Перейти Рубикон
— Вот ваше Израильское посольство, — сказал таксист, притормаживая у тротуара.
Я взглянул на счетчик и, достав из бумажника несколько купюр, отдал водителю. Подумал — и добавил еще одну, на чай: гулять так гулять. Чем ближе к отъезду, тем меньше деревянные воспринимались как деньги, и хоть их можно было конвертировать в твердую валюту и даже нужно, но расставаться с ними было на удивление легко. По крайней мере, с такой мелочевкой точно.
Водитель поблагодарил, а я вылез из такси и открыл заднюю дверцу. Софка выпорхнула из машины, словно птичка из клетки, отказавшись от моей помощи, и тут же вприпрыжку двинула вперед, разминая ноги, и я уж было последовал за ней, но тут увидел торчащую из салона протянутую руку. Настойчиво протянутую. Призывно. И не руку, а длань, что было вернее. На каждом пальце красовалось по перстню. Свободным был только большой. Тот, который окольцовывать не принято. Наверное, для его обладательницы это было трагедией всей жизни. Катастрофа еврейского народа по сравнению с этим — ничто.
Чертыхнувшись про себя, я, как записной кавалер из куртуазных романов, аккуратно взял тещу за пальчики, лишь обозначая свою помощь, но когда она уже была готова грациозно вынести худосочные чресла из машины, ухватился покрепче и слегка помог процессу. Примерно так же, как дедка помог покинуть земельный надел репке. В результате чресла едва не покатились по мостовой. Грациозности в этом было мало.
— Какой вы, право, неловкий! — воскликнула теща, приняв устойчивое положение. — Прямо как мужлан. — В ее понимании это была самая презрительная характеристика.
Я виновато развел руками: мол, что есть, то есть, никуда от своего пролетарского происхождения не деться. И, засунув руку под свитер, стал отделять от тела прилипшую рубашку. Весна только-только приняла бразды правления от зимы, но на улице, вопреки уверениям синоптиков, резко потеплело, и к сегодняшнему «променажу» больше бы подошли демисезонные куртки. Но, как нам было сказано одной многоопытной дамой, в посольстве нужно произвести впечатление. Конечно же, глупость несусветная, но даму лучше было послушаться. Точнее, ее требовалось ублажить. Как капризного ребенка. Так что мы с Софкой были облачены в еще не отправленные на хранение в гардероб тяжелые и жаркие дубленки. Сама же многоопытная дама собиралась произвести впечатление в меховом манто с лисьим воротником.
Мы отпустили такси и, миновав охранника, вошли в здание посольства. При этом я пропустил жену и тещу вперед. Как водится. Софка пропустила маму. Тоже как водится, хоть и факультативно для других! Я заключил процессию.
— Игорь, что вы такой не галантный? — вдруг предъявила мне претензии теща. — Сонечке тяжело ходить одной. Предложите ей свою помощь.
Чтобы все в посольстве увидели: нас посетила респектабельная чета, мысленно продолжил я. В сопровождении королевы-матери.
Брать Софку под руку я не стал. Вместо этого склонился к ее животу и принялся искать на нем признаки вздутия. Тяжело ходить обычно беременным.
Признаков не было. Животик, невзирая на дубленку, казался плоским. Я провел рукой. Пусто.
— Дорогая, где приплод? — негодующе возопил я. — Куда ты дела нашего наследника? — И схватил Софку в охапку.
Софка предложенной игры не оценила. Она высвободилась и укоризненно посмотрела на меня. Мама для нее было святое.
— Фигляр, — прокомментировала теща и приняла горделивую осанку. Для этого ей пришлось выгнуть спину дугой, презрев прогрессирующий остеохондроз. И, вызывающе покачивая узкими бедрами, пошла вперед. Воистину королева-мать! И не в сопровождении, а под предводительством! А я-то наивный…
Вздохнув, я таки взял жену под локоток: чета так чета.
Народу в комнате ожидания, больше походящей на маленькую залу, было много, кое-кто даже стоял, перекрывая обзор, и я вскользь пробежался взглядом по помещению в поисках свободных стульев, даже не чая их найти. Но теща оказалась глазастей, мигом узрела парочку у стенки и, позабыв о своих аристократических манерах, тут же ринулась на них, словно тигровая акула на зазевавшегося аквалангиста, без промедления водрузив на один свою тощую задницу. Второй она тут же застолбила скинутым манто, будто опасаясь, что кто-то может ее опередить. Предназначалось оно, разумеется, Софке. Что и подтвердилось спустя мгновение: Софка примостилась рядышком. Мне места не досталось. В игре третий лишний я оказался лишним. Как всегда.
Сняв дубленку, я бросил ее Софке на колени поверх маминого манто (до кучи!) и притулился к стенке в небольшом свободном проеме поодаль. Зря. Тут же получил нагоняй.
— Какой вы, право, деревенщина, — вскричала теща. — Стенка грязная, а костюм новый. Отойдите немедленно!
Аристократическая кровь снова запульсировала. Перебой был кратковременный.
Я покорно отлепился от стенки и остановился на безопасном расстоянии. Перспектива не радовала: ждать, судя по всему, придется долго, а ноги, чай, не казенные.
Да, удачи мне сегодня не сыскать, уныло подумал я. Так же, как и правды. О правде мне было достоверно известно лишь одно: в ногах ее не бывает.
Делать было нечего, и от нечего делать я стал наблюдать за разношерстной публикой, ожидающей своей очереди. Или, точнее, своей участи. Участь решалась за дверями нескольких маленьких комнат, чем-то напоминающих кабинки на телефонных переговорных пунктах, куда входили «приговоренные», заслышав свою фамилию, подолгу задерживаясь там и поднимая тем градус напряжения у остальных, кому еще предстояло пройти «экзекуцию», затем выходили, начисто лишенные каких бы то ни было эмоций и, будто опасаясь праздных вопросов, быстро ретировались. Остальные провожали их столь же безучастными, лишенными эмоций взглядами, и вопросов задать не порывались. Чужой опыт здесь был никому не интересен. Ибо не пригоден. Тот же вопрос, который их действительно волновал, читался на лицах. Возьмут или не возьмут? Облагодетельствуют или не облагодетельствуют? Таки да Израиль или таки нет? В «телефонных» кабинках решались их персональные судьбы, которые они столь радикально вознамерились изменить. Оттого были они наряженные и озабоченные. А от озабоченности своей какие-то пришибленные. Скучные, в общем. Внешний вид их беспокоил мало. Лишь бы документы были в порядке.
Единственными, кто выпадал из общего заторможено-пришибленного фона, были четверо молодых людей студенческого возраста, стихийно сбившиеся в стайку уже тут, в посольстве, и шумно веселящиеся неподалеку. Были ли связаны кровными узами спортивного вида брюнет, подстриженный ежиком, и долговязый очкарик, осталось за кадром, но третий из мужской части стаи, белобрысый пижон с серьгой в ухе и с новомодным сотовым телефоном размерами с клинкерный кирпич для мощения тротуаров, которым он то и дело козырял, пришел явно со стороны — его мамаша, дородная дама средних лет, сидевшая по левую руку от тещи, активно комментировала поведение сына и то и дело подскакивала в праведном порыве его приструнить. Четвертой в их компании была миловидная блондинка в вязаном джемпере, и, судя по тому, как на нее смотрела троица половозрелых самцов, она тоже была сама по себе. Самцы травили «соленые» еврейские анекдоты, адаптируя лексику, впрочем, применительно к обстановке, и перемежали их с неуклюжими комплиментами, отпущенными самочке, больше напоминающими непристойности. Ну и, естественно, не забывая делать ей недвусмысленные предложения. Нельзя сказать, чтоб блондинке это нравилось, она то и дело морщила курносый носик, но попыток уйти не предпринимала. Видно, подобная манера общения с ней мужчин была для нее не впервой.
В конце концов им сделали замечание, и «неуловимые мстители», как я мысленно окрестил четверку, «приглушили» громкость — их стало практически не слышно.
Ничего не оставалось, как переключиться на себя. Тем более, что этому поспособствовала неугомонная теща.
— Игорь! Я же вам сказала постричься и побриться! — произнесла она тоном завзятой менторши, заставив меня припомнить, что еще в советские времена и еще при живом муже-адвокате она директорствовала в школе, где за глаза носила характерную кличку «Шапокляк» и по обильно муссируемым в околосемейной среде слухам в качестве воспитательного средства не гнушалась пользоваться ферулой. — Игорь! Почему вы меня не послушали?
Софка вытянулась на стуле, потягиваясь с кошачьей грацией, и как бы невзначай заехала мне по ноге: молчи, мол. Мою реакцию предвосхитить было несложно.
— Ножницы в доме затупились, — буркнул я. — И бритвенный станок.
И отвернулся, демонстрируя ей фунт презрения. К этой теме возвращаться я больше не был намерен.
Моя внешность всегда была предметом тещиных нападок, а препирательства с ней по этому поводу давно стали притчей во языцех в нашем узком родственном кругу. Не то, что бы у меня была такая уж обильная растительность на лице — ну, бороденка и бороденка: отнюдь не окладистая, как у дедков из «ZZ Top» , которой бы и Распутин позавидовал, а так себе, ничем не примечательная, самая что ни на есть ординарная, да и мало ли людей носят бороды, эка невидаль, — но теще моя небритость казалась верхом неприличия, и она постоянно педалировала этот вопрос, разражаясь язвительными комментариями в мой адрес и заводя душеспасительные беседы о пропадающей в махровом бескультурье заблудшей душе. Обычно, нападала она на меня не прямо, vis-a-vis, а опосредованно через Софку, делая ее объектом своих нравоучений и заставляя покорно выслушивать доморощенные «культуртрегерские» сентенции и согласно кивать в ответ. Софка и кивала: в том смысле, что ей самой это безобразие не нравится, и по возможности она его искоренит. Мама все-таки! Если же Софка, подуставшая от обильных движений головой, кивать переставала, могла перейти границу дозволенного и выйти на скользкую тему альковных отношений, прозрачно намекая: как Софка вообще МОЖЕТ со мной! (Как правило, тут она многозначительно умолкала и брезгливо морщилась.) Иногда дело намеками не заканчивалось, и она переходила на личности. «Она же колется! — вопияла теща. — Это же ужас! Я даже представить себе такое не могу. Я просыпаюсь утром — и вся исколотая! Я бы со стыда умерла». Мне всегда подмывало предложить ей попробовать. С кем-нибудь бородатым. Может, ничего страшного бы и не произошло. Тем более что не мешало бы и по другой причине, гигиеническо-профилактической. А то кое-где уже «плесень завелась» — есть такая народная симптоматика женской половой абстиненции, восходящая к срамным одам Ивана Баркова и его единомышленников. Но я, конечно, сдерживался и с отрешенным видом подсчитывал количество писающих мальчиков на моющихся финских обоях. А Васька слушает да ест!
Накал борьбы за свободу самовыражения достиг своего апогея перед самим походом в посольство, всего пару дней назад, когда мы по обыкновению решили навестить маму, что делали с трогательной регулярностью — в качестве компенсации за то, что Софка, наконец-то оформив свои многолетние отношения со мной, пошла жить в мою «хрущебу». Накануне Софка меня уговорила-таки чуть-чуть уступить маме, и я пошел ей навстречу, перетянув тугой резинкой волосы, чтобы их длина не так бросалась в глаза, и обкорнав бороду — но лишь слегка, до убожества «фасонистой» интеллигентской бородки дело не доводя. Мужчина должен быть свиреп, вонюч и волосат. Азбучная истина. Критически обозрев себя в зеркале, я остался доволен. Или удовлетворен. Не бог весть какие изменения, и тем не менее! С моей стороны это была не уступка, но компромисс. Своего рода акт примирения. Или перемирия — трактовать мой широкий жест можно было как угодно. Но теща компромиссов не признавала. Это было не в ее стиле. Она привыкла воевать до победного конца. Демонстративно не заметив изменений в моем облике, она без лишних предисловий напустилась на меня, как сорвавшаяся с цепи дворовая шавка, уже не прибегая к помощи Софки и обращаясь напрямую:
— И как я послезавтра с вами в посольство пойду? — исторгла она страдальческим тоном, даже не удосужившись выдавить из себя традиционное «здрасте». — Все будут на меня смотреть, что у меня такой зять. Лучше сквозь землю провалиться!
— Ну, так провалитесь, — вспылил я. — Кто же вам мешает.
— Как вы со мной разговариваете?! — вскричала теща заносчиво. — Вы у меня в доме.
— А хоть бы и у вас! — огрызнулся я. — Что я вам мальчишка, чтоб надо мной изгаляться? Не позволяйте себе лишнего. Держитесь в рамках приличий!
После такого приема играть в деликатность я не был склонен.
— Это вы мне говорите о приличиях? — Она разразилась натужным «квохтаньем», что должно было символизировать язвительный смех. — Сонечка, ты слышишь, этот твой волосатый неандерталец говорит мне о приличиях! — На Софку она даже не посмотрела — та играла в ее репризе лишь роль статиста. — Молодой человек, вы идете в Израильское представительство вместе с интеллигентными людьми. Потрудитесь соответствовать!
— А я и соответствую.
— И чему же, интересно полюбопытствовать?
— Тому стилю музыки, который я представляю.
— Сонечка, ты слышишь, этот твой неандерталец утверждает, будто он музыкант. Ха-ха-ха. — Она притопнула ножкой, будто поосновательней утверждаясь на земле, и приняла еще не подзабытый образ грозы двоечников. — Музыканты, юноша, — это те, кто выступают в смокингах и в бабочках. И играют на нормальных инструментах, а не визжат на электропилках так, что у людей волосы дыбом встают. И не ходят по улицам в джинсах и с патлами до плеч. Музыканты несут свое звание с достоинством.
— Молодой человек… Юноша… — Я загнул два пальца, держа наготове третий. — Так, глядишь, вы меня в младенцы низведете.
— И низведу! — выкрикнула она пронзительно. — Вы и есть несмышленыш! Надо же, музыкантом себя возомнил. Вы не музыкант, вы этот, как его, — она скривилась, — лабух, вот вы кто!
От неожиданности я хохотнул. Она меня развеселила.
— Ба, да вы пополняете свой лексикон! Какие слова знаете.
— С кем поведешься! — После эмоционального всплеска, она дышала с натугой, словно стайер после забега. — Развелось вас тут. Музыкантов! Как будто без длинных волос и бороды играть невозможно.
— Борода и волосы — это мой сценический имидж, — как можно доходчивей объяснил я. Будто она этого и так не знала.
— Забудьте о своем имидже! Вам в Израиле он не понадобится, — уверенно заявила теща. — У нас вы не будете бренчать на своей гитарке. С этим покончено. У нас вы станете заниматься нормальной деятельностью.
— И какой же?
— Трудиться на благо семьи. Если захотите ее сохранить. А не захотите, так и без вас обойдемся. Сонечка девушка эффектная.
И посмотрела на меня с вызовом. Подразумевалось, что в Израиле кобелей предостаточно. Причем с «нужной» кровью. Еврейской. «Гойский» выбор дочери теща никогда не одобряла и не упускала случая об этом напомнить. Пусть и обиняками.
— А вам не приходило в голову, что я могу быть, как вы говорите, лабухом и в Израиле? — поинтересовался я. — И зарабатывать этим на жизнь?
— Не приходило и не придет! В Израиле лабухи не нужны. У нас не любят тунеядцев!
Похоже, теща, по крайней мере, мысленно уже переселилась на Землю обетованную и себя от нее не отделяла. Или ее от себя, что точнее.
— Безрадужные перспективы, — резюмировал я. — Уж и не знаю, хочу ли я ехать.
— Хотите не хотите, деваться вам некуда. Что вы здесь делать будете? Только вопрос не так ставиться: хотите вы или нет. Он формулируется иначе: захотим ли мы вас? — Тещу откровенно стало заносить.
— А что, может, и не возьмете?
— Можем и не взять! — надменно произнесла она. — Так что в посольстве вы должны выглядеть прилично и произвести впечатление. Показать товар лицом. Нам лишь бы кто не нужен. Вы едете в цивилизованную страну, и предстать должны в соответствующем виде.
Паранойя ее прогрессировала на глазах, от реплики к реплике. От частных положений, типа мне не нравится, она перешла к общим: на мою внешность готово было ополчиться уже все Израильское посольство.
— А как насчет «встречают по одежке, а провожают по уму»? — насмешливо спросил я. — Или по уму никак?
— Ах, оставьте вы свои «лапотные» мудрости! — Теща поморщилась. — Ум для нас не показатель. У нас все умные. По определению. Так что встречают по одежке и провожают по одежке.
— Ну ладно, если не по уму, но хотя бы по документам.
— Да кто на них смотрит! Документы есть у всех. Смотрят, как человек себя подает. А если у него на лбу написано лабух… — Она красноречиво на меня посмотрела. — В общем, нам лабухи не нужны. А бомжеватые лабухи тем более.
— А что, бородатых евреев не бывает? – Я решил зайти с другого бока, пропустив ее колкость мимо ушей.
— Не бывает! — безапелляционно заявила теща, похоже, окончательно закусив удила. — Евреи нация высококультурная!
— А евреев-париев, евреев-бомжей?
— Откуда? У нас стабильная экономика европейского типа!
— То есть безработицы нет вообще? — Ее категоричность невольно увела меня в сторону.
— Нет!
— А преступность? Зэки-то у вас есть?
— Нет!
— А тюрьмы?
— Нет!
— Что нет?
— Только для арабов!
— Просто идеальное общество какое-то. — Я всплеснул руками. — Уже хочу ехать!
— Тогда потрудитесь не манкировать моими наставлениями. — Она снова вернула меня на генеральную линию дискуссии. — Уберите этот свой сценический имидж. А то у вас документы хоть и в порядке, да, уж не взыщите, новодел, и он может восприниматься как фиктивный. А ваш так называемый семейный альбом, который вы хотите предъявить в качестве доказательства вашей многолетней неполноценной связи, не имеет юридической силы. Вас будут оценивать исключительно по вашей подаче. А какая она у вас, понимаете? Уверена, вы наслышаны, что всякому отребью во въезде в страну отказывают, какие бы не были исправные документы. Мы отребье не любим. И не берем. Все равно что тараканов в доме разводить… Ну что с вами такое? Что вы принюхиваетесь?
— Попахивает ксенофобией, — сказал я. — Где же ваша хваленая цивилизованность?
— А мы и не обязаны всех привечать! — запальчиво произнесла теща. — Еще чего не хватало. Скажите спасибо… — Она осеклась и поджала губы.
— Спасибо! — Я не преминул воспользоваться подарком. — Что хоть кого-то облагодетельствовали, я правильно понял? Хороша толерантность! Берете людей и морщитесь. Делаете одолжение.
— А мы и не обязаны всех любить! — огрызнулась теща. — Нас никто не любил, вот и мы не любим.
И так, как я молчал, она расценила это как свою победу, пусть и местного значения.
— Мы не можем брать любого, — сказала она уже спокойней. — Только тех, кто нам соответствует. И любить людей любыми тоже не можем.
Ну что ж, это было справедливо. И я не мог любить человека любым. И не любил. По крайней мере, в этой квартире был один, которого я не мог любить точно. Никаким.
Меня подмывало задать внезапно вызревший вопрос Софке, по горячим следам, но она улизнула на кухню под шумок, благоразумно решив не накалять атмосферу и не принимать ничьей стороны, так что я его задал уже позже, когда страсти улеглись и когда была пройдена обязательная часть программы — чинная трапеза с сопутствующим ей традиционным обсуждением вкусовых достоинств приготовленных блюд, как будто больше не о чем было поговорить. А впрочем, действительно не было.
Я поймал Софку на кухне за мытьем посуды и, расположившись позади, как бы невзначай спросил:
— Ты-то меня любишь любого?
— Любого, — отмахнулось Софка. — Подай мне тарелки, пожалуйста.
— Любого-любого? — Я передал ей тарелки.
— Любого-любого. И вон ту кастрюлю.
— Точно-точно?
— Отстань.
Я повернул ее к себе.
— Нет, ты скажи.
Жена оторвалась от дел и подумала.
— До определенных пределов.
— Ага, значит, границы все-таки есть? И где же они?
— Не знаю, ты мне еще не давал возможности узнать.
Уже дома, перед сном, как будто пытаясь сгладить неловкость и представить произошедший инцидент как досадное недоразумение, она сказала мне:
— Ты не обижайся на маму. Просто у нее такой характер.
— Да, — согласился я, деланно зевая. — Просто у нее характер такой. — Говорить на эту тему не хотелось.
— На самом деле она хороший человек, — сказала Софка. — Только очень несчастный и одинокий.
— Да, — отозвался я и повторил, словно эхо: — Несчастный и одинокий.
— А в душе она добрая, — воодушевилась Софка. — Просто она этого никому не показывает.
— Да, — сказал я. — Она добрая. Ночью выходит на улицу и кормит дворовых котов.
— Может, и кормит, — с сомнением сказала Софка.
— Крысиным ядом!
Софка поперхнулась. Когда мы выходили от тещи, возле ее подъезда валялся дохлый кот.
Софка восприняла мое ерничанье по-своему. Наверное, подумала, что тема, поднятая мамой, внезапно открыла для меня свою злободневность, что и стало провокатором повышенной нервозности.
— Ты не бойся, — сказала она, надевая пеньюар. — Тебя возьмут.
— Я не боюсь, — сказал я. — Мне все равно.
Она на меня посмотрела. Особенно посмотрела. Но я, не удостоив ее разъяснениями, повернулся на другой бок. Плевать. Будет, как будет…
Четверка «неуловимых мстителей» снова взорвалась безудержным смехом, презрев увещевания окружающих, чем вернула меня к реальности, и я, сменив затекшую опорную ногу, вскользь огляделся, в надежде найти хоть какие-то изменения вокруг. Единственное изменение, которое я узрел, заключалось в том, что теща, выбиваясь из общей аморфной массы, что-то спесиво «втирала» мамаше пижона с серьгой, и та, судя по ее воинственному виду, уже готова была тещу придушить.
Посетовав на то, что это, скорей всего, так и останется фигурой речи, я стал разминать мозги, обдумывая заинтриговавший меня вопрос: почему теща прорезалась так поздно? Логика подсказывала, что после нашей «знаковой» перепалки она должна была наброситься на меня сразу же при встрече, и был к такой встрече внутренне готов. Ан нет, этого не произошло. Всю дорогу теща молчала, будто воды в рот набрала, и претензии по поводу моей внешности предъявила много позже, уже здесь, в посольстве, да и то с откровенной ленцой, скорее, для проформы. С одной стороны это подтверждало, что ее интеллигентское чистоплюйство, которое я якобы компрометировал, было не более чем попыткой выдать желаемое за действительное. Равно как и те ужастики про злобных и интолерантных посольских церберов, которыми она меня стращала. Все это было лишь инспирацией ее сволочного характера. Но с другой, могла быть и какая-то иная, подспудная причина. По здравом размышлении я пришел к выводу, что она таки существует. То есть теоретически возможна, при условии, что теща до нее додумалась. Ну, и если злобные церберы в ее воспаленном мозгу все же имеют место быть. Тогда она могла переосмыслить ситуацию и наконец-то уразуметь, что в том случае, если меня не пропустят, выгода для нее очевидна. Во-первых, она избавляется от неугодного зятя, а во-вторых, Сонечка наконец-то сможет сделать правильный выбор в правильной стране. Как технически такое возможно, когда жену берут, а мужа нет, представить было сложно, но если гипотетически допустить такое вероятие, теща могла понадеяться на то, что я закушу удила и в разобранных чувствах уйду насовсем, грюкнув напоследок дверью. Мол, имел я вас в виду с вашими еврейскими заморочками. Развод и девичья фамилия. Что ж, тоже версия. Такой ход мыслей был вполне в ее духе.
Я посмотрел на тещу, как бы ища подтверждение своих слов, но ей было откровенно не до меня. Ситуация в ее «партии» с дородной дамой круто изменилась: дама, похоже, применила классический «ферзевый» гамбит, завлекши тещу в какую-то галантерейную западню, и теперь контратаковала, заставив соперницу защищаться и, позабыв о светских манерах, отчаянно жестикулировать. Вуаль чванливости слетела с тещиного лица, как накидка из газовых шелков с тела блудницы.
Злорадно подумав: «Так тебе и надо. Будешь знать», я снова переключился на «мстителей». Четверка вела себя развязно, как и раньше, но что-то в ней неуловимо изменилось. Хотя они и продолжали периодически прыскать, утрированно перегибаясь пополам и хватаясь за животики, но, похоже, провокатором такой реакции были уже не анекдоты. Что-то другое. «Мстители» вполголоса зубоскалили, обсуждая какую-то пикантность, и исподволь бросали быстрые вороватые взгляды в сторону. В одну и ту же. Я проследил за их «косяками», пошарив среди ожидающих, кто бы мог их столь нешуточно развеселить. И тут же нашел. Видит Бог, я меньше всего хотел возвращаться к давешней теме, считая ее исчерпанной, но тут сам Бог и повелел. Фатум.
В дальнем углу по нашему ряду, опершись на деревянный костыль, копошился возле освободившегося стула одноногий старик, невесть откуда взявшийся в комнате ожидания, и всем своим естеством противоречил букве и духу сегодняшнего мероприятия. Первый же брошенный на него взгляд создал у меня стойкое ощущение, что попал он не по адресу. Ну совершенно не туда. Если допустить, конечно, что он вообще реальная личность, а не фантом Израильского посольства. Облаченный в телогрейку и с «сидором» за плечом; в замусоленых ватных штанах, одна штанина которых была подвязана узлом под культей; в одиноком валенке и в облезлой армейской шапке-ушанке с опущенными «ушами» — он будто сошел с полотна художника, настолько типаж был узнаваемым. Картина могла бы называться «Безвестный герой-инвалид возвращается с фронтов Великой Отечественной домой». Или же «Безвестный зэк-инвалид откинулся с кичи и следует на «малину», как вариант. Но уж никак не «Безвестный еврей едет в Израиль на ПМЖ и зашел в посольство оформить документы». Среди добротно экипированной, а местами и расфуфыренной публики он выглядел как сырцовый кирпич, затесавшийся в коллекцию драгоценных камней.
Можно было бы, конечно, предположить, что дед не еврей вовсе, а едет по кому-то, «прицепом», так сказать, но, понаблюдав за ним какое-то время, я удостоверился, что это не так. Никто с ним не заговорил, никто к нему не подошел, да и не похоже было, что бы он кого-то высматривал. Расположившись вполоборота к окну, деловито возился со вторым костылем, прислоненным к стенке, — что-то с ним у него приключилось.
Хоть в посольстве было натоплено, избавляться от своего облачения он не торопился, разве что сбросил на стул мешавший вещмешок да подкатил наверх «уши» у шапки, одно из которых тут же устремилось куда-то вбок, как у не блещущего чистотой кровей добермана. Я все ждал, что он вдруг встрепенется, диковато озираясь вокруг, и зашепчет: «Бог ты мой, куда это меня занесло», настолько он был здесь неуместен, но дед, закончив воевать с костылем, обернулся, удовлетворенный, и по-свойски обозрел ожидающих. По всему было видно, что попал он именно туда, куда хотел. По адресу. И в его национальной принадлежности сомневаться тоже не приходилось — был он один как перст и ехал в Израиль по самому себе. Ну, и испаряться, словно призрак, не собирался. Мюзикл «Фантом посольства» Ллойд Вебер пока еще не написал. Я бы слышал.
Я плотоядно ухмыльнулся: мол, на ловца и зверь — и окликнул тещу:
— Римма Моисеевна, я не смею вас отвлекать…
— Смеете!
Теща рада была избавиться от наседающей соседки, и моя «пещерная бестактность» была сейчас как раз кстати.
— Не желаете ли взглянуть?
— Желаю!
— Тогда обратите внимание на вон того субъекта. — Я кивком головы указал на деда. — Прелюбопытный типаж, не правда ли?
Теща перегнулась через Софку и посмотрела в указанном направлении. На ее лице появилось выражение растерянности. Кажется, она еще не понимала.
— Кто это? — спросила она недоуменно.
— Это еврей.
— Еврей?
— Именно! Самый что ни на есть.
И взглянул на нее насмешливо. Она наконец-то поняла и пошла пятнами. Подозреваю, что не только от увиденного. Еще и от того, что ее королевское величество, бывшее по совместительству и непререкаемым авторитетом менторства, ущучили на ровном месте. Поймали на слове. И кто? Какой-то нерадивый паж-переросток.
— Он не еврей, — неуверенно предположила она.
— Тогда что он тут делает? — возразил я.
— Не знаю, пришел с кем-то.
— С кем?
— Откуда мне знать? С кем-то!
— Подразумевается, что с еврейскими родственниками? Час от часу не легче! Вы допускаете, что у евреев могут быть такие родственники из числа «некошерных» граждан? Реально допускаете?
— Родственников не выбирают. — Похоже, теща слабо верила в «изобретенный» ею трюизм, но что еще она могла выдать на-гора?
— Именно что выбирают! Вы бы себе такого не выбрали! — Я был предельно категоричен. Разводить антимонии с этой гусыней мне хотелось менее всего. — Конечно, с родственником может и не повезти, вот как вам — с родственником в моем лице. Но чтобы до такой степени? Никогда! А потому что сословные границы не преступают. Это аксиома. И если у еврея есть подобный родственник, значит он и сам такой же. — И заключил: — Скажи мне, кто твой родственник, и я скажу, кто ты. Даже если предположить, что этот дед не еврей, принципиально это ничего не меняет. Его еврейский аналог пасется где-то рядом.
Аргумент был железобетонный, и теща, судя по ее кислой мине, это понимала, но сдавать позиции не спешила.
— Может, он здесь работает, — разродилась она новой версией, превращая наши препирательства в фарс. Мне ничего другого не оставалось, как ей подыграть:
— Да уж, возраст как раз подходящий. Да и костыли в хозяйстве вещь незаменимая. И швабра тебе, и молоток. А при желании и на кухне можно: картошку там толочь, орехи лущить…
— Может он просто зашел…
— Погреться! Нет, чтоб в гастроном зайти, как все нормальные люди, а этому приспичило в посольство. Большой оригинал, однако.
— Не обязательно погреться.
— А что, червячка заморить? И, правда, чего там столовку искать, если посольство под боком и опять же приспичило! Голод, чай, не тетка.
— А может, ему и в самом деле приспичило. Только другое.
— По нужде? Бывает. Я обычно так и делаю: как только прижало, так сразу в посольство и бегу. И пускают ведь, негодяи. И ничего не требуют: ни документы предъявить, ни необходимость посещения обосновать. Так и говорят: куда хочешь, туда и иди. Погреться так погреться, по нужде так по нужде. Помните, через пропускной пункт проходили? Вот как раз там и не требуют.
— А если сильно приспичило! — Теща упорно не желала капитулировать.
— Пёр как танк? Понимаю. А технически как: сиганул через забор, оттолкнувшись костылями, или с их же помощью через турникет прорывался?
— Охранника уговорил.
— Вот так и уговорил! Что-то мне подсказывает, что деду проще было решить проблему с «нуждой» под посольским забором.
— А охранник мог и отлучиться.
— Куда?
— По нужде!
— И что это у вас все по нужде зачастили? Видно, сезонный энурез. Один посольство облюбовал под писсуар, второй пост бросил, разгильдяй — и куда только террористы смотрят. Кстати, вы не думали, что дед террорист? Это мысль. Он с собой бомбу пронес. Видите, ватник топорщится.
— А вдруг пронес! — запальчиво произнесла теща, припертая к стенке.
— Ну хватит! — осадил я ее. — Перестаньте глупить. Вам придется примириться с очевидным: он еврей. Я уже давно за ним наблюдаю. Он пришел один.
Теща поджала губы, демонстрируя свое неудовольствие. По всему видно было, что она предпочла бы погибнуть в неравной схватке с дородной дамой.
— Но это же какой-то… абсурд! — вскричала она.
— Это не абсурд. Это иллюстрация к нашей давешней дискуссии. Вы ведь утверждали, что таких евреев не бывает. Как видите, бывают и такие. — Я одарил ее взглядом победителя. — Не желаете ли познакомимся поближе? Что-то мне подсказывает, что будет интересно.
Теща скорчила брезгливую гримасу. Похоже, она так не считала.
— Уверены?
— Молодой человек!
— Ладно, как знаете.
Я пожал плечами и готов был уже отдать тещу на растерзание дородной дамы, но тут старик, будто почувствовав, что говорят о нем, подхватил костыли и направился в нашу сторону, подслеповато вглядываясь в лица сидящих.
— Боже мой, он же блохастый! — прошептала теща, с ужасом следя за его приближением.
— Вшивый, — поправил я. — Блохи у животных.
— Он сейчас подойдет, и они поскачут! — Теща не обратила внимания на мою поправку. — Я слышала, что они на целый метр прыгают. — Глаза ее округлились и стали, как пятаки.
— Бегите, — посоветовал я. — Спасайте свою шкуру.
Кажется, она меня не услышала, озабоченная лишь неотвратимо приближающимся кошмаром и напрочь выпав из реальности. Вместо этого она выпростала перед собой руки, будто заслоняясь, и, как неизбежное следствие, представила к обозрению свои сокровища. Собиравшийся было проследовать мимо дед остановился, как вкопанный. Глаза его хищно заблестели.
— Слышь, дочка, ты кого это на гоп-стоп приговорила? — поинтересовался он и, внезапно наклонившись, цепко схватил тещу за пальцы с перстнями. — Дай-ка погляжу.
Теща взвизгнула и вырвала руку:
— Убирайтесь вон!
— Ну, не хочешь, так и скажи. — Дед отстранился. — Чего кричать-то.
— Боже мой, она перескочила! — сообщила теща, покрываясь мертвенной бледностью. — Я видела.
— Кто там у тебя перескочил, глазастая? — не понял дед.
— Уходите скорей! — завизжала теща уже не шуточно и попыталась вжаться в стул. — Я этого не вынесу! Сейчас еще поскачут. — И вострубила, как иерихонская труба: — О-о-о!
Дед посмотрел на меня:
— Малахольная, что ли?
Я развел руками.
Дед сокрушенно поцокал языком и двинулся дальше. Впрочем, свое дело он сделал, оставив виртуальную блоху жить собственной жизнью, а доморощенную Левшу носиться с ней как с писаной торбой.
— Боже мой, она по мне ползает, я ее чувствую, — прохрипела теща, проглотив несостоявшийся крик. — Она щекочется! — И полезла за шиворот, остервенело дергая при этом плечами.
Даже если это были фантомные ощущения, проверить феномен не представлялось возможным. Поди там разберись у нее под блузкой. Наверное, так же подумали и соседи — их тут же как ветром сдуло. От греха подальше. Первой сиганула в сторону дородная дама.
— Сонечка, она меня кусает. — Теща стала натужно тереться о спинку стула. — Сонечка-а-а!! Я сейчас умру!
— В туалет! — мигом сориентировалась Софка.
— В туалет! — подхватила теща. — В туалет!
Они подскочили и, топоча, как две слонихи, ринулись к выходу.
Я проводил их взглядом и тут же плюхнулся на освободившийся стул. Правдой ли было то, что дед оставил за собой сонмище нательных паразитов, или нет — меня не очень заботило. Видимо, по причине ее крайней сомнительности. Больше беспокоила другая правда. Та, о которой известно, что в ногах она не водится. Поэтому я поудобней умостился на стуле и вытянул подуставшие ноги на всю длину. Плевать. Кому нужно, тот переступит. Надо было пользоваться моментом.
Соседи, вдохновленные моим примером, быстро вернулись: места могли занять, и здравый подход перевесил. На лицах читалось смущение: мол, что это на нас нашло? Я зевнул и столь же безмолвно дал им исчерпывающий ответ: что нашло? Стадный рефлекс нашел!
Дородная дама, бывшая инициатором постыдного бегства, вернулась последней. Ибо была ближе всех к потенциальному рассаднику. Подозрительно оглядела свой стул и пол под ним, затем резко провела ладонью по дерматиновой обивке, будто сметая копошащихся на ней невидимых тварей, и, развернувшись, чинно опустила на сиденье свои массивные ягодицы. Стул страдальчески заскрипел.
Я огляделся по сторонам, в поисках старика, и обнаружил его там, где он и должен был быть. Совершив круг почета, «блохастый» дед пристроился в облюбованном им углу. Сидел, прислонив костыли к батарее, и копался в своем «сидоре». Видно, готовил к бою новую партию блох — скоро должна была вернуться теща.
Это была классическая оговорка по Фрейду, ее обмолвка. Блохастым дед стал из-за кота Кешки, тещиного любимца — именно он сработал триггером. Вряд ли кот был блохастым на самом деле, скорей всего, лишь потенциально блохастым — теща регулярно втирала ему противоблошиные ампулы и надевала ошейник аналогичного ветеринарного предназначения, руководствуясь девизом «маслом каши не испортишь», — но принципиально это ничего не меняло. Кошка у нее стойко ассоциировалась с блохами, и они были не последним словом в ее лексиконе. По поводу чистоплотности своего питомца она страдала маниакальной мнительностью. Это был ее пунктик. Может, одного этого обстоятельства и не хватило бы для провокации, но тут еще и Израиль свою лепту привнес. Вернее, не столько он, сколь необходимость передислокации кота на Землю обетованную. Ибо она создавала немалые сложности. Кот был раскормленный и в отпущенные правилами восемь «кг» для провоза домашних животных в салоне самолета не вписывался. Другого выхода не оставалось, как сдавать его в багаж. Как чемодан. По большому счету, не он первый, не он последний. Но кот к тому же был и классическим интровертом, в переложении на кошачью психологию, разумеется. Признавал только хозяйку, от чужих же шарахался, не хуже, чем от собак, забиваясь под ванну или под кровать, а когда его пытались вытащить оттуда для всеобщего обозрения и, естественно, умиления, шипел и делал лужи. Бзд…вый был кот, если по-русски. Как он перенесет путешествие в багажном отсеке и вернется ли к хозяйке в адекватном состоянии, было непонятно. Да и вообще, вернется ли? Для тещи транспортировка кота была неутихающей головной болью. Все ее мысли крутились вокруг этого. Так что «блохастая» участь деда была предопределена. Ассоциативную цепочку «Израиль — кот — блохи» проследить было несложно. Она напрашивалась.
Что ж до меня, то и в моих мыслях кот занимал не последнее место. Пусть и не столь фундаментальное, как в тещиных, но тем не менее. И «лотерея» с его транспортабельностью так же вызывала у меня изрядную ажитацию. В том смысле, что лучше бы кот оказался нетранспортабельным: околел где-нибудь над Грецией или Кипром. Кошек я любил, но они имели для меня чисто утилитарное применение: усадить на колени, поиграться, погладить. В той же степени, что меня умиляли эти пушистые зверьки, я не терпел издержек, с ними связанных. Издержек физиологического толка. Тещин же кот периодически напоминал о том, что он живое существо. Причем напоминал именно в мои туфли. Ни в чьи другие. Тайком выбирался из своего убежища и напоминал. В плане физиологии чужая обувь интересовала его мало. И если я забывал пристроить свою вне пределов его досягаемости — спрятать в платяной шкаф или закинуть на антресоль, — назавтра приходилось покупать новую. Моющие средства от этого вонючки еще не придумали. Забывал я, к сожалению, нередко — голова была вечно забита чем-то другим, — так что на обуви можно было разориться. Но если здесь, в стране сдувшегося социализма, эти издержки воспринимались как точечные акты агрессии недружественной стороны и, поскрипев зубами, на них можно было закрыть глаза, то в Израиле они грозили принять перманентную форму. Там нам на роду было написано жить под одной крышей. Мало того, что с тещей, так еще и с ее котом в качестве довеска. Это был уже явный перебор. Столь сильные раздражители могли подействовать на меня непредсказуемо. За себя я поручиться не мог. Не знаю, как насчет тещи, но насчет кота точно. И зачем тогда его везти? На убой, что ли? Не проще ли здесь оставить. Не живодеры, чай. С этим я однажды подкатил к Софке и в шутливой, разумеется, форме предложил ей надоумить маму не заморачиваться с котом. Все равно не жилец. А в Израиле можно завести нового: кошка — это дело привычки. Привыкла к этому, привыкнет и к другому. Сколько людей своих питомцев оставляли, выезжая на ПМЖ. Но Софка знала мою манеру говорить игриво о наболевших вещах и отреагировала со всей серьезностью.
— Как ты можешь быть таким бездушным? — усовестила она меня. — Представь, что мы бы тебя оставили — каково б тебе было? Кешка же член нашей семьи.
— Предъявите документы! — потребовал я.
— А что, нельзя быть членом семьи без документов?
— Нельзя! — отрезал я. — Семьи без документов не бывает. Семья — это и есть документальное подтверждение личностных взаимоотношений. Равно как и родственных связей.
— То есть членом семьи без документов человек быть не может?
— Не может. К нему можно относиться с пиететом, даже любить, но членом семьи он от этого не становится.
— А кем я для тебя была, пока мы не расписались, — женой или сожительницей? — полюбопытствовала она. — Кем ты меня считал?
— Женой не считал, — честно признался я. — Жена не бывает приходящей. — И тут же исправился, противореча самому себе: — Но если бы жили вместе не расписанные, то считал бы женой.
— Ага! Значит, если подходить к семье не с юридической стороны, а с формальной, все же можно быть членом семьи и без документов?
Мне ничего не оставалось, как согласиться, хотя я уже знал, к чему она ведет.
— Тогда любой человек может быть членом семьи! — с ликованием произнесла она. — Даже если этот человек — кот!
На что я тут же возразил:
— Если так подходить к семье, то у нас бы полстраны пересажали за издевательства над родственниками.
В конце концов, мы сошлись на компромиссном варианте: в отдельно взятых ячейках общества некоторым субъектам — неважно, собственно они человеческие или же антропоморфные и человеку лишь уподоблены — может быть определен статус ассоциированных членов. Ни нашим, ни вашим.
— И что ты на кота взъелся? — расслабленно сказала Софка, когда мы пришли к приемлемому соглашению. — Он, конечно, шалунишка, но ведь такой милый.
— Оттого и взъелся, — проворчал я. — Твои ассоциированные члены имеют свойство отбирать на себя слишком много любви. Я ревную.
— У тебя в глазах не рябит? — спросила Софка насмешливо. — Скольких ты их у нас насчитал?
— Зримо одного, — ответил я туманно. По моему разумению, их было два, но о втором я по этическим соображениям распространяться не стал.
— Кстати, как ты смотришь на то, что в Израиле у нас может появиться кто-нибудь еще? Более позитивный. — Она лукаво посмотрела на меня.
— Еще и собака? — Я сделал вид, что не понял. И потребовал: — Предъявите документы!
Ирония судьбы, но мое вынужденное позерство касательно кошачьих документов имело продолжение. Для въезда в Израиль коту потребовалось выправить паспорт. Что и сделала за него хозяйка. И, как предписывали правила, оформила его на свою фамилию. Получилось вполне себе ничего: Кеша Фраерман. Очень даже симптоматично. Отныне кот был с документами, и все вопросы по поводу его членства в нашей «ячейке общества» были сняты.
Сам по себе этот факт на мое бытие влиял мало, разве что в эмоциональном плане негативно сказывался на определяемое им сознание, да вот выяснилось, что теща в курсе нашей с Софкой полемики. Ну и моего предложения избавиться от кота тоже. И хоть я от своих слов быстро открестился, попытавшись свести все к шутке, жена таки поделилась с подружкой-мамой моими соображениями. (А что я, собственно, хотел? Сам же об этом и просил. Чего теперь на зеркало пенять.) В каком ракурсе это было подано и под каким соусом — вопрос, конечно, интересный, но это уже были частности. Как результат моего необдуманного «фрондерства» торжественное застолье, устроенное по поводу кошачьего совершеннолетия, началось с того, что виновник торжества был триумфально пронесен персонально перед моим носом, после чего мне же было заявлено, что больше ни один «чикатило» не посмеет обзывать такого кроху ассоциированным членом и требовать выбросить его на помойку. При этом едва умещавшийся на руках у хозяйки Кроха безучастно взирал на происходящее под воздействием валерьянки; что ж до самой хозяйки, изрядно согбенной под тяжестью избыточного веса и гнетом не ко времени разыгравшегося радикулита, то свой демарш она подкрепляла улыбкой, больше напоминающей оскал боли, отчего вызывала легкую жалость — как от чрезмерного ее тщания, так и от запредельной ее глупости: видно было, какими героическими усилиями дается ей эта показуха. После демонстрации новоиспеченного Фраермана — мне в пику, а собравшимся гостям во благость, — я был публично подвергнут остракизму (с глаз долой и с сердца вон!), однако по прошению дочери помилован: мое изгнание было заменено каторгой (в том смысле, что мукой) — весь вечер вкушать тещину желчь, сдобренную аттической солью. В качестве орудия «наскоков» она выбрала Левочку. Уж никак не скажешь, что это боевое непарнокопытное, которое теща оседлала, можно было назвать чем-то новеньким. Разве что в смысле хорошо подзабытого старенького. Этакий неувядающий Буцефал: и на живодерню вроде бы пора, но и борозды он, паршивец, не портит. Вместо торжественного спича во здравие Кеши Фраермана, который к тому времени без задних лап дрых на «вдовом» тещином сексодроме, она подняла бокал с шампанским и неожиданно для всех, и для Софки в том числе, произнесла:
— Сонечка, я вчера встретила Левочку. Ты помнишь Левочку? У вас еще с ним БЫЛО на четвертом курсе. Так он тоже едет в Израиль. Уверена, за тобой!
И понеслось…
Левочка был вторым ассоциированным членом нашей семьи, и именно его я не стал вытаскивать на свет Божий во время давешнего разговора с Софкой. Был ли когда-то в жизни Софки этот ее однокурсник или нет, да и существовал ли он в действительности, история умалчивала. То бишь Софка. А если даже и существовал, то, может, у него давно была своя семья и куча сопливых отпрысков, да и о Софке он думать забыл, если вообще когда-нибудь думал, — но все равно Левочка незримо присутствовал в нашей жизни. А во время Оно, в период становления новоиспеченной ячейки и даже до него, вел активную кампанию по ее разрушению, пусть и сам того не ведая, — играл свою малопривлекательную роль, как послушная марионетка в руках неугомонного и злобствующего кукловода.
Задействуя Левочку в качестве «стенобитного орудия», которое было призвано пробить брешь в возведенной нами с Софкой крепости, теща почему-то начинала педалировать интонации, присущие канувшим в лету одесским евреям и ставшие лексикой еврейских анекдотов, но ей, рафинированной московской интеллигентке в бог знает каком колене, никоим образом не свойственные. Почему так — только ей одной и было ведомо, но в итоге получалось колоритно:
— Сонечка, ты помнишь Лёвочку с параллельного потока? Такой хороший еврейский мальчик. Ты ему еще так нравилась. Так я его встретила на днях. Он до сих пор по тебе сохнет, он сам сказал. Уже засох, как стручок! На нем даже костюм висит, как на вешалке. От Кардена. Так я подумала, пусть лучше на моем зяте висит Карден, чем облегают лохмотья от «Большевички»…
— Сонечка, я снова встретила Левочку. Так он шепнул мне, что мечтает пригласить тебя в ресторан. И не просто в ресторан, а в тот, где вопит твой муж! Чтобы заказать ему «хава нагилу» за смешные чаевые. Ты посмотришь на это со стороны и поймешь простую истину: лучше быть замужем за тем, кто заказывает музыку, чем за тем, кто ее вопит…
— Сонечка, мне опять попался Левочка. Так он меня караулит, представляешь? Он караулит меня на своей машине. Так у него иномарка, Сонечка, и эта иномарка не «Запорожец»! Ты слышишь, Сонечка, подумай: лучше иномарка в гараже, чем балалайка под кроватью!
Ну и все в том же духе.
В общем, Левочка тещиными усилиями не давал мне ни скучать, ни расслабляться. Со временем Левочка умерил свою активность — видимо, его кукловод уразумел, что выбор дочери — это всерьез и надолго, — затем и вовсе исчез с горизонта, но неожиданно снова воскрес, для того, чтобы опять исчезнуть, и в конечном итоге начать появляться эпизодически, видимо, чтоб о нем не забывали. Ну, и чтоб наша с Софкой жизнь не была такой уж пресной. И вот он снова прорезался, и что-то подсказывало, что реанимировали Левочку неспроста и теперь, когда решение о переезде принято, он обоснуется у нас основательно. Как в былые времена. Причем у покладистого Левочки видоизменится функция: он станет фистулой для собаки Павлова. С помощью Левочки у Софки будут вырабатывать условный рефлекс. На Левочек. Или хотя бы привычку к ним. Там, куда мы ехали, их было пруд пруди, этих Левочек с тугой мошной. Причем, в отличие от их виртуального собрата, были они сколь напористы, столь и беспринципны. И отнюдь не безуспешны. Судя по долетавшим до меня слухам, семьи новых репатриантов распадались как нестабильные трансураниты: счет шел даже не на годы — на месяцы. Только не до периода полураспада — до полного. От предложений Левочек сложно было отказаться. Переселенки и не отказывались. А зачем? Любовь придумали русские, чтобы не платить. Россия осталась в прошлой жизни. Мораль измыслили латиняне, чтобы расплачиваться. В стране Левочек она хождения не имела — слишком мелкая монета. Все сходилось воедино. Одно к одному.
Тещу эти слухи также не обходили стороной. Подозреваю, она ими кормилась и вдохновлялась. А с фактами могла связывать тайные надежды. Дурной пример, как известно, заразителен. Она ведь желала дочери добра. По-своему. По-своему же и любила. Увы, не по-моему. В этом мы с ней расходились. И что же оставалось мне? Как-то реагировать на грозившего распоясаться Левочку? Я и реагировал. То и дело ловил себя на мысли, что задаюсь вопросом: любить по-моему, это как? И уместно ли в данном контексте употреблять междометие «увы»? И не знал, что себе ответить…
Я посмотрел на часы: что-то девушки подзадержались. Похоже, теща решилась на полный «шмон», и теперь блоху придирчиво искали где только можно: и в одежде, и в обуви, и во всех потаенных уголках ее тела. Предварительно разоблачив тело до состояния «ню». Я представил себе эту сюрреалистичную мизансцену, подмостками для которой служил тесный сортир посольства, и подумал, что не мешало бы и мне появиться со своим «кушать подано» — в том смысле, что предложить посильную помощь или хотя бы полюбопытствовать, как продвигается охота, — но тут двери открылись и Софка с мамой, взявшись за руки, впорхнули в помещение. Именно впорхнули. Теперь это были не слонихи, а две весело щебечущие сойки. Кажется, все закончилось благополучно. Блоха была демаскирована и с позором ретировалась, так и не успев в полной мере вкусить тещиных мослов. Впрочем, это допущение я тут же отнес к разряду фантастических. Реалии же, судя по всему, были куда прозаичней: ни блохи, ни следов ее пребывания обнаружено не было. Тревога оказалась ложной.
Я не без сожаления освободил Софке место, и она тут же плюхнулась на стул, поблагодарив меня необязательным «Спасибо», и обложилась нашими шубейками — сегодня ей выпало подвизаться гардеробщицей на добровольных началах. Теща умащиваться повременила — сперва бросила настороженный взгляд на деда. Но тот прикорнул в своем углу и был неопасен. Тогда она тоже присела, грациозно опустив свою августейшую задницу на отполированный предыдущими «сидельцами» дерматиновый трон. Дородная дама с некоторой тревогой поглядела на тещу и отодвинулась. На какой-то сантиметр. Больше не позволяли скученность стульев и ее, дамы, габариты.
— Пожалуйста, — ответил я запоздало Софке и игриво осведомился у тещи: — Как там живность? Изрядно потрудилась?
— Как вы можете! — обиженно воскликнула теща, и губы ее задрожали.— Я такого страху натерпелась.
Судя по ее плаксивому виду, это была не поза. Она действительно испытала шок. Оставалось лишь подивиться силе ее мнительности. С такими талантами и «ужастики» смотреть не надо было, чтобы пощекотать себе нервишки. Да что там «ужастики». Фредди Крюгер был бы для нее просто детской страшилкой — по сравнению с блохой, этим ее воплощенным «кошмаром на улице вязов».
Я поднял руки к груди: мол, осознал, умолкаю — и бросил беглый взгляд на Софку: было — не было? В блошином вопросе надо было внести окончательную ясность.
Софка укоризненно посмотрела на меня, затем нехотя мотнула головой. Ощущения оказались фантомными. Равно как и их провокатор. И кто бы сомневался.
Я понимающе кивнул. Оставалось лишь воскликнуть: эврика! Вот кто истинный фантом посольства! Не дед — блоха!
— Боже мой, какой ужас я испытала! — Теща решила детальней донести до слушателей свои давешние переживания. — Какой вселенский ужас! — Губы ее снова задрожали. Вернее, теперь она «задрожала» губами, выдавливая из себя «жалостливую» эмоцию. Актрисой она была посредственной. — Я чувствовала, как она по мне ползает. Как семенит по мне своими лапками. Как она щекочет меня своим хоботком, как она открывает свой гнусный маленький ротик и впивается своими острыми жвалами. О-о-о! Бр-р-р!
Она явно переигрывала. Но что ей оставалось делать? А ничего не оставалось. Лишь упорно гнуть блошиную линию. В противном случае пришлось бы объяснять свое не вполне адекватное поведение. А то, что оно адекватностью не отличалось, думаю, было понятно уже и ей самой. Наверняка Софка, после безрезультатного шмона, там же в сортире слегка вправила ей мозги: «Ну что тут такого, в конце концов? Просто дедушка в телогрейке. Почему обязательно паразиты?» С этим трудно было поспорить.
Софка погладила тещу по плечу, пытаясь подыграть:
— Мам, не переживай так. Все уже позади.
— Она, наверное, в туалете спрыгнула, — деловито предположила теща. И тут же поставила всех в известность: — Теперь я туда не зайду. Ни за что! Ни при каких обстоятельствах. Даже если очень…
И осеклась, сообразив, что загоняет себя в ситуационную западню. Чем ей грозит это самое «ни за что» в случае, если ждать придется слишком долго и реализуется еще и «очень», представить было не сложно. Но было уже поздно.
Она зыркнула на меня исподлобья, явно ожидая какой-нибудь «шпильки» в свой адрес. А что еще она могла ожидать от «любимого» зятя? И тут была права.
«Наказать, что ли? — лениво подумал я. Уж очень казалось заманчивым живописать ей последствия ее же необдуманного обета. — Или пощадить? Казнить или миловать?»
В итоге я все-таки решил быть великодушным и раскручивать ее оплошность не стал. Пускай живет. К тому же тема физиологической «нужды» положительно становилась лейтмотивом наших милых семейных посиделок, а это уже было нездоровой тенденцией. Поднапрягало.
Вместо этого я ее успокоил:
— Не волнуйтесь. Выждите время. Она вскочит на кого-нибудь другого.
Теща повеселела и одарила меня благосклонным взглядом. С ее стороны это была неслыханная милость. Тут же захотелось припасть к ее ручке. Или сделать книксен, на худой конец. Впрочем, и то и другое было бы воспринято как фиглярство, так что я решил обойтись без излишеств. Лобзание ручки к тому же было и не безопасно: ее «цацками» я мог оцарапать себе рот.
Вместо этого я заполнил образовавшуюся паузу тем, что попросил Софку дать мне бутерброд. Софка с готовностью открыла торбочку и достала оттуда булку в целлофановой обертке.
— Пожалуйста, — сказала она. — Ешь.
— С колбасой, если можно! — попросил я, узрев, что получил булку, промазанную вареньем. Подумал и добавил: — Пожалуйста.
— Я не взяла, — растеряно отозвалась Софка. И стала оправдываться: — Я не думала, что ты захочешь есть в посольстве. Мы же ненадолго. — Вид у нее сделался виноватым. — Прости, пожалуйста.
— Не парься. — Я махнул рукой. — Сойдет. — И откусив от булки кусок, принялся жевать. — Спасибо, — поблагодарил я с набитым ртом. — Вкусно.
— Пожалуйста, — с готовностью откликнулась Софка. — Кушай на здоровье. Вот, возьми салфетку.
Я кивнул, радуясь, что у меня заполнен рот. А то бы она увидела, как я морщусь. И не от приторно-сладкой булки.
Что-то у нас с ней было не так — с нашим домостроевским декорумом, с нашим семейным политесом. С перебором. Вернее, не было — стало. Когда стало — не помню. Как-то само собой. Софка инициировала эту игру — я, естественно, поддержал: не обезьяна, чай. И поехало.
«У нас лампочка в кладовке перегорела, ты вкрутишь? — Да. — Спасибо. — Пожалуйста».
«У нас сахар закончился, купить не забудешь? — Нет. — Спасибо. — Пожалуйста».
«Я торт испеку, ты будешь? — Буду. — Спасибо. — Пожалуйста».
«Я завтра подзадержусь, ты не волнуйся. — Не буду. — Спасибо. — Пожалуйста».
«Тебе понравился сегодня секс? — Да, спасибо. А тебе? — И мне. Тебе спасибо. — Пожалуйста. — И тебе пожалуйста».
Нет, конечно, что касается секса я утрировал, но во всем остальном… Благопристойность, слащавая до тошноты. Благовоспитанность, вызывающая гримасу. Не знаю, как у нее, а у меня точно. Вроде бы ничего особого, мелочь, но эта мелочь наводила на грустные размышления. Сначала ведь такого не было. По крайней мере, я не замечал. Вроде были нормальными любовниками. Могли и послать друг друга. Ну, пусть не прямо, но хоть обиняками. А теперь что? Стали нормальными супругами? Слабо верилось. Думаю, дело было в другом. От всей этой напускной чинности веяло осенним хладом — прогнозируемым похолоданием после знойного лета. Кажется, в этом была причина. Наши отношения перевалили экватор.
Вежливость — обязательный атрибут корпоративной этики; для сослуживцев она и этикет, и бонтон, и субординация. В браке же нарочитая вежливость — это всегда дистанция. Тут к Спинозе не ходи. Еще можно понять, если так изначально повелось меж супругами в силу специфики воспитания — аристократических манер, к примеру, — но когда супруги выходят на такой уровень взаимоотношений, или, точнее, возвращаются, откатываются к ним — это нездоровый симптом. Это как трещина между тектоническими плитами, которые незримо расходятся в разные стороны, растаскивая покоящиеся на них материки. Медленно… но неотвратимо. И назад уже никак. Мы с Софкой стали слишком вежливыми друг с другом. Необязательно вежливыми. Подозрительно вежливыми. Словно безотчетно пытались держать дистанцию. И это был звоночек! Похоже, наши материки медленно, но верно расходились…
— Запить дать? — донесся до меня услужливый голос Софки. Она явно пыталась загладить свою вину. — Мама сварила свежий компот.
— Не впечатляет. — Я на мгновенье вынырнул из омута своих мыслей. — Вот если бы мама сварила свежего пива…
— Пива ты вчера выпил недельную норму, — напомнила мне Софка.
— Месячную, — поправил я. И снова погрузился в свой омут.
Особым любителем пива я никогда не был, и употреблял его преимущественно летом, в жару, когда этот древнейший напиток, прекрасно утоляющий жажду, становился практически незаменимым. Зимой же крайне редко и в очень умеренных количествах. Но настроение было не ахти, и дело было как раз в наших расходящихся материках. Вернее, не только в них, а еще и в сопутствующих этому процессу обстоятельствах. Все бы ничего — они, материки то есть, могли бы отдаляться друг от друга еще бог знает сколько времени, на наш с Софкой век хватило бы, — но происходило это на фоне намечающегося «исхода» на Землю обетованную, а это уже был совсем другой коленкор. Конгломерат, заставляющий меня активно рефлексировать, ставя перед собой неудобные вопросы, и оттого пребывать в состоянии, которое принято характеризовать как подвешенное. Со всей побочной симптоматикой. Когда ты вроде бы спокоен, но при этом чувствуешь себя скрученной пружиной, которую вот-вот распрямит. Мысли просились наружу. Не то, что бы хотелось их выплеснуть, но поделиться ими не мешало бы. Если тому будет сопутствовать доверительная атмосфера. И тут мне попался Мерлин.
Намедни Мерлин, давно положивший глаз на мой «Ibanez», предложил мне попить пивка после «джема», и я согласился: сейшн обещал быть если и не последним в моей жизни, то последним перед длительным перерывом, это уж точно. Предварительно затарившись «хейнекеном», мы отбарабанили неслабую программу, а после, расположившись в тесной гримерке нашего неувядающего ДК, открыли пивные банки и выдули тут же по штуке, присосавшись к ним, словно изголодавшиеся пиявки к беззащитным телесам, а слегка насытившись, открыли по второй и закурили, кайфуя. Времени было вагон, так что Мерлин начал издалека.
— Валишь? — спросил он, лениво перебирая струны на «басухе». Так, для затравки спросил. Будто он сам этого не знал.
— Валю, — подтвердил я. Хлебнул пивка и дал опровержение: — Или не валю.
— Как понимать? — Мерлин тоже приложился к жестянке, сделав несколько крупных глотков. По подбородку у него потекла тонкая струйка.
Вместо ответа я уткнулся в свою жестянку. Если бы я сам знал, как это понимать.
— Ты определись как-то, — сказал Мерлин. — Люди же в озабоченности — брать тебе замену или нет. Не оставляй команду в подвешенном состоянии.
— Валю, валю,— успокоил я его. — Завтра в посольство.
— Шо-то радости маловато, — заметил Мерлин. — Или показалось?
Я молча добил жестянку и потянулся за следующей. Радости было не то, что маловато, ее не было вовсе. Впрочем, как и уныния. Одна сплошная апатия. Как будто «колес» наглотался.
Мерлин, так и не дождавшись от меня ответной реплики, спросил:
— И шо ты там забыл?
Хоть Мерлин и прожил в Москве не один год, но от украинского говора так и не избавился. Был он в миру Гришкой Подопригора из Запорожья, а свой сценический псевдоним придумал, вычитав где-то, что легендарный колдун Мерлин, куролесивший при дворе короля Артура, по одной из версий был не бриттом, а скифом с порогов Днепра. «Скифом был небритым», — каламбурил по этому поводу Гришка.
— А тут шо? — В тон Мерлину ответил я. — Времена пошли смутные. Все эти реформы дикие, Гайдары с Чубайсами, ваучеры-шмаучеры… А войнушка у Белого дома меня и вовсе доконала. Пока страну не доведут до ручки, не успокоятся.
— Ну, это понятно, это как водится. — Мерлин согласно покивал. — Но там-то ты шо делать будешь? Там шо, рок есть?
— Скоро и тут не будет. Рок отходит, попса все заполонила. Все в попсу бегут.
— Будет, не будет — дело десятое, а там шо?!
— Не знаю, — честно признался я. — Там ничего. Жить буду.
— С такой кислой рожей?
— Пройдет, — уверил я его, хоть сам был совершенно в этом не уверен. — Это нервное. Чай, не каждый день Родину покидаю.
— Не знаю, не знаю, — с сомнением протянул Мерлин. — Ностальгия вещь прилипчивая. Может и подзадержаться. Надолго.
— У меня нет ностальгии, — веско возразил я. — Я еще не уехал.
— Не уехал, но ностальгия уже есть. — Мерлин отставил пустую жестянку и, умостив на колене гитару, наиграл первые два такта полонеза Огинского «Прощание с Родиной». — У тебя ностальгия по настающему! Классические симптомы.
— У меня зимний авитаминоз! — зло сказал я. — И легкая меланхолия по этому поводу.
— Ну так повремени до лета. Тебя шо, в шею гонят?
— Гонят, — пробурчал я. — Я же теперь под каблуком. Сказали — беру под козырек и не рассуждаю.
— Так ты с женой поцапался? — разродился предположением Мерлин. — Ты поэтому такой?
— Не поцапался, — сказал я раздосадовано.
— Нелады, что ли?
Я помедлил, но все же решил довериться Мерлину:
— Не то, что бы нелады. Сам не пойму, в чем дело. Вроде и не собачимся, а все равно что-то не то. Тихое болото какое-то. Лучше б собачились.
— Так бывает, — со знанием дела сказал Мерлин, давно «окольцованный» и имевший двоих детей. — Притерлись, значит. С одной стороны хорошо, а с другой хреново: больше не искрит. — Он открыл очередную жестянку и быстро отвел ее в сторону: пиво, пенясь, полилось на пол. — Пересидели вы. Надо было раньше расписываться. Детишек заводить.
— Надо было, — согласился я. — Все крепки задним умом.
— А теперь-то зачем расписались?
— Оттого что пересидели.
— Непоследовательно как-то. — Мерлин озадаченно помотал головой.
— Как есть. — Я открыл свою жестянку и быстро стал слизывать полившуюся пену.
— Думали, это как-то склеит? — догадался Мерлин.
— Ничего не думали. Просто пошли и расписались.
— Думали, думали. Только друг дружке не говорили.
Я неопределенно махнул рукой. Наверное, Мерлин был прав. Думали. Но каждый про себя думал — как им догнать уходящий поезд. Вместо этого сказал:
— По-любому надо было расписаться. Чтоб детишек по-людски завести, если решимся.
— И в Израиль слинять… — подхватил Мерлин.
— И в Израиль тоже — Я не стал отпираться. — Может, что-то свежее. Новые впечатления...
— Да, человек существо противоречивое, — резюмировал Мерлин.
— С тещей жить придется, — сказал я не к месту. — По крайней мере, первое время. А эта кикимора житья не даст. И чем все закончиться…
— Ну, в конце концов, ты не на Марс летишь, — философски заметил Мерлин. — Всегда можно вернуться. Тем более, что дети тебя не тянут.
— Можно, — подтвердил я. — Купил билет на самолет и сделал ручкой: прощай любимая.
— А я и не говорил, что это просто! — Мерлин повысил голос. — Я лишь сказал, что это возможно.
Я кивнул, соглашаясь.
— Ты там с детишками не спеши, — напутствовал меня Мерлин. — Даже если задумали. Для начала осмотрись, обживись. Погляди, как пойдет. А там видно будет, понял?
— Понял, — отозвался я.
— И хату здесь не продавай. Главное, чтоб было куда вернуться, если шо. Не жги мосты, понял?
— Понял. — Я снова кивнул.
— Ну, а не пойдет — сел в самолет и помахал ручкой.
— Не в этом дело. — Я наконец-то нашел метафору, позволявшую мне с предельной четкостью выразить суть своего подвешенного состояния. Мерлин подсказал «мостами». — Не в том, будет ли мне куда вернуться.
— А в чем?
— Понимаешь, это как Рубикон. Его требуется перейти, а ты не уверен, нужно тебе это или нет.
Мерлин пристально посмотрел на меня, словно гипнотизируя, — видно, пытался осмыслить мною сказанное, — затем не спеша закурил и пустил дым кольцами.
— Что-то я не въезжаю, ты едешь или не едешь? — спросил он наконец.
— Сказал же: еду. Завтра в посольство.
— Но не хочешь?
— Я этого не говорил. Просто я не понимаю до конца, надо ли переходить этот Рубикон.
— Если сомневаешься, значит, уже не хочешь. Это практически одно и то же.
— Это не одно и то же. Можно хотеть чего-то, но при этом не быть уверенным в том, что тебе это нужно. Между «я хочу» и «мне надо» тонкая грань.
— Софистика, пастор, софистика! Причеши свои мысли. Понять — значит, упростить.
— Может, ты и прав. — Я присовокупил очередную пустую жестянку к уже выпитым. — Только это не имеет никакого значения. Все решено.
— Ехать с таким настроением? Я бы не стал. Потом можешь крупно пожалеть. Себя сглодаешь.
— Что ты предлагаешь? Не ехать? Аль доверить судьбу монетке?
— Зачем монетке? Доверь ее Богу. — Мерлин перекрестился и, достав нательный крестик, поцеловал его. Все знали, что он истово верующий.
— Это как? В церковь сходить — батюшка нашепчет. Или знака ждать? Знамения?
— Не знамения. Случая. Бог случай подкинет, чтоб тебе легче решить было. Случай — это псевдоним Господа, когда тому не хочется подписываться собственным именем, — заключил он известным афоризмом Анатоля Франса.
— А ты уверен, что подкинет? — усомнился я. — Его благости можно всю жизнь ждать.
— Не надо ждать, — категорично заявил Мерлин. — Случаи на каждом шагу. Бог постоянно подсказки подбрасывает, как нам жизнь свою устаканить. Просто мы их не замечаем. Не обращаем на них внимания. Не придаем им значения. Не воспринимаем в качестве Божьей милости. Сами стараемся свои проблемы разрулить. Гордыня нас обуяла. Так ты смири гордыню: смотри на все вокруг сквозь призму промысла Божия. Крути головой по сторонам, присматривайся — узришь. А не узришь сам, так помоги ему, случаю-то. Он прорежется. И как он распорядится — так и будет. Выпадет ехать — езжай смело. А если что потом не понравится — презри. То Бог так повелел.
— Интересная трактовка провидения. — Я даже не пытался скрыть усмешку. — А случаю-то как помогать, чтоб он прорезался — что ты имел в виду? Его спровоцировать? Или мне самому его измыслить? Типа, лечь под поезд, и если он отвернет на стрелке, то мне можно смело ехать, да?
— Не передергивай, — сказал Мерлин строго. — Бог не играет своими агнцами, это они сами манкируют Божественным предначертанием. Русскую рулетку придумали досужие люди, прикрываясь добрым именем Бога. Случай, как псевдоним Бога, — это совсем другое.
— А как ты их отличаешь? Я имею в виду Божий дар от мирской яичницы?
— Так чувствую! Вот здесь, допустим, голяк, а сюда прикоснулась десница Господа — и все. Просто же очень, попробуй, у тебя получится. Я всегда обращаюсь к его помощи, когда не знаю, как поступить. Помогает.
— Попробую, — сказал я. — Вот сейчас четвертую выпью и попробую. — Я открыл очередную жестянку. — Пойду искать себе на ж…у приключений. Как я понимаю, этот вид развлечений тоже в ведении Господа.
— Не богохульствуй!
— Не буду, не буду. — Я поднял руки, и пиво выплеснулось мне на штаны. — Я просто за тебя переживаю.
— Я-то причем?
— А «Ибаньес»?
— А что «Ибаньес»?
— А если мне Бог отсоветует ехать? Я и не поеду. Ты меня, в принципе, убедил.
— А чего это он тебе отсоветует? — спохватился Мерлин. — Еще как посоветует! Ехай, скажет, скатертью тебе дорога.
— Не знаю, не знаю. Не уверен. Думаю, вопрос о гитаре нужно отложить до завтра.
— Вот ты жук! Могли б сегодня добазариться. А то тебя потом снова вычислять придется.
— Так на то воля Божья. — Я большим глотком опорожнил жестянку и отправил ее к уже оприходованным. — Только завтра. — И похлопал Мерлина по плечу. — Кстати, а чего это ты решил, что тебе нужен мой «Ибаньес»? Может, Бог тебе подгонит случай, и ты поймешь, что он тебе без надобности?
— Не подгонит, — сквозь зубы процедил Мерлин. — Он знает, что мне «Ибаньес» нужен.
— Ну, коли он это знает, тогда он должен подогнать соответствующий случай мне. Чтоб я уверовал в то, что должен ехать. Логично?
— Логично, — нехотя согласился Мерлин.
— Тогда не торопи события. Пришпоривая меня, ты не доверяешь Богу. Наберись терпения и жди звонка. Я сообщу результат…
…Я посмотрел на часы: шел одиннадцатый час; с момента разговора с Мерлином прошло чуть более полусуток.
Конечно, это было ерничество с моей стороны. Ерничество, за которое теперь мне было немного стыдно. Вчера не было, а сегодня стало. Надо было отдавать гитару Мерлину вчера. Ну, не отдавать, а договариваться о цене. А может, и сразу отдать, если при Мерлине «капуста» была. Думаю, была, он хитрый хохол, наверняка захватил с собой «на авось». Знает, что железо нужно ковать, пока горячо. Чего не отдал? Вдруг жаба задавила. Да и Мерлин со своими глупостями раззадорил. Захотелось его позлить. Да и пиво свою лепту внесло. А теперь придется ему звонить: ну, не сейчас, конечно, а к вечеру — завтра уже наступило. И сообщать две новости, одна из которых, как водится, хорошая, а вторая, естественно, плохая. Логика подсказывала начать с плохой: методика его дрянь — ни одного достойного внимания случая, которые хоть как-то можно было бы увязать с интересующей меня темой, я не обнаружил. Из чего автоматом следует хорошая: гитара теперь его, пусть пищит от радости. Впрочем, хорошую можно и опустить — чай, не дурак, сам догадается. Главное, усовестить — методика дрянь. Хотя наверняка он возразит, что я плохо вертел головой по сторонам.
Я повертел головой и «поймал в объектив» деда, который, только-только подхватив костыли, направлялся к выходу.
Я проводил его взглядом до дверей. Как-то не ассоциировался у меня дед с его величеством случаем, призванный решить мой гамлетовский вопрос. Скорее, с шутом его величества — Йориком, к примеру. Но за неимением лучшего…
— Пойду проветрюсь, — бросил я Софке, вытирая руки после сладкой булки. Хлеба я получил, дело было за зрелищами.
— Туалет в конце коридора, — предупредительно сообщила Софка.
Я кивнул и проверил наличие сигарет в борсетке.
— Только не задерживайся, — попросила Софка. — А то вдруг вызовут.
Я снова кивнул и последовал за дедом, еще не понимая толком, что буду с ним делать…
II. Симфония «Лагерная» в четырех частях
1. Тёрки. Allegro maestoso
2. Понты. Vivace con spirit
3. Косяки, разборки. Andante cantabile
4. Порожняк (Финал). Allegro con brio
Деда я обнаружил в импровизированной «курилке» под лестницей, как и предполагал: тот расположился позади перил и с отрешенным видом обозревал стену напротив, беззвучно шевеля при этом губами — видимо, общался с кем-то в виртуальной реальности, инспирированной его воображением. Закурить он и не порывался.
Я пристроился поодаль, достал сигарету и засунул в рот, исподволь за ним наблюдая. Не вяжущаяся с обстоятельствами колоритность деда вызывала закономерное любопытство, отчего вопрос «что я буду с ним делать» тут же обрел конкретику: деда я попытаюсь вызвать на откровенность. Растревоженное любопытство требовало своего удовлетворения. Оставалась малость: решить, как мне половчее это обстряпать. Вот так запросто взять да и наброситься на незнакомого человека с расспросами я не мог — не позволяло воспитание. Или комплексы, уж не знаю, что именно. Тут требовался предлог. Какая-нибудь преамбула к душевному разговору. Логика подсказывала, что для затравки лучше всего попросить у него огоньку — прикурить. Или же, как вариант, предложить ему свою посильную помощь в виде зажигалки — ничего лучше в данной ситуации в голову не приходило. Но для этого надо было хотя бы дождаться, пока дед не вернется в окружающую действительность из своих эмпиреев и не вспомнит, зачем сюда пришел. Дед же этого делать откровенно не спешил, продолжая двигать губами, как рыба, и гипнотизировать муху на свежепобеленной стенке. Отвлекать же его от дум точно не стоило — будучи потревоженным, он вряд ли бы пошел на тесный контакт. И что оставалось?
Я щелкнул зажигалкой и подкурил, подумав мимоходом: один вариант долой. Но надо же было хоть как-то замотивировать свое присутствие здесь. Молчун и шептун, забывшие, зачем пришли, было бы уже чересчур. Затем не глубоко затянулся, пытаясь спрогнозировать, как скоро дед выйдет из своего «столбняка», и уложусь ли я в сигарету. Или придется подкуривать вторую, и не проще ли в таком разе, не томясь ожиданием, «поторопить» его, создав какой-нибудь «непредумышленный» шум: громогласно раскашляться, к примеру, или как бы невзначай перекинуть урну, как вдруг на лестнице послышался знакомый смех и спустя мгновенье к нам присоединилась четверка «неуловимых мстителей», тут же заполнив все тесное пространство бесхозного пятачка.
Из того, как «неуловимые» обстреливали деда нетерпеливыми взглядами, я сделал вывод, что здесь они не только для того, чтобы совершить традиционный «релакс» с никотиновой дозой. Дед их интересовал не в меньшей степени, чем меня, и, похоже было, что они намереваются запытать его с пристрастием. Впрочем, брать его в оборот вот так, с места в карьер, им тоже было неловко, так что в начале они, проформы ради, перекинулись несколькими ничего не значащими фразами, из которых я тут же почерпнул, как их зовут. «Очкарик Валерка», как я нарек про себя долговязого по аналогии с героем киноленты, не блещущим остротой зрения, на деле оказался Генкой, хотя Валера, как выяснилось, в их компании все же имелся: им был спортсмен; белобрысый пижон отзывался на имя Витек, что же до блондинистой «Ксанки», то она охотно откликалась, будучи названной «малышом». Представившись столь незатейливым образом и дав мне время уразуметь, что в задушевной беседе я становлюсь статистом, если не зрителем, четверка фланёров как по команде поворотила лики к деду, выведенному-таки из инертного состояния «непредумышленным» шумом, и теперь с укоризной взирающему на «квадрофонический» его источник, и без околичностей приступила к дознанию. Был ли «преступник» охоч давать показания еще предстояло выяснить, но вот дознавателям было явно невтерпеж.
Почин сделал спортсмен Валера.
— Ты откуда такой, старче? — Спортсмен сразу выбрал фамильярный тон и, не давая деду опомниться, опустил на его плечо увесистую пятерню. — С «Мосфильма», что ли?
— Почему с «Мосфильма»? — Дед растерянно уставился на развязного парня с мускулистой фактурой, набивающегося к нему в собеседники. — Ни с какого не с «Мосфильма». С вокзала. Прямёхонько с поезда.
— С поезда, говоришь? А откуда прибыл? С натурных съемок?
— С каких таких съемок? — прошамкал дед беззубым ртом. — Из дому я. С Ерофей Палыча прибыл.
— Откуда-откуда? — Спортсмен разразился булькающим смехом и обернулся к товарищам. — Слышьте, он с какого-то Палыча. Во дает! — И снова «оседлал» деда: — Что ты мульку травишь, старый. Ты же актер, я тебя узнал, не увиливай. Ты Фантомаса играл. — И внезапно озадачил деда просьбой: — Дай автограф!
— Да гонит он насчет этого Палыча, — обронил пижонистый Витек, помахивая «мобилой». — Сам, наверное, Ерофей Палыч, вот и придумал на ходу. Таких топонимов не бывает. Дед, ты гонишь?
— Это в Амурской области, — просветил я их из своего угла. — Поселок такой на Транссибе, названный в честь Ерофея Павловича Хабарова, дальневосточного колониста.
— А-а. — Спортсмен бросил на меня цепкий взгляд. — Есть таки Палыч. Надо же. И что, у вас в Палыче все такие — артисты?
— Всякие есть, — настороженно пробурчал дед. Как отнестись к своей внезапной «популярности» он, похоже, не понимал. — И артисты тоже. А насчет автографа ты шутковал?
— А хочешь дать?
— Так коли человек просит… — Он замолчал и было непонятно: то ли он пересмешничает, то ли донельзя простодушен.
— С автографом повременим, — усмехнулся спортсмен. — Сначала узнаем, что ты за артист. Вот скажи мне: что вы там делаете, в этом вашем Палыче?
— Так живем помаленьку.
— В такой глухоп...рди? Удавиться можно! — прокомментировал спортсмен. — И что, всю жизнь вот так, в своем Палыче небо коптишь?
— Почему всю? Не всю. Я в Палыче после войны осел.
— Так ты не тамошний? А родом откуда?
— Я-то? С другой степи.
— А точнее?
— Со степи.
— Дед!
— С юга Украины я, степь там.
— Ах, ты вот о чем. Знаю: Херсон, Мелитополь, Каховка…
— Подкованный. — Дед снял с плеча настырную руку и потверже умостил костыли.
— И куда намылился? — не смутившись, продолжил допрос «спортсмен».
— В ИзраИль, известно.
— А зачем?
— Как это зачем? — Вопрос деда несказанно удивил. — Хочу получить свой кусок пирога.
— Не поздно?
— В самый раз, паря. У меня возраст расцвета.
И под ироничные смешки «дознавателей» вытащил из кармана армейскую флягу и изрядно к ней приложился. — Эликсир жизни, — сообщил он. Рекомендую, мол.
— И давно употребляешь?
— Так всю жизнь и употребляю, — отозвался дед, вытирая рукавом губы. — Оттого такой ядреный.
— Не рано ли гужбанить начал? — подключился к допросу долговязый очкарик Гена.— А вдруг на собеседовании унюхают?
— Выветрится. Долго еще околачиваться придется.
— А не боишься, что не возьмут? — снова перехватил инициативу спортсмен.
— А чего бояться? Еврей я. Уж семьдесят три годочка, как еврей.
— Еврей то еврей, а вот скажи: сидел? Колись!
— А то как же. Как всякий порядочный человек.
— Тогда не возьмут, — безапелляционно заявил спортсмен. — С судимостями не берут.
— Смотря за что, — не согласился с другом очкарик. — Если по мелочевке, могут и пропустить.
— А за что сидел? — Спортсмен пытливо воззрился на деда.
— За хищение социалистической собственности.
— Тогда точно не возьмут, — резюмировал спортсмен.
— Меня возьмут. Я ж не на капиталистическую собственность зарился, а на социалистическую. Наоборот, зачтется.
Окружение вновь отреагировало каркающим смехом, но уже с нотками одобрения. Дед был юморной, а это сулило развлечение.
Дед тоже расплылся в улыбке, демонстрируя два гнилых резца. Кажется, внимание ему становилось по нраву.
— А ногу где потерял? — спросил Витек. — На лесоповале, небось?
— Зачем на лесоповале? В отечественную. В сорок первом, подо Ржевом.
— Воевал?
— Не довелось. Повоевал бы, так ногу потерял.
— Э, дед, ты уже заговариваешься, — напомнил о себе очкарик. — Бросай свой эликсир, а то на собеседовании совсем никакой будешь.
— И ничего я не заговариваюсь, — надулся дед. — Да и эликсира я употребил всего ничего. Так, для сугреву.
— Как же не заговариваешься, когда заговариваешься. Сперва сказал, что ногу потерял, когда воевал, а теперь утверждаешь, что из-за ноги не воевал. Как сие понимать?
— Ногу я потерял, когда фрицы наш эшелон разбомбили!
— Так воевал же! Раз эшелон…
— Из Волголага нас везли! — отчеканил дед. — Я тогда как раз присевший был. В первый раз. Так тех, кто по легким статьям чалился, не по 58-й, и заявление накатал добровольцем, досрочно амнистировали и на фронт. Вот и меня. Только не успел повоевать. Германец ногу оттяпал.
— Ах вот оно как. Так ты почти герой. Совсем немного не срослось.
— И рецидивист за компанию! — констатировал Витек. — По всей видимости, не один раз сидел.
— Да он классический зицпредседатель Фунт! — театрально вскричал спортсмен. — И при царе-батюшке сидел, и при Керенском, и в гражданскую, и при НЭПе. — И вынес приговор: — Ни одного шанса!
— Всего-то два раза и сидел, — обиделся дед. — И оба при Сталине. Так что спишут. За давностью лет. — Он снова приложился к фляге, а затем, упрятав ее в карман, вытащил взамен пачку «Беломора». — А воевал я как раз в гражданскую. Тогда и первое ранение получил. — И, подняв вверх узловатый палец, загадочно добавил: — Сам Господь повелел к еврейской традиции приобщиться.
— В огороде бузина, а в Киеве дядька. — Очкарик мотнул головой. — При чем тут одно к другому? Дед, ты когда-нибудь слышал о причинно-следственных связях? У тебя логика хромает.
— У меня костыль хромает, а с логикой у меня в порядке. Хрен мне обрезали в конце двадцатого. Еще гражданская шла.
— Ах, так ты в этом смысле про ранение! Обрезание сделал?
— Не я сделал, мне сделали.
— Ну, это понятно.
— Что тебе понятно? Знал бы, сам сделал, аккуратненько, а так кустарь подсобил. Непрофессионал. Но это уже после Сиваша было. Когда я с Махно повоевал и домой пробирался.
— Так ты против батьки Махно воевал?
— Почему против? Говорю же: с Махно воевал. Вместе! Я у него сыном полка был.
— Валер, по-моему, по нему дурка плачет. — Очкарик повернулся к спортсмену и развел руками. — Тут и без эликсира в голове вава конкретная. И по годам ничего не сходится.
— Погоди. — Спортсмен поймал товарища за руку и так, чтоб дед не видел, беззвучно произнес, отчетливо артикулируя: — Да-вай рас-кру-тим. — И как бы невзначай приложил указательный палец к губам. Затем снова обратился к деду: — Так говоришь, с Махно воевал?
— А-то. Батька отдал меня на попечение еврейской роты. Я у них пулеметчиком числился. Нестор Иванович евреев любил…
— Дед, ты, наверное, с Мишкой Япончиком спутал! Махно не мог евреев любить, он был антисемитом.
— А с Мишкой я за руку здоровкался, — невозмутимо сообщил дед, проигнорировав реплику спортсмена.
— Вот так и здоровкался? — язвительно прокомментировал слова деда спортсмен.
— Вот так и здоровкался. Стоял передо мной, как ты сейчас.
— И вот взял — и с тобой поздоровкался!
— Ну да. Батю моего шлепнул, а со мной поздоровкался. А я его об…сал. — Дед примял одну «беломорину», изъятую из пачки, и, продув, засунул в рот. — А с Махно мы в Крыму куролесили. Про Перекоп слышал? То-то же.
— Дед, ты дурогон редкостный! — не выдержал очкарик.
— Чего это я дурогон? — оскорбился дед. — Истинно говорю.
— Ты хочешь сказать, что на фронт прямо из утробы пошел?
— Почему из утробы? Из погребов.
— Из каких погребов?
— Из винных. Купца первой гильдии Петрококино. С тех пор эликсир и употребляю.
— С каких таких пор? Если тебе сейчас семьдесят три, то в одна тысяча девятьсот двадцатом ты должен был только родиться, — подсчитал Валера.
— Сынок, я не говорил, что мне семьдесят три, я сказал, что я еврей семьдесят три года. А годков то мне поболе будет, восемьдесят шесть. Евреем-то я не сразу заделался.
— Это как?
— Простым каком! Говорю ж тебе, хрен мне отстрелило. До этого я хохлом был и антисемитом. Как батя мой. Талдычишь ему, талдычишь. — Дед перекатил беломорину во рту и негодующе прошамкал: — Сволочь краснопузая! Пуляли, куда ни попадя.
— Дед, давай по порядку, — заинтригованно предложил спортсмен. — А то от тебя уже голова кругом. Так что у тебя за пердюмонкль с Мишкой Япончиком произошел?
Дед застыл на мгновенье, будто погрузившись в воспоминания, затем воспользовался одним из огоньков, услужливо протянутых с разных сторон, и глубоко затянулся.
— Хорошо, что про монокль вспомнил. — Он закашлялся, но так и не вытащил папиросу изо рта. — Точно, в монокле он был. Весь лощеный такой, а в глазу стекляшка эта… Времена тогда смутные были. Батя мой на большой дороге промышлял. Ну и свозил все добытое Изе Кацнельсону, в его ювелирку. И меня с собой брал, приучал к ремеслу, так сказать, с младых ногтей. А однажды на Япончика нарвался. Бате бы отдать, новое бы нагреб, но он упертый был, заартачился, вот Япончик его в расход и пустил. А мне ручку пожал. И даже попытался на коленки усадить, думал, видать, этим вину загладить, так я от страху и описался. Хорошо, хоть и меня не приговорил за компанию…
— А потом? — нетерпеливо поторопил спортсмен.
— Что потом? Потом я к Махно прибился. Не сразу, конечно, какое-то время тыкался, мыкался, беспризорничал, в общем, — мамки уже не было к тому времени, так что я Одессу-маму обживал. Возле «Привоза» терся — голодно было — к блатному люду присматривался. Пиню Горбатого, кстати, встречал, которого потом Комар укокошил, а скульптор Менциони вылепил, да с таким горбом, что все ахнули и возмутились: «Что это за тухес ты тут изваял?», отчего выражение «лепить горбатого» и пошло. Тогда же и на погреба наткнулся, там меня батькины хлопцы и прихватили, тепленького совсем. Какой-то залетный отряд, они ведь тогда везде шныряли, по всему югу Украины, меня подобрали и в Гуляйполе с собой привезли. Уж очень я им приглянулся: лаялся по пьяной лавочке, да так отчаянно — сапожник рядом не стоял… На довольствие поставили, определили в еврейскую роту, на перевоспитание, значит, а то я евреев шибко не любил. Батя мой на Изю вечно гнал, что тот обирает его, как липку, за бесценок все скупает. Долго я у них пробыл. Правда, так и не перевоспитался до конца. Но зерно было брошено, потом уже дало всходы. Так что, можно сказать, я из-за батьки Махно евреем-то и стал. А антисемитом он не был. Нестор Иванович был анархистом, он все нации уважал. У него евреев было пруд пруди. Один Лева Задов чего стоил. Я уже не говорю о еврейской роте. А когда ее казачки покрошили — восстановил. И против погромов боролся, антисемитизм искоренял. Однажды пристрелил автора плаката: «Бей жидов, спасай революцию, да здравствует батька Махно!» Чтоб люди понимали, что антисемитизм и Махно вещи несовместимые. Да и вообще, справедливый был. Когда Катеринослав взяли, отдал город на разграбление на три дня, так уж повелось по законам ихним, ну и братва перестаралась маленько, так он своих орлов построил на площади, троих вывел из строя и показательно расстрелял перед всем честным народом. Чтоб другим неповадно было. Во какой был принципиальный!
— Дед, ты ничего не путаешь? Он что, и Днепр брал?
— Он все брал!
— Кто бы сомневался! Это мы знаем, что он ничем не гнушался. Я о городах говорю. Он вроде бы на юге промышлял. А Днепр севернее. Может, по малолетству запамятовал?
— Да брал, брал. — Я вновь напомнил о себе. — Мне бабка тоже рассказывала. Полтора месяца кромешного ада. Без электричества, железнодорожного сообщения и поставок провианта. Плюс повальное мародерство. Рассказал бы я…
— Потом расскажешь, — оборвал меня спортсмен, пресекая на корню назревающую неловкость. — Ну-ну, дед, давай дальше.
— Дальше? Когда красные Махно предали и армию его разбили, я снова оказался на вольных хлебах. Решил было домой податься. Папки и мамки не было, но какие-то родственники оставались. Да и в отчем доме оно всегда теплее. Пошел уже, да понял, что не дойду, мал еще. Скентовался с такими же, как и я, горемычными. Ели, что придется, спали, где придется. Однажды в церквушке разграбленной заночевали. И тут красноармейцы наскочили. Подогретые все, по случаю какой-то очередной их победы. Видать, решили на радостях пережиток старого мира искоренить совсем, что еще не порушено. Ну и стали вверх стрелять, по расписному потолку. Вот пуля и отрикошетила — вжик! Чувствую, между ног теплое, кровь течет. Ну, промыл, перевязал, как мог, со временем зажило, не загноилось, слава Богу, хотя, когда мочиться приходилось — глаза на лоб лезли. Но обошлось. Да так бы оно и было, если бы попутчики меня жиденком не задразнили. Да так задразнили, что отрыл наган, который от батьки остался, и пошел искать синагогу. И нашел-таки. Зашел вовнутрь, приспустил портки и предъявил «мандат». Что угодно делайте, говорю, хоть пришивайте. Жить с этой красотой больше не могу. И так невзначай наганом у рава перед носом помахиваю. Рав сначала испугался, думал, я псих малолетний, но когда присмотрелся, аж засветился весь и говорит: «Глупый, ты своего счастья не понимаешь». Ласково так говорит, обходительно. В общем, стал уговаривать. Про Бога рассказывать, про еврейский народ, про то, про сё. Вот тут я Махно и вспомнил. Какая разница, думаю. Все равно жизнь кончена. Ни мамки, ни папки. Пусть будет, как будет. Евреем так евреем. Зря, что ль, Нестор Иванович их уважал. В общем, согласился. Так и остался при синагоге. Прошел обучение «гиюр», чтоб евреем по всем правилам стать, документы мне выправили, евреем же и записали, фамилию на еврейский лад изменили — Коневским сделался. Почти как у актера, что майора Томина играл в «Знатоках». Так и пошел по жизни.
— А до этого ты кем был? — спросил очкарик. — Коневым, как командующий 1-м Украинским?
— Рябоконью я был. Все предки мои РябокОни. Я вот только фамилии изменил. — Дед невесело вздохнул и посмотрел куда-то вдаль. Было видно, что эта тема для него больная.
— Так вы совсем один? — тихо спросила «Малыш» и шмыгнула носом. — Никого, никого?
Дед воззрился на нее, как на умалишенную.
— Почему один? Вот к деткам еду. В Израиле давно живут.
— Дед, ты снова дурку включил? — рассердился спортсмен. — Ты же только что уверял, что тебе пулей хрен отстрелило.
— Ты плохо слушаешь, сынок. Я говорил, что стал евреем, а не кастратом… Лишь цепануло слегка. Хрен у меня хоть куда. Я свою бабку до последнего гонял, да не просто так, а бил дуплетом.
— Да ладно. Заливаешь.
— Вот те крест. — Он истово перекрестился.
— Да не божись.
— Чтоб я сдох! Зуб даю. Последний.
— Чё, правда? Ну, ты, дед, гигант! Дай краба. — И полез к нему обниматься. — Что, в натуре две палки кидал? Дуплетом?
— А то! — Дед хитро ухмыльнулся. — Одну зимой, другую летом.
И дав «дознавателям» отсмеяться, продолжил рассказ:
— С бабкой мне не очень пофартило. Нет, хорошая была, грех напраслину возводить, но фамилией не вышла. Я ведь себе бабу подыскивал, чтоб Рябоконью была. Как и я когда-то. Хотел по ней детям, что родятся, фамилию передать. Чтоб потомки мои снова РябокОнями стали и на мне фамилия не прервалась. Сам-то я не мог. То есть мог, конечно, наследственную восстановить, но не хорошо бы это было. Не по-людски как-то. Иудеи меня пригрели, уму-разуму научили, а я их как будто предаю. Так что рассчитывал вот таким обходным маневром фамилию продолжить. Искал, искал, да не попалась. Рябакобылу встречал, так то другая фамилия.
— Так дети же могли поменять, — несмело подсказала Малыш.
— Могли да не захотели. Привыкшие они уже Коневскими быть. Так и пропала фамилия.
Дед затянулся в последний раз и выплюнул окурок в урну.
— А почему так поздно решились ехать?
— Бабка не хотела дом покидать. Бабка у меня хохлушкой была.
— Померла? — Малыш не столько спросила, сколь констатировала очевидный факт.
— Померла, — кивнул дед. — Чего б не помереть. Все там будем. — Он вытер внезапно накатившую слезу. — Вот теперь один мыкаюсь. Недолю свою дохаживаю. Может, в детках-то утешение и найду…
— Ну что вы, дедушка, не переживайте так. — На глазах блондинки заблестела влага. — Конечно, детки не оставят. Заботой окружат. Вниманием.
— Да как же не переживать, внучка. — Голос деда предательски задрожал. — Почитай, всю жизнь вместе. Как ниточка с иголочкой. Мы ведь в сорок первом встретились. Когда мне фриц ногу оттяпал, и я в госпитале валялся. А она в том госпитале медсестричкой была. Вот и познакомились. Увидел и понял: судьбинушка моя. И никакую РябокОниху больше не искал. Сначала, правда, не решался с ней шуры-муры заводить — боялся, что снова в лагерь отправят, чего ж время-то зря тратить. Ан нет, простили. И тогда я подкатил. Врать не буду, с наскоку не получилось. Поначалу она меня отбривала, непривычная была к мужикам без конечностей, да и упрямая уж больно, но и я настырный был, переупрямил. Она тогда обо мне ничего не знала, думала, герой. Так я цацек у ребят по палате одолжил да на грудь подвесил, это чтоб посолидней выглядеть, охапку цветов на клумбе у больницы ночью нарвал; кольца знакомый токарь на станке в пять минут сварганил, из латуни, чтоб под золото, — я для них коробочку покрасивше нашел да на подушечки уложил — ну, и подъехал. На одно колено брякнулся, благо трудов не составило, оно одно и было. И замуж позвал. Но не так, как принято: мол, выходи за меня и точка, а с выпендрежем. Говорю: руку и сердце тебе предлагаю. Во как! И цветы ей под ноги: бац — ковром расстелил. И коробочку открыл с кольцами. Как в кино. Она и растаяла. Что бабе надо-то? Чтоб как в кино. А с ногой или без ноги — то не так уж и важно. В кино ведь ног не показывают, обычно только торс. Может, они все там безногие.
Время к свадьбе уже близилось, почувствовал, что-то гнетет ее. Сперва решил, что ей о пятне на моей биографии накапали, а потом понял — нога. Прорезалась-таки. Куда ж без нее. Спустилась моя Аннушка с небес на землю. И не в том дело было, что муж инвалидом по жизни покатится. Тогда об этом не думали. Сомнения одолевать ее стали насчет моей мужской состоятельности. Конечно, война шла, многие уже «щеголяли» обрубками, бабам не до жиру становилось. Но с другой стороны, и здоровые жеребцы не перевелись. Может, стоило подождать? Сильных чувств ко мне она еще не питала. Так, девичья влюбленность. Одним словом, опасения у нее возникли: как я буду без ноги с ней управляться. Сама мне так и сказала. В шутку, конечно, как бы невзначай, но видел, что вопрос этот всерьез ее тревожит. Да и я сам не знал толком. Вроде бы не должно напрягать — где нога, а где Божий дар, а там, кто знает. Предложил проверить. Чего жениться-то, если лажа выйдет. Уговорил. Той же ночью и проверили. А я и раньше в постельных делах не последним хлопцем на деревне был: не то, что дуплетом — триплетом бил только так. А тут дорвался с голодухи — обоймой зарядил. В общем, рассеял сомнения. Намекнул даже, что нога подсобила. В том смысле, что от нее вся сила, что не востребованной осталась, куда надо пошла. Глупая была по молодости, неопытная. Поверила.
Свадьбу сыграли прямо в госпитале. И больше уж не разлучались. Если не считать того времени, когда я снова загремел. Так то ненадолго. Сталин перекинулся в пятьдесят третьем — и амнистировали. А так всю жизнь вместе. Душа в душу. Ни разу не пожалела. Ни когда присел — ждала, как Пенелопа своего Одиссея, и на свиданки ездила, женой декабриста себя величала, ни даже в самом начале, после госпиталя, когда узнала про мою первую судимость и что не герой я. Ну, покудахтала с денек, да и угомонилась. Как дело к ночи-то приспело. Приклеились мы к тому времени — не отодрать уже было. Шибко любили. Так и пошло… Миловались с ней — ни дня не пропускали, даже когда все нормальные люди пропускают по техническим причинам. А ворковали — ну как голубки. Прямо как в том фильме режиссера Меньшова. Я ей: «Аннушка», а она мне: «Митяюшка», я ей: «Аннушка», а она мне: «Митюшка». Меня ведь Митрофаном кличут, имя то я свое на еврейское не менял. С возрастом, понятное дело, угомонились маленько, да и детки пошли, детки этому делу порядком мешают, но уважение к друг к дружке на все годы сохранили. Железное уважение. Железней не бывает. Как бишь его называют-то? Пиететом вроде. Точно. Пиететом, во! Пиететили друг друга. По взаправдашнему пиететили! Без понтов. Пятьдесят годков с гаком совместно прожили. Золотую свадебку когда уже справляли. И еще б нам столько, даже дважды по столько… — Он внезапно осекся, и горло его издало квакающие звуки. — А теперь уж нет боле моей Аннушки. Да и мне пора. — Он захлюпал носом. — Эх, мать мой женщина, отец мой татарин. Ну как же тут удержишься. — И снова вытащил флягу. — Только она, родимая, и спасает. — Он стал свинчивать крышку.
— Погодь, дед. — Спортсмен схватил его за руку, останавливая. — Спрячь. Я сейчас нашу принесу, мы ведь тоже затарились. Специально взяли, чтоб отпраздновать после всего, по русскому обычаю. То есть по еврейскому.— Он сделал было шаг, но затем вернулся и сжал деда за плечи. — Растрогал ты меня. Реально растрогал. Так что свою оставь на потом. Тебе еще пригодится.
Он пулей выскочил из курилки и через минуту вернулся с полиэтиленовым пакетом, раздутым от находившихся в нем предметов.
— Эх, положить некуда, ну да ладно, впервой, что ль, на ногах.
Он осторожно опустил пакет на пол, прислонив к стенке и раскрыв пошире, и, порывшись внутри, достал пластмассовые стаканчики и сверток с какой-то снедью, тут же ловко его развернув.
— На, дед, держи тару. И огурчик тебе малосольный на закусь. Бутерброд потом дам.
Он раздал всем стаканчики и, воровато озираясь, извлек из пакета бутылку «Распутина». Затем быстро плеснул каждому немного водки. «Блонди» сначала отказалась, но в итоге все же дала себя уговорить на одну «дозу», добив ее до краев жидкостью из маленькой бутылочки, обнаружившейся в ее ридикюле. По цвету это был чай.
— Давай, дед, тяпнем по грамульке. — Спортсмен упрятал бутылку в пакет и поднял свой импровизированный бокал. — За тебя и за твоих деток.
— А не боишься, что унюхают? — собезьянничал дед.
— Не-а.
Спортсмен вынул из кармана пузырек и показал деду.
— Что это?
— Антиполицай, японцы придумали. Запах отбивает начисто — проверено. Когда-то зятек из Афгана привез. Держу вот для таких случаев. — Он поднес пузырек к лицу деда. — Видишь, полицейский перечеркнутый нарисован. То-то же. Ну, давай.
Он опрокинул содержимое стаканчика в рот и, подождав, когда все последуют его примеру, снова достал «Распутина» и разлил в освободившуюся тару новые порции.
— Сейчас по второй вдогон и покурим. За бабку твою выпьем. Не чокаясь. Царствие ей небесное. А потом ты еще чего-нибудь расскажешь.
Он дал деду обещанный бутерброд и невзначай посмотрел на меня. Мое столь длительное присутствие здесь, в курилке, было ему понятным — непонятно было другое: как ко мне относиться. Я был одновременно и инородным телом в их импровизированной компании, но и «внештатным» ее участником тоже. Таким же внимательным слушателем, как и они сами. Но предложить мне присоединиться он не рискнул. Да и кто я такой, чтоб меня приглашать? Чужак.
У меня вдруг возникла шальная мысль, и я вытащил из кармана пачку сигарет. Похоже, это все-таки был его величество случай — именно тот, о котором говорил Мерлин.
— Слышь, братва, а не угостите? Закусь предложить не могу, но есть сигареты. В качестве компенсации. — И протянул только что початую пачку «Кэмела».
— Да мне лишь бы горло прополоскать, — успокоил я спортсмена. — Для поднятия тонуса.
Спортсмен посмотрел на меня, и, как мне показалось, даже с облегчением, и зазывно махнул рукой:
— Подгребай, не жалко. Русские люди все-таки. — И достал для меня стаканчик. — Козырный дед, правда?
Я кивнул.
Спортсмен налил мне в стаканчик двойную дозу — штрафную, как опоздавшему, — и мы выпили.
Горло обожгло, и тепло поползло по телу. Шум в голове, возникший после трех подряд выкуренных сигарет, стал сходить на нет.
Спортсмен предложил мне хрустящий огурчик, но я отстранил его руку: мол, после первой не закусываю — и, приложив к носу кулак, с шумом втянул воздух. Впрочем, занюхивать особой надобности не было: от деда шел запах давно немытого тела.
— Ну, дед, расскажи еще чего, — сказал спортсмен, наблюдая, как дед дожевывает бутерброд.
— Могу, чего б ни рассказать, — ответил дед набитым ртом. — Сейчас и расскажу.
Он вытащил из моей пачки две сигареты, одну засунул за ухо, для чего ему пришлось приподнять слегка шапку, вторую закинул в рот. Затем задумался, будто перебирая в памяти картины прошлого, и внезапно предложил:
— А давай, молодежь, по третьей! Больно хорошо идет.
— Не частишь, дед? — усмехнулся спортсмен.
— Не. Просто смекнул, за что выпить надо. — И, выдержав паузу, торжественно изрек: — За Ганса!
— За какого Ганса? — не понял спортсмен.
— За того, что бомбу скинул. Он же мне как родной. Без него бы я Аннушку свою не встретил. Оно конечно, людей он положил немерено, но если за себя сказать, я на него не в обиде. И ногу ему прощаю. Бойня там была конкретная, подо Ржевом-то в сорок первом. Кто его знает, как сложилось бы. Может, оно хорошо, что малой кровью отделался. Да я б ту ногу, если б мог, под стекло положил — как музейный экспонат. Ну и Ганса этого, что конечности меня лишил, с нею рядом. Укокошил бы для начала, а потом на витрину. Что так точно попал. Судьбу мою в нужное русло направил.
— Уболтал, дед, — сказал спортсмен и разлил по-третьей. — Ты и мертвого уболтаешь. Ну что, вздрогнем?
Вздрогнули за Ганса. Дед для этого изъял изо рта сигарету, а затем водворил обратно и подкурил, долго смакуя непривычный для него легкий и ароматный табак.
— Значится так, — сказал он наконец. — Раз за Ганса выпили, то про него и расскажу. То есть не про него, понятно, а про то, что с ним связано. Когда в сорок первом война началась, а я чалился, по лагерю слух пополз, что тем, кто добровольцем запишется, амнистия светит. А потом вертухаи лагерные это подтвердили. Ну, и многие пошли маляву катать. Не потому, что так уж хотели за Родину сражаться, а исключительно, чтоб на волю свинтить. Дохли люди, как мухи — каждый день жмуриков из барака выносили. На войне оно, конечно, не лучше в этом плане, но когда знаешь, что на воле сдохнешь, все ж приятней. В общем, и я накатал… Базар вокзал: пока бумаги отправили, пока вольная пришла — месяца три пролетело, к октябрю дело двигалось, похолодало уже. Ну, посадили в теплушки и повезли. И сразу на передовую. Необстрелянных. Многие даже берданок в руках не держали. Военачальники думали, наверно, что мы фрицев голыми руками передушим. Не жалко им нас было. Кто мы такие, чтоб нас жалеть? Пушечное мясо… Уже почти к самому Ржеву подкатили. Там серьезная заваруха намечалась. Немец пёр как озверелый. В сорок первом мы только и делали, что отступали. Помнится, только чайничек на буржуйку поставили, чтоб зачифирить, а тут «юнкерсы» налетели. Я глянул наружу — дверь-то открыли, когда гул с неба пошел, — морду вверх задрал, а они уже тут как тут. А у одного из пуза точечки такие выпадают. Плюхи. И одна из них прямо на меня. И без звука совсем. Это потом я узнал, что бомба свистит, когда мимо летит. А когда в лоб, то молчаливая она. Вот в лобешник и угодила. Ну, может, чуть-чуть промазала. Потом не помню. На какое-то время сознанки лишился. Очухался — лежу возле эшелона. Выбросило меня, значит. Вокруг все горит, пылает, зэки разбегаются, как тараканы, кто куда — те, кто еще мог бежать. Ну и я тоже — попытался. А подняться не могу. Нога у меня не становится. Глядь — не нога, а кусок мяса бесформенный. Кости выше колена перебиты, и кровь отовсюду хлещет. Ну, я гимнастерку с себя стянул и подвязал ее, как мог, чтоб вены перетянуть и кровь остановить. Перегнул ее пополам, и прямо к торсу подвязал — она как на шарнирах была, на соплях держалась. И пополз от эшелона. А жмуров вокруг видимо-невидимо, и конечностей оторванных тоже. Все вперемешку. Видать, пока я в отключке валялся, еще несколько плюх цели достигло. И головы там тоже были. В том смысле, что сами по себе. Своей жизнью жили. Где-то я слышал, что французы, когда гильотину придумали, сильно вопросом озаботились, как долго голова без тела живет. И вроде бы выяснили, что аж секунд пятнадцать может. А волновал их вопрос этот потому, что голова, когда от тела отделялась, на плахе-то, уж очень укоризненно на палача смотрела, в смущение того вводила. А они, сердечные, и так впечатлительные были, работенка-то нервная, впору молоко за вредность давать, так одно время даже не хотели на службу выходить. Забастовку устроили. Вот я одну такую головёшку и встретил. Настолько живая была, что думал, сейчас закурить попросит. Так что я от нее поскорее уполз… Что делать, кумекаю. Помирать-то не хотелось. А все к тому времени разбежались, кто бегать мог, лишь парочка таких, как я, осталась, ползучих. Один только был на своих двоих, с рукавом, жгутом перевязанным. Ходил, как чумной, все что-то высматривал. Так я ему: «Браток, подсоби, я ножку потерял». А он мне: «Не могу, браток, ты ножку, а я ручку. Ручку мне оторвало. Вот хожу, ищу. По наколке. Наколка у меня на ручке приметная». И побрел дальше. Видать, ему совсем памороки забило. А боли от шока не чувствовал, такое бывает. Смотрю: поднял — выбросил, поднял — выбросил, потом: подобрал, примерил, несет мимо, радостный весь. «Твоя?», — говорю. «Вроде моя, а там, кто знает. Может, у кого еще такая наколка имелась». — «А куда несешь?» — «В госпиталь и несу. А вдруг пришить успеют». — А госпиталь где?» — «Не знаю, наверное, за лесом». И припустил. А я дальше пополз. Ползу, значит, от эшелона, куда сам не знаю. В голове все перемешалось — от боли да от страха. По логике, госпиталь ищу, а где его сыщешь? Просто ползу. Или уползаю. И тут снова «юнкерсы»… Нет, не могу, тяжело вспоминать. Давай еще дерябнем.
Спортсмен безропотно налил деду, но другим не стал, и дед тут же выдул из стаканчика содержимое, шумно отдуваясь и фыркая, будто плещущийся в реке бегемот. Глаза его блестели — видно, выпитое даром не прошло.
— В общем, ползу я себе, ползу, — продолжил он, — ползу себе, значит… Слышь, парень, ну что ты бестолковкой трясешь, будто «паркинсона» хватанул?
Дед наконец-то узрел то, что я заметил уже давно: Гена-очкарик как-то странно на него смотрит и ритмично качает головой. Во взгляде очкарика читалась смесь двух противоборствующих чувств: потрясения и брезгливости. Как если бы ему попалось гигантское членистоногое, вскормленное Чернобылем: одновременно и занимательно, и раздавить хочется. Что-то подсказывало, что незапланированная встреча подошла к своей кульминации.
Дед вдруг набычился и гаркнул:
— Ты зенки свои отвороти, ботаник! Что ты на меня уставился, как чукча на кенгуру! — И выпятил грудь колесом.
— Ген, ты чего? — спросил спортсмен.
— Я ничего, а вот он чего. — И ткнул в деда пальцем.
— А что такое?
— Да не сходится.
— Что у тебя там снова не сходится, Лобачевский! — крикливо отреагировал дед. — Ты алгЕбру читай, я тебе алгЕбру подарю! Книга зашибись просто… Ее в конце убьют!
— По датам не сходится, — сказал Валера, не обращая внимания на визгливые реплики деда. — Операция под Ржевом началась в сорок втором. Я истфак кончал.
Спортсмен повернулся к деду и взглянул на него. Не с негодованием, как на афериста, пойманного с поличным, а с каким-то сочувствием — словно сожалея по поводу произошедшего недоразумения. Похоже, дед спортсмену действительно понравился, и верить в его бесчестность ему не хотелось.
— Дед, может ты чего напутал? — спросил он с надеждой. — Или подзабыл? Давно ведь дело было. Да и возраст. Может, не под Ржевом, а еще где? — Сам того не ведая, он протягивал деду спасительную соломинку. — Ген, что в сорок первом было, осенью?
— По срокам Вязьма подходит, — буркнул очкарик.
— Вот. Под Вязьмой. И то, и другое на слуху.
— Под Вязьмой? — Дед будто посмаковал слово на вкус. — Может, и под Вязьмой. Оно, конечно, возраст. Тут помню, тут не помню.
— Но везли-то подо Ржев! — веско напомнил Гена.
— Везли подо Ржев, — согласился дед. — Чего зря отпираться. А, выходит, привезли под Вязьму. Нам ведь не докладывали, куда привезут. Куда привезли, туда и привезли.
— Вас что, загодя повезли под Ржев, чтоб к сорок второму успеть? — язвительно прокомментировал предположение деда Гена. — А пока суд да дело кинули под Вязьму? Старый, что ты мелешь?
— А госпиталь где был? — подключился к дознанию Витек. Это уже напоминало перекрестный допрос.
— Известно где, в тылу был.
— Да не этот, полевой госпиталь где был? — раздраженно прикрикнул Витек. — Где тебе ногу отрезали?
— А я помню? Я же никакой был! — Дед виновато развел руками. — А может, я года перепутал? — разродился он новой версией. — Может, дело в сорок втором было, а я по-стариковски подзабыл?
— А три месяца, что малява шла? — освежил его память очкарик. — Ты что забыл, когда тебя амнистировали? — И испепелил деда взглядом.
— А откуда ты узнал, что под Ржев везут? — Спортсмена еще не покидала надежда.
— Так сказали же. — Дед снова развел руками: мол, а я при чем? — Сынки, а может, я чего недослышал? Может, я только подумал, что подо Ржев? А на самом деле под Вязьму?
— Ты такое слово до этого не слышал, Ржев! — безапелляционно заявил очкарик. — Ладно бы жил где по-соседству. А то в своей Хохляндии! Городок же в три хаты. Да и в теплушке, когда везли вас, должны были только об этом и говорить.
— Да, нестыковочка получается. — Дед поскреб затылок прямо через шапку. Похоже, «состоятельные» версии в его арсенале исчерпались. — И что теперь делать?
— Вот сволочь! — возмутился Витек. — Он еще и прикалывается.
— Почему прикалываюсь? Так говорю, просто. Сам не свой. В первый раз такое.
— В первый раз?
— В первый раз, Христом Богом клянусь. Видать старость одолела. Подзабыл маленько, и все… Сынки, — вдруг вскинулся он, — а давай я еще чего расскажу? В качестве компенсации, так сказать, а?
— Хватит дед, наслушались. — Гена-очкарик выставил вперед ладони, будто отгораживаясь. — Наелись твоей лапши. По горло.
— Ну почему лапши? Просто с годами извилины распрямились, все перепутали. Давай, а? Надо ж мне себя реабилитировать.
— И про что ты нам поведаешь?
— А про Леню Брежнева, к примеру.
— Этот-то каким боком к тебе?
— Так знавал же. Он же не всю жизнь генсеком был. И простым человеком тоже. Ну что, давай?
— А пусть треплется, — неожиданно согласился Витек. — Интересно послушать, что он еще наплетет. — И посмотрел на спортсмена.
— Давай, — кивнул спортсмен хмуро.
— Значит, про Ленчика! Это мы быстро, это мы мигом, — обрадовался дед, потирая руки. — Мы же с ним в тридцатые сталь вместе варили. На «Дзержинке». Это на его малой родине, в городе Днепродзержинске. — В голосе его вдруг прорезались лукавые нотки. — Да, было дело. Как сейчас помню. Ж…а к ж…е варили! Как живой перед глазами стоит… То есть не столько варили, сколько я с ним мучился. Он как раз после рабфака пришел, к тридцатнику его только и закончил, ну и подручным сталевара оформился. Меня то есть. А тупой был, что мой валенок. Печь увидел мартеновскую и давай по ней лупасить ломиком, чтоб сталь пустить, значит, — есть там внизу затычка такая, которую выбить надо, чтоб жидкий металл по желобу потек. И тыкает в нее, тыкает — а оно ни хрена. Посмотрел я на это, покачал головой и говорю: чему тебя только в твоем ЦПШ учили. Надо ж было на доску смотреть, а не под партой др…ь. Что ты в нее тыкаешься, это ж тебе не баба, чтоб целку сбивать, тут не тыкаться, а прокручивать надо, ввинчиваться вовнутрь. И не ломиком, а специальным приспособлением. Ну, и показал ему. Обучил основам ремесла. Но он все равно ни хрена не понял. Больно уж сложно, говорит, не для меня все это, лучше я по партейной стезе пойду. И переметнулся в конце концов. А я, как он ушел, так и присел: плавку налево пустил. А после войны, в сороковых, снова встретились. Он уже к тому времени забурел, писателем заделался, свои шедевры сотворил: «Малую землю, «Возрождение» и эту, как ее, «Поднятую целину» — его даже на «нобелевку» выдвигали по литературе. Ну, и по совместительству первым секретарем Днепропетровского обкома чалился. Как хобби. А я замдиректорствовал на заводе Петровского. Тоже неслабо пристроился. Как раз между двумя ходками было. Отсидками по-вашему. Так он на меня однажды наехал на сходняке, на партсобрании то есть: мол, завод план не выполняет, в общак мало отстегивает, а я его отбрил: БаржА, говорю — погоняло у него такое было: БаржА — то на меня ссученные фуфло толкают, век воли не видать. Не надо пользоваться непроверенной информацией, волков этих позорных слушать. И по пунктам его раздолбал. Отпетушил, в общем, морально. При всем сходняке. Иначе местной партийной элите. Сильно он переживал, помнится. Авторитетом партийным стать хотел, на законника воровского метил. А тут так прокатили. В рекомендации могли отказать. Так что решил обходным маневром сработать. Укатил в Молдавию — тамошним главным вертухаем чалиться. А меня не взял, хоть про то уже тёрки с ним были. Вот так я себе все и перегадил. А то прихватил бы меня с собой, и пошел бы я вверх по карьерной лесенке, глядишь, стал бы министром, как Тихонов там или Щелоков, катался бы, как сыр в масле. Правда, последний плохо кончил. Ну да ничего. Хоть пожил на славу. Кстати, мы с ним по молодости вместе на б…ки ходили…
Дед шумно прокашлялся, закончив монолог, затем высморкался прямо на пол и, засунув в рот указательный палец с длинным и грязным необрезанным ногтем, стал флегматично выковыривать из зубов остатки давешней колбасы. Из-под ширмы деланной бесстрастности нет-нет да и пробивалась насмешливая мимика, обозначенная слегка растянутыми уголками губ. Его молодые слушатели, судя по негодующим выражениям лиц давно переставшие быть благодарными, но, тем не менее, так и не посмевшие оборвать чтеца в процессе живописания его неправильных взаимоотношений с «дорогим Леонидом Ильичом», теперь молча «съели» и это вопиющее попрание бонтона. Дед их, похоже, загипнотизировал. То есть не он, конечно, а его демонстративно вызывающее поведение, от которого они словно бы впали в ступор, лишившись дара речи. То, что нес дед, было уже не враньем или не ахинеей, а плохо замаскированным глумлением. «Борзометр» деда откровенно зашкалил.
— Ну, ты гад! — наконец нарушил молчание Витек, первым избавившись от чар. — Так нас развести.
— Дурак какой-то — расстроено всхлипнула Малыш — А я, наивная, поверила. Чуть не расплакалась.
— И на пойло нас раскрутил, — подытожил очкарик Гена. — Вот зверь!
— Дед, так ты что, все сбрехал? — Спортсмен последним смирился с тем, что было уже очевидным. — Сбрехал, да? — И вдруг стал надвигаться на деда, склонивши при этом голову так низко, будто собирался того забодать.
— Ну почему сбрехал, сынок? — Дед стал отступать в коридор, ловко орудуя костылями, и уже не вуалируя насмешливого взгляда. — Так, подзабыл чуток. С кем не бывает.
Все, и я в том числе, вынужденно последовали за ними.
— Нет, ты скажи, сбрехал? — Спортсмен упорствовал, желая выбить из деда хоть какое-то признание. В качестве морального удовлетворения, видимо. Слабое утешение, но все же.
— Да что ты, сынок. Просто старость одолела. Склероз, мать его. Давно ведь дело было.
— Дед, ты не увиливай, все сбрехал?
— Ну почему все, сынок. Приплел маленько — так, для остроты сюжета.
— Дед!!
— Да что ты дое…ся, как Попов до радио! — Дед внезапно остановился и оттолкнул спортсмена обеими руками. — Сбрехал, не сбрехал, завел свой патефон. Отчего б не сбрехать, если вы этого желали?
— Мы не желали! — гневно крикнул спортсмен.
— А кто меня на байки колол, будто я Шахерезада из тысяча и одной ночи?
— Не на байки, а на воспоминания. Мы же правды хотели.
— А я думал, вы хотели, чтоб я вас развлек! Я и развлек. Бредил на правдивом историческом фоне! — Дед посмотрел на спортсмена с вызовом и грохнул об пол костылями, демонстрируя свою неустрашимость. — Налетели на меня, как коршуны: расскажи им да покажи. Клоуна, что ль, нашли бесплатного? Цирк уехал! Не хватало еще, чтоб я перед всякими сопляками распинался, себя наизнанку выворачивал. Кто ж первым встречным душу-то выплескивает, дурачье? А вы уши и развесили. Ну прямо спаниели! Смотреть радостно было. Легковерные, как дети малые. А ты к тому же и двоечник! — Он ткнул пальцем в очкарика. — Говоришь, истфак кончил? Хрена лысого! Ты не истфак кончил, ты НА истфак кончил! Ты меня когда еще должен был вычислить? В самом начале, когда я первый раз о Ржеве упомянул. — Его лицо внезапно приобрело озабоченное выражение, и он резко сбавил обороты: — Да, со Ржевом лажа вышла. Вот что значит историческую литературу не перечитывать. Подзабыл уже все. И впрямь старость одолела. А с Махно хоть все сошлось? — спросил он смущенно. — А то я тоже давно не перелистывал. — И не дождавшись от очкарика ответа, безнадежно махнул рукой: — Хвостист!.. Ладно, молодежь, хорошего понемножку. — И, подвинув пижона, направился по коридору. — Где-то тут у них сортир должен быть.
— Старый, тебе бы в театре работать, — процедил мрачно спортсмен ему вслед, старательно скрывая свою растерянность. — Такие способности пропадают.
— А я и работал, — ответил дед не оборачиваясь. — Мельпомене служил.
— Где?
— На Колыме. Театр у нас был самодеятельный в зоне. Эй, красавица, — обратился он к идущей навстречу тетке, — где тут «мэжо», не видала? А то дедушке о судьбах мироздания помыслить надобно.
— Мэжо? — не сразу поняла тетка. — Туалет, вы имеете в виду? За угол и в конец коридора. А Кацнельсона Израэля среди вас нет?
— А что?
— Так вызывают его!
— Как ты не вовремя! — Дед крякнул от досады. — Так же мироздание в штаны спустить можно. Ты это, дочка, беги скорей, скажи им: Изя Кацнельсон скоро дошкандыбает. Минут этак через пяток. Пускай подождут.
— А они послушают? — с сомнением произнесла тетка.
— Послушают, послушают. Скажешь, укакался дедушка. А не послушают — так у дедушки медвежья болезнь, он может дознавателям в «допросную» и остатки донести. Ну не стой, дочка, беги. Обрисуй там перспективу. — Он настойчиво подтолкнул тетку, поддев под локоток.
Тетка убежала, а дед уж было вознамерился отправиться на поиски туалета, когда я остановил его громким окриком:
— Погодите! Момент! Дело есть.
Мысль лихорадило. Она работала за двоих в режиме ego — alter ego, и первое «я», утонченное и благоразумное, отчаянно противилось выходке, задуманной бесшабашным вторым, исподволь перехватившим инициативу, но остановить того уже не могло.
— Какое дело? — Дед подозрительно воззрился на меня.
— Минуту еще продержитесь?
— Недержанием не страдаю, — с достоинством произнес дед.
— Тогда раздевайтесь!
— Чего?
— Меняться будем, чего. Вы же с судимостями, к тому же подшофе. Могут в Израиль не пустить. Скидывайте свое шмотье.
И чтобы у него не возникло сомнений по поводу моих намерений, первым стянул с себя купленный только вчера импортный пиджак.
— Чё, правда? — Дед не поверил своему счастью.
— Правда, правда. Давайте, мы вроде бы одной с вами комплекции, должно подойти. Только, чур, с возвратом.
— Ну, сынок, уважил так уважил. — Дед оперативно стал стаскивать с себя свою «экзотику», прислонив к стенке один костыль. — А с обувкой-то как?
— Никак. Ногу я себе не отрежу.
— А исподнее? Сымать?
— Обойдемся без излишеств. Только верх.
— Слушаюсь, гражданин начальник! Только верх.
Я помог ему избавиться от верхней одежды, а затем, развязав пустую брючину и усадив на холодный пол, выдернул из-под него ватные штаны. Дед перенес «экзекуцию» с улыбкой на устах и даже подбодрил меня мановением руки. Мол, не робей паря, все путём. Через минуту мы, переоблачившись, с удивлением разглядывали один другого. Вернее, я его, а он — не столько меня, сколь самого себя. Кажется, он себе нравился. Впрочем, и мне тоже. Передо мной стоял молодцеватый старик — слегка поношенный, конечно, но вполне импозантный для своего возраста. Можно сказать, жених на выданье.
Я поднял вверх большой палец. Он, довольный, кивнул.
— А насчет души вы неправы, — бросил я ему напоследок. — Душу и надо первому встречному выплескивать. А нет первого встречного — хоть забору. Помощь психолога подчас заключается не в том, чтобы подсказать пациенту правильное решение, а в том, чтобы просто его выслушать. И тем самым помочь выпустить пар.
— Может оно и так, — ответил дед без раздумий, — но это когда ты помощи просишь. А когда не просишь? Мне-то чего пары пускать?
Он ушел, а я стал осматривать обновку, привыкая к свежим ощущениям. А заодно и принюхиваясь к свежим запахам. Хотя, если по чести, не таким уж и свежим. Амбре осталось прежнее. Его, оказывается, источала и одежда старика — не только он сам. Вместе со стойким душком от водки они создавали гремучую смесь.
Дедовы портки были велики, и если бы не подтяжки, вряд ли удержались бы на моих «мелкогабаритных» чреслах. Но стоило попробовать: что-то подсказывало, что совсем скоро меня попросят штаны снять, и проделать это надо будет оперативно. Я скинул фуфайку и, освободив лямки помочей, подтянул штаны повыше. Гульфик сидел низко, так что мне удалось подтащить их едва ли не к самому подбородку — так, как это делают коверные в цирке. Чтобы зафиксировать тяжелые штаны, пришлось надуть живот и выгнуть назад спину. В такой неестественной позе штаны не слетали, но стоило мне принять вертикальное положение, как они неумолимо поползли вниз и спустя мгновенье вернулись в исходную позицию, все же нехотя зацепившись за бедра. Но это в статичном состоянии. Кто знает, как будет при ходьбе?
Ладно, оставим это, решил я. Авось не спадут, не успеют. Акция, в конце концов, предполагалась скоротечная.
Я снова подтянул портки и, засунув руки в карманы, прошелся по коридору взад-вперед, безмятежно насвистывая. Для полноты картины не хватало накладного носа. А так — классический коверный.
Спортсмен и компания с интересом наблюдали за мной.
— И что это было? — наконец спросила Малыш.
Я помотал головой:
— Сам еще не знаю. Экспромт.
Не мешало бы посмотреться в зеркало, вот только где его взять? На входе, в тесном предбаннике, заменявшем фойе, я ничего похожего не приметил. Оно и понятно: посольство не театр, мероприятия здесь не увеселительного плана, бытовые излишества ни к чему. Не факт, что зеркало присутствовало и в сортире.
— Как я выгляжу? — спросил я, не обращаясь ни к кому конкретно.
Ответил Гена:
— Пугало. Только что с огорода.
— Как раз то, что надо, — удовлетворенно констатировал я.
— Возьми «антиполицай», — предложил мне спортсмен и достал из пузырька маленькую таблетку.
— Вот этого мне точно не нужно, — ответил я, но от объяснений воздержался. Иначе бы мне пришлось рассказывать ему, зачем я прополоскал водкой рот. — Лучше бы деду дал, — сказал я спортсмену. — Ему точно бы не помешало.
Ответ спортсмена был красноречив: сжав кулак, он перегнул руку в неприличном жесте.
Я пожал плечами: хозяин — барин — и, подобрав телогрейку, пошел вслед за дедом.
III. Coda
Две двери со стилизованными фигурками мужчины и женщины обнаружились без труда, и именно в конце коридора, как уверяла безвестная тетка, и я, не мешкая, заглянул внутрь мужской уборной. Местонахождение деда угадывалось без проблем: одна кабинка была пуста, о чем красноречиво свидетельствовала приоткрытая дверка, из второй же доносилось натужное кряхтение. Из-под высоко посаженной дверки торчали костыли. Я довольно хмыкнул: то, что надо.
Изначально я не собирался устраивать развернутое шоу и готов был удовольствоваться скромной буффонадой с переодеванием, но когда деду приспичило по нужде, шкодливая мысль как-то сама собой двинулась дальше, и к переодеванию захотелось присовокупить переобувание тоже. То есть совершить полную трансформацию. Как говорится, аппетит пришел во время еды. Хулиганить так хулиганить.
Я нагнулся пониже, пытаясь заглянуть в кабинку, но сразу понял, что мне это мало что даст. Носок валенка я таки узрел, но добраться до него в такой позе было невозможно. Пришлось бы упереться головой в дверку и шарить руками вслепую — деда этим можно было легко вспугнуть. Ничего другого не оставалось, как ложиться на кафельный пол. Что я, морщась, и сделал. Теперь все дедово хозяйство лежало как на ладони. Дальше была чистая техника. Просунув обе руки под дверцу, я ухватился за валенок и рывком стащил его с ритмично притоптывающей ноги, оперативно отбросив куда-то назад и в бок, в сторону писсуаров, а затем, не давая деду опомниться, выдернул из-под дверки и оба костыля. Дело было сделано, и я тут же вскочил на ноги, отряхиваясь.
За дверкой немедля раздался звериный рык, а следом полились рекой витиеватые ругательства. Лингвистом дед был еще тем: в области обсценной лексики равных ему нашлось бы не много — можно было заслушаться. Жаль, временем я не располагал.
— Дед, ты уж не обессудь, я передумал, — оборвал я его словоизвержение. — Мне твоя обувка тоже нужна. Я тебе пока свою оставляю. Посторожи.
И сняв с себя зимние ботинки, закинул их под дверцу.
— Что ж ты делаешь, изверг! — заревел дед, словно медведь, обложенный в берлоге. И тут же его тон стал просительным: — Как я без костылей-то? Костыли хоть оставь.
— Не, дед. Мне костыли тоже нужны, так что кури пока. — Я подтянул повыше готовые спасть штаны. — Да ты не переживай, Израиль от тебя никуда не убежит. Тем более в таком прикиде. Будь спок. — Я влез в одинокий валенок и заковылял к комнате ожидания.
Создавать деду проблемы не хотелось, к тому же мой скетч с костылями должен был быть весьма скоротечен, так что сначала я сделал небольшой крюк и заскочил в «курилку», к «мстителям», которые, как я и ожидал, еще не успели уйти и бурно обсуждали давешнюю беседу.
— Там дед чего-то просит, — крикнул я им. И помахал костылями.
— Твою мать! — только и выдавил ошеломленный спортсмен, но я не стал ждать, пока он разовьет свою мысль, и был таков.
Перед самой комнатой я остановился и произвел необходимые приготовления: опустил уши у дедовой шапки и упрятал поглубже непокорные волосы, перетянутые резинкой и свисающие «конским хвостом». Но, подумав, тем не удовольствовался и поднял еще и воротник — не помешает. Затем осторожно заглянул внутрь. Теща и Софка были заняты собой и смотрели куда-то вбок — все складывалось как нельзя лучше. Не медля ни секунды я «стал» на костыли, приготовившись. И только тут сообразил, что у меня лишняя нога. Подвязывать ее, или каким-то иным способом вуалировать этот телесный «изъян» уже не было времени, оставалось лишь надеяться, что за те несколько секунд, пока я буду приближаться, мои «крашеные блондинки» сопоставить очевидные вещи не успеют, и раньше положенного срока опознать меня им не удастся.
Мысль лихорадило. Мной овладел азарт и какой-то необъяснимый кураж. Хоть я и понимал, что выгляжу со стороны как минимум странно, но, если честно, меня это мало заботило. Похоже, во мне проснулся озорной ребенок. Или конченый параноик. Или оба сразу. Странное состояние. Думаю, его можно охарактеризовать расхожей фразой: «Остапа несло». Меня и несло. Вот только куда? Я не знал. Но отступать было поздно. Ну что ж, была не была…
Развернувшись на сто восемьдесят градусов и подогнув одну ногу повыше, я отвел костыли назад. А затем, опершись на них, перенес тело и впрыгнул в комнату ожидания. Задом! Дабы не быть узнанным. Пятиться на костылях, как рак, без предварительного тренинга, было тяжело, но все же кое-какой опыт владения инструментарием одноногих калек у меня имелся — сам однажды стал инвалидом на время после зимнего падения, — и это помогало. Успокаивало то, что мой «забег» не стайерский и скоро закончится. Метров этак через двенадцать-пятнадцать. Все, что мне требовалось — обойти стулья по центру и вписаться в поворот. А там…
Меня заметили раньше. Я это определил по тещиным «щенячьим» визгам. Наверное, так верещала Моська, когда над ней занес ногу укушенный ею слон: тоненько и обреченно. Для тещи второе пришествие деда было уже дежа вю — его еще надо было пережить. Мне даже стало ее немножко жалко. В любом случае, то, что меня обнаружили раньше срока, было тоже удачным обстоятельством: пятясь, я слегка сбился с пути, и теперь, ориентируясь на звук, скорректировал направление. Последние два шага я превратил в гигантские скачки, и через секунду уже достиг цели — свалился к теще на колени, согнувшись в три погибели и зарывшись в вырез ее кофточки. И чуть не одурел от какой-то термоядерной «шанели», которой она, не скупясь, окропила свои перси. Запах был сногсшибательный. В прямом смысле. Сбивал влет. По сравнению с ним дедов запашок показался мне легким фимиамом.
Теща между тем завопила уже нешуточно и вжалась в спинку стула, в тщетной попытке отстраниться, а я, отбросив уже ненужные костыли, пророкотал, придав голосу нарочитую скрипучесть:
— Отдай цацки, дочка! Не твои они. А убиенной тобою болярыни, да упокой Господь ее душу. — И неожиданно для самого себя защекотал тещу под мышками, хихикая и приговаривая: — У-тю-тю! У-тю-тю!
И тут же ощутил частые удары по голове, нанесенные слабосильными ручками. Даже не удары, а какие-то судорожные тычки — наверное, так агонизирующая лань отбивается от оседлавшего ее льва. Впрочем, и их хватило, чтобы шапка-ушанка съехала набок, обнажив прядь моей приметной шевелюры. Видимо, и концы распушившегося «конского хвоста» тоже, раз он тут же был извлечен слабосильными ручками на свет божий. Рывком. Я скрипнул зубами от боли и замер в ожидании.
По тому, как теща поперхнулась, издав специфический горловой звук, а затем попыталась заглянуть под шапку, в лицо ее обладателя, я понял, что мое инкогнито практически раскрыто. Надо было выходить из «подполья».
Тогда я вскочил с тещиных коленей, по пути смахнув с головы отработавший свое камуфляж, и, развернувшись в прыжке, предстал пред ней во всей своей непрезентабельной красе: алле-оп!
— Повелитель блох и других паразитов к вашим услугам, мадам, — возгласил я, насмешливо глядя ей в глаза. И склонился в глубоком реверансе, наслаждаясь бурей эмоций на ее физиономии. Физиономия зримо шла пятнами, вызывая стойкие ассоциации с хамелеоном.
— Вы сошли с ума! — выдавила теща, обретя дар речи.
— О да! — подтвердил я, откровенно манерничая. — И это прекрасно!
— Вы… Вы…
— Фигляр, — подсказал я.
— Да!
— И это прекрасно.
— Вы…
— Деревенщина.
— Да!
— И это прекрасно.
— Вы…
— Лабух?
— Нет!
— Чего так?
— Того, что вы патологический идиот! — прошипела теща, окончательно придя в себя. — И это совсем не прекрасно.
— А вы — старая климактерия, озверевшая на почве половой абстиненции. — Я показал ей язык. Мол, знай наших.
— Как вы смеете! Хам!
— Уймись, курица! Надоела. — Я махнул на нее рукой. — Тьфу на тебя!
И отвел взгляд.
Теща меня больше не интересовала. Отработала свою роль — в качестве объекта моей маленькой мести — ну и хватит, хорошего понемножку. Да и не ради ее перекошенной рожицы я все это затеял.
С соседнего места, приложив ладошки к побелевшим щекам, смотрела на меня потрясенная Софка.
— Как я тебе? Правда, миленько? — Я взял фуфайку за борта и прокрутился вокруг своей оси, словно модель на подиуме. — Махнул не глядя.
— Сними сейчас же эту дрянь! — прошептала Софка бескровными губами.
Я, довольный, хрюкнул. События развивались именно так, как я и предполагал. В точности.
— Слушаюсь и повинуюсь, моя повелительница.
И с готовностью сбросил телогрейку — та коротко звякнула увесистой флягой, оставленной дедом в кармане, — а затем легким движением расстегнул пуговку на штанах. Штаны, не поддерживаемые помочами, тут же поползли вниз, оголив розовые семейные труселя в крупную ромашку. Как у волка в «Ну, погоди». Мне этот интимный предмет туалета всегда казался особым шиком. Надо же, пригодился.
— Одень немедленно, — взмолилась Софка.
— То сними, то надень, — недовольно проворчал я. — Дамочка, вы бы определились как-то. Я же не могу вот так: то туда, то сюда — как салабон на «губе». Того гляди отжиматься заставите. — И стал нагибаться, натужно кряхтя и картинно держась за поясницу, но на полпути застыл, будто раздумывая, после чего внезапно распрямился: — А не буду. Лучше порепетирую новый сценический образ. Уверен, вся музыкальная тусовка будет от него в восторге. — И нарезал еще один кружок по воображаемому подиуму, только теперь уже расширив радиус: мелко семеня в окончательно сползших штанах и попутно наблюдая краем глаза за обалдевшими от невиданного шоу невольными зрителями; в итоге же снова оказавшись перед Софкой и приняв откровенную позу, будто на фотосессии для «Плейбоя». — Каково?
— Игорь, опомнись! — Софка мелко затрусила головой, будто избавляясь от одолевшего ее наваждения. — Игорь, что ты делаешь? — На лице ее была мука.
— Я радуюсь жизни, — вскричал я гортанно, словно актер с подмостков. И подкрепил свое лживое сообщение сомнительным же трюизмом: — Жизнь — это прекрасно!
— Разве ты не видишь, что он пьян? — подала голос теща, буравя меня взглядом. Глаза ее превратились в щелочки, а рожица сморщилась, от чего она стала похожа на маленькую злобную крыску.
— Он не может быть пьяным, — возразила Софка неуверенно. — Не мог же он, пока курил… Да и посольство все-таки! — Она в недоумении развела руками.
— Да от него разит, как от пивной бочки! — вскричала теща. — Всю одежду мне провонял!
И демонстративно стала оббивать ладошками кофточку, будто так могла искоренить пригрезившийся ей запах.
— Игорь, ты пьян? — переспросила меня Софка. — Я не верю. — Она было явно растеряна. Вероятие было для нее немыслимым.
— А если и пьян? — сказал я с вызовом. — Да, принял на грудь. В ознаменование счастливого отбытия. Ну и что? — И промурлыкал расхожую цитату из гусарского романса: — Когда я пьян, а пьян всегда я…
— Ты сошел с ума?
Судя по ее жалобному тону, на утвердительную отповедь она рассчитывала меньше всего. В вопросе отчетливо сквозила не высказанная вслух мольба: получить от меня опровержение. Ну не могла она поверить в мое внезапное помешательство, оставляя лазейку для разумного объяснения. И вдруг ее осенила догадка:
— А может, у тебя нервный срыв?
От этой догадки личико ее тут же посветлело, а глубокие борозды на лбу разгладились. И, не дожидаясь моего ответа, она поделилась своими соображениями с тещей, причем предположение в одночасье переросло в утверждение.
— Мама, у него нервный срыв! — с какой-то неуместной радостью сообщила она. Надо же, все так счастливо разрешилось!
— Мама, у него нервный срыв! — передразнил я Софку. — И тут же ввернул уже полюбившийся постулат: — И это прекрасно!
— Мама, ты не должна на него обижаться. — Софка проигнорировала мое зубоскальство.
— Ты не должна на него обижаться, мама, — отозвался я резвящимся попугаем.
— Мама, это скоро пройдет.
— Это не пройдет, мама, — сошел я с проторенной дорожки. — Это никогда не проходит. Это вечный срыв, мама. Как вечный бой. Покой нам только снится. — И почесал затылок: что б еще выдать умного. Тем и заключил, подвывая как записной поэт: — И чтоб еще… такого умного… сказать! — Фраза была ритмичной и хорошо вписывалась в контекст моего бреда.
— Твой муженек откровенен, — усмехнулась теща. — Святая простота! Нет, чтоб схватиться за протянутую соломинку. А все потому, что он… он… — Она замешкалась, подбирая оскорбление побольнее.
— Не утруждайте себя, мадам. Все, что бы вы ни произнесли, будет для меня лестью. Ибо я — простой лабух. И это самая страшная оскорбуха на свете. Страшнее не придумать. Это как судьба. Или диагноз, кому как нравится. Диагноз: лабух — звучит? То-то же. И самое трогательное, что с этим ничего нельзя поделать. От судьбы не убежишь, равно как и от диагноза. И от этого мне горько. Я и пью. А от горечи мне весело. Я и веселюсь. И чем горше мне, тем веселее. Аксиома. А сейчас мне совсем хреново, и от того мне так весело. Мне жутко весело, и я хочу веселиться еще. А так как мой диагноз: лабух, так я сейчас буду… — я выдержал короткую паузу, — знаете, что я буду делать? Не знаете? Так я буду лабать!
И, подхватив с пола костыль, я взял его наперевес, словно гитару, и забил по воображаемым струнам.
— Щас спою, — подмигнул я Софке, тут же зажмурившейся от ужаса, но это меня только раззадорило. — И спляшу, — осчастливил я перспективой, констатируя каким-то глубинным горизонтом подсознания, что пружину таки распрямило и дремавший доселе джин своеволия и разнузданности вырвался наружу. А, плевать.
И, круто развернувшись к посольской публике, загундосил на мотив битловского «Can't buy me love»:
— Кент бабу ло-о-овит, ло-о-овит, и вот ее уже пой-мал.
Реакция публики была странной — не такой, какую я ожидал. Кто-то захихикал, не без этого, но основная масса застыла в каком-то ступоре, пришибленно взирая на мои выкрутасы, не в силах поверить в реальность происходящего. Рок-тусовкой тут и не пахло.
— В со-сед-нем об-ще-жи-тии раздал-ся шум и гам, — с нажимом пропел я первую строку куплета, на ходу припоминая подзабытый шедевр времен безмятежного отрочества, пользовавшийся успехом в подворотне.
Из угла несмело свистнули, но и только. А так — заговор молчания.
— То бу-ду-чи в под-пи-тии борзел какой-то хам, — продолжил я с маниакальным упорством, уже предчувствуя свое фиаско.
Из того же угла заулюлюкали, но этот спонтанный позыв одиночки потонул в нарастающем гомоне. Публика запоздало просыпалась. Но ее реакция была для меня отрезвляющим душем. Посольская тусовка, оказалось, была не в восторге!
— На гриб по-хо-жий и с красной рожей, он девок за трусы хватал, — по инерции продолжал завывать я.
А вокруг уже охали, кудахтали, причитали взбудораженные люди. Многие сокрушенно качали головами.
— Кент бабу ло-о-овит, ло-о-овит, и вот ее уже под-мял.
Разочарованный, я скомкал репризу и, оседлав костыль, вприсядку, насколько позволяли штаны, поскакал по комнате:
— И-го-го! — Гулять так гулять.
— Человеку плохо, — послышалась со стороны центральных стульев. — Надо скорую.
— Дурку ему надо! — откликнулось сразу несколько голосов. — Дурку!
— До чего человека довели, — посетовал кто-то сердобольный.
— Кто довел?
— Как кто? Евреи, известно! — хохотнули от окна.
— Русские довели! А евреи спасать будут.
С ходу завязалась полемика, а я, сделав круг и практически вернувшись на исходную позицию, все же запутался в штанах и свалился на пол, под ноги Софки, поэтому меня не заметила дознавательница, выглянувшая в дверной проем одной из кабинок. Окинув беглым взглядом комнату и не узрев ничего экстраординарного, дознавательница рассерженно прикрикнула, чтоб не шумели, и удалилась. Публика притихла, а я уселся на пол, чувствуя, как сходит на нет напряжение последних недель и нормализуется работа перегревшегося «психического» котла после стравленного пара. Мозги потихоньку становились на место.
Развернувшись к Софке, я несмело поднял на нее глаза. Предстоял неизбежный разговор.
— Надень штаны, пожалуйста, — попросила Софка тихо, и я, поднявшись, натянул штаны и зафиксировал их подтяжками.
— Пожалуйста, — сказал я, и так как Софка молчала, не удержался и напомнил:
— Ты забыла сказать «спасибо». В нашей семье принято подменять чувства словесным благообразием.
Софка подумала и от словесного благообразия отказалась. Оно было и впрямь неуместно после моей выходки. Да и поняла, похоже, что срыв срывом, но что-то же должно было его спровоцировать. Сейчас это занимало ее мысли.
— Ты не хочешь ехать? — спросила Софка глухо. Вид у нее был какой-то отстраненный, вымученный что ли — будто только с похорон.
— Хочу, — ответил я обреченно и отвел взгляд. А что я мог сказать еще: не знаю? Это не ответ. А я сам не знал, чего хочу.
Вряд ли она мне поверила, но все же спросила:
— Тогда зачем?
— Хотел выяснить.
— Что?
— Пределы, до которых ты меня любишь.
— Я вообще не знаю, люблю ли я тебя уже, — сказала Софка. Буднично как-то сказала. Совсем просто. Таким тоном обычно просят соль за ужином или желают спокойной ночи.
Я понимающе кивнул. А чего я мог еще ожидать? Все было закономерно. Иного из ее уст я услышать и не мог. И не потому, что Софка, в ответ на мою возмутительную выходку, ну просто обязана была ответить какой-то гадостью: к примеру, ляпнуть в сердцах что-нибудь обидное, чтоб задеть побольнее, а как раз наоборот, потому что она не могла уже не быть правдивой, будучи не в силах лгать.
Наверное, мы оба подустали от нашей показной идиллии, и больше не хотели этого скрывать. Врать и самим себе, и друг другу. Откровения просились наружу. Я пока не мог, выплеснув невысказанные слова в эмоции, Софка оказалась «словоохотливей». Допекло ее, похоже. В том смысле, что я подсобил.
Удивительно, но я был рад ее признанию, испытав какое-то необъяснимое облегчение — как гора с плеч. Хотя почему необъяснимое? Объяснение было. Софкино признание оправдывало ту несусветную дикость, которую я учинил, сделав ее замотивированной. Если бы Софка стала клясться в вечной любви, брызжа слезами в два ручья, я бы почувствовал себя виноватым. А так — было легко. И совершенно безразлично, что Софка меня больше не любит. Потому что и я ее больше не любил.
— Спасибо за откровенность, — поблагодарил я ее слегка запоздало.
Софка открыла было рот, но от традиционного ответа в итоге воздержалась — снова изменила своей привычке! Оно и правильно: в сложившемся контексте ее «пожалуйста» звучало бы как ехидство.
Кажется, наши отношения входили в новую фазу, и эта фаза в каком-то смысле мне показалась более привлекательной. Она была честнее. Другое дело, она напоминала начало агонии, так что дальше неизбежно должны были последовать фазы холодности и отчужденности. Веселенькая перспектива, особенно если учитывать, что брачная агония может длиться годами. Хотел ли я ступить на эту дорогу и пойти по ней? Думаю, что нет.
Можно было, конечно, посмотреть на ситуацию с другой стороны, сугубо обывательской. Нет любви? И что? Вместо нее есть укоренившаяся привычка, а это больше, чем любовь. Любовь — это мираж, фата-моргана. Возникла из ничего — растаяла, как и не бывало. Привычка же остается. Надолго. Если не навсегда. Разве мало? Можно было добавить: так у всех. Почти у всех. Ни хорошо, ни плохо. Обыденно. Тихое болото. Семья и есть. Все так живут… Всё так. Можно было. Только лишено смысла. И не потому, что обывательская точка зрения была мне чужда, нет. Просто я был рабом своих ощущений. Я им доверял. По ним же сверял курс своей утлой лодчонки, плывущей в водах людского океана. Дело было не в любви или ее отсутствии. В тихом болоте. Я его не хотел. А иного уже и быть не могло. Интуитивно я чувствовал, что наши с Софкой отношения себя исчерпали. И этим было все сказано.
— Дед куда-то пропал, — сообщил я в пространство с деланной озабоченностью. Пауза затянулась, и надо было ее чем-нибудь заполнить. — Веревку, что ль, проглотил?
Софка продолжала молчать, и я огляделся по сторонам в поисках, чем бы занять руки. На полу валялась дедова фуфайка. Я поднял ее и порыскал глазами, куда бы пристроить — не нашел и ничего не придумал лучшего, как снова напялить на себя. Пока надевал, из кармана вывалилась фляга и, глухо звякнув, покатилась по полу. Я подобрал флягу тоже и встряхнул, оценивая количество содержимого. Фляга была почти пуста — видно, дед потихоньку подзаряжался «огненной водой» в дороге.
— Что там? — спросила Софка, как будто ее это и впрямь интересовало. Но надо было как-то отреагировать, вот она и отреагировала. Вид у нее был, словно у нашкодившего котенка. Кажется, она все же жалела о своем откровении. Еще чуть-чуть любила? Только это уже не имело никакого значения.
— Не знаю, — ответил я. — Самогон, наверное.
Я отвинтил крышечку и принюхался. От фляги исходил легкий аромат, чем-то напоминающий самогонный, но очень приятный.
— Виски, — не поверил я и лизнул горлышко.
— Не делай этого! — предостерегла меня Софка, бледнея.
— И не собирался.
Я закрыл флягу и повертел в руках, заинтересованно рассматривая — уж больно она выглядела какой-то антикварной. Поэтому не удивился, увидев на тыльной стороне затертую временем гравировку. Расположив флягу так, чтоб на нее падал свет от окна, я прочитал: Комбату Кацнельсону от политрука Брежнева. В память о долгой и крепкой дружбе. Днепропетровск. 1948-й год.
Я потряс головой, уже ничего не понимая. В голове была каша. Где истина в рассказе деда, а где вымысел, уже невозможно было определить. Кем он был на самом деле, каким «богам» поклонялся и каким «музам» служил, продираясь сквозь тернии все свои восемьдесят шесть бесконечных лет, была загадка. И как он докатился до жизни такой? Дед был полон контрастов. Можно сказать, он сам был сплошной ходячий контраст. Оставалось лишь посетовать на то, что правды о нем я так никогда и не узнаю. Кроме разве что того, что и так было очевидным. То, что он Изя Кацнельсон и его крепкая дружба с будущим генсеком в одночасье оборвалась. Причину дед, в общем-то, озвучил.
С сожалением я упрятал флягу в карман: приложиться все-таки не помешало бы. Ладно, возлияния оставим на потом. Что у нас дальше по плану?
На повестке дня оставался лишь один вопрос. Его величество случай, если так можно назвать ту синтетическую ситуацию, которую я, по наущению Мерлина, пытался подстроить. То, ради чего я все это затеял. Только реализоваться ей было не дано, да и необходимость в этом, похоже, отпала. Так что повестку можно было смело закрывать.
Как-то не сразу, а по ходу устроенного мною шоу пришло понимание того, что в плане мерлиновской провокации моя эскапада ничего не решала. Затея оказалась зряшной, просто идти на попятную было уже поздно — я и не пошел: гулять так гулять. Это был экспромт чистой воды — экспромт, сработанный по тривиальному принципу: делай, что в голову втемяшилось, а там — кривая выведет. В идеале кривая должна была вывести на дознание в маленькой «телефонной» кабинке. Или интервью — не знаю, как оно у них тут называется. Теща была, в общем-то, права. Наш брачный документ, не так давно выписанный в ЗАГСе и еще пахнущий типографской краской, сам по себе мог породить пару-тройку каверзных вопросов у какого-нибудь не в меру пристрастного посольского цербера. Запашок же и дедова «лагерная» экипировка грозили существенно повлиять на его субъективную оценку. Чаша весов, как я полагал, должна была ощутимо заколебаться. Теоретически меня могли и не пропустить. В моем представлении это и был случай по Мерлину. Но я свалял дурака. Дал маху. Захваченный врасплох бредовой идеей, не в добрый час осенившей меня, я ограничился лишь общей схемой ее реализации, не зацикливаясь на деталях. Глубоко не копал. То, что старик пройдет собеседование раньше меня, и мы вновь с ним будем вынуждены обменяться одеждой, я, конечно же, учел. Поэтому намеревался упросить его повременить с отбытием — он, уверен, пошел бы мне навстречу, даже невзирая на реквизированные у него по-хамски костыли: несколько купюр загладили бы мою вину. Но вот о Софке не подумал совершенно. Она была в моей схеме лишь статистом. Подразумевалось, что жена пойдет со мной на «дознание» в любом случае, даже если моя «хлопчатобумажная» трансформация придется ей не по нраву. Но куда ей деваться-то пред свершившимся фактом? Как-то в голову не пришло, что интервью можно перенести и на более поздний срок. Назначенная посольством дата казалась незыблемой — как Новый год или Первомай. Осознание того, что это не так, и подобная возможность, скорей всего, существует, было для меня ушатом холодной воды. Софка же определенно должна была взбрыкнуть — в этом у меня не было никаких сомнений. Если бы нас с дедом вызвали на собеседование одновременно — еще куда ни шло. Оглоушенная моей метаморфозой и поставленная перед необходимостью принятия немедленного решения, Софка могла бы не сориентироваться и пойти у меня на поводу. Но вероятность совпадения была весьма мала. Так что на буффонаде с переодеванием можно было поставить точку. Но даже, если бы не это… Точка напрашивалась и по другой причине. Что-то мне подсказывало, что в его величестве случае уже и вовсе нет надобности. Кажется, я начинал обретать вожделенное понимание и без него. Понимание, как мне поступить дальше.
Дед оказался «легок на помине» — появился, как только я о нем вспомнил. То есть сначала из-за дверей донеслась безостановочная череда матов а-ля поток сознания, воспроизводимых хорошо поставленным, зычным голосом, а затем уже появился и сам «декламатор». Впрочем, появился — не совсем точно сказано. Сам он появиться, естественно, не мог. Деда, скачущего на одной босой ноге и разоряющегося почем зря, в комнату внесли. Или втащили, что точнее. Волонтерами, как я и ожидал, подвизались «мстители». Функцию костылей выполняли спортсмен и Витек. Чуть поодаль, наступая им на пятки, следовал очкарик Генка, и помогал, чем только мог. Мог он разве что подталкивать старика сзади, что и делал, и этим, думаю, распалял того еще больше. Процессию замыкала Малыш, несшая мои ботинки.
Толпа немедля загудела, разразившись язвительными комментариями и открывая новый виток дискуссии:
— Ты посмотри, еще один!
— Да их тут целый выводок!
— И где их только держат, этих клоунов? Откуда-то же они прут, как тараканы!
— Да мало ли тут потаенных мест. Посольство все-таки.
— Именно, что посольство. Так себя вести!
— Интересно, кто на очереди? Эксгибиционист? Хочу посмотреть на этот цирк.
— А может, и впрямь клоуны? С цирком договоренность.
— Со зверинцем договоренность! Зверинец намедни в Москву приехал. Я читал.
— Перестаньте куражиться. Это от Израиля у людей крышу сносит.
— От радости, что ль?
— От безысходности!
— Куда едем…
— В веселую страну едем!
— А что по приезде будет?
— По приезде грустно будет. Пахота, пахота и еще раз пахота, как говорил товарищ Бен Гурион .
— Куда едем!
На последнюю реплику, выплеснутую, словно крик души, сразу несколькими дискутантами, среагировала давешняя дознавательница, выскочившая из кабинки и визгливо заверещавшая об бытующих в посольстве правилах поведения, как-то: неукоснительном соблюдении тишины и общеобязательных корректности и лояльности. А то не ровен час… Разошедшаяся публика моментально стушевалась и притихла — ну точно нашкодившие школяры, убоявшиеся учительского гнева, — а я не стал дожидаться, когда дед, свирепо зыркающий по сторонам, меня обнаружит, подобрал костыли и сам направился к нему.
— Прости, старик, нужно было, — сказал я громко еще на подходе, пытаясь этим предупредить его естественную реакцию. — Ты не серчай больно. — И протянул ему костыли.
Дед больно и не осерчал, лишь разразился зубодробильной тирадой, припоминая все, что знает о женщинах из моего родового древа по седьмое колено включительно.
— Я и сам знаю, — оборвал я его где-то на четвертом. — Честно, нужно было. Позарез. — Я ласково потрепал его по плечу. — Не злись.
— Помог хоть? — насуплено спросил дед.
— Еще как. Реально помог. Так что респект тебе и уважуха, как говорится. — Я нагнулся и надел ему на ногу валенок. — Удачи. Жду тебя со щитом.
— Ну, коли так…
Дед пригладил изрядно поредевшие седые волосы, на глазах преображаясь и становясь вальяжным и даже каким-то самоуверенным, а затем «стал» на костыли и без лишней суеты и исполненный достоинства прошествовал к приоткрытой дверке одной из комнат, где его уже заждались. И правда, козырный был дед.
Взяв у Малыша ботинки, я вернулся к Софке.
— И что теперь? — спросила она, провожая деда взглядом.
— Он выйдет, и мы обменяемся одеждой, — сказал я. А затем добавил как ни в чем не бывало: — Захотелось помочь человеку. — Мол, собственно, что произошло? Естественное же побуждение цивилизованной личности.
Софка пристально взглянула на меня и покачала головой, так и не удостоив ответной репликой. Лишь безнадежно вздохнула. И действительно, тот еще был альтруизм, с учетом всех моих выкрутасов. Кажется, я брякнул, не подумав.
Сконфуженный, я почесал маковку, и занялся обувью. Примоститься рядом с тещей, брезгливо взирающей на меня, я не решился, поэтому уселся прямо на пол и, ослабив шнурки, стал, кряхтя, натягивать ботинки. «Мартенсы» были высокие и надеть их было не так просто — не то, что снять.
Выход дознавательницы из крайней кабинки застал меня уже в конечной фазе процесса, и я наскоро стал завязывать шнурки, предчувствуя какой-то звериной «чуйкой», что будет дальше. Под ложечкой екнуло.
— Говоровы, Фраерман, — прочитала по бумажке дознавательница и удалилась — так, словно она ведущая концерта классической музыки в филармонии, — а я подумал, что, может, и правда, Господь существует — со своим псевдонимом. Жаль только, объявился он запоздало, когда в нем уже отпала нужда. Для меня и так наступила предельная ясность. Я знал ответ на главный вопрос. РУБИКОН ПЕРЕХОДИТЬ НЕ НАДО БЫЛО!
Я неспешно поднялся:
— Наш выход.
И не смог подавить усмешку. Понимал, что ничем не рискую, все и так уже решено. Просто разбирало любопытство.
Первой отреагировала теща.
— Я с ним не пойду… вот таким, — прошипела она, обращаясь к Софке. — Стыд-то какой. — И вдруг крикнула в сторону кабинки: — Я не с ними! Я сама по себе. Почему вы нас вызвали вместе?
— Мы скажем, что вы зайдете следом, — пообещал я теще и повернулся к Софке:
— Ну что, пошли?
Софка судорожно замотала головой. От внутреннего напряжения у нее зримо стала дергаться щека. Кажется, и она тоже испытывала стыд. Невыносимый стыд, что у нее такой муж. И думала сейчас не обо мне. О себе.
— Тоже не пойдешь со мной, вот таким? — спросил я едко.
— Давай в другой раз, — предложила Софка. — Я скажу, что ты приболел.
— Другого раза не будет! — безапелляционно заявил я. — Или сейчас, или никогда.
Софка подумала и все же снова мотнула головой.
— Нет! — едва слышно прошептала она.
— Тогда я пойду сам!
— Иди.
— Уверена?
— Да! — На глазах у нее выступили слезы.
Вот и повеселился.
Конечно, было бы неплохо апробировать методику Мерлина, а заодно и проверить на вшивость еврейскую толерантность, но… не судьба. Я для себя все уже решил. Игру следовало прекращать. Да и третировать Софку было форменным свинством.
— Ладно, хорошего понемножку. — Я стал скидывать дедово тряпье.
Сначала избавился от телогрейки, отправив ее к ушанке, бесхозно валявшейся на полу, затем сбросил затрапезный свитер и быстро расстегнул дедову линялую поплиновую рубаху. Под ней у меня была эксклюзивная футболка с «Return to Forever», которую я частенько использовал вместо майки. Своего рода талисман. Я скинул рубаху и напялил на себя дубленку. Прямо поверх футболки. Затем запахнул дубленку и посмотрел, что получилось. Дубленка была достаточно длинна, и ватные штаны особо в глаза не бросались. Сядем — и вовсе не заметно будет. Вид, конечно, был несколько странноват, но отнюдь не бомжеват. И это было главным. К тому же запаха от штанов практически не было — не то, что от фуфайки.
Кстати, о запахе.
— У тебя вроде жвачка была? — Я вглянул на Софку.
Софка лихорадочно порылась в ридикюле и дала мне пластинку мятной «ригли». Я быстро закинул ее в рот. Тут же по ротовой полости распространилась ментоловая свежесть. Нормально! «Антиполицай», разумеется, был бы предпочтительней, но просить его у спортсмена было поздно — столь быстро японская диковина подействовать не могла.
— Так лучше? — спросил я Софку, и она, окрыленная, кивнула. Наверное, не прочь была предложить подождать деда, чтоб совершить обратный обмен, но не предложила. Видно, решила судьбу не дразнить. Я, по ее разумению, был сейчас непредсказуем — где гарантия, что не передумаю?
— Ну, вроде бы все, — сказал я и посмотрел в сторону кабинки. Как раз вовремя. Из кабинки снова высунулась «филармоническая» дама и сурово гаркнула:
— Говоровы есть?
— Идем, идем, — крикнул я ей в ответ. — Секундочку.
Дама поджала губы и, не скрывая раздражения, удалилась в свою «конуру», а я, не в силах оторвать немигающего взгляда, продолжал смотреть на приоткрытую дверь, понимая, что за нею та точка невозврата, после которой назад — уже нельзя. Игру пора было прекращать. Она себя исчерпала. Game over.
Я все для себя выяснил. Я все для себя решил. Я знал ответ на мучивший меня вопрос.
Рубикон переходить мне не надо было…
НО НЕ ПЕРЕЙТИ ЕГО Я НЕ МОГ!
Не мог и все.
Это было выше меня. Рвать вот так. Одним махом. Волевым усилием. Будто перерубить Гордиев узел. Хотя знал, что иные, бывает, так делают, и быть может, те, кто так делает, правы. Правы, что не доводят свой брак до абсурда территориального размежевания — покомнатного и даже поугольного, — когда все копья сломаны и развод — очевидная неизбежность. Так многоопытный шахматист, предвидя неутешительный исход партии, сдает ее задолго до позорного мата. Только я не был шахматистом. Не в прямом смысле, не в фигуральном. Я не был запрограммированной машиной, предельно рациональной и расторопно уклоняющейся от препятствий, неминуемо возникающих на ее пути. Я был среднестатистическим обывателем, мыслящим не только рассудком, но и насосом, гоняющим по жилам кровь, — к тому же обывателем, сотканным из сплошных недостатков. К ним можно было причислить воспитание, принципы, совесть, в какой-то степени интеллигентность, где-то порядочность, может быть, жалость… А еще надо мной довлели комплексы, поведенческие стереотипы, христианские догматы, злые языки записных моралистов… И еще тысяча вещей, которых я не знал, но знал, что они существуют. И если бы я их презрел, я бы себя корил. Да я и не в состоянии был их презреть. Это был бы уже не я. Так был устроен. Так мы устроены, среднестатистические обыватели. Маленькие нелепые противоречивые человечки. Много нас. Алогизм — болезнь миллионов. Точнее, симптом болезни, именуемой modus vivendi: способ позиционирования в мире себе подобных. Такова наша карма, таков удел: поступать подчас вопреки логике, наперекор здравому смыслу — но так, как велит нам та тысяча вещей, из которых мы склеены и рабами которых являемся. Изредка это возносит нас на непостижимую высоту величия духа. Несравненно чаще низвергает в пучину бесславия или оставляет у разбитого корыта. Но это никого не останавливает. Так было и так будет. С этим ничего нельзя поделать. Никто не может поделать. Как не смог дед, перешедший некогда свой Рубикон. Предвидел возможные последствия? Не мог не предвидеть. Но тем не менее не смог иначе. Вот и я не могу иначе. И от этой данности не уйти. Софка — отдаляющаяся Софка — была не только частью моего жизненного пространства, но и моим симбионтом, который прикрепился ко мне, пустил в меня корни. Вырвать себя из НЕЕ вот так запросто, с мясом, было выше моих сил. Симбионт должен был отлепится сам. Там, за дверью маленькой кабинки, меня ждал мой Рубикон. И все, что будет дальше, на много лет вперед, — это долгий и мучительный путь обратно, к Рубикону. Переходить его было глупо, нелогично, непоследовательно, иррационально — но не перейти его было нельзя. И в этом вопросе следовало ставить точку. Я… так… решил.
— Отдадите деду его шмотье, если выйдет раньше, — бросил я теще через плечо и будто спринтер перед забегом напружинился, гипнотизируя кабинку, в которой снова зашевелилась нетерпеливая дознавательница. — Все, я готов.
— Ты точно в порядке? — спросила меня Софка. Видимо, на этот счет у нее оставалась определенная обеспокоенность.
— Точно, — ответил я как можно тверже и, чувствуя, что Софка хочет заглянуть в мои глаза, обернулся к ней.
Наши взгляды скрестились, как шпаги, и подзадержавшись на пару секунд, в течение которых они испытывали друг друга, разбежались в разные стороны, не выдержав напряжения. Разошлись, как в море корабли. Словно предвозвестники нашего будущего.
— Тогда идем, — сказала Софка тихо.
— Идем, — откликнулся я и двинулся в сторону зазывно приоткрытой двери…
В качестве послесловия автор хотел бы заметить, что выписанный в повести старик не является плодом его воображения. Этого "исторического" персонажа в телогрейке, валенке и шапке-ушанке автор подглядел в израильском посольстве, когда собирался "отчалить" на ПМЖ. Было деду действительно 86 лет (заинтригованные люди интересовались), и родом он был действительно с юга Украины. Ну, и в Израиль ехал, чтобы получить "свой кусок пирога" — это цитата. Что же касается всего остального...
СНОСКИ из текста:
Ферула — линейка, которой в старину били по рукам нерадивых учеников.
"ZZ Top" — американская "бородатая" рок-группа; "Return to Forever" — культовая джаз-роковая группа.
"Ibanez" — известный гитарный бренд.
Тухес — задница (идиш).
ЦПШ — Центральная партийная школа, но и церковно-приходская школа тоже.
«Малая земля», «Возрождение» и «Целина» — воспоминания Л. И. Брежнева, опубликованные в конце 70-х годов 20-го века; «Поднятая целина» — роман лауреата Нобелевской премии Михаила Шолохова.
Давид Бен Гурион — первый президент Израиля.
Свидетельство о публикации №221112201958