Не стреляйте в Бабье лето

                Не стреляйте в Бабье лето

 Сегодня Шурка опять полаялся с мачехой. Да и не то, что полаялся, а просто все то, что происходило в доме в последнее время,  ему, Шурке,   уже до чертиков надоело.
   Отец его, не старый еще казак, сорока двух лет, с иссиня черными кудрями, и как ни странно с совершенно седыми усами, вот уже как лет пять вдовствующий, привел в дом эту молодку в начале лета.
 Привез он ее со Златоустовской ярмарки, наскоро обвенчался в местной церквушке и ввел в свой дом как хозяйку, и как новую мать для сына своего, пятнадцатилетнего Шурки.
Хотя если подумать, ну какая она ему мать, когда ей, на будущее Рождество, исполнится всего двадцать?
    Ольга, а так ее звали, несмотря на то, что родилась и выросла в городе, простой деревенской работы не чуралась, а если что и недопонимала, так быстро коромысло с ведрами пустыми на плечо забросит, и у колодца у баб местных, казачек все непонятное, да и расспросит.
 Месяца и не прошло, а вся изба их, словно заново отстроенная засветилась. Пол, начисто ножами отскоблен, посыпан чистой, ароматной, кедровой стружкой, а во всех углах, где только возможно появились вышитые салфеточки, на которых все больше розы пламенем горели.
   Отец Шурки - Прохор Васильевич, словно помолодел.
 Что ни день, баню топит, а Ольга эта самая, с ним парится.
 Часа по два стоны какие-то да смех, из окошка махонького доносится. Раньше отец всегда сына с собой в парилку брал, а теперь нет, как отрезало. Ну да все хорошее, как часто говорил Прохор сыну, быстро кончается, вот и закончилось для Прохора Васильевича его семейное, счастливое лето.
   К Челябинску, все ближе подходили части большевиков, и есаул, собрав всех лошадных казаков, подходящих по возрасту и здоровью под шашку, в хмурое, прохладное августовское утро, ушел с ними: бить сволочь безземельную.
Тихо с тех пор стало в станице - ни свадеб тебе, ни драк пьяных. Лишь скотина мычит, да бабы в ночи голосят, когда в село в телеге под рогожей казаков убитых привозит блаженный с рождения, глухонемой возница, Севка. К воротам Севка подъедет, ударит кулаком в створки от дождей потемневшие пару раз, а сам в лопухи возле палисадника упадет, мычит и плачет.
Бабы да дети с телеги кормильца своего, шашкой вражеской порубленного снимут, в дом с криками и плачем унесут, а Севка тихо так, словно в горе этом их виноватый, поднимется, возьмет свою лошаденку под уздцы, и на цыпочках, к следующему двору идет.
 Бояться стали в станице Севку этого, хотя он то в боли той людской, меньше всех повинный будет.
  А в Ольгу, после отъезда Прохора, словно бес какой вселился. Хотя наверно и ее понять, и оправдать по - своему можно:  муж в девчонке женщину разбудил, а сам пропал куда - то.
 Вот и страдает бедолага, соскучившись по рукам мужским, по усам прокуренным. Понять-то можно, но уж больно откровенно к Шурке она приставать стала. То рукой вроде бы невзначай по груди его проведет, то в парилку будто бы по ошибке заскочит, дескать, не знала, что пасынок ее уже голый на полке лежит. А сегодня, под утро, в самый сон, она, в чем мать родила, к нему на печь залезла, под одеяло его лоскутное проскользнула, и давай у него под рубахой шарить, пальцами своими быстрыми и как змейки холодными.
Проснулся Шурка, а Ольга, уже под него протиснулась, трясется вся, губами жадными ко рту его, табаку еще не знавшему тянется.
Вывернулся Шурка. 
Со всей силы ладонью по щеке ей смазал.
 С печки в одной рубахе спрыгнул, ковшом из ведра воды теплой почерпнул, напился и с придыханием, словно после бега быстрого проговорил, в глаза ей глядеть стесняясь.
- Что ж ты змеюка вытворяешь?
 Ведь я же сын его, мужа твоего венчанного, Прохора. Совсем Бога не боишься? А если я бате все про тебя перескажу?
Он же тебя греховодницу нагайкой запорет, и прав будет. Как же тебе не стыдно, Ольга?
А та на локтях  приподнялась, так, что бы груди ее небольшие и острые, на виду были и рассмеялась тоскливо и глухо.
 - Да кто ж тебе Сашенька, мальчик ты мой поверит?
Эх, поспешил ты проснуться, поспешил.
Еще бы немного, минуточку еще и мой бы ты стал, миленочек, ей-ей стал бы…
Я  ж почти уже почувствовала тебя.  Эх, зачем ты так рано проснулся? А может быть хорош тебе  ерепениться!? Иди сюда, ну пожалуйста…
 - Ну, все, хватит!
 По-отцовски,  совсем по взрослому хлопнул ладонью Шурка по столу.
 -  Я в Челябу пойду, к отцу. Вместе воевать будем.
Про тебя не расскажу, не бойся. Вернемся, все по- старому пойдет. Надеюсь, ты к тому времени перебесишься. Сучка.
   Шурка сплюнул брезгливо  и, прикрываясь руками, ушел за занавеску,  собираться.
 - Да ну и черт с тобой, дуй! Дурачок малахольный!
 Крикнула мачеха ему в спину, и, накрывшись одеялом, беззвучно и горько заплакала.
 Внутренний двор, выложенный, как и во многих  домах у Яицких казаков  оструганными досками, темнел от росы, а может быть и от прошедшей прошлой ночью довольно сильной грозы, отзвуки которой кувыркались где-то в поднебесье почти до самого утра.
 Шурка, постояв мгновенье возле обитой войлоком двери в избу, подождал чего-то, но, не дождавшись, вздохнув как-то по особенному горько,  пошел к калитке.
Дом их, стоял почти на самой окраине станицы, и до Сибирского тракта, ведущего в Челябинск, было рукой подать. Пара-тройка минут повдоль  погоста с покосившимися крестами,  большой поклонный крест установленный на перекрестке и вот она, печально известная, кандальная дорога в Сибирь, на каторгу.
   Выйдя на тракт, сызмальства привыкший к бережливости казачек, снял  сапоги и, перевязав их бечевкой за ушки, перекинул обувку через плечо.
 Прохладившие за ночь грубые, влажные булыжники, которыми был замощен тракт, неприятно холодили  ступни, но Шурка, упрямо, словно бычок первогодок,  пригнув лобастую голову, пошел по направлению к городу.
А вскоре и солнце нарисовалось:  выглянуло из-за зеленых еще берез и курчавых сосен, обступающих тракт.
Шагать стало веселее, да и теплее. Мостовая быстро прогревалась, над ее бугристой поверхностью пластами повис теплый, белесый туман.
Впрочем,  теплое солнце и пропахший  сосновой живицей ветерок, в несколько минут разорвал этот туман, и клочки его, беззвучно разлетелись по окрестным перелескам.
По брусчатке ползали вылезшие на тепло крупные, бледные ,с темно-красными прожилками дождевые черви, и здоровые отъевшиеся на человечине за годы гражданской войны вороны, с огромными черными клювами, нехотя и сытно склевывали дармовое угощение.
Пройдя верст пять, Шурка решил срезать угол  и, пройдя через лес, подойти прямо к базару, где, по его мнению, проще всего можно было узнать о судьбе Долгодеревенской,  казачьей сотни, в рядах которой воевал его отец.
Проторенной тропой, мальчишка шел через лес, радостно и легко вдыхая  влажный и теплый воздух, слегка отдающий березовым дегтем, и отчего-то дымом.
В траве, под часто растущими соснами  белели блюдца молоденьких, тугих груздей.
 - Эх, хорошо-то как!  Одно слово-бабье лето!
 Развеселившийся Шурка  быстро перебирая босыми ногами, побежал по широкой тропе  припорошенной мягкими, желтыми, сосновыми иглами.
Запнувшись о корявый, узловатый сосновый корень, Шурка кубарем влетел в развесистый куст ирги, красный от листьев, уже тронутых дыханием ранней осени.
 Сапоги его улетели далеко вперед, и в поисках их, парнишка незаметно для себя выполз на большую, почти круглую поляну.
 Вновь перебросив через плечо свои яловые, Шурка впервые взглянул на открывшуюся перед ним картину.
Взглянул, и молча, опустился на землю.
Повсюду виднелись следы жестокого сражения. Воронки от разрывов,  кляксами чернели на зеленом фоне травы.
Полузасыпанные,  окопы змеями расползались в каком - то жутком беспорядке.
 Мотки так и не раскрученной колючей проволоки, еще не тронутые ржавчиной, словно огромные ежи, притаились возле леса.
 И всюду трупы, трупы, трупы.
Погибшие солдаты  лежали в самых непредсказуемых позах, уставившись в глубокое Уральское небо черными, поклеванными воронами глазницами.
Лошади с раздутыми животами, осклабившись,  уткнулись своими умными мордами в зеленую траву.
 В каком - то ступоре, Шурка обошел поляну, в страшной надежде отыскать изувеченное тело отца, но казаки в этом сражении участия видимо не принимали, по крайней мере,  пацан, ни одного убитого казака не обнаружил.
   Уже собравшийся вновь углубиться в лес Шурка, вдруг услышал чье - то тихое, и как ему показалось зовущее ржание. Оглянувшись, он заметил, как в перелеске, зацепившись уздечкой за колючую проволоку, стоит лошадь, и какая лошадь!?
 Белая словно летнее облачко, в высоких черных чулках, с холеной гривой и расчесанным хвостом, явно  Изабелловой масти,  смотрела она на приближающего мальчишку внимательно, почти не моргая.
 Высокая, стройная кобылка  и по своему виду,  да и по богатой отделке красивого, подбитого темно-лиловым бархатом седла  некогда явно принадлежала белогвардейскому офицеру. Шурка подошел к кобыле, погладил ее по высокой, изогнутой шее ладонью  и вытащив из кармана щедро посыпанный крупной солью кусок хлеба, сунул его к лошадиным губам.
Лошадь, благодарно качнув крупной головой хлеб сжевала, и пару раз тихо заржала, может быть, просила еще, а может, просто благодарила Шурку за угощение.
- Вот это лошадь, вот это кобыла!
 Радостно прошептал мальчик.
 - Вот батя будет рад, если я ему такую кобылку приведу. А он мне нашу Малышку отдаст, давно обещался.
 А лошадку эту, назовем, как ни будь очень, очень  по - особенному, необычно.
 - Облачком, к примеру, или Ветерком…Хотя нет, какой же она в конце-то концов  Ветерок!?  Она  же лошадь…
А если, если Бабьим Летом!?  Ну, конечно же, Бабье лето! Пусть длинно, но как же славно!
   Он прижался к лошадиной шее лбом, и радостно огладил ее шелковистую, отливающую синевой гриву.
   - Бабьим летом, будешь? А?
Лошадь заржала не громко, шевеля большими, лохматыми губами, словно отвечая парнишке
- Ну, естественно Бабье лето, а как же иначе? Нет, иначе - нельзя!
Мальчик взял лошадь под уздцы, и не спеша, повел ее по широкой, лесной дороге, ведущей к Челябинскому заречью, к рынку.
  Город встретил Шурку  неприветливо.
Обвислые, полинялые красные флаги, сработанные  из просвечивающейся на солнце тонкой, бумазейной ткани,  тяжелый,  удушливый  запах обгоревшей плоти превратили некогда богатый и веселый купеческий город в нечто серое и скучное.
 - …Тебе милок нужно на вокзал.
 Шепотом, затравленно оглядываясь,  прошамкала беззубая, сморщенная, словно яблоко - падалица, старуха.
 - Мне кум сказывал, что казачков наших, красные, бронепоездом отогнали в сторону Копейска, а те, якобы в отместку,  взорвали железку.
 Комуняки, сейчас ее восстановить пытаются, да вроде бы что- то у них не получается: то ли рельсов нет, то ли мастеров.
 А там Бог их разберет.
 А ты внучек, дуй-ка лучше домой, от греха подальше. За костелом, почитай уже три дня, как на фонарях болтаются человек пять, лессеры сказывают, тоже молоденькие, как и ты.
Жарко сейчас, поплыли,  небось, уже, прости Господи.
   Старуха вновь вернулась за свой прилавок - две доски лежащие на кирпичах, на котором стояли, ждали своего покупателя, стоптанные сапоги, и совершенно неожиданно : пара блестящих как антрацит, новых калош.
   Осторожный Шурка, решил подойти к вокзалу со стороны ‘'Пьяного острова, ‘' где расположились множество публичных домов и питейных заведений.
Бабье лето, оказалась кобылкой послушной, и довольно умной. Ни разу за все путешествие по городу, она не всхрапнула и не заржала в голос, и казачок удачно обходил патрули в длинных,  мышиного цвета шинелях с красными повязками на рукавах, и трехлинейках с примкнутыми к ним штыками.
Возле вокзала сутолока военных, с лошадьми и без, послужила Шурке лучшей маскировкой.
На него ни кто не обращал внимания, разве, что иной проводит взглядом красивую лошадь в богатой амуниции, и неказистого мальчугана при ней, и вновь кинется в непонятную толчею по своим, наверняка важным делам. Мало ли странного люда бродит сейчас по дорогам России? Не до них, право....
 Шурка  подошел к настежь открытому окну, первого этажа вокзального здания, откуда слышался раздраженный громкий мужской крик, подошел в наивной надежде услышать хоть что ни, будь, что могло бы ему подсказать расположение казаков из родной станицы.
- …Барышня, барышня, срочно ЧК Екатеринбурга! Барышня, тьфу ты Японский городовой, да не Оренбурга, там сейчас белогвардейцы, и никакого ЧК естественно быть не может! Я мать твою эдак,  повторяю по слогам: Екатеринбурга! Але, Але. Это Екатеринбург!?
Товарищ Каргер? Это Мохов, Челябинский отдел ЧК железнодорожного узла.
Что же мне делать, путь разобран, броневик стоит под парами, кругом составы полные продовольствия....
Что? Что? Я вас не слышу....
У меня в вагоне тает сто сорок пудов сливочного масла ‘'Золотой треугольник''.
 Разрешите раздать населению.... Ну хотя бы солдатам выдать....Так ведь жара стоит, бабье лето.  Тает масло-то!
Что, что? Колеса смазывать?
Сливочным маслом? Слушаюсь товарищ Каргер.
  - Ты, что ж сученок белогвардейский , здесь подслушиваешь? Шпионишь!
  Перед зазевавшимся Шуркой  появился полный человек в каракулевой бурке, с какой-то несолидной щеточкой усов, под бугристым в прожилках носом, и ярко начищенных сапогах со шпорами.
Он в упор разглядывал мальчишку, но больше косил глазами на его кобылу.
  - Где лошадь украл? Признавайся, а не то сейчас сведу, куда следует.
- Да вы, что, дяденька говорите такое?
Заканючил  растерявшийся Шурка.
- Батькина лошадь, Бабьим летом кличут. Мы с отцом здесь, на вокзале разминулись, вот и ищу его. А вы кто ж такой будете?
- Я пацан, командир кавалерийского объединения ‘'Смерть буржуям''! Нестеров Сидор Иванович.
И тебе я думаю, самое лучшее, в мой отряд подаваться, со своим, как говоришь, Бабьим летом?
Ты у меня в эскадроне первым героем станешь. Так сказать красным казаком!
 Ну  а отец твой, когда найдется, еще гордиться тобой станет. Вот увидишь!
Пойдем.
Кавалерист хозяйски сграбастал удила Шуркиной кобылы, повернулся и пошел куда-то в сторону, в аллею старых, корявых тополей.
 - Озеро Смолино знаешь?
Спросил он мальчишку,  закуривая.
 - Конечно, знаю.
 Отмахнулся от злого махорочного дыма Шурка.
- Мы на нем раков с батей по весне ловили .
 - Раков говоришь?
Вот как раз там, у озера,  мы с такими раками сражаться будем, что закачаешься.  Дай только пути отремонтируют. Мы будем сопровождать бронепоезд. По крайней мере должны…
…Белые палатки, словно в цыганском таборе, телеги со скарбом, костры, и лошади, лошади, лошади.
Шурка никогда столько лошадей сразу и не видел.
- Ян! - Крикнул кому-то командир - кавалерист. Перед ними выпростался, откуда - то длинный, худосочный мужик с трехлинейкой через плечо,  весь какой- то белесый, от ресниц, до реденькой растительности на голове
 - Ян, поставь парня на довольствие, и про лошадь не забудь.
Когда Шурка отошел к ближайшему костру, Нестеров бросил не громко белесому.
 - Ян, парня запомнил? А лошадь? Что бы в первой же атаке...
Но не дай тебе Бог, кобылку  заденешь, под трибунал отправлю.
   - Не впервой, Сидор Иванович.
Недовольно проворчал Ян, похоже, из прибалтов.
 - Не впервой...
- …По коням, орлы!
Разрушил хрустальную утреннюю тишину прокуренный крик Нестерова.
- Шашки наголо! Вперед, за наше светлое, безоблачное завтра. Урааааа!
Сотни клинков разом блеснули под утренним солнцем, и тысячи копыт растерзали зелень приозерных холмов.
Шурка скакал вместе со всеми, лихорадочно обдумывая, где, куда, в какую балку можно незаметно уйти, скрыться от этого всеобщего азарта атаки?
Жесткая трава, в проплешинах солончаков слились в единую смазанную зеленовато- серую полосу.
 Мальчик, загоняя вглубь живота подступающую тошноту, почувствовал,  понял, что если он сейчас же не остановится, или хотя бы не замедлит бега  Бабьего лета, у него закружится голова, и он просто-напросто вылетит из седла.
 Но не успел он сжать пятками округлость вздымающихся боков мчащейся кобылы, как мимо его головы, откуда-то сзади, словно бесконечно быстрая пчела прожужжало что-то, горячее и злобное, опалившее его щеку.
Еще не полностью осознав, почему выстрел по нему был произведен не спереди, с позиций белогвардейцев, пока еще даже не видимых им, но сзади, а по юношески гибкий позвоночник уже развернул все его тело в седле, и расширенными от удивления глазами Шура увидел, как неторопливый прибалт, этот белобрысый Ян, не спеша, труся в седле зачуханной своей лошадки, вновь приложил  винтовку к щеке.
Легкая Шуркина рубашка в линялый василек, неожиданно расцвела красным, и в последнем своем рвении к жизни, мальчик обнял крутую, остро пахнущую потом шею лошади  и сглатывая слезы боли и обиды прокричал, прошептал:
  - Не стреляйте, не стреляйте в Бабье лето....
Не надо!


Рецензии