеевым и Борисом Федюшиным, поэтому оба их отдела оказались в моём НИО. Буквально через два дня после приказа о создании нового НИО Зарубин объявил о совещании для обсуждения состояния работ по воздействию. Намечалось оно на полигоне во владимирских лесах, где и проводились эксперименты с мощными лазерами. Бакеев находился в отпуске, и я, взяв с собой Федюшина, рано утром в назначенный день на своей машине выехал на полигон.

По пути я рассчитывал узнать у Федюшина, какие конкретно эксперименты были проведены и какие результаты получены. На мою просьбу Федюшин ответил:

– Игорь Николаевич, я всё подробно доложу на совещании, так что зачем вам слушать одно и то же дважды, – а после короткой паузы добавил: – Не волнуйтесь, я хорошо знаю Петю. В давние студенческие времена мы были добрыми приятелями. Он классный мужик, так что всё будет в порядке.

– «Классный мужик», – засомневался я. – Тут как-то Бакут высказал мне догадки о том, почему именно Зарубин возглавил главк, и по тому, как он излагал свои соображения, я не почувствовал особой симпатии и уважения к вашему однокашнику.

– Думаю, Бакут просто не может забыть, как Петя посмеялся над его «открытием». Бакут, подобно Пете, большой турист. Как-то ему пришла идея определить место нахождения центра Советского Союза и в этом месте проводить ежегодно всесоюзный слёт туристов. Этот центр он рассчитал как центр тяжести геометрической фигуры, имеющей границы Союза, и определил, что он находится в бескрайних сибирских болотах между Уралом и Обью. Бакут собрал ребят, с кем обычно путешествовал, «доложил результаты своих расчётов», и они заказали специальный монумент с соответствующей надписью, дабы установить его в найденном центре. С этим монументом вся гопкомпания прилетела в Свердловск, где обком партии устроил им грандиозный приём (ещё бы, теперь всем будет известно, что центр Советского Союза находится не где-нибудь, а в Свердловской области). К всеобщему удивлению, на обратном пути вместо ожидаемой праздничной встречи их прямо с вертолёта пересадили в самолёт и отправили в Москву. На следующий день Бакута пригласили в ЦК КПСС, где его как члена партии ждали большие неприятности. Оказалось, что вражеские голоса («Голос Америки» и радиостанция «Свобода») объявили: русские установили центр Советского Союза и этим фактом стремятся закрепить за собой спорные приграничные территории. Выражалась уверенность, что соседние страны обратятся в ООН и международная общественность заставит СССР уважать суверенитет других стран. Пришлось руководству «Астрофизики» спасать своего «первооткрывателя». Ещё до этого громкого финала Бакут о своей идее рассказал Петру, а тот об этой идее поведал другим физтехам, которые ехидно подсмеивались над бакутовским «центром тяжести Советского Союза». Так что сами понимаете, – закончил Федюшин свой затянувшийся рассказ.

К полигону вели две автомобильные дороги: основная уходила с трассы Владимир – Муром, другая, просёлочная, была на пути из Москвы во Владимир и, не доезжая до города километров семьдесят, ответвлялась вправо. Я выбрал вторую и более часа маневрировал между здоровыми колдобинами, пока не выехал на еле заметную просёлочную дорогу, покрытую мягким травяным настилом. Грибы (белые, подосиновики, подберёзовики) стояли толпами вдоль дороги, и никаких следов присутствия человека. Мы остановились, побродили между кустиками, собрали пару пакетов отборных белых и продолжили свой путь.

– А что, Зарубин тоже заядлый турист? – спросил я Федюшина после нашего короткого отдыха.

– Сейчас нет, а был – да ещё какой! Туризмом он занялся на старших курсах и руководил одной из первых экспедиций спортивного общества «Буревестник», объединявшего студентов разных вузов. После окончания Физтеха Петя уехал зимовать в Антарктиду, а в конце 60-х увлёкся высотным альпинизмом. Он спасал на пике Коммунизма ректора МГУ Рема Хохлова и еле выжил со своей командой на пике Красина в тот самый ураган, в котором погибла команда Шатаевой.

– Интересно, а как его мама относится к столь опасному увлечению своего сына? – поинтересовался я.

– Петя уверял, что именно она была инициатором многих его походов. И только сравнительно недавно, после трагической гибели Хохлова и Шатаевой, а возможно, и по причине свалившейся большой должности, Петя прекратил свои альпинистские восхождения.

«Уж если еврейская женщина уникальна, так во всём, – подумал я. – Невозможно представить, чтобы «а идише» мама без боя отпустила своего единственного сына в какие-то там горы… а тут ещё и инициатор. Наверное, ей очень хотелось сделать из своего мальчика настоящего мужчину.

Примерно через час ласковая лесная дорога соединилась с основной, приведшей к контрольно-пропускному пункту, миновав который, мы оказались около комендатуры, где и должно было проходить совещание.

IV

Мы устроились на лавочке в ожидании, когда нас пригласят. День был солнечный, тихий, но мне было тревожно и как-то очень не по себе. Впервые меня ожидало обсуждение с большим начальником таких вопросов, к которым я был абсолютно не подготовлен. О лазерном воздействии я имел лишь общие физические представления при полном отсутствии знания специфики подлежащих исследованию объектов. Я сидел и не мог простить себе, что попал в такую глупую ситуацию.

Невдалеке передо мной начиналась деревенская улица с традиционными бревенчатыми избами, а поодаль, справа возвышались панельные трёхэтажки военного городка. Из крайней избы вышел человек в залепленных грязью кирзовых сапогах и в широком мятом заплатанном пиджаке. Я посмотрел на появившегося мужика и почти бессознательно ему позавидовал.

«Расхаживает себе, – думал я, – и никакой Зарубин ему не страшен. Был бы я вот таким же мужиком, и всякое там «воздействие» было бы мне по барабану. Впрочем, спокойствия всё равно бы, наверное, не было. Посмотрел бы вдаль, увидел панельные трёхэтажки военного городка и позавидовал бы тем, кто живёт в них, моется в душе, не возится с дровами. И сделал бы всё для того, чтобы жить в одном из этих домов. А как только добился этого, захотел бы переехать в город Владимир. А оказался бы во Владимире – мечтал бы о Москве, где можно ходить в Большой театр, ну и ещё там куда-то. А превратился бы в москвича, то забыл бы о Большом, а стремился стать начальником с большой зарплатой. А стал бы большим начальником, приехал на «Радугу» и в ожидании разноса от ещё большего начальника завидовал мужику, но только стать им, увы, уже не смог – промчавшийся временной поток уже унёс бы совсем в иное измерение».

Подобные несуразные мысли промелькнули быстро, и теперь я пытался представить, что может чувствовать и каким может вырасти тот, у кого мать предала своего возлюбленного, после чего отец, зная об этом предательстве, взял её в жёны и они счастливо прожили, успешно обманывая других, пребывая в постоянном страхе и от врагов, и от своей родной ЧК, которая одной рукой награждала, а другой грозила и готова была придушить.

Мне зримо представилась современная троица двадцатого века: Лев Троцкий – Яков Блюмкин – Лиза Розенцвейг. Только теперь первым выступал Дьявол (кажется, по Ветхому Завету Лев ассоциируется с Сатаной), вторым – поджигатель войны, убивший Мирбаха, немецкого посла и нашедший свою смерть не на кресте, а в застенках ЧК, а третьей была блудница, но не по призванию, а по идейным пристрастиям, став вначале доносчицей, а затем переквалифицировавшаяся в шпионку. Столь фантастические, но вместе с тем весьма «поучительные» размышления, не получив своего завершения, были прерваны приглашением на совещание, и я направился на ожидавшую меня Голгофу – на встречу с сыном девы Елизаветы.

V

За столом сидели командир войсковой части, два его заместителя и Зарубин. Федюшин доложил о проведённых экспериментах, после чего Пётр Васильевич открыл список боевых объектов, которые планировалось подвергнуть воздействию, и, зачитывая его, стал спрашивать о работе по каждому. Когда звучало наименование неисследованного объекта, Федюшин отвечал, что он записан за отделом Бакеева, и объяснить причину его отсутствия может только сам Бакеев. Зарубин не комментировал ответы Федюшина, а только иногда выразительно посматривал в мою сторону. Дочитав список до конца и констатировав, что работа фактически не началась, Пётр Васильевич попрощался и со словами «Будем разбираться в «Астрофизике» сел в ожидавшую его министерскую машину и отбыл в Москву.

Вслед за Зарубиным уехал я с Федюшиным. Возвращались мы молча. Я понял, что не случайно Зарубин собрал совещание на полигоне. Фактически это было «интеллигентное» личное представление нового начальника НИО руководству полигона и демонстрация этому руководству (и, конечно, мне) важности данных работ.

VI

Эксперименты по воздействию проводились на площадках, расположенных в дремучем лесу. Каждая площадка представляла собой здание, в котором размещался лазер, и прорубленную в лесу трассу для лазерного луча.

Одним из опасных экспериментов было облучение взлетающего вертолёта с находившимся в нём пилотом. При попадании мощного лазерного излучения в воздухозаборник происходил помпаж двигателя и вертолёт падал. Для предотвращения возможных повреждений машины и пилота взлётная площадка покрывалась специальными матами. В момент, когда я вместе с другими своими сотрудниками тащил очередной мат, появился Зарубин, приехавший проконтролировать состояние проводимых испытаний. Он дождался, когда потные учёные закончили свою «важную» работу, уточнил некоторые детали предстоящего эксперимента и пожелал успешной работы. Была пятница, и перед тем, как покинуть площадку, Зарубин спросил, не могу ли я захватить его с собой в Москву, пояснив, что своего шофёра он хочет отпустить на выходные к родителям в Муром. Я, конечно, согласился.

Эксперимент с вертолётом завершал серию запланированных экспериментов, и то, что Зарубин попросился в мою машину, я воспринял не только как его доброе отношение к своему шофёру, но и как хорошую оценку проведённой нами работы.

Погода была прескверная: мелкий мокрый снег превращал дорогу в сплошной каток. Мы еле тащились, и чтобы как-то скрасить нашу поездку, я стал рассказывать своему пассажиру о Суздале, в котором, к моему изумлению, он никогда не бывал.

– Мне кажется, – не выдержал Зарубин, – церкви и монастыри – это попытка людей убежать от обыденности, а я же скрываюсь от той же обыденности в горах. Все общепринятые представления о том, что именно тянет сильного, мужественного человека в горы – это не про меня. Просто, добравшись до малодоступных вершин, я как бы оказываюсь в другом мире, свободном от ограничений трёхмерного пространства и убегающего времени. А рядом нет ничего обыденного, земного.

После столь нетривиального замечания я отстал от Зарубина со своим Суздалем, и какое-то время мы ехали молча.

Примерно на полпути между Москвой и Владимиром на берегу речки Пехорки находился новый придорожный ресторан «Сказка», в котором Зарубин предложил поужинать. Полупустой зал освещался матовыми светильниками, по форме напоминавшими старые керосиновые лампы. На столах горели свечи.

После маринованных грибочков, селёдочки с картошкой и суточных щей тягостное воспоминание о гадкой дороге рассеялось, и разговор принял если не доверительный характер, то по крайней мере перестал быть дипломатически холодным. После шашлыков нам принесли самовар с сушками и горячими пирожками.

«Смеркалось; на столе, блистая, / Шипел вечерний самовар, / Китайский чайник нагревая…» – процитировал Пётр Васильевич строки из «Евгения Онегина», и мы ещё часа полтора пили чай, хрустели сушками и уминали пирожки с яблоками.

Зарубин окольными вопросами вывел меня на воспоминания о детстве и, рассказывая о бабушке, маме, смешных проказах, я почувствовал, что вот именно это (а не какой-то там Суздаль) ему действительно интересно. В какой-то момент Пётр Васильевич, тяжело вздохнув, сказал:

– Я вот слушаю вас и завидую. У меня был Париж, Швейцария, Германия, Америка, но вот что-то похожего на ваш салтыковский дом не было. Я был лишён воздуха мальчишеской свободы. И главное (что я понял именно сейчас) – не было своего дома. Ничто не создаёт ощущения безопасности и бессознательной ребяческой веры в будущее, как твой дом. Не семья (она, конечно, важна), но нужен ещё и дом – принципиально материальное, не перемещаемое, постоянное. Когда мы окружным путём переплывали в Америку через Тихий океан, японцы бомбили Пёрл-Харбор. На корабле была дикая паника, а я всё повторял: «хочу домой». Что я тогда понимал под словом «дом», до сих пор не могу себе представить.

В дальнейшем мне больше не представлялся случай посидеть у самовара один на один с Зарубиным, так что наш задушевный разговор оказался первым и последним.

VII

В начале 1984 года вышла моя книга в соавторстве с Н. Д. Устиновым «Адаптация в информационных оптических системах», и я, будучи в министерстве, зашёл к Зарубину с целью подарить ему один экземпляр. На столе лежали какие-то бумаги, которые с вопросом «узнаёшь?» Пётр Васильевич протянул мне.

Это были рисунки зданий нашего научно-экспериментального мощного лазерного комплекса (НЭК «Терра-3»), располагавшегося на Балхашском полигоне. Рисунки были получены из ГРУ с пояснением, что сделаны они американцами на основе данных, полученных со спутников. Сами по себе рисунки не представляли никакой ценности, но американская интерпретация своих же фотоснимков могла существенно повлиять на подготавливавшееся решение о прекращении работ по усовершенствованию бесперспективной установки «Терра-3». Дело в том, что разбросанные вокруг зданий лазерного комплекса обломки строительной техники принимались американцами за обломки ракет, сбитых данной лазерной установкой. Апеллируя к данным выводам, Зарубин стал с жаром уверять меня: раз американцы так решили, то это означает, что они либо уже имеют соответствующие средства или близки к их созданию. А в таком случае мы не должны закрывать «Терру», а наоборот, интенсифицировать по ней наши работы.

Спорить со столь высоким начальником я не стал, да и права не имел, а про себя подумал: «Вот так ошибки чужой разведки могут перевесить мнения своих учёных; впрочем, может быть, это и не ошибки, а специальный вброс ложной информации?»

От Зарубина с той же целью подарить экземпляр книги я зашёл к Синцову, курировавшему Ленинградские оптические институты. Это был приятный молодой человек, прежде работавший в ГОИ, а после удачной женитьбы на дочери очень влиятельного партийного чиновника возглавивший главк. Синцов был единственным из известных мне начальников, который не вписывал себя в авторы наиболее значимых публикаций своих подчинённых. Полистав подаренную книгу и увидев моего соавтора, он сказал:

– Полагаю, всё соавторство началось с атомного проекта, когда наши учёные путались в том, что было украдено, а что они сделали сами. Потому именно после атомного проекта соавторство расцвело таким пышным цветом. Проект давно закончился, а соавторство всё цветёт и благоухает.

Обсуждение соавторства показалось мне весьма опасным, ибо мой соавтор был не просто начальником, а генеральным конструктором и в придачу сыном министра обороны, так что после нескольких ничего не значащих слов я удалился. Но возник и остался без ответа вопрос: не приносит ли воровство тому, кто пользуется его результатами, вместе с большими плюсами и маленькие минусы?

VIII

Елизавета Зарубина умерла в 1987 году. Похоронили её на Калитниковском кладбище рядом с могилой мужа. Пётр Васильевич предупредил, что поминок не будет. Однако несколько старых физтехов, зная, как сын боготворил свою мать, захватив пару бутылок водки, всё же приехали вечером к Петру. Во время импровизированных поминок Пётр вспоминал многие семейные истории, и, в частности, как перед отъездом отца в Америку Сталин пригласил к себе всех, готовивших предстоящую разведывательную операцию, и, прощаясь, вождь обратился лично к Василию с напутствием: «Товарищ Зарубин, берегите вашу жену».

«Да, хорошей памятью обладал наш вождь и, наверное, высоко ценил женскую верность», – решил я после того, как Федюшин пересказал мне пожелание Сталина.

А о том, что Елизавета была еврейкой и что у евреев не приняты поминки, гости узнали, лишь уходя и прощаясь со своим однокашником.

IX

В конце 80-х годов МОП переживал не лучшие свои времена, а тут ещё и дополнительный переполох: Синцов, начальник главка, оказался шпионом. Арестовали Синцова при передаче секретной информации и сведений о том, от кого он её получил.

Среди списка лиц, с которыми контактировал Синцов, на первом месте значился Пётр Зарубин. Последнее было вполне естественно, ибо все проекты, выполняемые «Астрофизикой», базировались на оптических системах, создававшихся в тех самых институтах, которыми курировал Синцов. Петра Васильевича не арестовали, а ограничились простым увольнением из министерства.

Когда-то супруги Зарубины выискивали в Америке источники секретной информации, полезной для Советского Союза, а вот теперь таким источником информации, но, наоборот, для «загнивающего капитализма», послужил их родной сын. Воистину пути Господни неисповедимы.

ПУСТЬ «ЭТОТ» УБИРАЕТСЯ В СВОЮ ВОНЮЧУЮ АМЕРИКУ

I

В подмосковном дачном посёлке Салтыковке мы (я, бабушка и мама) оказались после эвакуации. Здесь жила бабушкина сестра, которая присмотрела нам небольшую комнатку на втором этаже старого дома ещё дореволюционной постройки. Помимо комнаты с большой старинной печкой нам принадлежали неотапливаемые кухня, терраса и большой балкон. Со временем была прикуплена часть первого этажа, сделан отдельный вход, и к нам отошёл довольно большой земельный участок со старыми деревьями: ёлками, берёзами и липами. После газификации посёлка все вновь пристроенные комнаты и террасы были утеплены, так что практически из ничего возник вполне приличный загородный дом, который часто посещали мои друзья, а с постройкой двухэтажной русской бани частота таких посещений только увеличилась.

Несмотря на то, что уже в течение пятнадцати лет я почти всё время находился в Штатах, тем не менее хотя бы раз в год обязательно навещал свою Салтыковку. Вот и нынче, прилетев в Москву и переночевав в городской квартире, я рано утром уже был на Курском вокзале. Пристроившись у окна загородной электрички, я с умилением смотрел на проплывавшие мимо знакомые пейзажи. Через двадцать минут промелькнула Никольская церковь, за которой сразу следовала Салтыковка. Я вышел из вагона, поднялся по косогору и свернул на Нижегородскую улицу.

Мой дом показался сразу, как только я пересёк Большую Прудовую. Из тех, кто во времена моего детства жил в этом доме, не осталось никого, и нынче в качестве соседей я имел некую Веру Яковлевну с её пятидесятилетним сыном Олегом.

II

Чем ближе я подходил к своему дому, тем шаги мои невольно убыстрялись. И вот я открыл калитку и вошёл во двор. Но вместо ожидаемой тихой, мирной, родной атмосферы, которой обычно встречал меня мой старый дом, ко мне с лаем бросилась чужая здоровенная овчарка. Собака явно демонстрировала себя хозяйкой и защищала дом от чужого. «Как во двор попала эта собака?» – промелькнуло в моём сознании, и тут я увидел, что значительная часть забора, отделявшая мой участок от соседей, снесена.

На лай вышел Олег и стал орать, утверждая, что это его кусок участка и я должен перенести свой забор. У меня хранился утверждённый поселковым советом план участка, и потому, не обращая внимания на крик соседа, я открыл дверь в дом и поднялся на второй этаж. То, что я увидел, повергло меня в ужас: окна были разбиты, и весь пол покрывали осколки стёкол. От шикарных витражей, которые когда-то я так старательно подгонял к нестандартным рамам террасы, практически ничего не осталось. Характер разбитых окон показывал, что камни летели со стороны соседского участка. Я спустился с лестницы, закрыл входную дверь и отправился в милицию.

Около здания, где размещались блюстители закона, толпились несколько человек. Появившийся вскоре младший лейтенант обвёл всех присутствующих равнодушным взглядом и, обращаясь ко мне, сказал:

– Ну, что у них за дела, я знаю, а вот что у вас?

– Очень важные и очень секретные, – ответил я полушутя-полусерьёзно.

– Проходите, – пригласил милиционер.

Мы миновали стоявшего в дверях дежурного и оказались в маленьком кабинете. Хозяин занял своё место за столом и, не говоря ни слова, уставился на меня. Я растерялся, не зная, с чего начать: то ли сразу дать на лапу, то ли вначале рассказать о деле. Проблему решил милиционер, который не выдержал наступившей паузы и раздражённо буркнул: «Ну что, я жду».

Тут все сомнения исчезли. Я быстро достал приготовленную купюру в пятьсот рублей и положил её на стол. Денюжка мгновенно исчезла, а младший лейтенант как будто только сейчас увидел меня, весьма любезно пригласил сесть и попросил рассказать о причине, приведший сюда столь почтенного господина. Я объяснил, в чём дело, после чего мы на милицейской машине «поскакали» ко мне домой. Осмотрев произведённые разрушения, милиционер направился к соседскому входу. На звонок вышел Олег, а за ним появилась и его мамаша, которая, как только увидела блюстителя порядка, начала кричать, что американцам не место в России, и в завершение своего монолога потребовала:

– Путь «этот» (здесь она указала на меня) убирается в свою вонючую Америку!

«Как изменились времена, – подумал я. – Прежде она кричала бы: убирайся в свой Израиль, а ныне – в Америку. Явный прогресс!» Не дослушав весьма чёткие требования Веры Яковлевны, милиционер пригласил Олега в машину, и теперь уже втроём мы вернулись в милицейский участок.

Здесь меня и Олега рассадили по разным комнатам и попросили каждого описать то, что случилось. Я аккуратно выполнил задание и изложенное отдал младшему лейтенанту, украсив свой труд дополнительной купюрой прежнего достоинства. В своих показаниях Олег не признал ни то, что разбил окна, ни то, что снёс забор, и так как свидетели отсутствовали, то суд, получивший бумаги из милиции, признал их недостаточными для возбуждения дела.

А ИДИ-КА ТЫ…

I

Кое-как я восстановил свою Салтыковку и теперь мог навестить старых приятелей. Я давно не виделся с Виталием Рождествиным, профессором МТУ, и мы сговорились поужинать в ресторане «Прага». Однако назавтра Рождествин перезвонил и предложил перенести встречу к нему в кабинет.

– У меня будет ничуть не хуже ресторана, а поболтать – так намного удобнее, – уверил меня Виталий.

Познакомились мы тридцать пять лет назад, когда молодой, красивый, улыбающийся незнакомец вошёл в мою лабораторию и, смутившись, тихо спросил:

– Могу я видеть начальника?

– Прошу сюда, – сказал я и поднялся навстречу вошедшему. Тогда Виталий был сотрудником кафедры профессора Когашева, который после договорённости с Устиновым (моим большим начальником) о совместных работах послал Рождествина ко мне, чтобы определить тематику исследований.

О старике Когашеве я слышал много разных баек. Особенно мне нравилась одна: когда он предлагал подвезти кого-нибудь на своей «Победе», то всегда предупреждал: «Мужчин я подвожу за маленькое, но приличное вознаграждение, а женщин за большое и неприличное».

Обсуждение совместных работ являлось чистой формальностью, ибо Устинов просто хотел помочь МТУ. Не веря в научно-технические возможности этого училища, я не обременял Рождествина слишком сложными проблемами, и это служило хорошим базисом для возникшей между нами дружеской симпатии.

II

Опоздав минут на двадцать, в начале пятого я вошёл в кабинет Рождествина. Стол для совещаний был уставлен бутылками коньяка и различными закусками. Хозяин сидел в центре стола в окружении четырёх своих сотрудников.

– Ну, наконец, а то я начал думать, будто тебя как иностранца не пускают через нашу проходную, – с этими словами Рождествин вышел из-за стола, и мы обнялись. – Сил не было тебя дожидаться, так что я уже принял пару рюмок, исключительно за то, чтобы ты скорее пришёл, но вот ты здесь, и теперь мы можем выпить за встречу.

Рюмки быстро наполнили, чокнулись и выпили. Среди присутствующих я хорошо знал лишь Валентина Шумилова, работавшего с Рождествиным с момента нашего знакомства. Вскоре в кабинете остались только хозяин, я и Валентин. Зазвонил телефон. Рождествин поднял трубку и, произнеся «Хорошо, сейчас буду», бросил её на рычаг.

– Игорь, в конференц-зале идут выборы на научные должности, и мне необходимо для кворума проголосовать. Я буквально на десять минут. Только не уходи, я очень скоро, – пробормотал сильно нетрезвый Рождествин и, покачиваясь, скрылся за дверью.

– Валентин, ведь Виталий абсолютно пьяный, почему вы его не остановили? – удивился я.

– А зачем? – в свою очередь удивился Валентин. – Это обычное его состояние, и все в училище к этому давно привыкли.

Мы помолчали. Прерывая возникшую неловкость, я спросил:

– Валентин, а вы бывали в Штатах?

– Да, у меня там сын живёт, – и после паузы добавил: – И двое моих внуков.

– Так почему же вы ещё здесь. Жена, наверное, спит и видит быть рядом с внуками, – предположил я.

– Так она рядом с внуками, а я…

Фраза была прервана появлением Рождествина, который сразу же, подойдя к столу, стал разливать коньяк в опустевшие рюмки. Валентин поднялся и, несмотря на уговоры хозяина «дёрнуть на посошок», откланялся.

– Что-то Валентин сегодня грустный, – заметил я.

– Сейчас уже ничего, было хуже, – сказал Рождествин. – Знаешь, его сын и жена, точнее уже бывшая жена, уехали в Америку. Сколько лет я знал Валентина, но никогда не догадывался, что его жена еврейка. Мало того, сын тоже женился на еврейке, и они сбежали в Штаты. Валентин собирался последовать за ними. Но тут мы все напряглись, разженили его, взамен нашли свою бабёнку и недавно сыграли свадьбу, так что сейчас вроде бы всё в порядке – спасли друга. А между прочим, я на самом деле не Рождествин, а Рождественский, – без всякого перехода сказал Виталий и заплетающимся языком стал пояснять: – Рождественский – это фамилия священников. Мой дед был священником, и в те антихристианские времена отцу пришлось немного изменить фамилию. Теперь всё, слава богу, встало на свои места, и я обязательно верну себе настоящую фамилию.

В этот момент дверь отворилась, и в кабинет нетвёрдой походкой вошёл невысокий плотный мужчина. Он был существенно моложе нас, так что не было ничего странного, что я прежде никогда его не видел среди сподвижников Рождествина. Появившийся был сильно навеселе. Он не подошёл к столу, а прошёлся пару раз туда и обратно вдоль стены, после чего уставился на меня и громко произнёс:

– Иди-ка ты на х..!

– Борис, брось, забудь, это наш гость, иди сюда, давай выпьем, – запричитал Рождествин, обращаясь к вошедшему.

Но не тут-то было. Борис ещё раз повторил мне своё пожелание и, хлопнув дверью, удалился.

– Не обращай внимания, это мой заместитель по НИРам. Именно он отвечал за работы с той американской компанией, с которой мы вместе с тобой начинали когда-то работать. После того как ты покинул эту компанию, прервались с ней и наши связи. Теперь Борис не любит американцев, а заодно и тех русских, кто с ними работает. Большой патриот. Ну ладно, забудь. В принципе, Борис – наш парень. Правда, немножко выпил, но это простительно: отмечает в своём кабинете юбилей (чёрт подери, забыл какой), – пояснил ситуацию Рождествин.

Минут десять разговор вращался вокруг наших детей, когда вновь появился Борис. Теперь вошедший подошёл и плюхнулся на стул около стола. Рождествин протянул Борису рюмку коньяка, и Борис с прежним обращением ко мне «Пошёл бы ты на х..!» залихватски опорожнил рюмку.

Ситуация была крайне необычной: меня впервые посылали на три буквы, да ещё делали это на полном серьёзе, и не где-нибудь, а в стенах училища, в котором я когда-то читал лекции и долгое время являлся членом докторского учёного совета.

После рассказа Рождествина о роли Бориса в работе с прежней нашей американской компанией мне стала понятна причина его злости. Конечно, Борис не знал и не хотел знать всех деталей – ему важно было только одно: деньги перестали поступать. Пьяное воображение порождало единственную мысль: я и никто другой есть виновник его «обнищания» и (самое ужасное!) живу там, в Америке, на его кровные и с ним не делюсь.

Вначале, понимая абсурдность возникшей ситуации, я попытался обратить всё в шутку, произнося слова типа:

– Послушай, Боренька, там, куда ты меня посылаешь, я никогда не был и боюсь не найти дороги, так что иди ты первый, а я уже как-нибудь за тобой поплетусь.

Но все попытки перевести ситуацию в шутку оканчивались одним и тем же – Борис выпивал очередную рюмку с прежним напутствием. Внезапно у Рождествина зазвонил мобильный телефон, и пока хозяин отвечал, я тихо сказал Борису:

– Ты, говно собачье, не видишь, что я над тобой смеюсь, ты – мерзкая мразь, не достойная даже презрения…

Я не успел продолжить начатый ряд нелестных определений, как вдруг получил сильнейший удар кулаком в ухо. Как разворачивалось действие дальше, я точно не помню. Всё происходящее я стал осознавать только с того момента, когда Борис уже лежал на животе на полу, а я, опираясь коленом в спину поверженного врага, мерно приподнимал за волосы его голову и стучал ею о пол. Внезапно мысль – не убей – пронзила меня, и вместо ударов о пол я стал возить голову по шершавому паркету. Как бы всё кончилось – неизвестно, но в этот момент меня, как струя холодной воды, отрезвили слова Рождествина, продолжавшего говорить по телефону и громко воскликнувшего:

– Ой, подожди, здесь у меня очень интересно – драка идёт.

Я отпустил своего врага. Быстро поднялся. Схватил куртку, висевшую рядом на стуле, и направился к выходу. У двери я обернулся и в последний раз взглянул на Рождествина. Виталий застыл, держа в руке телефонную трубку, а на физиономии у поднимавшегося Бориса было множество кровавых царапин, похожих на те, которые оставляет крупнозернистая наждачная бумага на доске из дешёвого дерева.

III

Возбуждение переполняло меня, а когда внутренняя дрожь входила в резонанс с внешней, жуткая конвульсия пробегала по всему телу. Я не поехал домой, а в метро вошёл в поезд, идущий в противоположном направлении, и через остановку вышел на станции «Площадь Революции». Я поднялся на эскалаторе, вышел на свежий воздух и пошёл по направлению к Красной площади. Ухо и ближайшая к нему часть щеки сильно болели, но боль не мешала чувствовать и ощущать радость игравших мышц, напоминавшую ту, которая разливалась по всему телу много-много лет назад, когда я вечерами в трамвае возвращался из столярного цеха домой.

«Как это мне удалось! Откуда взялось столько силы?» – думал я, вновь и вновь перебирая в памяти только что произошедшее. Правда, последние годы я по утрам бегал и делал кое-какие физические упражнения, но этого было явно недостаточно. Какая-то особая энергия, накопленная за всю прожитую жизнь, вдруг в одно мгновение превратилась в физическую, повергшую врага к моим ногам. Я вспомнил рассказ мамы о том, как в День Победы 9 мая 1945 года, она привезла меня, четырёхлетнего малыша, из Загорска сюда, на Красную площадь. То была великая народная победа, а сегодня я почти случайно иду по той же брусчатке, празднуя маленькую, но такую важную свою личную победу.

Я вернулся в Лас-Вегас и старался забыть произошедшее в России. Удалённость от места событий помогала, но только частично, и чем больше времени проходило со дня возвращения, тем всё больше крепла моя решимость продать свою Салтыковку.

Я понимал, что, живя в Лас-Вегасе, не могу её защитить, а причин, по которым агрессивность соседа вдруг бы снизилась, не просматривалось. Немного успокаивало, что Олег не спалит Салтыковку, ибо тогда сгорит и его часть дома. Однако никакого сомнения не оставалось в том, что соседская злоба будет только усиливаться.

GOODBYE, САЛТЫКОВКА!

I

И вот в последний раз я иду по той самой Нижегородской улице, по которой более шестидесяти лет назад ходил в детский сад, но теперь она выглядела совершенно иначе: вместо старинных деревянных, построенных ещё до революции домов красовались кирпичные двух-трёхэтажные коттеджи. Величественные дубы, сосны, ели и берёзы пропали, а на их месте красовались лужайки с аккуратно подстриженными кустами. Вид этих скучно-праздничных газонов напомнил слова Лерки, моего соседа, одногодка, с которым я случайно столкнулся пару дней назад:

– Игорь, ты заметил, что вместе с нами и природа уходит из Салтыковки. Вот уже лет десять, как я не видел ни одной лягушки у себя на участке, а ведь прежде от них отбоя не было. А о майских жуках и говорить нечего.

На перекрёстке я свернул на Большую Прудовую, ведшую к тому самому Золотому пруду, вокруг которого маленьким мальчиком гулял со своей бабушкой. У пруда я присел на скамейку, поставленную около когда-то росшей здесь большой старой сосны. Тогда прямо напротив на другом берегу росла почти такая же сосна, и, отражаясь в воде, изображения обеих сосен касались своими верхушками друг друга. Давным-давно старые сосны были срублены, и сейчас в чуть подрагивающей воде вместо привычных их изображений отражались медленно проплывавшие пустые белые облака.

На противоположном берегу, чуть правее, из-за разросшихся кустов сирени выглядывал дом художника Львова. Я учился с его внучкой в одном классе и иногда вечерами меня приглашали сюда на чай с сушками. Над столом с потолка на витиеватых бронзовых держателях спускалась старинная керосиновая лампа, а на столе пыхтел медный самовар. Дед любил читать вслух «Дон Кихота» и часто рассказывал нам, детям, об истории Салтыковки.

Однажды в воскресный день он повёл нас к Серебряному пруду и показал место, где находилась дача, которую арендовал Левитан в конце семидесятых годов девятнадцатого века. Тогда после покушения на царя Александра II вышел указ, запрещавший евреям жить в «исконно русской столице». В то время он был студентом Московского училища живописи, ваяния и зодчества и писал окружавшие его пейзажи. Один из эскизов Серебряного пруда сестра Левитана без ведома брата отвезла в Москву и уговорила Третьякова купить его, что позволило оплатить аренду и молодому художнику продолжить учёбу.

II

От детских воспоминаний мысли мои вновь осветились днём сегодняшним. Неужели погром Олега и драка в МТУ стали теми причинами, что побудили меня продать свою Салтыковку?

Конечно, нет – ответил я на заданный самому себе вопрос.

Они лишь стимулировали принятие решения, а вызревало оно, по-видимому, с самого моего появления в Америке. В первые годы в Лас-Вегасе я скучал по берёзкам и липам, радовался, заслышав русскую речь, зимой ездил в горы, чтобы побродить по снегу между старых громадных елей. Как-то я даже, далёкий от христианства, прихватив с собой жену и дочь, отправился на пасхальный крестный ход вокруг греческой православной церкви. Но молодые священнослужители в коротких рясах, из-под которых красовались кеды и джинсы, и не очень молодые разряженные русские американки, явно демонстрировавшие своё нынешнее материальное благополучие, никак не соответствовали цели моего посещения.

Постепенно яркие картинки прошлого тускнели, а всё настоящее, постоянно окружавшее и прежде воспринимавшееся как экзотика, переставало быть таковой, и я начинал привыкать к новой жизни, переставал удивляться и, главное, чувствовал – она (эта жизнь) мне нравится. Оставленные мною после многократных пробежек по близлежащей пустыне следы на песке вызывали чувства, вероятно, подобные тем ощущениям, которые испытывает всякий койот, помечающий выбранный им участок. Скалистые Чёрные горы, окаймляющие пустыню, прежде сливавшиеся в единую серую стену, стали приобретать всё более чёткий рисунок, игра красок которого при изменении солнечного освещения всё больше привлекала мой взгляд.

С Москвой происходило всё наоборот. Из пепла перестройки воскресал город, мало похожий на прежнюю известную и любимую Москву. Как грибы в дождливую осень, по всей Москве стали вырастать церкви. Искусственный возврат в прошлое вместе со звучавшей религиозной риторикой воспринимался мною как некая подмена одной пропаганды другой, никак не согласующейся с современным знанием. Выходивший из подполья художественный авангард на ярком свету терял свою индивидуальность и очень быстро превращался в тривиальную обыденность.

Когда-то спускаясь с Серёжей Юмашевым по улице Горького и проходя мимо ресторана «Центральный», мы заглядывали в него, чтобы отведать жюльен из белых грибов, а когда хотелось побаловаться блинами с красной икрой, забирались в «Славянский базар». Тогда нам всё это было по карману, а ныне я стал бывать в этих и подобных ресторанах лишь по приглашению приятелей, вовремя распрощавшихся со своими прежними профессиями и успевших за короткое время превратиться в успешных бизнесменов.

Конечно, и в Лас-Вегасе я не разгуливал по богатым ресторанам, но в них я и прежде не бывал, а потому и не чувствовал никакой ущербности. В Москве же я потерял то, что имел прежде, и для того, чтобы вновь приобрести былые финансовые возможности и перестать ощущать себя гостем, я должен был не только вернуться, но забыть, что когда-то был здесь профессором, и начать заниматься чем-то совсем другим. В Америке я тоже почти забыл про свои научные степени и звания, но психологически это переносилось без всякого надрыва: другая страна – другая жизнь и всё по-другому.

Я встал, подошёл к кромке пруда, зачерпнул горсть воды и освежил небритое, усталое и сильно постаревшее лицо. Я посмотрел по сторонам и невольно подумал: а может быть, и хорошо, что сосны, росшие по берегу, срублены, пруд зарос, а вокруг набросаны пивные банки и бутылки. Невозможно отождествить находящийся передо мной водоём с тем Золотым прудом, вокруг которого я гулял вместе с бабушкой. А раз так, то и нечего жалеть, что я более никогда не приду сюда. Зачем стремиться туда, где уже нет того, что было дорого и мило!

Но ведь около дома ещё росли и милые берёзки, и могучая ель, и старая липа, и праздничные кусты сирени! Всё это так, но по современным удобствам мой дом нельзя даже близко сравнить с окружившими его новыми особняками. Всё хозяйство требует серьёзной модернизации, и совместить её с покупкой дома в Лас-Вегасе в моём возрасте уже, увы, не под силу. Нужно было делать выбор. И выбор был сделан.

А почему Лас-Вегас? Ответ прост: всегда солнечное утро, бытовой комфорт и каждодневное ощущение праздника. Ответ банальный, ну что ж – часто всё банальное близко к истине.

ЕВРЕЙ – ЭТО ТОТ, У КОГО ПАПА АДВОКАТ?

I

Как-то разглядывая с балкона скалистые уступы Чёрных гор, у меня появилась мысль: а может быть, именно в моей национальной неопределённости и следует искать природу случайностей, приведших меня, бывалого москвича, в Лас-Вегас. В поиске ответа на этот вопрос я написал много страниц, которые распечатал и переплёл, присвоив фолианту название «Недожидок». Вскоре я полетел в Москву, где у меня были кое-какие дела.

Попутно я планировал повидаться с друзьями и вручить каждому экземпляр моего самиздата. Мне было любопытно узнать их мнение о моём последнем «научном» труде, а по возможности и о «недожидстве» вообще, как о некоем «природном явлении».

II

Первым моим читателем был Женя Котов, но, увы, подарить ему экземпляр «Недожидка» я не мог. Однажды я, как обычно, попытался связаться с Женей по скайпу, но на связь вышла его жена Люся. Она сказала, что Женя спит и перезвонит позже. Я уже собирался отсоединиться, когда услышал:

– Извини, Игорь, дела у нас совсем плохи. У Жени неоперабельный рак. Его разрезали и сразу же зашили. Сказали, что слишком поздно.

Вскоре Женя перезвонил. По голосу, интонации и характеру разговора можно было заключить, что Женя держит удар, и чтобы хоть как-то отвлечь его от грустных мыслей, я стал посылать ему каждый новый написанный раздел «Недожидка». Через день, максимум два, Женя отвечал, кратко комментируя прочитанное. Но вот настал день, когда я не получил ответа и стало понятно, что дела плохи и более беспокоить друга не следует. Через несколько дней пришло печальное сообщение.

Впервые я увидел Женю более полувека назад, когда мы, студенты Физтеха, вошли в лабораторию, в которой должны были проходить преддипломную практику. Женя был старше меня на три года и к моменту нашего появления уже готовился к защите кандидатской диссертации.

Однажды, по возвращении из отпуска, который Женя провёл на Кавказе, он рассказал мне смешной случай:

– Стою я в коридоре поезда Сухуми – Москва и смотрю в окно. Вечер. Южное звёздное небо. Рядом пристроился светловолосый парень. Видно, грузины за время отдыха сильно ему поднадоели. Паренёк постоял, постоял и вдруг, повернувшись ко мне и указывая на луну, спрашивает: «Что, кацо, купить хочешь? Не купишь! Денег не хватит!» Сказал и, удовлетворённый, быстро скрылся в соседнем купе.

– А ты действительно имеешь отношение к грузинам? – отсмеявшись, спросил я.

– Нет. Парень ошибся: грузина перепутал с евреем. Правда, ему простительно, ибо не с чистым евреем, а так на половинку.

В период моей работы в отделе Тартаковского мы с Женей часто отправлялись в совместные командировки. Как-то даже добрались до Камчатки, а более точно – в район Уки, сравнительно недалеко от границы с Чукоткой. Здесь располагалась радиолокационная станция, следившая за падением ракет, запускавшихся с северного полигона.

Во время нашей первой встречи с начальником станции, который был одновременно и командиром войсковой части, ему сообщили, что пошли первые косяки горбуши. Полученное известие так сильно возбудило командира, что когда мы перешли к уточнению некоторых технических деталей, начальник прервал нас:

– Всё, о чём вы говорите, – очень серьёзно. Но сегодня пятница, а всё серьёзное надо начинать с понедельника.

После этих слов он встал и, улыбаясь приветливой улыбкой радушного хозяина, пригласил нас вместе с ним отправиться на берег за первыми горбушами.

Информация о том, что горбуша пошла, расшифровывалась очень просто: косяки рыбы, направляясь метать икру в устье Уки, теперь шли вплотную вдоль берега воинской части. Когда мы вышли на берег, то увидели, как вода бурлила от спешащей на нерест рыбы.

Ловля горбуши была мало похожа на обычную рыбную ловлю. Каждый имел моток толстой лески, к концу которой был привязан тяжёлый тройник, представлявший собой три огромных рыболовных крючка, спаянных вместе, так что угол между соседними крючками был равен примерно 120 градусам. Рыбак забрасывал тройник как можно дальше в море и затем резкими рывками, выбирая леску, тащил тройник к себе. Горбуша шла таким плотным косяком, что тройник почти всегда врезался в тело рыбы, которая, подцепленная маленьким гарпунчиком, очень скоро оказывалась на берегу.

Здесь рыбак вынимал из горбуши тройник, бил её головой о камень и, вспоров неподвижную рыбу, вынимал из неё икру, которая отправлялась в ведро, а сама рыба летела в кучу подальше от берега. Очень скоро всё окружавшее рыбаков пространство забрызгалось рыбьей кровью. Примерно через час интенсивного массового рыбного убийства начальник станции взял лопату, выкопал яму, в которую сбросил образовавшиеся кучи изуродованной горбуши, аккуратно засыпал братскую рыбную могилу и скомандовал: «Достаточно, пора водку пить!» Семья командира отдыхала на материке, и мы отправились к нему на квартиру.

С помощью небольшой тёрки принесённая икра была кое-как освобождена от окружавшей её оболочки, тщательно промыта под сильной струёй водопроводной воды и вывалена в огромную глубокую миску, которая и была поставлена в центр стола. Хозяин изрядно посолил и помешал икру, нарезал чёрного хлеба и со словами «чистый, неразбавленный, специально для гостей» достал из шкафчика литровую бутылку спирта.

Для меня это застолье выглядело абсолютно диким: я никогда не ел икры (ни красной, ни чёрной) исключительно из-за её вида и никогда не пил водку, не говоря уже о спирте, предпочитая сухие и полусладкие вина. На моё скромное замечание «Я не пью» последовало уверенное заявление командира:

– У нас никто не пьёт, – после чего хозяин налил мне примерно четверть стакана спирта, предложив остальное заполнить водой.

За знакомство пришлось выпить весь стакан, после которого две столовые ложки икры проскользнули моментально одна за другой и моя рука сама собой потянулась за третьей. Вскоре счёт и ложек с икрой, и стаканов с разбавленным спиртом потерялся. Спасло то, что командир пил спирт, практически не разбавляя, так что через полчаса хозяин заснул прямо за столом, и мы по-английски, не тревожа прикорнувшего хозяина, покинули его жилище.

Громко удивляясь тому, что пили спирт, а надо же, почти совсем не пьяные, мы, пошатываясь, направились в сторону берега. Всё казалось нам необычно экзотичным: и звёздное перевёрнутое небо, и чистая крупная галька, и спокойное холодное северное море, и ощущение, что где-то совсем недалеко Америка и что сами мы сейчас находимся на краю света.

Возбуждённые, мы вначале не обращали внимания на полчища комаров, вившихся вокруг нас. Однако вскоре то ли хмель стал проходить, то ли комары совсем обнаглели, но дальнейшее игнорирование этих назойливых насекомых стало невозможным.

От кромки воды до лесотундры, где росли мелкие кривые деревца, было примерно пара километров. Здесь же, на берегу, не было никакой растительности. Проанализировав ситуацию, мы, несмотря на не совсем трезвое состояние, после несложных, но строго научных рассуждений, пришли к следующим выводам. Первое: на камнях комары не живут, поэтому к нам комары прилетают из лесотундры; второе: вдоль берега дежурят комары-разведчики, которые, заметив предмет атаки, высвистывают своих собратьев; третье: комары летают не очень быстро, так что долететь им из лесотундры до берега требуется приличное время.

Основываясь на сделанных выводах, мы синтезировали следующий алгоритм. Шаг первый: согнать с себя всех комаров; шаг второй: быстро-быстро бежать по берегу, продолжая интенсивно от них отмахиваться; шаг третий: освободившись от комаров, перейти на нормальный прогулочный шаг, уничтожая разведчиков до момента, когда они начнут подавать сигналы своим собратьям.

Реализуя свой алгоритм, мы носились по берегу моря, истязая себя и сопровождавших нас комаров самым безжалостным образом. Первые два этапа удавались в совершенстве, но последний, заключительный этап, увы, длился не более минуты, и вновь, созванные своими искусными разведчиками, комары заволакивали ещё не отдышавшихся бегунов.

Назавтра был выходной день, и мы решили прогуляться по лесотундре. За завтраком у обслуживавшего солдата мы выяснили, что в лесу много медведей, но они мирные, и если их не пугать, а вовремя предупредить о своём приближении, то медведи вместе со своими детёнышами сами уйдут с дороги.

После опять же несложных умозаключений мы пришли к выводу, что самый лучший способ предупреждения – это громкое постоянное пение. Напялив накомарники, которые мы одолжили у солдат, и кинув монетку, чтобы определить, кто первый запевает, мы вошли в лес.

Мы шли по дороге, укатанной военным вездеходом, и удивлялись деревьям, очень маленьким и кривеньким, и траве, которая, наоборот, оказалась необычайно густой и высокой. Медвежьи следы, пересекавшие то тут, то там дорогу, стимулировали громкое пение очередного вокалиста. Через некоторое время мы встретили группу офицеров, возвращавшихся в воинскую часть. Офицеры проверяли поставленные на медведей капканы и объяснили, что для прогуливающихся медведи не представляют никакой опасности, а вот капканы – очень большую, поэтому углубляться в лес офицеры не рекомендовали. Узнав, что мы поём не в своё удовольствие, а исключительно для медведей, офицеры хитро переглянулись и, сказав почти хором «Ну, пойте, пойте», продолжили свой путь.

Вскоре мы вышли на реку и застыли в изумлении. Вдалеке, на маленьком полуостровке, стоял, широко расставив задние лапы, большой бурый медведь и ловил уже отметавшую икру, еле двигающуюся рыбу, выкидывая её на берег. То ли увидав непрошеных зрителей, то ли уже выполнив свою норму, медведь после пары бросков прыгнул в воду и, достигнув берега, быстро скрылся в чаще.

А вечером в столовой офицеры подсмеивались над нами, будто бы мы прибыли с особым заданием – обучить пению камчатских медведей.

Медведей мы петь не научили, а вот их шкуры и трёхлитровые банки с икрой в Москву привезли. Попутно мы подготовили и отослали записи радиолокационных сигналов, необходимые для отработки алгоритмов распознавания.

После того как я перешёл на работу в другое предприятие, я практически потерял с Женей связь. Вновь мы стали общаться, когда я оказался в Америке, куда он приезжал ко мне трижды. В течение этих встреч мы узнали друг друга гораздо лучше, чем за все предыдущие годы.

Его мама всю жизнь проработала в организациях, связанных с международными отношениями, а отец был инженером по холодильным установкам. С детских лет он брал Женю с собой на футбольные матчи, и как только сын подрос, записал его в футбольную секцию. Это насторожило маму, которая, в поддержку интеллектуального развития сына, сразу же определила его в шахматную секцию. Кроме того, чтобы закрепить свой успех, мама отдала сына в музыкальную школу. Усилия родителей не пропали даром: по шахматам Женя имел первый разряд, а поступив на Физтех, играл в футбольной институтской команде. Однажды Женя пришёл домой и пожаловался отцу, что его дворовые пацаны обозвали евреем. Слово «еврей» в семье никогда не произносилось, но то, что его хотели обидеть, Женя почувствовал безошибочно.

– Запомни, – сказал ему отец, – ты не еврей, ты – русский, и если кто-либо тебя назовёт евреем – не бойся, бей сразу в морду.

То, что его мама еврейка, об этом Женя узнал от одной своей одноклассницы, которая в процессе выяснения «дружеских» отношений тоже указала ему на его еврейское происхождение. Бить по морде девочку он не посмел и стал ей объяснять её ошибку. Девочка слушать не захотела и, махнув рукой, отошла со словами:

– Какой ты русский, если твоя мама еврейка!

Женя не решился уточнять услышанное у родителей, но заметил, что если мама шла в гости к своим родным, то отец всегда оказывался занятым на работе.

Когда Женя заканчивал школу, отец хотел, чтобы сын пошёл по уже проторённому им пути и стал специалистом по холодильным установкам. Маме подобная перспектива не нравилась. Ей хотелось видеть сына настоящим учёным, каким – неважно, важно – «настоящим». А значит, сын должен поступать в университет. Спорить с отцом было бессмысленно. Нужно было действовать.

И тут мама случайно узнала, что не так давно из физфака и мехмата МГУ отпочковался новый институт МФТИ и что вступительные экзамены там раньше. На семейном совете она предложила в качестве тренировки попытаться Жене сдавать экзамен на Физтех, а если вдруг он поступит, то, как все говорят (кто «все» она, естественно, уточнять не стала), из него можно легко перевестись в любой, где, в частности, есть и холодильники.

Отцу показалась логика жены разумной, и он согласился. Всего на один миг отец потерял бдительность, забыл об изобретательном еврейском уме, и вот вам результат: сын поступил на Физтех, закончил его и проскочил мимо холодильников.

Отец умер, не дожив до семидесяти. Для Жени это была большая потеря, и в будущем он часто соизмерял свой возраст с тем, в котором его отец покинул этот мир.

После смерти отца в доме Котовых стали появляться мамины родственники, но со временем они показывались всё реже и реже, что было связано с неприветливостью Люси. Не то чтобы молодая жена не любила гостей, просто при появлении маминых родственников у неё портилось настроение. Вскоре молодожёны переехали в свою кооперативную квартиру, и Люся вообще забыла дорогу в квартиру своей свекрови.

Последний раз Женя приехал ко мне в Лас-Вегас вместе с внуком. Однажды я вёз их в своей машине на Гуверовскую дамбу и задал внуку какой-то вопрос, с целью узнать, как он относится к евреям. Внук засмеялся и с насмешкой, намекая на Жириновского, уточнил: «Еврей – это тот, у кого папа юрист?»

В первый момент неожиданная реакция пятнадцатилетнего мальчика озадачила меня, но тут я услышал взволнованный, чуть приглушённый голос деда:

– Извини, Игорь, у нас не принято говорить о евреях.

– То есть для вас евреев как бы не существует, – не то вопросом, не то утверждением заключил я, после чего миль двадцать мы проскочили в молчании.

Всегда при своём посещении Москвы я созванивался с Женей, и мы долго гуляли по городу. Во время последней прогулки я спросил:

– Женя, почему ты с нежностью говоришь об отце и не упоминаешь о маме?

– Мать сын любит уже потому, что она его мать, а с отцом сложнее. В идеале любовь сына к отцу определяется самим отцом, который должен постараться быть таким, на кого сын хотел бы стать похожим. Для меня отец был именно таким.

В годовщину смерти Жени его дочь соединилась со мной по скайпу. В процессе разговора я узнал, что в Москве идёт снег и поэтому она не поехала на кладбище, а зашла в ближайшую церковь и поставила за него свечку. Я удивился, почему церковь, почему свечка, но через пару слов всё стало ясно: младенцем отец крестил сына. Понятными стали мне и недосказанности в Жениных комментариях, в которых сквозила одна мысль: «недожидство» – это не наше достоинство, а наш недостаток, о чём, собственно, и говорят первые четыре буквы – «недо».

В МОЛОДОСТИ НАДО РИСКОВАТЬ

С Геной Осиповым мы устроились за столиком на террасе кафе рядом с магазином «Армения». Вкусные пирожные, кофе, бульвар и проглядывавший вдалеке Пушкин способствовали хорошему настроению. Несколько глотков эспрессо, и я протянул Гене книгу.

– Это можно назвать стопроцентным самиздатом. Всё сам: написал, напечатал, переплёл, – пояснил я. – Сейчас её название «Недожидок», но я очень надеюсь, что найдутся те, кто внесёт в неё свой вклад, и она превратится в «Недожидки». Я специально мало написал о тебе, чтобы не засорять поле твоих воспоминаний. Жду.

– Не знаю, получится ли. Да и успею ли, – засомневался Геннадий.

– А ты не откладывай в долгий ящик. А пока расскажи мне о той части своей жизни, которая прошла до того, как мы оказались в одной лодке.

– Да вроде бы и рассказывать нечего, – засомневался Гена. – Мама из еврейского местечка под Винницей. Её братья, московские чекисты, пристроили её в свою организацию на какую-то техническую работу. Здесь она познакомилась с моим будущим отцом, который имел комнату в ведомственной квартире на улице Горького, прямо напротив телеграфа. Вскоре после моего рождения отец заболел и скончался. Война, короткая эвакуация. После войны мама вышла замуж за военного из той же организации и уехала с ним в Свердловск. Я же остался в Москве с домработницей, тётей Варей, малограмотной, верующей, чувствовавшей постоянную ответственность за сына безвременно ушедшего чекиста и пасынка ныне действующего. В Москве мама показывалась редко, так что моё детство – это тётя Варя, школа, двор и улица Горького.

После школы я поступал в Энергетический институт и провалился. В квартире над нами жил известный учёный, жалевший брошенного мальчика. Он пристроил меня лаборантом в РТИ. Там я нашёл сборники всех задач по физике и математике, когда-либо дававшихся на физтеховских вступительных экзаменах, и так как никакой работой меня не загружали, то все их перерешал. В результате я блестяще сдал вступительные экзамены и был зачислен в лучшую физическую группу с базовой кафедрой в Институте физпроблем. Но оттуда я ушёл, по совету того же соседа, который считал, что тематика Минца – это реальная перспектива, а его школа – это школа созидания самой современной техники. Ландау, по его представлению, – нечто неземное, эфемерное, и лишь очень немногие из оказавшихся в поле притяжения этого гения способны там существовать. И я перешёл в группу с базой у Минца. А то, что потом произошло с самим Минцем и его школой, ты знаешь не хуже меня.

– Так ты, наверное, был единственный, кто сам, добровольно покинул столь престижную группу, и сегодня об этом своём шаге сильно жалеешь? – спросил я.

– Уходили многие, в основном, кто не верил в себя. А жалеть, конечно, жалею. В молодости надо рисковать. И, главное, не следует совершать поступки, которые мешают тебе и пробовать, и рисковать. Я же рано женился и нужно было обеспечивать семью, а для этого Минц был гораздо предпочтительнее Ландау.

– Зато у тебя крепкая семья. Так сразу и не припомню, кто из моих знакомых кроме тебя смог сохранить свой первый брак, сотворил и вырастил двух прекрасных сыновей, а сегодня имеет трёх здоровых мужиков-внуков. Это вполне стоит победы Минца над Ландау! – подытожил я.

– Ладно. Давай повспоминаем что-нибудь весёленькое и смешное, – предложил Гена. – До появления в вашей лаборатории я подрабатывал в экзаменационной комиссии МАДИ. Во время экзамена по физике ко мне подошёл преподаватель и высказал сомнения по поводу личности одного из абитуриентов.

– Мне кажется, – прошептал он, – что вон тот субчик старается не столько продемонстрировать свои знания, сколько их спрятать.

Я посмотрел на указанного (интеллигентный еврейский юноша), покрутил в руках его экзаменационный лист и посоветовал не поднимать шума. Вскоре я покинул РТИ и перешёл в отдел Тартаковского. Когда я вошёл в лабораторию Репина, то сразу же обратил внимание на Вадима, который мне показался очень похожим на того субчика. По реакции Вадима я увидел, что он тоже меня признал.

– И ты не подошёл к Вадику и не поговорил с ним? – удивился я.

– Сначала хотел, но потом решил, что не стоит. Ну да Бог с ним, с Вадиком. Хотелось что-нибудь смешного, а получилось невесть что.

Уже выйдя из кафе и прогуливаясь по бульвару, Гена сказал:

– Думаю, тебе не следует рассчитывать на моё участие в твоей книге. Да, я недожидок, но серьёзных проблем из-за этого никогда не имел. Правда, у меня много приятелей евреев и почти евреев, и в компании с ними мне всегда уютно. Более того, когда я слышу что-то о евреях, а особенно вижу старую еврейскую женщину – сразу вспоминаю маму. Но это и всё. Чего тут писать.

БЫТЬ НЕДОЖИДКОМ НЕКРАСИВО…

К Вадиму я отправился на дачу. Почти шестьдесят лет назад мы столкнулись около списка поступивших на Физтех и потом в одной комнате общежития радиотехнического факультета прожили в течение шести лет. Как-то в электричке какой-то случайный пассажир лет тридцати, в телогрейке, грязных кирзовых сапогах, подсел к нам и минут через пять негромко, но очень отчётливо, обозвал Вадима жидом и посоветовал ему валить отсюда. Вадим ничего не ответил, и на следующей остановке сей пассажир вышел. Своё поведение Вадим объяснил тем, что такого антисемита ничему не научишь: его только могила исправит.

Было ли это неким оправданием трусости или реальная позиция? – этот вопрос и по сей день занимал меня, и сегодня я надеялся наконец получить на него ответ.

Несколько традиционных тостов за дачным столом, после чего жена Вадима со словами «Не буду мешать старым друзьям» оставила нас одних. Я достал экземпляр «Недожидка» и протянул его хозяину.

– Что ж, я держал в руках твои книги по всяческим статистическим исследованиям, и вот наконец «Статистическая теория недожидка». Какое издательство? «Наука»? – съязвил Вадим, быстро пролистав несколько страниц.

– Нет, самиздат, – не подыгрывая шутливому тону друга, ответил я.

Вадим ещё полистал книгу и со словами «Быть недожидком некрасиво. Не это поднимает ввысь. Не надо…», сделав ударение на «не надо», вернул её мне.

По-видимому, он почувствовал реальную опасность вспоминать прошлое в изложении своего друга. И в то же время, демонстрируя своё безразличие к изложенному, он как бы позволял мне писать всё, что моей душе угодно.

– Книга, которую ты только что держал в руках, – сказал я, – это не исповедь, а скорее судебное разбирательство некоего обвиняемого, прошедшего по жизни не русским и не евреем, а всего лишь недожидком. Но обвиняемому нужны свидетели и адвокаты, и мне бы хотелось, чтобы ты стал одним из них.

– Игорь, поверь, мне не доставляет никакого удовольствия вспоминать прошлое. Оно как постаревшая женщина: когда-то волновала, ты был в неё влюблён, а со временем всё это сменилось тривиальной привычкой существования рядом. Как будто несёшь старый, испещрённый морщинами кожаный чемодан, но ни он, ни то, что в нём, тебе не нужно, а бросить жалко – другого уже не купишь. Так и с прошлым.

То, что Вадим – человек занятой (всё ещё трудится заместителем по науке руководителя крупного предприятия), и потому день сегодняшний не даёт пробиться дню вчерашнему, мне было понятно, но отступать не хотелось.

– И всё же категорический отказ не принимается.

– Ну уж если ты так настаиваешь, то я готов вместе с рюмкой чуть-чуть покопаться в прошлом. Только одно условие: отставим эту полусладкую иностранщину и хлебнём нашей родимой горькой водочки, – и Вадим потянулся за «Столичной».

– Помнишь, как в электричке один хмырь стал обзывать тебя жидом, а ты на это никак не отреагировал. Почему? – спросил я.

– И ты, конечно, решил, что я струсил? Так ты ошибся. У меня было много поводов (я дважды сдавал экзамены в МИФИ, и оба раза меня не приняли) и имел достаточно времени поразгадывать природу нашего дворового антисемитизма. Тогда я пришёл к выводу, что если меня именуют жидом, то хотят подчеркнуть некоторые особенности моего еврейского происхождения. Какие именно? Первая: я не свой, т. е. не такой, как большинство меня окружающих, – и это правда; вторая: мои предки без приглашения пришли и поселились на земле чужих предков – и это тоже правда; третья: я некрещёный, а значит, согласно их православию – нечистый, и это тоже правда; четвёртое: мои предки наблюдали и не спасли от распятия одного из недожидков по имени Иисус, и это тоже смахивает на правду. Ну, а какой бы горькой правда ни была, обижаться на неё глупо.

– А теперь твои воззрения изменились?

– Со временем я понял, что здесь дело не в логике, а в эмоциональной окраске. Обзывая меня жидом, мужик прежде всего хотел унизить меня, не просто сказать, что я не свой, а я ниже, ничтожнее, некая мразь. Заявляя это мне прямо в лицо, он фактически проверял: если я не среагирую, то он прав, а если двину ему по мордасам, то значит, он ошибся. Увы, он не ошибся!

Махнув очередную рюмку водочки и похрустев солёным огурчиком, Вадим сказал:

– Могу спорить, что следующий вопрос, который ты хочешь задать, звучит так: чувствую я себя евреем или русским?

– Вадик, тебе бы так прикуп отгадывать, когда ты объявлял мизер, – поощрил я сообразительность друга.

– Меня воспитывали интернационалисты. И отец, и мама были истинными коммунистами. И, соответствуя их «вере», я пытался быть вне национальности, ну а как это получилось, – ухмыльнулся Вадим, – со стороны виднее.

Решив более не приставать к Вадиму со своим «Недожидком», я сказал:

– Не далее как позавчера Гена Осипов за чашкой кофе рассказал мне, как застукал тебя за сдачей вступительного экзамена по физике в МАДИ. И это действительно был ты?

– Да, в моём классе учился Марик Залман. Так, хорошист, не лучше и не хуже многих других. Он несколько раз безуспешно пытался поступить в институт. Обычно его срезали на физике. И вот я решил ему помочь.

– Но ведь это чертовски рискованно, с возможно ужасными для тебя последствиями! – воскликнул я.

– Что ж, риск – благородное дело!

– Как-то я не замечал, чтобы ты особо рисковал за картами.

– Карты – это игра, а здесь – жизнь, и человеку нужна была помощь.

Когда Вадим провожал меня и уже вдали показалась электричка, он спросил:

– Так что ты вынес из работы над своим трактатом?

– Главное, я переформулировал занимавший меня вопрос: кто я – русский или еврей? – на вопрос: чей я? И сегодня я на него отвечаю так: я ничей – ни тех, ни других.

НЕДОЖИДОК ДЛЯ ЕВРЕЯ – РУССКИЙ, А ДЛЯ РУССКОГО – ЕВРЕЙ

– Почитал? – спросил я своего старого знакомого Бориса Мандруса, когда мы приступили к десерту в кафе на Тверской. Несколько дней назад я отослал ему электронную версию «Недожидка», и вот обед уже заканчивался, а Борис всё никак не вспоминал о моём послании.

– Не только прочитал, а внимательно, можно сказать, проштудировал – ответил Борис. – В целом неплохо, но название – ужасное!

– Чем же это оно тебе так не угодило?!

– Я вырос в удалённом от центра Москвы районе, известном как Соколиная Гора. В царские времена там устраивали соколиную охоту на разных мелких зверюшек, а в моё время – на еврейских мальчиков. В отличие от тебя, я не какой-то «недо», а целенький, так что, шлёпая из школы домой, мне практически никогда не удавалось избежать контакта с подрастающими русскими соколами. Клевали они меня редко, но зато громко чирикали: жид, жид, жид. С тех пор это слово в любом словосочетании вызывает во мне сильное отторжение.

Несмотря на действительно яркую еврейскую внешность, Бориса взяли на наше предприятие и, согласовав со мной, определили в мою лабораторию. Чтобы попасть в столь элитное учреждение, за ним, без сомнения, стоял очень серьёзный покровитель.

– А что, неужели это название всем нравится? – спросил Борис.

– Странно, но есть и другие мои приятели, которым оно тоже не приглянулось, хотя их мотивации и отличаются от твоей. Например, хорошо известный тебе Вячеслав увидел в этом названии некое моё самоунижение или некую жалобу на происхождение. Он ещё не читал книгу. Когда же я пообещал, что, прочитав, увидит не самоунижение, а наоборот, благодарность судьбе за случившееся, он был вначале крайне удивлён, но, поразмыслив, сказал, что если я не приукрашиваю, то такое название имеет право на своё существование.

– Так за что же ты благодаришь судьбу: за то, что не родился евреем или русским? – уточнил Борис.

– И за то, и за другое, – ответил я. – Недожидство дало мне возможность прочувствовать и еврейство, и русскость.

– Смею предположить, что наиболее ярко ты прочувствовал еврейство, когда тебя дразнили, – засмеялся Борис.

– Нет, ты ошибаешься, как раз наоборот, когда перестали дразнить. Однажды, вскоре после объединения мужских и женских школ, я оказался на переменке между уроками в компании девочек и мальчиков, которые обсуждали братьев Скундиных. Ребята удивлялись, что эти два близнеца такие типичные евреи и в то же время совершенно не похожи друг на друга. И тут яркая молния пронзила моё сознание: мои одноклассники обсуждают при мне евреев, явно не причисляя меня к последним, иными словами, принимая меня за своего. Первое радостное ощущение, порождённое чувством освобождения от того груза, который я невольно нёс прежде, вечером, дома, сменилось осознанием унизительной несправедливости: я-то свободен, а вот братья Скундины пронесут груз второсортности через всю жизнь. И я понял, что не имею права радоваться своему освобождению, а о своём еврействе должен помнить всегда.

– Надеюсь, про русскость ты тоже не забывал? – улыбаясь, спросил Борис.

– Про свою русскость я узнал не сразу, а когда узнал, то стал ею очень даже интересоваться. Но почувствовал я себя в единстве с русской действительностью впервые, когда отправился на Волгу, в Плёс. Там в доме отдыха ВТО пребывала вместе со своей мамой моя любимая девушка. Не предупреждая её и сказав дома, что еду со студенческим отрядом в колхоз, я отправился в Плёс. С учётом своей версии о колхозе я нарядился в телогрейку, на ноги надел резиновые сапоги, а на голову напялил старую кепку. Денег у меня особых не было, так что до Ярославля я ехал в плацкартном вагоне, а далее по Волге на палубе старой грузовой баржи. В Плёсе я поселился в Доме колхозника. Мои соседи и в поезде, и на барже, и в Доме колхозника знали, что ехал я к своей девушке, и в их отношении ко мне и, главное, в том, о чём и как они говорили, чем жили, я вдруг почувствовал, что перешёл некую границу: я не стремился стать таким, как они, я реально был таким, как они.

– Ну, хорошо. В телогрейке ты почувствовал себя таким, как они, а вот когда ты пришёл в этой своей одежонке к отдыхающим вэтэошникам, ты продолжал чувствовать себя так же, как они? – спросил Борис.

– Конечно, нет. Но это уже и неважно. Принципиально не то, когда и как я чувствовал себя евреем, а когда русским. Более важно то, как я прожил жизнь: евреем или русским. Мне кажется, что начал я строить свою жизнь, как еврей, но первоначальная моя активность всё время боролась с пассивной созерцательностью.

Мы помолчали, и потом я спросил:

– А вот интересно, как бы ты ответил на вопросы, подобные заданным мне тобою. Бог с ним, с детством, а вот сегодня ты каждое мгновение осознаёшь себя евреем или только тогда, когда у тебя появляются карьерные проблемы?

– «Осознаёшь» – не совсем подходящий глагол, более правильно сказать: я никогда не забываю о своей национальности, как говорится, всегда начеку.

– А вот лично ты, еврей, как относишься к недожидкам?

– По правде, для меня всё равно, папа еврей или мама еврейка. Недожидок для еврея – русский, а для русского – еврей. Хотя по Галахе при еврейской маме его и следовало бы считать евреем, но настораживает не то, что его отец не еврей, а то, что он – русский. Попробуй, не громко, а так, к слову, скажи кому-нибудь в трамвае, что мать Иисуса была еврейкой, а её сын по Галахе – еврей, и что Иисус, как еврей, на восьмой день после рождения был подвергнут обрезанию. Невозможно представить, как оскорбятся и обидятся все русские пассажиры!

– Не фантазируй, – прервал я Бориса, – а лучше представь, какой большой должна быть любовь этого пассажира к еврейке, чтобы он сделал себе с ней сына. Да что там твой пассажир, даже Сам не устоял от такого соблазна. Подумай только. Он знал всё: как тяжело будет жить Его недожидку и как этот недожидок трагически закончит свою жизнь. И всё равно не устоял. А ведь мог бы выбрать любую, не обязательно еврейку. Возможно, и жизнь своему Сыну сохранил, да и евреям в последующие пару тысяч лет было бы жить полегче.

– Вполне возможно, – глубокомысленно заметил Борис и, подумав, сказал: – Если вдруг решишься опубликовать своего «Недожидка», то получишь оплеухи и по обеим щекам. Русского возмутит то, что ты сомневался, быть ли тебе русским, а еврея – то, что, будучи по Галахе евреем, ты думал о своей русскости. Первый увидит в этом твою русофобию, а второй сочтёт тебя антисемитом. Вообще, обычный читатель так или иначе ставит себя на место героя. А как русский или еврей поставит себя на место недожидка. Редкий читатель стремится в книге найти что-то новенькое, никак не связанное с ним лично.

После столь «глобальных умозаключений» мы заговорили о нашей нынешней стариковской жизни. И вдруг Борис стал спешно собираться.

– Извини, Игорь, нужно бежать, через двадцать минут я должен быть в офисе жены, – пояснил он и, сунув деньги подошедшему официанту, поспешил к двери.

«Хорошо, что моя жена не большая «бизнесвумен» и мне не надо торопиться к ней в офис», – подумал я и, убедившись, что Борис расплатился сполна, тоже направился к выходу.

НЕДОЖИДСТВО – ЭТО ЯВЛЕНИЕ КОРОТКОЖИВУЩЕЕ…

I

После Бориса я отправился в гости к Виктору и Кате. Это была единственная знакомая мне пара недожидков, так что и их дети тоже были недожидками. Свой труд я послал им заранее по интернету, и практически сразу, как только вошёл, завязалась оживлённая дискуссия. Как интеллигентные люди, они похвалили мои «литературные способности» и отметили, что все мои друзья – «как живые», но в один голос стали убеждать, что тема – не тема, а «дикий ужас». Случайность украшает всякую жизнь, и связывать её со своей национальностью – это, нежно говоря, неразумно.

– Ты, столько занимавшийся случайностями, и вдруг их «национализировал». А что касается детских дразнилок, то неужели «жид» звучит более оскорбительно, чем, скажем, «осёл лопоухий». Тоже мне трагедия – «жид»! – убеждал меня Виктор.

– А проблемка: «свой – не свой». Какая это проблема? – вторила ему Катя. – Живи, как свой, и будешь своим. А то того и гляди маханёшь куда-нибудь. Ладно ещё в Израиль. Не жалко. Там одни евреи. А то вот ещё, чего доброго, в Америку улетишь. Хочешь хорошей жизни – строй её в своей стране. Вот тогда ты – наш, – вторила ему Катя.

Поначалу я вообще решил, что они шутят, и решил им подыграть:

– Конечно, вопрос о том, чего во мне больше, еврейского или русского, я мог решить без написания своего очередного «высоконаучного» труда. Просто можно было отправиться в первую попавшуюся генетическую лабораторию, выдавить из себя личную уникальную макромолекулу ДНК (не жалко, у меня их много) и назавтра получить ответ. Но в данном случае мне был интересен не «научный» ответ, а свой «эмоционально-смысловой» анализ.

Однако после непродолжительной дискуссии я понял, что мои оппоненты не сильно шутили, а выражали определённую позицию, сформулированную Виктором:

– Игорь, я согласен с тобой, что недожидок – это не недостаток, а преимущество, но оно не в том, что ты, неся в себе и еврейство, и русскость, можешь познавать и то и другое, а в том, что ты можешь выбрать, кем ты хочешь быть: евреем или русским. И главное, ты можешь сделать этот выбор сознательно. А раскачиваться сразу на двух качелях, двигающихся навстречу друг другу, – это опасно и глупо.

Уразумев сказанное и сообразив, какие качели выбрали мои знакомые, я перешёл на традиционную болтовню о новых московских спектаклях, книгах… В какой-то момент мы случайно заговорили о быковском «Оправдании», и у меня зачесался язык связать проблему Быков – Рогов с проблемой: еврей и русский, но вовремя удержался.

II

Ещё одна дискуссия по проблеме недожидства состоялась у меня в процессе расписания пульки. Одним моим партнёром был Аркадий, чистокровный еврей, а другой, Виктор, стопроцентно русский. И тот и другой уже успели полистать моего «Недожидка» и, явно решив меня подколоть, во время очередной моей сдачи стали рассуждать. Обращаясь к Аркадию, Виктор спросил:

– Аркаша, а вот как бы ты описал, кто для тебя есть недожидок?

– Недожидок – это тот, кто, когда хочет (или когда ему выгодно), считает себя евреем, а когда хочет (или, точнее, выгодно) – русским. А для тебя, Витенька?

– Для меня недожидство – это явление короткоживущее, потомству никак не угрожающее.

После чего они в один голос задали тот же вопрос мне.

– Недожидок – это тот, кто знает, что чувствует еврей к русскому и что чувствует русский к еврею, а иногда и что чувствует еврей к еврею и русский к русскому. Может быть, не очень точно, но достаточно близко.


ПОДАРОК НА РОШ ХА-ШАНА

Один из двух оставшихся у меня экземпляров я решил подарить директору московского еврейского издательства «Книжники» Боруху Горину, которого несколько раз видел в телевизионной передаче под названием «Трудно быть с Богом». Борух мне понравился своей чёткой логикой, и я подумал, что такая подарочная акция может быть хорошим поводом побеседовать с умным евреем.

Я не сразу нашёл «Книжники», оказавшиеся маленьким, несолидным издательством. Узкий, тесный коридор, заставленный всяким барахлом, среди которого проглядывала полка с книгами. Вход в кабинет директора охраняла секретарша неопределённой национальности. Выяснив, что я не имею предварительной договорённости, она постановила: «нет». И как я ни обещал, что ничего у Боруха просить не буду, а просто хочу подарить книгу, сломать «нет» мне не удалось. В конце концов я оставил подписанную книгу и направился к выходу.

Около полок с книгами я увидел двух маленьких сгорбленных старушек и услышал, как одна спросила проходившую мимо служащую, нет ли у них уценённых книг. Оказалось, что самые дешёвые книги стоят по пятьдесят рублей и находятся в углу за дверью. Старушки переместились по указанному адресу.

Я пошёл за ними и, просматривая уценённые книги, вполглаза наблюдал за незнакомками. Покопавшись, одна из старушек обратила внимание своей подруги на тоненькую брошюрку с интригующим названием «Как стать правоверным евреем». Я улыбнулся и заметил:

– Думаю, что правоверными нам стать уже поздновато.

Обе одновременно задрали свои головки кверху, посмотрели на меня и согласно закивали. Они оказались настолько похожими друг на друга, что я даже принял их за сестёр, но потом засомневался, вспомнив слова бабушки, что старость без всякого родства делает людей очень похожими. Ещё ранее, наблюдая за старушками, я думал, как бы купить и подарить им по книжке. И хотя повод был (завтра евреи праздновали Рош ха-Шана), тем не менее подарок незнакомым женщинам мог подчеркнуть их бедность и обидеть.

И вдруг меня осенило. Я достал из рюкзачка последний экземпляр и со словами:

– Пожалуйста, возьмите. Это моя книга. Она не учит тому, как стать правоверным. Она просто рассказывает о тех, кто по воле судьбы оказался всего лишь евреем наполовину, – протянул его одной из оторопевших старушек и быстро направился к двери.

«Это ли не чудо: моя книга стала подарком на Рош ха-Шана двум чудным мечтательницам!» – подумал я, исчезая за дверью.

Шум открывавшейся двери привёл в чувство слегка ошалевших старушек, и я услышал догнавшее на пороге «спасибо». Благодарность прозвучала слившимися воедино обоими женскими голосами со знакомым с детства, таким родным и милым моему уху еврейским акцентом.

В самолёте, возвращаясь в Лас-Вегас, я из своего посещения Москвы сделал два вывода. Первый: молодец, что написал «Недожидка» – получился какой-никакой, а подарок, неожиданный и своевременный, таким славным еврейским бабушкам. И второй: не берись за решение проблем, в которых ты дилетант. Ответ же на вопрос «А может быть, именно «недожидство» и привело меня, москвича, в Лас-Вегас?» оказался тривиальным, состоящим из двух «не»: в Америку я попал не как еврей, а живу там не как русский. А будь я русским, то не продал бы бабушкин подмосковный дом и не летел сейчас в Лас-Вегас, а гулял бы по липовым аллеям Салтыковского парка вокруг старинных прудов, парился бы в своей русской баньке, сидел у самовара между белых берёзок и, попивая чай с клубничным вареньем, похрустывал сушками с маком… А был бы еврей… Да, воистину пути Господни неисповедимы!


Рецензии