de omnibus dubitandum 101. 367

ЧАСТЬ СТО ПЕРВАЯ (1872-1874)

Глава 101. 367. КРОМЕ ГИБЕЛИ, НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ…

    Несмотря на свою молодость, я слишком много читал, чтобы не знать, что нигде в мире, за исключением нашей родины, не сочли бы возможным губить всю жизнь человека и посылать его в тюрьму и ссылку из-за того только, что он, получив противоправительственную книжку от своего приятеля, не побежал сейчас же в полицию предать своего друга на распятие, а скрыл книжку у себя или, еще хуже, одобрив ее содержание, дал ее на прочтение другому своему приятелю. Во всей своей жизни и деятельности я не видел ничего такого, за что меня было бы можно сажать в тюрьму.
   
    "Если бы я попался, - думал я, - с оружием в руках в партизанской войне, тогда другое дело. Против оружия каждый имеет право употребить оружие или, захватив врага в плен, заключить его в тюрьму. Но ничего подобного я до сих пор не делал и, даже живя в народе, больше наблюдал и изучал его, чем призывал к борьбе, а между тем теперь для меня уже не оказывается более никакой другой дороги, кроме продолжения той, на которую я только что вступил".
   
    Конечно, в глубине души я знал, что и без этого обстоятельства я не мог бы оставить своих новых друзей, но мысль, что теперь правительство само снимало с моей головы ответственность за горе, которое я причинил семье, и принимало вину на свою голову, была для меня невыразимым облегчением.
   
    "Пусть же оно теперь и отвечает за все, - повторял я сам себе. - Ну как теперь я мог бы возвратиться, когда меня прежде всего посадят в тюрьму и если не заморят в ней, то сошлют бог знает куда. Все мои родные должны понимать это".
   
    Я знал, что сочувствовать мне они не могут, потому что и мать имела о нигилистах те же понятия, что и отец и все окружающее их общество.
   
    Но меня, думал я, они достаточно знают, чтобы не приписывать мне дурных побуждений.
   
    Притом же я надеялся, что гувернантка моих сестер, хорошенькая и умная двадцатилетняя девушка с институтским образованием и до того симпатичная, что имела влияние даже на моего отца, не останется в этом деле молчаливой слушательницей.
   
    Мы с ней были очень дружны. Всего за два года перед тем она окончила институт и поступила к нам в имение гувернанткой моих сестер. Это была та самая гувернантка, в которую я влюбился, возвратившись домой на летние каникулы, с первого же взгляда, которой я потихоньку ставил на окно в стакане букеты васильков, потому что ее фамилия была Васильковская, и свято хранил в своей шкатулке всевозможные, брошенные ею, ленточки и найденные мною где-либо обрывки от ее костюма и башмаков...
   
    В институте она сильно увлекалась Писаревым и Добролюбовым, и мы часто на каникулах дебатировали с ней разные общественные вопросы. Мы даже завели особый шифр для переписки, и она, зная, что я был в нее влюблен, написала мне в эту самую зиму шифрованное письмо, где самым трогательным образом умоляла меня не вступать ни в какие тайные общества, "так как, кроме гибели, ничего не выйдет"...
   
    "Значит, дело вовсе уж не так плохо, - думал я. - Даже в нашем доме найдется человек, который способен показать моим родным, что я вовсе не преступник, а это - самое главное!.."
   
    Такие мысли приносили мне громадное облегчение. Главная тяжесть, заключавшаяся в том, что мне некого было винить в нашем семейном горе, кроме себя, постепенно спадала с моей души, по мере того как улегался во мне сумбур разнообразных ощущений, вызванных этими новостями.

    Как человек, только что переживший перелом в тяжелой и продолжительной болезни, чувствует в себе необыкновенный прилив жизненных сил, так чувствовал себя и я, когда мчался через несколько часов от Печковского на Моховую, на новую квартиру Фигнер, где снова устроился салон по прежнему образцу.
   
    "Вот и для меня теперь нет никакого приюта, кроме "чащи лесов" и "голых скал", как пела Вера, - думал я, - и, проходя мимо каждого городового, мысленно говорил ему, как и в первый раз, когда нес запрещенные книги:
   
    - Что сказал бы ты, блюститель, если бы знал, кем я теперь стал? Но как можешь ты даже и подозревать об этом?!"
   
    Не знаю, как это случилось, но в тот момент, когда я подходил к квартире Фигнер, оформленной на Алексееву, какое-то новое чувство безграничной свободы, как будто после только что выдержанных выпускных экзаменов, вдруг овладело мною, и, вбежав в ее гостиную, где заседала вся наша компания, я объявил им всем с сияющим видом:
   
    - Знаете? Меня также разыскивает полиция!..
   
    Все шумно столпились вокруг меня с расспросами. Я им рассказал все, что узнал. Вера, улучив минуту, когда никто не смотрел на нас, крепко и порывисто пожала мне руку, а через минуту уже сидела у рояля и пела, с радостью смотря на меня, как в день первой встречи.
   
    Чистый и сильный, раздавался ее голос, как звук серебряного колокольчика. Она пела мне свою любимую песню о приволжском утесе-великане, которому старинный народный вождь Разин завещал хранить свои последние думы о низвержении московских царей.
   
    И вот дошла она до моего любимого места в этой легенде:
   
   Но зато если есть
   На Руси хоть один,
   Кто с корыстью житейской не знался,
   Кто неправдой не жил,
   Бедняка не давил,
   Кто свободу, как мать дорогую, любил
   И во имя ее подвизался,
   Тот пусть смело идет,
   На утес он взойдет,
   Чутким ухом к нему он приляжет,
   И утес великан
   Все, что думал Степан,
   Все тому смельчаку перескажет.
   
    И мне грезилось, что скоро, скоро я, преследуемый и гонимый за любовь к свету и свободе, буду ночевать один на этом утесе и услышу все, что говорят ему своим плеском волны могучей Волги...


Рецензии