Мой кубинский язык. Глава 6

VI
 

Изумление сразу многим. Тем, что все это мне не приснилось, что это действительно было, я имею в виду Артек, фестиваль, мою кубинскую жизнь. Многое из прошлого кажется придуманным, чистой фантазией, или смешением реального и нереального, как это все время бывает в кино, как это все время бывает в литературе. До сих пор это было частью моей жизни, о которой в моем окружении не знал никто. Те артековцы, с которыми я когда-то переписывалась, давно пропали из виду, да и в свое время не подозревали ни о чем, несмотря на торжественно организованную встречу: мало ли в жизни встреч, мало ли организованных мероприятий, мало ли кубинских пионеров, мало ли на свете гитаристов, даже кубинских. Гуахира Гулька пропала из виду раньше всех, и найти ее на «Одноклассниках» мне не удалось, а в других социальных сетях я, честно говоря, и не пыталась. Как ее найти, если мне неизвестно даже ее имя – Гульнара? Гульмира? Гульдана? А, может, Айгуль? Даже если она осела в столице (в Алма-Ате, например), то наверняка вышла замуж (она уже в девятом классе собиралась замуж, шустрая вообще была!) и сменила фамилию (у нас с ней была одна фамилия когда-то). И по сути об этом не знал никто. Подружки на мое сообщение не отреагировали – пара лайков, как я уже сказала. То есть, значения не придали. Это навело на мысль о том, что я все выдумала. Именно поэтому я полезла в сундук и достала Дневник и письма. И назвала этот роман “почти документальным сиквелом”.

Да, представьте. Все было так, именно так.

Изумление!

Изумление тем, что в тот день в Артеке – в самый первый день – я случайно заметила, отметила, выделила именно этого человека. Наверное, так бывает со всеми значимыми встречами: они происходят случайно, хотя выбираем мы правильно. «Своего» человека мы выделяем из толпы сразу, стоит ему взглянуть нам в глаза. Это и удивительно, потому что механизм непонятен. Волейболист понравился мне, потому что был кубинцем? Или потому что хорошо играл в волейбол? (Скорее всего, не очень хорошо, ведь они все время проигрывали «Воронежу»). Или потому что был хорош собой? Или потому что был на два года старше, а два года разницы в том возрасте имеют значение? Или потому что улыбнулся, когда я первый раз подала ему мяч, и сказал: «Грасиас»? Или все-таки потому, что на поверку оказался музыкантом? Поди пойми!

Изумление его умом. То, что он талантлив и отличный музыкант, было известно и так. Это же данность. Это уже было описано и в «Гуахире», и в «Моем испанском языке». Но его блоги, посты, подписи под фотографиями и особенно тексты песен отодвинули все музыкальное на второй план. Все, что я прочла «из Рубена» за эти несколько дней, и все, что узнала о нем по прямым и косвенным свидетельствам, меня обрадовало и укрепило в том, что было одной из первых реакций, и что я, может быть, неточно назвала словом «гордость» – гордость за него, словно он мой сын.

 Изумление тем, что он оказался поэтом.

(Как и я. Да-да, я, между прочим, поэт. Зовусь я Цветик.)

К клипам прилагаются тексты песен, под текстами стоят даты. В восьмидесятые годы и особенно в начале девяностых, лет в тридцать, он писал особенно интенсивно, мощно, выразительно, гиперболизируя тоску, отчаяние, страдание, неприкаянность и изгойство. Вот это уже мне показалось мистикой, совпадением-попаданием, и очень взволновало. Уж этого я точно не могла знать ни в волейбольный момент, ни в концертные моменты, ни в момент получения письма о Ленине и моей фотографии. Об этом никогда не заходила речь. Вот это просто чудо. Надо же, надо же, он – поэт! А, может быть, и это неслучайно? А, может быть, поэты и живут для поэтов, телепатически связываясь с ними в какую-то особую сеть?

Тут встала неизбежно фигура его отца, Рубена-старшего и, как оказалось, известного в Матансасе поэта, автора многих сборников. Матансас вообще считается кубинскими Афинами и, как я уже говорила, «Городом Поэтов»! Так что, возможно, половина текстов «Золотого Возраста», помимо народного, фольклорного репертуара, было отцовских рук (или отцовского ума) делом.  Отец (стройный усатый дядечка) оказался на поверку и отцом-основателем ансамбля (в совсем уже далеком семьдесят первом), на пару с мамой-певицей, известной и популярной певицей, исполнительницей крестьянских песен – «кансьонес гуахирас». В один прекрасный день, когда их девятилетний, семилетний и пятилетний сыновья музицировали себе спокойненько и по-детски драли глотки, папе-поэту и маме-певице пришла в голову счастливая мысль сделать из деток концертирующую группу. Играть на гитарах и петь мальчишки умели, песен знали множество, в атмосфере местных, матансасских, мелодий и ритмов росли и купались с пеленок, словом, органично вписывались в традицию, и оставалось только костюмчики пошить. Ребята выступали в белых рубашках, синих галстуках, изящных сомбреро, загнутых спереди; на загнутой передней поле шляпы был у них пришпилен звездно-полосатый кубинский флаг. Играли народную музыку, те самые крестьянские песни, что были впитаны с молоком матери. И это была первая в истории страны подобная детская группа. В исполнении детей музыка кампесино звучала необычно, почти уникально.

Это отец возил их с гастролями по провинциям, на конкурсы и фестивали, которые они регулярно выигрывали. О них с восторгом писали газеты. И как-то само собой получилось, что они вошли в состав кубинской делегации на тот самый фестиваль, «Пусть всегда будет солнце!», куда в составе казахстанской делегации поехала я.

А уж на фестивале они были звездами.

Судя по всему, поездка на фестиваль в СССР произвела впечатление. Во всяком случае, сайт ансамбля сообщает о ней, а официальные фотографии группы, сделанные в Артеке, украшают фейсбучные страницы моего героя и его братьев. Поездка произвела впечатление, ну не могла не произвести, кажется мне, – но, возможно, просто как гастроль, первая зарубежная гастроль. И в то же время как первая поездка в Европу, в далекую Европу, на далекий Восток. Как мой четырнадцатилетний казахский дед ездил с казачками на смотр потешных в Петербург, на далекий Запад, в 1913 году, и это было путешествие, которое что-то значило в его биографии! В любом случае, поездка в Артек была для них вехой – успехом, которому суждено было лечь в портфолио группы, как победам на конкурсах и платиновому диску. И успехом, который, помимо прочего, помог немного прибарахлиться. Рассказывая об одной из своих винтажных фоток, Рубен с юмором описывает себя – свой облик и наряд того времени, отмечая «бунтарскую» прическу, бороду «как у взрослого», купленные в Москве туфли, «шикарную» обтягивающую и, видимо, разноцветную рубашку («сшитую мамой»), брюки-«колокола», приобретенные в спецмагазине для выезжающих за рубеж (наверное, что-то вроде нашей «Березки»), часы «Ракета-Ленинград», которые показывали «русское время» (год не переводил стрелки). Между тем на этой фотографии, датируемой семьдесят седьмым годом, изображен почти неузнаваемый, незнакомый мне человек. Поставив ногу на стул («чтобы лучше смотрелись башмак и брюки»), он позирует с гитарой наперевес на фоне ударной установки, усилителя, подставки для микрофона (о которых тоже пишет – что-то было китайское, что-то чешское, что-то русское, в общем, социалистическое – и все, раздобытое с большим трудом): серьезный молодой музыкант, целеустремленный гений. Пост заканчивается такими словами: «Не помню такого времени в жизни, когда бы я не занимался музыкой. У меня не было детства, отрочества, юности, молодости, зрелости. Я был только музыкантом. Одна деталь: к моменту этого фото я уже познал их все. Мне было шестнадцать лет».

Конечно, потом выяснилось, когда кто-то написал в комментах, что нет, это не может быть семьдесят седьмой, и Рубен поправляется: семьдесят восьмой, лето, перед поступлением в Школу Искусств – ведь там уж пришлось постричься и побриться. Лето, каникулы. Семнадцать лет, не шестнадцать. Через год после Артека, через полгода после письма ко мне. К этому времени он уже прожил все эпохи от детства до зрелости – а я застряла в подростковом отчаянии, не знала, чего хочу, кем буду, зачем живу.

Ах, эти невероятные комменты, под его постами-фотографиями, и под этой фотографией семьдесят восьмого года, в том числе. Соратники вспоминают минувшие дни, товарищи-импровизаторы пересмеиваются в стихах (у них очень распространен такой жанр, импровизация, вроде казахского айтыса, и называется «контраверсия» – сражаются на словах, пересмешничают, на ходу сочиняя, хоть под гитару, хоть без), ну а женщины просто вздыхают. Может быть, вспоминают его лирику – нежные песни о любви, посвященные неведомым красавицам-счастливицам и так непохожие на стихи будущего (зная будущее, всегда трудно думать и писать о прошлом, поневоле выбираешь из прошлого либо ростки будущего, либо убитое будущим). Одно такое стихотворение пришло к нему в какое-то счастливое, залитое радостью, физически осязаемое утро на маленьком курортном островке неподалеку от Гаваны, своего рода «острове в квадрате», где есть только море, солнце, ослепительно белый песок и прекрасные девушки. Оно стало потом популярной песней, практически народной, как все удачи бардов, и влюбленные пели ее своим зеленоглазым возлюбленным:
 
Слышу твой голос. Ранним утром
зовет он меня в твою постель.
Твои поцелуи – ветер и вера.
Твой смех украшает
мою песню.
 
Слышу твой голос: мне клянется,
что жить без меня ни дня не может.
И я не могу – ну что мне делать
без зелени глаз твоих?
Я без них не вижу.
 
Люблю твой голос, без него умираю,
твою походку,
отсутствие здравого смысла,
твое одиночество в мои безлунные ночи,
твое безумие в делах страсти,
твое нежелание отпускать меня
без твоего голоса в моих ушах.

(1983)
 
Это было в восемьдесят третьем году, когда ничего, подобного «делам страсти», еще и в помине не было в моей жизни, а мой зеленоглазый возлюбленный того времени (голос которого, впрочем, до сих пор заполняет мои уши) благополучно вычеркнулся из нее, отправив меня куда подальше от белых курортных песочков, а именно в знойные пустыни Узбекистана. Сам же при этом отбыл в не менее знойные пустыни Аравии. Любовь обостряет зрение и слух, без любви мы и слепы, и глухи, и тогда из-за угла выскакивает шайтан, и с нами случаются беды; большая беда подстерегала меня в конце восемьдесят третьего, в темную безлунную ночь.

В эти годы у меня тоже случались стихи, а иногда даже песни, которые так и не стали песнями из-за того, что по письмам нельзя научиться играть на гитаре, а еще потому, что я уже слушала совсем не кубинскую музыку и потому, что пробовала жить по-другому, смеяться и петь, и жить «на всю катушку», пустившись с горя «во все тяжкие» – с другим, «без тебя», словно прошлого не было. Так называемая несчастная любовь, которую вытравить можно только другой любовью, оказывается неуничтожаемой, невытравливаемой, потому что другая любовь не приходит и не придет.
 
Я пробовал песни без тебя,
пробовал плакать и смеяться,
мечтать о лучшем времени,
изобретать прошлое без солнца.
Я раздарил свои участки моря,
свои бури, свой единственный ураган.
Я спрятал соты и мед,
собираю нектар только бумажных цветов.
Я пробовал познать себя без тебя,
завоевать этот город, уехать,
пробовал рис полюбить,
грешить на каждом углу,
в азартные игры играть,
обрести самоуверенные манеры.
Я превратил надежду в веру,
я свое горе вынес на площадь.
 
Но без твоего света меня охватывает ужас,
одиночество и страх так паршивы,
мои хранители испарились вслед за тобой,
и я разучился выигрывать и побеждать.
Теперь только песня может спасти меня,
чудо, прибежище в новой любви.
 
Но не нужна мне другая песня, кроме твоей.
Нет мне прибежища, кроме твоей наготы.
Я могу достичь совершенства только в тебе,
в благородном зове кожи твоей.
Не нужно мне другое укрытие, другое тепло
и другое чудо – кроме твоего сердца.
 
Я пробовал спасти себя без тебя,
пробовал жить,
искать надежду в чем-то, искать цветок…
И все это ради любви.
Но если ты уйдешь, если тебя не будет,
я не хочу другого перерождения,
другой луны, другого рассвета!
Я пробовал умереть без тебя… 

(1987)
 
Я пробовал умереть без тебя… (как девочка из Гватемалы, как ты, как я…). Любовь – что счастливая, что несчастная – занимает, конечно, мысли юношества. И песни о любви находят отклик. Все переживают то же самое или что-то подобное, всем кажется, что переживаемое уникально, что ни у кого нет ни таких солнц, ни таких лун, ни такого белого песка, ни таких бурь и ураганов, и не нужно ничего, никого другого. Ты зацикливаешься на одном человеке, и с ним – все, а без него ничего, и свет немил. И сколько ни пытайся собирать нектар бумажных цветов, в качестве вечной сублимации, душа, тоскуя о душе, хочет укрыться в тепло чужого, но единственно нужного тела. Тебе нужно это чужое тело для спасения собственной души, для конечного спасения, в конце концов, для растворения в божестве, для перерождения, нового рассвета. И все краски мира проступают, проявляются из ледяного космоса только в любви, а без нее меркнут. Вечная, вечная тема, которую каждый склоняет и спрягает, как может. И которую я тоже склоняла и спрягала, как могла.



Продолжение http://proza.ru/2021/11/24/1513


Рецензии