Остановка времени. Часть IV

245.
Читатель, ждёшь пересказа предыдущих частей? Не дождёшься. Придётся читать всё самому – строчку за строчкой. Скажешь: не больно хочется. Тебе прочесть лень, а я это всё прожил. И не лень ведь было.
Поймал себя на мысли: жалко чисел. Хотел завести новую главку с новым номерком – и передумал. Потому что надо не только слова экономить, но и числа. Слова-то я всегда экономил. Знал: их запас у меня невелик. Теперь и числа транжирить не стану. Вот хотел сейчас использовать «246», а поставлю отточия:

Многие авторы признаются, что стихи у них пишутся сами: успевай только заносить на бумагу. Мне кажется, это нехороший признак. Неправильный.
Однажды на меня что-то нашло: за один вечерний присест понаписал штук 10 опусов. Только кончал один, начинал писаться другой. А в итоге: один стишок средних достоинств, остальное – мусор.
Нет, стихи должны писаться трудно. А читаться – легко.
В 84-м мне исполнилось 33. Возраст, как принято говорить, Христа. А что сделано? А сделано мало. Приходилось сваливать всё на злодеев-рецензентов, не желавших печатать Забабашкина:

Всё то, что я всю жизнь творил,
что слово к слову ладил,
ты в одночасье загубил,
рецензией изгадил.

Отныне ты мне не собрат,
будь хоть лауреатом.
Вон – выполз из-под камня гад,
и ты ползи с ним рядом.

Одна у вас теперь нора,
одна литература.
Я книжицу твою вчера
отнёс в макулатуру.

Это я сочинил, получив отзыв из издательства «Современник», куда отослал рукопись своих стихов. Не припомню, кто её тогда написал, но видно, известный мне по фамилии литератор.
Зато теперь с чистой совестью можно и «246» поставить.

246.
Так ты приедешь? Ты напиши: когда, какой поезд, вагон. Я тебя встречу.
Начинаю тебе писать бесчисленное число раз, а дописать не могу.
Однажды начальник намекнул, что можно поехать в Москву, я, конечно, загорелась: мне тогда это было необходимо. Но всё осталось на стадии разговоров.
Одна сотрудница недавно сказала, что некоторые люди рождаются несчастливыми, и им постоянно не везёт в жизни. Знаешь, меня ужасно раздражает это нытьё. Хочется посоветовать ей, чтобы взяла и повесилась, раз ничего хорошего не было и не предвидится.
Ты не обижайся, что я не пишу. Знаешь, я очень устала. Много пропускаю в институте… Уснуть бы сейчас до лета. Летом жить хочется, а сейчас только спать.
Говорят, как встретишь Новый год, так он и пройдёт. Я встретила этот год как-то бестолково. Год женщины… А что он мне принёс?
Таня прислала сегодня мне письмо.
И ещё хочется вычеркнуть половину из того, что я здесь написала.
7 часов 23 минуты.

247.
У Краковского вышел роман «День творения». О романе мы знали заранее от самого автора, даже присутствовали пару раз при чтении отрывков. Но когда я проглотил книгу целиком, понял: вещица-то антисоветская. Ну, по крайней мере – с душком. Одна сценка  в море с пловцом, писающим в сторону Советского Союза, чего стоила. А ведь были еще фразочки про военного врача, который «ставил на ноги битых» (это о раненых в годы Великой Отечественной), или о русской матрёшке, обмененной на пуговицу фельдмаршала Кейтеля. Да и сам образ великого изобретателя Верещагина, вся доблесть которого была в создании некоего кристалла, позволившего земной цивилизации войти в класс «ню» с правом бесполого размножения, нельзя было признать примером соцреализма.
На 8 декабря было намечено обсуждение романа. Беседа с товарищем из КГБ на тему «Читал Коржавина?» бесследно не прошла. Поэтому я решил на обсуждение не ходить. Ведь если б пришел – стал бы хвалить книгу (она мне, действительно, понравилась). А хвалить-то, я почувствовал сразу, было нельзя. Как-то всё это смахивало на провокацию. Было совершенно непонятно: как такая проза могла пройти через все цензурные и редакторские рогатки в издательстве «Советский писатель»?
К тому же и отмазка у меня была: сын только что родился – купать надо.

248.
Про обсуждение мне доложили подробно: кто что сказал. В основном хвалили. Даже секретарь правления Зорин (бывший в приятельских отношениях с Лазаричем) сказал что-то лестное. Гражданскую решимость проявил лишь Анатолий Василевский, произнеся уже помянутое мной прилагательное: антисоветский. Краковский подскочил: уж от своего литературного приятеля он такого не ожидал: «Толя, что за чушь!» Но Толя знал, что говорил. Не найдя поддержки в писательской организации, он побежал в газету «Призыв», на ходу написав гневную рецензию. Но и там он встретил осторожных людей, не хотевших выходить на битву с врагами народа. Оставался обком. А вот обком ситуацию просёк. Он понял, что если сейчас не зазвонит в свои колокола, то злосчастная книжка прихлопнет его самого. А ещё обком сообразил, что раз всё это безобразие вышло в Москве, то пусть Москва и расхлёбывает.

249.
Явно не без помощи высших сил рецензия Василевского была экстренно опубликована в февральском номере журнала «Наш современник». Её автор разложил Лазарича по всем статьям вплоть до обвинений в русофобии, что по тем временам было сродни подвигу: «Зачем потешаться над словом «русский» (стр. 28)?» – писал он. Откроем роман на обозначенной странице. Речь идёт о вступительных экзаменах в институт главного героя, который в сочинении умудрился написать слово «русский» с одним «с». На что защищающий юного гения преподаватель заявляет приёмной комиссии, что это явная описка, ибо в другом месте у абитуриента все буквы того же слова расставлены правильно: «Мальчик прекрасно пишет эти чёртовы «с»!» – восклицает профессор.

250.
Следующим эпизодом страстей вокруг «Дня творения» стало выступление секретаря правления СП СССР Суровцева на писательском пленуме: «…неприятным уникумом, выпадающим из демократической традиции требовательного отношения наших художников, интеллигенции к себе, кажется роман не роман… эссе не эссе… фантазия не фантазия… некое сочинение, противоположное такому отношению, претензионно-ёрнически показывающее реальную жизнь и оскорбляющее нравственное чувство, – сочинение В. Краковского «День творения».
Следом уже во Владимире состоялось писательское собрание, на котором было сказано, что «лишь партийный подход помогает постигать ведущие тенденции современности». Теперь Зорин, как член КПСС, был вынужден осудить Краковского за серьезные идейные вывихи. Тут уж вся литбратия, на дух не переносившая Лазарича, с радостью набросилась на него. В итоге Краковский был отлучён от Студии (он выгнал нас, а теперь – его) и получил запрет на выступления перед читателями.

251.
Вы не поверите: но меня опять вызвали в КГБ: «С вами хочет встретиться Валентин Филиппыч…» «Какой Валентин Филиппыч?» «Как! не помните?!... Вы же с ним встречались в ноябре 82-го». Как будто я тогда запомнил по имени-отчеству этого Валентина Ипполитыча.
На этот раз явиться следовало в саму их монастырскую контору (монастырскую, потому что во Владимире КГБ располагался на площадях бывш. мужского монастыря).
Валентин Вениаминыч встретил меня как старого знакомого:
– Нам стало известно, что вы говорили о планах Краковского по изданию романа «День творения» за рубежом?
– Я этого не говорил и не мог говорить!..
Было видно, что следователь мне не поверил. Хотя на деле (я это потом понял) произошла чистой воды путаница. Видимо, в нашей компании был информатор. А я мог (да что мог – так и было!) сказать: «Теперь-то этот роман и за границей издадут!», памятуя, что предыдущие повести Лазарича печатались в Чехословакии и Венгрии. А стукач доложил: «У Забабашкина имеется информация, что Краковский собирается переправить свой роман за границу».  Т.е. глупеньким был этот стукачок, не понимал толком – о чём при нём говорят. Я, конечно, прикинул потом, кто бы это мог быть. Но – поскольку человек этот всё больше уходил от меня на периферию, не стал обострять отношения.
– Говорить-то я о романе ничего не говорил, но мне, признаться, не понятно: а разве они не могут издать его сами, даже без ведома автора, раз он издан у нас?
И тут я понял, что слегка озадачил собеседника.
– А что вам ещё известно о Краковском, о его новых произведениях?
  Мне захотелось показать свою лояльность всесильному комитету, и я напряг память.
– Недавно он написал новую повесть «Очень красное яблоко».
Следователь старательно записал мои слова в свой блокнотик. Не скрою: мне было приятно слить ему информацию, взятую из областной газеты «Призыв».
– Спасибо. Если что-то узнаешь ещё важное, – сообщи, – сказал мне Валентин Никитыч и пожал на прощанье руку.
– Ну что вы, это мой гражданский долг.

252.
На дворе унылое время: генсеки болеют и умирают. И это как-то передаётся государству. Каждый его член если не прихварывает, то хандрит. Одно слово – «черненковщина».
Собрались дома у Краковского на старый Новый год. Он перед нами впервые не как Руководитель, а просто – человек. Даже не скрывает своего презрения к текущему моменту. С гонорара от романа купил дорогущий музыкальный центр и заводит нам «Поручика Голицына»:

А в комнатах наших сидят комиссары
И девочек наших ведут в кабинет.

А на Студии новый комиссар – Василевский, который как раз и развернул против Лазарича войну. И студийцы – иные. Дима Кантов сразу туда перестал ходить. Шарыпов тем более.
Василевский будет на Студии до 93-го. Пока не сорвётся, перелезая от верхних соседей по верёвке в своё окно (дверь захлопнул). Даже не по верёвке: его на простынях спускали. Что погубило 65-летнего человека? Хорошее здоровье и силы. И храбрость, конечно.
Мне когда об этом сообщили, – сразу понял: следующим буду я. Не в смысле, что сорвавшимся. Я тогда и знать не знал, что стану писать воспоминания, связанные с этой темой (я вообще высоты боюсь с детства). А в смысле, что следующим руководителем Студии. И как в воду глядел: звонят мне из писательской организации и предлагают. Я говорю: «Не имею морального права ¬– при живом Краковском: исторически это его Студия». Звоню Краковскому (уже к этому времени полностью реабилитированному). Он: «Я не претендую. А ты – лучшая кандидатура». Получается: благословил.

253.
И ведь нельзя сказать: «Сбылась мечта идиота», потому что не мечтал я никогда руководить студиями. Давать конкретные советы конкретным молодым дарованиям – это пожалуйста. А смотреть в глаза сразу дюжине авторов – увольте! Им говоришь что-то, а они фыркают. Перестройка, что ли, их так разболтала?.. А один вообще меня послал куда подальше. Я предупредил, чтобы его больше на занятиях не было. Через неделю прихожу: сидит. Я взял связку ключей да со всей силы как трахну ею по столу!.. Даже сам от себя не ожидал такой прыти. «Ребятки, – говорю. – Вы уж выбирайте: или он, или я. Вдвоём нам в этом уютном зале уже не сидеть». Так ещё и Жора Жарков был, который в «Что? Где? Когда?» выступал по телевизору. Этакий студийный лидер. Всегда с опозданием – наподобие тучного облака вплывал, долго выбирал место для посадки и начинал изрекать истины. Полтора года я мучился. Потом подумал: «Кажется, ни я им, ни они мне по большому счёту не нужны. Чего тогда тянуть канитель?..» «Прощайте, – говорю, – друзья. Творческих вам успехов!» Они, конечно, не ожидали такого поворота событий и, видимо, впервые прониклись ко мне уважением.

254.
Своё 34-летие я встречал в Крыму, куда поехал с женой проводить отпуск. Мы бегали по Судаку в поисках дома № 34, чтоб сделать исторический снимок на фоне. Жили в частном секторе, обедали в столовой, загорали на пляже. Ездили по побережью: Феодосия (Айвазовский с Грином), Коктебель (Волошин)… Потом перебрались в Алупку. Судак – красив, Алупка – уютна. А если одним словом: Крым – хорош. Нелепо, что какое-то время он был не наш. Лепо, что теперь – наш.

255.
Вчера я написала тебе письмо, сегодня пишу второе. Колебалась и сейчас сомневаюсь: посылать то, предыдущее, или нет. Ничего особенного там нет: серо, как теперешние дни.
Я с удовольствием бы приехала во Владимир на Новый год (хотя ты меня довольно скромно приглашаешь), но… но сейчас ничего определённого сказать не могу. В начале января начинается сессия, в конце декабря – зачёты.
Значит, Сергей уже вернулся из Армии. Не могу подобрать слова, чтобы определить твоё отношение к его положению. Естественно, ты сочувствуешь товарищу. Но Сергей же не ребёнок. Глупо демонстрировать своё упрямство. Он не любит атмосферу дома, в котором живёт. Всё можно вытерпеть, если любишь. Кроме того, у Сергея есть выход. У них есть квартира. Там не самая лучшая мебель? Но кровать и стол там есть. Но тогда им придётся жить на одну Танину зарплату. Сможет ли Сергей в таком случае отдыхать со спокойной совестью.
Ты пишешь, что разговариваешь со мной, но ничего хорошего не сообщаешь. Может, ты даже думаешь, что я встречаюсь с Толиком. Я не смогла бы…
Мама тебе передаёт привет. Вообще у тебя с ней отношения гораздо лучше, чем со мной. Мне так кажется.
Когда же ты берёшь отпуск, уже скоро декабрь?
7 часов 28 минут.

256.
А ведь и правда, – скоро декабрь: несколько деньков октября, ноябрь… Где-то я буду в этом декабре?
Напротив меня сел мужчина средних лет в замшевой куртке и сразу отхлебнул из бутылки «Тамянки», вытащенной из портфеля.
– Все куда-то едут или ждут, – начал он свой монолог, сперва не обращаясь ни к кому, затем вперив свой взгляд в меня. – Из пункта А в пункт Б, а потом в С, и опять в А. И охота им буквы менять? Вы скажете: ищут, где лучше. Ладно бы: но они ещё и друг друга ищут. А как найти одновременно и где лучше, и друг друга? Задачка – скажу вам! – тут он сделал ещё глоток из своей бутылки. – Вот вы ждёте поезда, и время для вас тянется со скоростью черепахи, попавшей в сгущённое молоко. Кстати, вы заметили, что мы очень часто время изменяем расстоянием, а расстояние – временем. Говорим: ну, здесь ходу – 5 минут. Или: пока я ждал твоего звонка – исходил по комнате не одну сотню метров. Или – помните у Ахматовой:
 
А дорога до погоста
Во сто раз длинней,
Чем тогда, когда я просто
Шла бродить по ней.

– А может, за Ахматову? – неожиданно предложил он мне, протягивая бутыль.
Я отрицательно покачал головой.
– Понял: из горла не пью, ¬– как говорил один мой знакомый упырь. Так о чём это я? – продолжал собеседник. – Ах, да: когда мы ждём, время замедляется. Вот вы, гляжу, частенько смотрите на часы (7 часов 30 минут), значит, ждёте. Зато когда пытаемся время задержать – на экзаменах, например, решая каверзную задачку, оно несётся вскачь. Иные пытаются даже остановить время, они в своих стихах так и пишут: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!..» Но время их не слушает. – Он снова отхлебнул. По углу наклона бутылки я понял, что оставалось уже немного.
– Эйнштейн знал толк во времени. Ибо, открыв кривизну пространства, понял, что прямые пути самые протяженные. Хочешь достичь желаемого – дай кругаля. Вот мне надо в Ярославль к одной женщине. А я еду в Вильнюс – к другой. К ней мне тоже надо, но не так, как к первой. Поэтому даже если я к литовке не попаду по причине… – он сделал завершающий глоток своей жидкости, – по причине прямизны пути, то уж к своей Ярославне – всенепременно. И пусть она даже не сомневается, пусть даже не зовёт и не плачет на юру. Пардон!.. – тут он приподнялся и не по самому прямому курсу направился в сторону туалета.

257.
Начинались новые времена. К власти пришёл Горбачев, сразу заговоривший об ускорении: то ли свободного падения, то ли развития экономики. Мы поняли так: всего сразу.
И хотя официальный старт «перестройке» был дан в начале 87-го, уже в апреле 86-го в «Огоньке» напечатали Гумилёва, а спустя несколько месяцев – Ходасевича. «Октябрь» обнародовал ахматовский «Реквием», а «Знамя» – «Новое назначение» Бека и «Ювенильное море» Платонова.
А в 87-м «Дружба народов» на-гора выдало «Детей Арбата». Моя соседка по купе в ОМА взволнованная вернулась из библиотеки: записалась – двухсотая!
Словом, повеяло ветром перемен.
Только что открыл инет и прочел новость: «Состояние 8 (восьми) богатейших людей мира равно достатку 3,6 млрд. бедняков».
Так вот, оказывается, в чьи паруса дул этот ветер.

258.
В писательской организации тоже началась перестройка. После истории с Краковским Зорин стал болеть и умер. На его место обком поставил Василия Ивановича Акулинина. Я до этого в глаза его не видал, знал лишь, что работает в «Призыве». Как-то там опубликовали мой стишок в настолько искорёженном виде, что, собравшись с духом, я позвонил в редакцию и спросил: «Кто написал моё стихотворение «Эксперимент»? Мне ответили: «Акулинин». Я сказал: «А не кажется вам, что в не мной написанной строчке «И с уст поэта шагнуло в народ…» слышится имя Божье – «Исус?» Так я решил поддеть партийную газету. Мне сказали: «Это вопрос к Акулинину».
И вот этот Акулинин пришёл к нам на целых 17 лет. И меня с ним связали, как ни странно, самые тёплые отношения. Во-первых, он сразу предложил послать мою рукопись в Ярославль. Я стал отнекиваться, мол, бесполезно: сколько раз пытался. «А вы составьте её из своих сатирических стихов». «Неужели можно, – подумал я, – без «серьёзной» части?» Мне-то всегда казалось, что одна моя ирония без серьёзной лирики с гражданским замесом не пройдёт. Я и получал отлупы типа: «Да, ваши необасни интересны, но всякие цеха-впервые и не впервые – оставляют желать много лучшего». Рукопись была с радостью подготовлена, названа «Метеоритом» и представлена на рассмотрение секции поэзии при писательской организации. Это тоже было новшеством Акулинина.
На обсуждение «Метеорита» набился целый зал. Сначала заслушали двух рецензентов, разложивших все мои стихи по полочкам. Потом стали выступать люди с мест. В основном ничего разгромного не происходило, но количество замечаний начинало превышать количество слов в рукописи.
Наконец, слово взял бывший студиец Т-ов. Он обратил внимание присутствующих на басенку про удава, сбежавшего из зоопарка. Этот удав, приняв местный шланг за собрата, просит его показать дорогу в родную Африку. Но шланг не отвечает. «Какой здесь, – подумал удав. – Живёт нелюбезный народ». Так завершалось стихотворение. «Это что за народ имеет в виду автор?» – из-под очков с прокурорской улыбкой спросил Т-ов. Я почувствовал, что запахло если не 37-м годом, то уж 38-м точно. Но литбратия не поддалась на провокацию. Да и я не стушевался: всё-таки в КГБ было знакомство.

259.
В августе 86-го с Производственной переезжаю на Северную. Этому событию предшествуют следующие обстоятельства: кольчугинская квартирка бабушки Марии остаётся пуста. Львович умирает в 83-м (сразу после нашей свадьбы), а бабушку мама забирает к себе во Владимир. Поэтому меняем кольчугинскую квартиру на комнату во Владимире, а уже потом – приобретённую комнату в Добром и мою однокомнатную на двушку на Северной. На самом деле, дом стоит не на улице, а в глубине – в окружении двухэтажных общежитий. Место тихое. Но – не для меня. По утрам просыпаюсь если не от гимна за стеной, то от соседского «Голоса Америки». Пишу записку: «Нельзя ли включать вражий голос немного потише?» Слава Богу, демократия ещё только набирает обороты, и сосед, пугаясь, приворачивает звук. С гимном сложнее: гремит. Не сразу, но понимаю: лучшее средство от советского гимна – персидский ковёр. В конце концов, вижу: неплохая квартира, к тому же до работы 10 минут ходьбы и парк рядом.

260.
С 87-го в стране начинается смягчение цензуры и обсуждение с осуждением сталинских репрессий. Всем ОМА читаем «Огонёк» Коротича. Сердце клокочет: сколько ж миллионов загублено, какие прекрасные люди поставлены к стенке: Бухарин, Тухачевский, Блюхер!..
Филинов даёт на несколько дней «Архипелаг ГУЛАГ», изданный в Париже. Понимаю, что за это уже не посадят, и всё-таки говорю: «Ты мне ничего не давал, я ничего от тебя не брал…» Читаю – волосы на голове шевелятся: вот она, правда!
А ведь уже лет через 5-7 – не шевелятся. Т.е. шевелятся, но по другому поводу. Может, Бродскому «ворюги и милей кровопийц», но мне все эти гайдары с чубайсами отвратительны. Хожу на митинги с красными флагами в кожаном германском пальто с отцовского плеча, на меня косятся, явно не признавая за своего. И совершено справедливо, потому что я всё больше и больше начинаю точить зубы на их Ильича, устроившего вместе с Троцким и Свердловым «красный террор», а говоря проще – геноцид русского народа. «Огонёк» уже позабыт и позаброшен: в моих руках появляются книги Мельгунова и митрополита Иоанна. Но тут я опять забегаю вперёд.

261.
В октябре 87-го проходит пленум ЦК, на котором Ельцин впервые о себе заявляет, критикуя политику Горбачёва и выступая против медленных темпов перестройки. Этого выступления никто не читал (гласность ещё только набирала свою безумную силу), поэтому в народе сразу начал складываться романтический облик ЕБНа. В ЦК началась заваруха. Ельцин, то ли совершая попытку самоубийства, то ли имитируя её, попадает с сердечным приступом в больницу. Оттуда его везут на пленум Московского горкома, где он ползает в ногах и просит прощения. Ельцина освобождают от должности первого по Москве, даже хотят отправить послом в Африку, но не решаются. Зато назначают первым заместителем председателя Госстроя. Летом 88-го Ельцин уже бодро выступает на XIX партконференции и просит его полностью реабилитировать: мол, жизнь показала его правоту. На что Лигачёв говорит свои крылатые слова: «Борис, ты не прав!» В сентябре 89-го Ельцин «падает с моста», сообщая, что неизвестные набросились на него, накинули на голову мешок и бросили в реку. Как оказалось, мост был 15-метровой высоты, а глубина реки примерно метр. Выжить было невозможно. Налицо была полная туфта. Тем более что Ельцин отказался разглашать детали события (а то в «знак протеста начнётся забастовка трудящихся»), лишь отметив, что с целью его дискредитации распущены слухи, что он пошёл к любовнице, а та облила его водой из ведра.
После этой истории я понял, что к этому «политику» у меня не может быть ничего кроме презрения. И всегда голосовал против ЕБНа.

262.
2 декабря 88-го несколько владимирских литераторов собрались в мастерской художницы Колпаковой на Вокзальном спуске. Ветры перемен будоражили души, и нам хотелось чего-то большего, чем разрозненные встречи друг с другом. Поэтому решено было создать неформальную литгруппу. Название вбросил Шарыпов: «Два двенадцать»: во-первых, в честь даты сбора, во-вторых, ему нравились цифры. В группу кроме упомянутого Шарыпова вошли: Филинов, Пучков, Добрынин, Шваб, Кантов и я. На следующий год примкнул Гаврилов.
Отправились в музучилище – стихи читать. Пришло человек 14 – на каждого выступающего по два. Слушали вяло. В отместку мы решили провести акцию: «Чтение фонарю»: мол, соберёмся на Георгиевской, потому что «ночь, улица, фонарь, аптека» и будем тупо читать свои великие произведения фонарному столбу. Но как только я представил себе эту сцену, так сразу пропало всякое желание быть в роли шута горохового (или Горохова). Зато появилась новая идея: взять зубило и с крышки канализационного люка с чугунными буквами «ВТЗ им. Жданова» сбить ненавистное имя душителя отечественной литературы: за Ахматову с Зощенко отомстить. И снова я стушевался, поняв, что тут не только шутовством, а и милицией попахивает.
«Хорошо, – сказали мы сами себе. – Не будем трогать тов. Жданова – пусть его топчут прохожие, а просто – издадим альманах».

263.
И мы стали собираться и собирать альманах по листочку. «Собираться собирать»… Читатель, пусть это останется на моей совести. Тут к нам присоединился Толя Гаврилов. Он был из Мариуполя, стремился, ясное дело, в Москву, но, не доехав немного, осел во Владимире. У него в доме оказалась почта, куда он и устроился – разносчиком телеграмм. Нет: доставщиком – так он именовал свою профессию. Прозаик он был от Бога, так что мы его полюбили сразу и на века.
Почему-то Шарыпов всё время придирался к моим стихам: это надо бы убрать, то поправить. Саша был человек непонятный, поэтому ни тогда, ни до, ни после я, если что-то в нём и разгадал, то мало.
Ещё беда была со Швабом. Вчера он включал стихотворение в альманах, сегодня уже что-то менял в нём, завтра вообще выкидывал. Так продолжалось не только до печатных работ, но и после. Во всяком случае, в моём экземпляре половина швабовых страниц заклеена новыми текстами.
Наконец, альманах вышел в свет. Особых проблем с реализацией его 8 экземпляров не было: каждому по штуке и один – в библиотеку.

264.
Я вас ещё толком с Лёней Швабом не познакомил, который писал странные стихи:

Я был маленький и богатый,
У меня было две мечты:
Или поступить в солдаты,
Или разводить съедобные цветы.

Обеднял, женился на страшненькой.
Ну, дети – девочка, мальчик.
Но – на стене висит автомат Калашникова,
В холодильнике – мой компот из ромашек.

Работал он у нас в писательской организации машинисткой. Скажете: не может мужчина работать машинисткой. Согласен. Но если написать «машинистом» – будет ещё хуже. Так что, не будем уточнять кем – просто работал. Хотя какая там работа – в писательской организации… Да никакой почти. Поэтому Шваб там и работал. Ему ведь где-нибудь на заводе – не хотелось вкалывать с восьми до пяти. А в писательской – постучал немного на машинке и – свободен: ¬ пиши стихи хоть до утра.
Шли мы как-то с ним поздним вечером домой, причём в подпитии, потому что жили в соседних домах. Нет, мы шли с ним вместе, не потому что выпили крепко в писательской организации (там был какой-то другой повод или вообще его не было), а потому что жили рядом. Я в хрущёвке, а он в барачной общаге. Прямо скажем, не ахти у нас были со Швабом квартиры. Но я-то свыкся: главное, гимны по утрам звучать перестали. А Шваб – нет. Он очень скоро стал собираться на свою историческую родину – в Израиль, значит. Может, даже именно в ту злосчастную ночь у него мысль-то и вызрела…
Так вот, шли мы со Швабом, разговаривали о судьбах отечественной литературы, и до дома-то нам оставалось всего ничего – шагов 250, но тут моему спутнику приспичило. Конечно, Шваб мог бы и дотерпеть, но захотелось ему непременно справить свою малую нужду сквозь прутья ограды в парк имени 850-летия г. Владимира. Потому что он в этом парке прежде работал, причём инженером (согласитесь, вполне мужская профессия), но его выгнали оттуда, или даже не выгнали, а сам ушёл, но – обиженный. Вот он и решил парку – отомстить. Я ничего не мог поделать и целомудренно отошёл в сторону.  И вот вижу: медленно, как во сне, из-за поворота появляется милицейская машина, и выходит из неё женщина в погонах и укоризненно смотрит на Шваба. Тут и он на неё оглядывается. А она его сладострастно так манит: мол, иди ко мне. Я из своего далека пытаюсь ей за своего товарища извинения принести, мол, это он по болезненности, а так человек добропорядочный и хороший. Но она уже ухватывает Шваба за рукав и волочёт к своему «газику». Ах, эта швабовская виноватая улыбка!.. Она мне будет сниться всю жизнь. А я стоял и ничего не мог сделать. Бежать за удаляющейся машиной?.. Я пошёл в сторону дома.
«Шваба забрали!.. – сказал я с порога жене. – Надо идти к Свете». Светой звали супругу Шваба, которая сразу всё поняла: «Береги её!» – показала рукой на спящую дочку и ушла в ночь. Я прилёг на кровать и провалился в сон. В разгар ночи меня разбудили: Света привела Шваба – живого и невредимого. И я понял: есть женщины в русских селеньях! А теперь – и в израильских.

265.
Может, читатель и забыл про мой «Метеорит», отправленный в Ярославль, но я-то помню. По слухам, они сперва хотели издать нас с Наташей Семяковой – хорошей поэтессой из Гороховца – под одной обложкой. Но что-то не сработало. В результате у неё вышла персональная книжка, и меня они пригласили на собеседование. Редактор был мой ровесник по фамилии Николаев (я его поминал прежде). Мы сели за стол, он раскрыл мою рукопись, и – пошли летать листочки: налево – в корзину, направо – в книгу. Но и те, которые «направо», были испещрены замечаниями. Приехав домой, я схватился за голову: что делать?  Понял одно: с редактором спорить нельзя: обидится. То, что он отверг – с тем надо распрощаться. А замечания – исправить. Если редактор считает, что бурундук – птичка, значит, – птичка. Только эту птичку надо сделать райской. А исправлять свои стихи я умел: школа Краковского как-никак. Так что работа закипела. Но редактор оказался крепким орешком: он начал слать мне письма, мол, стихов не хватает – шлите ещё.  В результате книгу пополнили стихи, которые я не слишком и хотел печатать. Что было печально, но не смертельно. В конце концов, осталось всего одно стихотворение, с которым я ничего не мог сделать. И это был как раз «Метеорит». Он оказался из такого крепкого космического металла, что ни одно моё земное зубило не брало. И тогда – единственный раз за всю эпопею – я пустил слезу: «Дяденька редактор, пожалуйста, давайте оставим всё как есть!» И редактор оставил.

266.
Выход книжки сродни рождению ребёнка. Опять же надо понять, что это был 1990-й год, а не, скажем, 2009-й. Это в 2009-м вопрос издания упирался в одно – оплату: утром деньги, вечером книга. А в те баснословные года – книга была даром Божьим. Ибо и выходила даром. Даже ещё гонорар выплачивали. Собственная книга являлась редкостью, её надо было выстрадать, заслужить, как медаль.
На почте я буквально зубами разорвал присланную бандероль с десятью авторскими экземплярами!.. Мне ведь даже макет обложки не показывали (редактор описывал мне его по телефону!) Обложкой я был поражён, если б ещё не ядовито-жёлтый цвет, она была бы на «пять». От Верхне-Волжского я ничего подобного не ожидал: всё, что я видел у них прежде, было ужасно. А тут: шаржированный город с ироничным метеоритом вверху! Стоит назвать фамилию художника: Соколов!
Гонорар тоже был хорош: 3 тыс. рублей (это примерно 20 месячных зарплат). А книжка стоила 35 коп. Значит, что при тираже в 2 тыс. экз. государство могло на ней «заработать» максимум (при полной распродаже) 700 рублей. А теперь прикинь, читатель, все расходы на неё (редакторские, типографские, транспортные, магазинные...) И при таком убытке страна всё-таки шла на издание. С другой стороны, печатая Пушкина или Стивенсона, она (безо всяких авторских отчислений) при многотысячных тиражах клала все доходы в свой карман.
При советской власти немало было не сказать что мудрого, но правильного.

267.
Я ещё прикупил на книжной базе 150 экз. «Метеорита» и начал его дарить с автографами:

Я написал стихи для Вас –
прочтите, друг мой ситный.
Ну что, настал мой звёздный час,
нет? А метеоритный?..

С надеждой, что «Метеорит»
тебя не сразу усыпит.
Как книга выпадет из рук,
так загадай желанье, друг.

Ну вот – упал «Метеорит»
на среднерусскую равнину,
а я опять сижу сердит
и порчу общую картину.

В последнем четверостишии угадывалась некая неудовлетворенность автора. Как известно: эйфория быстро проходит, начинаешь смотреть по сторонам, заглядывать в себя: а вроде всё по-прежнему. К тому же, ни в одной из газет о книге – ни слова. В книжных – тоже раскупают вяло.
Странно всё это.
И странности продолжаются. Собираю друзей на угощенье, жена стол накрывает. Группа «Два двенадцать» в сборе. Шарыпов дарит диск Высоцкого с песенкой про прыгуна в высоту: «На рубеже проклятом два двенадцать мне планка преградила путь наверх…»
Слушаем стоя. Потом садимся, выпиваем, закусываем. Вы не поверите: ни одного слова про мою книгу, будто не она виновница торжества!..
Конечно, вы скажете: группа сальерь пришла в гости к Моцарту. И ошибётесь. Не от зависти они так. От неловкости, видимо.

268.
И вновь возник человек в замшевой куртке. Не сводя с меня своего гипнотического взгляда, он вытащил из кармана гранёный стакан:
– А сейчас-то вы выпьете? Не хотите за Ахматову (я, знаете, тоже не очень-то за неё хочу), давайте за Эйнштейна, за «е», так сказать, равное «эм це квадрат».
И он достал из своего необъятного кармана новую бутылку.
– Вижу по взгляду, молодой человек, вы удивлены: как это возможно в столь раннее время достать бутылку «Хереса кубанского». Можно! Опять же если идти криволинейными путями. У проводника проходящего поезда – можно достать. И я достал.
Он сунул стакан в мою руку и наполнил его наполовину:
– Ну, за несчастную любовь! – и чокнулся со мной своей бутылкой.
Я выпил. Пахучая влага приятно разлилась по пищеводу:
– А почему за несчастную?..
– Потому что любовь приносит нам одни несчастья. То мы мучаемся, что любимая уехала и нам её не хватает. То, что вернулась, но как-то неправильно кривит рот. Потому что мы знаем, что девушка нашего воображения никогда так рот не кривит, он у неё вообще в два раза меньше по размерам. Но даже если у неё со ртом всё более-менее, – Боже мой, что исходит из него: не попрёки, так банальности. То она смотрит на тебя, как взрослая женщина на маленького мальчика, то изображает из себя восторженную девочку, впервые увидевшую какую-нибудь птичку или ромашку. Вижу, вы со мной не согласны? Хорошо: вот вы сидите тут и ждёте свою любовь…
– Нет, я жду самого себя.
– Не понял?..
– Я приехал не тем рейсом, поэтому меня никто не встретил. И вот сижу и жду своего правильного приезда.
– Ба! Да вы, молодой человек, философ! Я тут вам про неевклидову геометрию с теорией относительности рассказываю, а вы ещё дальше пошли – себя встречаете? Это уже каким-то дзен-буддизмом попахивает. Предлагаю следующий тост…
Но тут из динамиков раздался металлический голос: «Объявляется посадка на скорый поезд «Минск ¬– Вильнюс».
– Увы, мне пора! ¬ – воскликнул замшевый человек и, плеснув мне в стакан новую порцию «Хереса», резко поднялся. – Постарайтесь себя встретить и не терять!.. – и он зашагал в сторону перрона.
Я повертел стакан в руках, не понимая, куда его деть. Пока, наконец, не догадался, что прежде чем деть, надо опорожнить.
И я выпил этот херес. Не за любовь, а так просто.
7 часов 36 минут.

270.
Перестройка оживила течение писательской жизни. После исчезновения в начале 60-х Владимирского издательства лишь областные газеты занимались публикацией литературных произведений. И вот в 89-м при писательской организации появилась своя газета, сперва под названием «Слово», затем – «Владимирский литератор». Её спонсором выступил директор мебельной фабрики Петренко, а главным редактором назначили Василевского. Он сформировал состав редколлегии, куда включил и меня. Впрочем, моё участие там было минимальным. Какие-то стихи, конечно, с моей подачи печатались, но не более того. Василевский сам определял идеологию газеты, стремясь сделать её рупором русского самосознания и борьбы с космополитизмом. Я же в то время был далёк от всего этого. Особенно своим националистическим креном смущали меня статьи некого Геннадия Шиманова, регулярно появляющиеся на страницах «ВЛ».  Наконец, не выдержав, я подошёл к Василевскому и сказал, что не могу больше числиться в составе редколлегии издания, чью политику не разделяю. Он вздохнул: мол, что тут поделаешь. Но на прощанье сказал мудрую фразу: «Ты ещё к нам вернёшься».

271.
С «Владимирским литератором» связан ещё один эпизод моей жизни. Весной 91-го мне в руки попадают стихи Игоря Кашина. Я ощущаю в них что-то знакомое и вспоминаю, как приехав с Лёней Зреловым выступать в 88-м в родное Кольчугино, мы знакомимся с артистами народного театра, один из которых читает свои стихи. В них была живая, но еще далёкая от настоящей поэзия, и я с грустью подумал: «Увы, этому молодому человеку суждено всю жизнь вариться в собственном соку и быть кумиром уездных барышень».  И вот прошло три года: «Неужели тот самый?.. Не может быть! Ведь выскочил за пределы своего городка – в стратосферу!»:

Февраль. А мне плевать, я не заплачу,
Не стану даже доставать чернил,
И сколько б я ни пил, ни чифирил,
По-пастерначьи не запастерначу.

Не выйдет стих без всяческого брака,
Где всяческой поэзии лишка.
Взять пастерначий тон – тонка кишка,
Не вытянуть ни в жисть под Пастернака.

Куда уж там, суметь бы под себя хоть!
К стихам меня не тянет, не манит,
Когда весною черною горит
Чёрт знает чем грохочущая слякоть.

Ленив мой мозг (бездарнейшая мякоть),
Нельзя расшевелить его никак...
И будь я хоть маленько Пастернак,
Уж я б сумел достать чернил и плакать.

В газете появляются 6 стихотворений кольчугинского таланта, я волею обстоятельств еду в родной город, нахожу Кашина, и мы становимся друзьями на многие годы.
 
272.
Акулинин предлагает собирать рекомендации для вступления в Союз, я отнекиваюсь, мол, напрасный труд: с одной книжицей не примут. И всё-таки начинаю рассылку. Шлю «Метеорит» Старшинову (он как-то приезжал на областное совещание и должен меня помнить), Феликсу Кривину (говоря, что я ученик Краковского, с которым они знакомы), Тряпкину (но получаю сразу ответ от жены: болеет) и Александру Иванову (у этого ничего не прошу – так – за компанию). Ответ приходит только от Иванова: «У Вас получается».
Говорю Акулинину: «Вот видите, не дали мне рекомендаций, значит, не судьба». Тогда он (вот упрямый человек!) сам достаёт для меня отзывы от Шлыгина, Синицына и Бориса Симонова.
11 мая 90-го прихожу на собрание по приёму, вместе со мной принимают ещё троих: Наташу Семякову, Толю Гаврилова и Фоминцеву. Так и не досидев до конца, уезжаю смотреть дачу в Мосино. Потом узнаю: все мы прошли через владимирское сито. Окончательное слово за столичной комиссией. Спустя какое-то время выясняется: Москва приняла в СП только Наташу – хоть и с одной, как и у меня, книжкой. Но у нее – женская лирика, а у меня ¬ – ирония какая-то. Ещё смешней получилось с Гавриловым: у него тоже была одна книжка и тоненькая. Но это ж был – Гаврилов, талант которого не разглядеть было невозможно. Они и разглядели: заклеймив за очернение действительности.

273.
Итак, у нас появилась собственная дача: двухэтажный домик и 5 соток сада. Вокруг поля и речка Бобуровка. Правда, по имени её никто не называл (я сам его узнал много позже из инета).  Да и речкой она была прежде, а как сделали плотину у Спасского, так стала приличным водохранилищем.
Прежняя хозяйка дома уехала за рубеж, поэтому дача нам досталась со всем её скарбом вплоть до ночных горшков (работала в детском садике).  Садоводчество только развивалось, и первое время у нас не было даже электричества. Зато была романтика при свечах.
С той поры дача стала неотъемлемой частью нашей жизни: «С весны до осени – на грядках в Мосине». Или на реке.

274.
В том же году мы провожали Шваба. После того, как он подмочил репутацию городского парка, его неудержимо стало тянуть на историческую родину. Проводы были устроены не в его бараке, а на квартире знакомых в двух шагах от Золотых ворот. Из Москвы приехал лучший друг Гаврилова – композитор Беринский. Познакомились они в Армии. Беринский как человек сугубо еврейской национальности работал там библиотекарем. Гаврилов зашёл за книжкой. Возник разговор двух интеллигентов. Гаврилов решил блеснуть интеллектом: «…А из фламандцев мне ближе всего Рубен». «…С-с» – сказал Беринский.
Сергей Беринский впоследствии сложился в серьёзного композитора, автора ряда симфоний, концертов и кантат (только не партии родной), а Гаврилов – как мы все знаем, стал большим писателем малых форм. Тогда в двух шагах от Золотых ворот наблюдать за ними было одно удовольствие. Гаврилов – балагур и душа компании в присутствии своего товарища был тих и незаметен. Но стоило тому выйти на кухню покурить, сразу расправлял крылья и начинал свои импровизации. Беринский постоянно шутил по поводу швабовского отъезда. Видимо, он не был сторонником массового исхода своих соплеменников с насиженных российских мест: «Государство маленькое, но е-едовитое!..» – выцеживал он любимую фразу товарища Брежнева.
Шваб уехал. И мы с ним больше не виделись в этой жизни. Говорят, что приезжал как-то во Владимир, но со мной встреч не искал. Теперь на месте его общаги стоит девятиэтажная домина.
Инет утверждает, что там, где он живёт, Шваб стал крупным поэтом («насколько это вообще возможно в наши времена»), выпустил пару книжек. А стихи он пишет примерно такие:

Разлепляя уста, как половинки апельсина,
Отворяли калитку в последний микрорайон
И растаяли струйкою дыма,
Каждый рыцарь был ростом с семиэтажный дом.
И не стало ни воинов, ни музыкантов…

275.
Пожалуй, надо рассказать о двух литературных встречах, произошедших ещё до отъезда Шваба.
В конце 89-го во Владимир приехал Александр Ерёменко. Или Ерёма, как его звали в московских кругах. В общем, один из лидеров тогдашней новой поэзии. Приехал он к нам не ради стихов (он к тому времени, кажется, их писать перестал и до сих пор не пишет), а ради заключённых в тюрьмах. Он их стихи с поделками собирал, чтобы потом в Америке выставку устроить. Мы со Швабом разыскали его в одной из гостиниц и стали зазывать в гости. Ерёма был не один – с молодой дамой (кажется, поэтессой). Человеком он оказался не слишком общительным, но на наш призыв отозвался, и мы привезли его в швабовскую общагу. Там уже сидели Шарыпов с Филиновым. С водкой тогда в стране был напряг, пили мою «набоковку» (домашнее вино из чёрной смородины). Ерёма молчал, говорила больше его спутница. Стихи тоже читать не стал, только протянул Филинову какие-то листочки – нате, мол. У меня в тот год в «Юности» случилась первая публикации со «Старым ковром», и в том же номере была статья Ерёменки о трудностях вступления в большую литературу, которую предваряло даже не фото автора, а рисованный портрет. Я протянул ему всё это для автографа. Ерёма задумался, потом затушевал ручкой один свой глаз, так что получилась повязка, а-ля Кутузов. Потом ещё подумал и – расписался. Всё.
Затем был приезд Виктора Ерофеева (по приглашению Гаврилова). Встреча проходила на Музейной в закрытом формате только для членов группы «Два двенадцать». На этот раз всё было мило и непринуждённо. Ерофеев не важничал и был словоохотлив. Даже водку мы сразу пить не бросились, а уселись чинно и стали слушать в авторском исполнении «Жизнь с идиотом» (тогда ещё нигде не публиковавшуюся). Потом перешли к застолью. Столичный гость охотно рассказывал о перипетиях издания «Русской красавицы», «Вечере двух Ерофеевых», истории с «Метрополем» и проч. Я подарил ему только что вышедший «Метеорит» и подсунул альманах «Зеркала» с ерофеевской публикацией, на которой мэтр щедро начертал: «Вадиму Забабашкину – владимирскому метеориту».

276.
Анекдот из 90-го года:
«После поездки в один из северных городов страны Горбачёв утром смотрит на себя в зеркало и видит: пропала знаменитая Божья отметина. Звонит руководителю города, который накануне покинул:
– Что это вы там со мною сделали?
– Михаил Сергеич, это вы там, в столице, пьёте «Абсолюты» разные, а мы у себя только пятновыводители употребляем».
Приехал в Москву, иду по Арбату – звонкий голос уличного певца выдаёт:

По талонам – горькая,
По талонам – сладкая.
Что же ты наделала,
Голова с заплаткою!

Чуть не упал от неожиданности. Гласность!

277.
91-й встречаем в квартире Бычковых, приятелей Филиновых. У них многие годы был салон по пятницам. Я туда забредал раза два-три. Но не прижился. А тут пришли на всю ночь. Квартира большая, кругом книги. Хозяин всего этого – Валя – ходит с журнальным Гроссманом под мышкой. Конечно, видак с «Терминатором» крутится. Я стишки читаю, сочинённые к году Козы.
В общем, весело встретили год Путча.

278.
Каждый год перестройки приносил новые публикации. Был открыт Георгий Иванов, прочитана «Защита Лужина» и стихи Набокова, «Собачье сердце» (правда, я ещё в самиздате с ним познакомился), «Чевенгур» с «Котлованом», Варлам Шаламов. И конечно же, блистательная «Москва – Петушки». Но я-то думал: будет лавина, которая сметёт и поглотит. Но ни сметения особого, ни поглощения… Всё-таки очень многое было напечатано до того: «Мастер и Маргарита», «Мелкий бес», Мандельштам (хоть и не весь), Стругацкие, хорошая поэзия 70-х – 80-х… Скажем, так: из 35 изысканных блюд мы имели 20 – весьма доброкачественных, способных утолить любой голод. А аппетит был отменный.
Странная дилемма: жить с неполной литературой – ощущением всего недоданного, как запретного плода, или в ситуации, когда всё разрешено – читай только. А читать-то и расхотелось сразу.

279.
«Девятнадцатого утром небо выглядело мутным…»
До этого утра перестройка сводилась для меня к новым литпубликациям и статейкам про Сталина-тирана в «Огоньке». А тут началась заваруха реальная. Как уже было сказано выше – Ельцину я не симпатизировал. К Горбачёву относился лояльно. Слова в заявлении ГКЧП: «Давно пора сказать людям правду: если не принять срочных мер по стабилизации экономики, то в самом недалёком времени неизбежен голод…» – мне казались актуальны: голодать не хотелось. Но какая-то опереточность ситуации смущала: эти трясущиеся руки Янаева, угрюмо-испуганные лица его соратников… Среди них не было харизматичного лидера, и дело спасения России пошло прахом. Жалко ГКЧПистов не было: «Застрелился Пуго в рот./ Вот и весь переворот».
Однако не все наподобие меня наблюдали за происходящим со стороны и пописывали частушки. Как оказалось, Саша Шарыпов ездил на защиту Белого дома. Он сам нам об этом потом рассказывал, даже коробку из-под монпансье раскрыл, где у него хранились осколки троллейбуса, раскуроченного танком, предлагая взять по стёклышку. Даже объяснил: «У вас семьи, а я один – вот за всех и поехал…» Руки моих товарищей потянулись за Сашиными «леденцами», чтобы взять. Один я не стал.
Понимаю: люди шли туда умирать. Ну, пусть не на верную гибель (не панфиловцы!), но возможность не исключалась. И это делало их если не героями, то смельчаками. Вот Ростропович – даже из-за границы прикатил. А уж ему-то жилось не сказать что плохо. И куча артистов наших пришла. Бывают такие пассионарные ситуации, когда человек готов поставить на кон даже свою благополучную жизнь. С одной стороны, они рисковали. С другой – риск был минимальным. Гэкачеписты не сумасшедшие – в их планы давить танками цвет российской интеллигенции не входило. Даже – забежим немного вперед – в 93-м, когда уже новая власть запросто решилась на расстрел Белого дома, никто из известных людей не пострадал. Или ещё пример из истории: холокост. Считается, что от 5 до 6 млн. уничтожено. Но ни одного известного имени. Даже (идём ещё дальше) в годы большевизма, чтобы – без суда и следствия кто-то из знаменитостей погиб? Что-то не припомню. Видимо, есть некий инстинкт у каждой убийственной силы: не трогать элиту противоборствующей стороны.
Зато эта элита после двух ночёвок, проведённых в стенах Белого дома, почувствовала за собой полное право на особый статус в стане победителей.

280.
В писательской появилось объявление о создании издательства «Золотые ворота» и приёме туда рукописей. Рукопись у меня была наготове, оставалось только сунуть её под мышку и прийти во Владимирские Палаты. Паша Парамонов в роли зам. директора  нового образования встретил меня с удивлением. Я рассказал про объявление. «Значит, Шиканов повесил…» – вздохнул Паша, предчувствуя, что я лишь первая ласточка, впорхнувшая в его дверь.
А уже через пару месяцев тот же Паша, увидев меня на улице, бросился обнимать (он был в лёгком подпитии): «Вадька, мы тебя издаём! Подбирай себе редактора. Андрюху Филинова хочешь?..» Я только ошарашенно кивнул головой.
Мы тогда ещё не понимали, что пришли новые времена и издать книжку – не проблема, были бы средства. Но тут – передо мной было хозрасчетное книжное издательство, которое брало все расходы на себя и даже намеревалось выплатить гонорар. Правда, Шиканов при встрече поморщился: «А где ваши лучшие стихи?» Я не стал спорить и всунул в рукопись десяток шлягеров из «Метеорита».
Работа над «Тенью от головы» пошла. Редактором оказался, правда, не Филинов, а молодая женщина, прежде работавшая в московских издательствах, но не по художественной литературе. Это был первый поэтический сборник на её пути, и она отнеслась к  работе взволнованно и серьёзно. Я приходил к ней на дом, она доставала мою рукопись и начинала говорить комплименты. После бесед с ярославским Николаевым мне казалось, что я в раю.
Андрей Филинов хоть и не состоялся в качестве моего редактора, в стороне не стоял: «Там тебе Валя Гилазутдинова каких-то парашютистов рисует!» Гилазутдинова оказалась художником моей «Тени». А поскольку это была её дипломная работа в столичном полиграфическом институте – старалась проявить себя по полной. Я бросился смотреть. Один из разделов у меня носил выпендрёжное название «Взлётная полоса невезения». Так вот на шмуцтитуле художница попыталась изобразить парашютистов. Плюс к тому ей подсказали, что у Забабашкина всё не случайно, и в словах «взлётная» и  «невезения» «ВЗ» – это инициалы. Убрав со вздохом парашютистов, Гилазутдинова от души поработала с буквицами. И ведь хорошо поработала!

281.
Вот интересно: днём прочитала твоё письмо и сейчас – совсем разные впечатления. Ты сердишься, что я не хочу говорить тебе комплименты как поэту. Но тебя ведь не интересуют мои рецензии, ты их в грош не ставишь. Конечно, если я буду в восторге, тебе будет приятно, если я отзовусь резко, ты мне больше ничего не дашь прочитать, но и в том и другом случае мои мнения не будут иметь для тебя особого значения.
Я не специалист и, как ты знаешь, даже не любитель стихов, моё мнение субъективно. Действительно, я хочу читать твои стихи именно потому, что это твои стихи. Извини, что это не комплимент. Во всяком случае, если тебе неприятно это как поэту, то могло бы быть приятно как человеку. Понимаешь меня?
7 часов 41 минута.

282.
С приходом перестройки Краковский начал поднимать голову. Поехал в Москву, походил по коридорам, поспрашивал: как насчёт реабилитации? Мол, 37-й весь поголовно реабилитируют, может и меня заодно. Ему сказали: так вас вроде и не репрессировали особо, поезжайте в свой Владимир и живите.
Краковский поехал и стал жить. Для начала новой жизни он решил в писательской организации устроить раскол. Надо сказать, что на следующий же день после августовской то ли революции, то ли контрреволюции либерально настроенные писатели быстренько создали свой союз. Он даже поначалу и названия не имел, так, ¬– «Апрель» (это чтоб не подумали, что «Октябрь»). Вот Краковский и решил воспользоваться моментом – примкнуть к этому «Апрелю». Но одному было скучно, и он сагитировал  ещё троих: Янковского, Зрелова и Ахметова. Ахметов через три года умер. Зрелов покружил вокруг Краковского месяца три и вернулся обратно. Старик Янковский – лагерник со стажем, поэтому долго не признавался, где он. Только когда однажды Акулинин припёр его к стенке (припёр, а не поставил – почувствуйте разницу, читатель), мол, Валерий Юрьевич, вы вообще в каком союзе-то? Только тогда Янковский признался, что он –апрелевский.
Короче, Краковскому срочно нужны были кадры. На подходе был Гаврилов: у него в тех же «Золотых воротах» «Старуха и дурачок» вышла даже раньше моей «Тени». Кантов ещё маячил. Я понимал, что мне будет сделано предложение. И знал, что не приму его. Я уже писал про своё отношение к новой ельцинско-гайдаровской власти. И чувствовал: вступить в союз Краковского – как Ельцину присягнуть.
И звонок раздался. Правда, звонил не сам Лазарич, а Толя Гаврилов – по поручению. Я сказал: нет. Они, конечно, подумали, что это из этических соображений: не хочу Акулинина подводить, который для меня столько сделал. Им даже в голову не приходило, что из-за идеологических.
Уже в октябре 92-го меня приняли в Союз писателей России.

283.
Они ввалились в кафе «Чеширский кот» на Б. Нижегородской из холодного мартовского вечера 93-го: Степанцов, Григорьев, Пеленягрэ, Добрынин. Читали с упоением стихи. Степанцов с фужером водки в руке.
Тогда в Ордене куртуазных маньеристов все были хороши собой, все – друзья. Но прошли годы: Пеленягрэ был замечен в плагиате, а Степанцов заклеймил его: «...частенько и без основания пытается учить мастеров культуры писать стихи и лизать задницу власть имущим». Григорьев умер в 40 лет. Добрынин, издав кучу стихотворных книжек и 3 романа, на обломках Ордена создал зачем-то новое Общество маньеристов. А про Степанцова что сказать – про Степанцова и так всё известно: он со своим фужером водки в руке – как памятник – на века.

284.
Того, орденоносного Добрынина, я больше не видел. А с нашим – с Лёшей ¬у меня возник прочный творческий тандем (оба иронисты из гнезда Краковского). Он сразу начал писать лёгкие пародии на мои стихи, потом перешёл к дружеским посвящениям: на день рождения («Ты близок мне по духу, я чую за версту. Я воспеваю муху, ты пишешь про глисту…»), женитьбу («Настал, настал заветный час! Стрелой Амура ранен наиупорнейший из нас, последний могиканин…»), рождение сына («И лихо, как метеорит, в стихе отца на землю падший, уже с рожденья именит, родился Забабашкин-младший»). Я отвечал ему тем же. В итоге с его стороны была создана «Моя Забабашкиниана», а с моей – «Моя Добрыниана».
Надо бы объединить их да издать как-нибудь под одной обложкой – людям на радость.

285.
Этого ещё не хватало: цыганка! Пошуршала своими платьями да и присела передо мной, обхватив руками мои коленки:
– Вижу, грустишь, дорогой! Дай погадаю: всё расскажу, ничего не утаю!..
Чувствую – попал, попробовал вырваться: а у неё не руки, а клещи. И ни одного милиционера поблизости.
А цыганка уже гадать начинает:
– Ой, милый, ждёт тебя дальняя дорога и казённый дом. Но и счастье будет! Позолоти ручку – я тебе про счастье расскажу!..
И вот тут, наконец-то, возле нас появляется милиционер. Цыганка сразу начинает что-то искать под моими ногами:
– Вот, колечко под лавочку закатилось!.. – И, действительно, в её руке возникает перстенёк. – А вы подумали, служивый, что я парнишку охмуряю, – улыбается она своим золотозубым ртом сержанту. – А я колечко искала.
Цыганка исчезает. Сержант смотрит на меня:
– Вы тут поосторожней с ними, а то оберут до нитки – такой народец.
Я остаюсь один. Писем остаётся всего пара. И я подношу к лицу свою левую ладонь. Из всей хиромантии я знаю только про линию жизни. Она у меня короткая – миллиметров 45. Правда, через зазорчик начинается вторая, которая тянется до конца ладони. И вот этот зазорчик меня смущает. Как бы перескочить через него?..

286.
А между тем перестройка-катастройка больнее всего ударила по военной промышленности, а значит, по родному «Электроприбору». Нашу зарплату не только задерживали, но и не растили. Хотя инфляция неслась по стране резвей любой птицы-тройки. На хлеб ещё хватало и даже на масло, но его бутербродный слой становился всё тоньше. И в то же самое время я видел, что в других местах дела обстоят не столь плачевно. Например, в СМИ. Туда я и пошёл.
В газете «Местное время» меня знали, но лишь как поэта-ирониста. А тут я предложил свои услуги по выпуску ежемесячной страницы юмора. Ничего нового я не придумывал. Такая страница выходила и прежде: её вёл Андрей Филинов, пока работал в «МВ». Но он ушёл в более благие места, и возникла пустота. Так появился мой «Курьер-Курьёз». С марта 93-го по май 97-го я слепил 48 его выпусков.
Это была хорошая страница. Думаю, одна из лучших в стране. Конечно, местных юмористов не хватало, и я стал выходить на людей из других регионов. У меня печатались: Сергей Сатин, Александр Хорт, Андрей Мурай, Эдуард Дворкин, Виктор Верижников, Валерий Роньшин, Герман Дробиз… Я списывался с карикатуристами. Мне присылали юмористические журналы, и я брал что-то оттуда. Большинство моих авторов получали небольшие, но гонорары. А поскольку они сами где-то что-то выпускали аналогичное, то публиковали и меня, не забывая при этом о выплатах. Словом, шло перекрёстное опыление. Сам я писал в «КК» изо всех сил, под разными псевдонимами. И конечно же, печатал своих друзей: Добрынина, Кашина, Бетонова, Сергеева, Панкуфилов…
Плюс к тому с февраля 94-го по май 97-го в «МВ» при моём участии вышла в свет 41 полоса «Литературных витрин», где печатались уже серьёзные стихи и короткая проза владимирских авторов.
А еще в эти времена (94-95 гг.) я на пару с Лёней Зреловым вёл «ЛитОбозы». Это был тяжкий труд. Раз в две недели каждому из нас надо было подготовить обзор наших популярных литжурналов с разбором наиболее ярких повестей и романов. Бесконечное чтение всей этой беллетристики изматывало. Зато – какие-то деньги, плюс школа по писанию прозы. Так я себя готовил для работы в газете на постоянной основе.

287.
Позвонила Светлана Говердовская с областного телевидения: «Хотим снять, как вы читаете стихи. Например, на крыше девятиэтажного дома». Я представил себя читающим стихи на крыше, и у меня закружилась голова, но не от предстоящей славы, а от высоты, которую я не переносил. «Хорошо», – сказал я обречённо.
В назначенный день и час я был на телевидении. Сели в машину: я, Светлана, телеоператор и режиссёрша передачи. Едва отъехали – режиссёрша выскочила по своим делам, и больше мы её не видели. Тогда я предложил: «А поехали в Загородный парк, там есть памятник козлу – у него можно прочесть первое стихотворение», – для меня было главным, чтобы подальше от высокоэтажных строений. Доехали до парка, смахнули с козла снежную бахрому (стоял февраль), и я начал:

Друзья мои, мы дали маху:
вчера я город обошёл, –
нет памятника Мономаху,
есть только бронзовый козёл.

Стоит себе, нахал рогатый,
вонзив копыта в пьедестал,
как будто это он когда-то
наш славный город основал.

А впрочем, что ж – мы знаем с детства:
любовь порой бывает зла,
ведь если пристальней вглядеться –
нет краше этого козла!

По глазам моих немногочисленных зрителей понял, что им понравилось. Также я понял, что у Светланы своего сценария нет и можно рулить самому. «Вон – летняя эстрада, давайте я поднимусь на сцену и прочту стихотворение заснеженным скамейкам?..»
Потом мы вернулись в город, я облюбовал деревянную лестницу и что-то исполнил на ней. Ещё я читал стихи на детских качелях и в кафе. Два дня я ощущал себя не только поэтом, но и артистом. И был счастлив, тем более что меня так и не заставили лезть на крышу. Получившийся 20-минутный фильм был назван «Вчера я город обошёл…» и показан в телевизоре.
Проснулся ли я после этого знаменитым? Главное, что проснулся.

288.
В этом сочинении воспоминаний я ещё не рассказал о… как бы правильней назвать этого человека: Вадим Саблин? Мордарий Рожин? о. Вадим?..
Но – по порядку. С Вадимом Саблиным я познакомился на Студии. Постоянным участником её он не был, так – захаживал. Потом в общих компаниях мы что-то отмечали. Стихи мои он ценил, даже восторгался ими. Был за ним один грех – пристрастие к алкоголю, а так – добрый и отзывчивый человек. Увлекающийся. То у него весь стол шахматной литературой завален, то теплицу построит и что-то в ней выращивает, то в лес уйдёт и смолу сосновую выцеживает, то спирт в канистрах из других областей во Владимир возит… А то (хотите – верьте, хотите – нет) с неким «лётчиком» в Индию летает, привозит оттуда каменья разноцветные и бусы нанизывает – на продажу. Но больше – раздаривал (у моей Надежды этих бус – десяток). Литературу любил самозабвенно. Но то, что сам пишет – скрывал, даже от меня. Пока не выложил всё сразу. Я прочёл: написано было по всем правилам прозы, но длинно и ожидаемо. Однако Саблин – упорный человек и на свои средства под вычурным псевдонимом Мордарий Рожин выпустил в свет две небольшие книжки. Главными героями там были пьяницы – добрые и милые, как сам автор. С этими книжками он и в Союз писателей вступил – к Краковскому. Опять же ненадолго, потому что все земные прихоти его жизни стала вытеснять Вера Божья. К ней Саблин шёл витиеватым путём. По перестройке, когда из всех издательских щелей полезла оккультная литература, он начал скупать её пачками и дотошно прочитывать. У него появились дружки, практикующие отделение души от тела. Но Саблин вовремя остановился в постижении чернокнижия, а придя немного в себя, отправился в церковь. То, что произошло далее, было невероятно. На свою первую исповедь Саблин явился с толстой тетрадью, в которую были подробно записаны все его грехи за многие годы беспутной жизни (там разве что убийств не было!). Где Саблин нашёл такого священника, который его исповедовал – одному Богу известно. Потому что когда батюшка дошёл до оккультной части записей, его седая борода затряслась от негодования: «Да тебя же после этого 20 лет нельзя допускать до Святого Причастия!» Однако подумав, батюшка почти на порядок скостил суровый срок и наложил на Саблина испытание: полтора года – без причастия. Для несведущих читателей скажу, что ни до, ни после – ни разу не слышал, чтобы накладывались такие епитимии. А Саблин стиснул зубы, отпустил бороду и стал ходить на все службы да по монастырям ездить. Среди священников у него появились хорошие знакомые. Как только они узнавали про епитимию, менялись в лице и начинали зазывать Саблина причаститься. Но он лишь руками махал: «Обетов не нарушу!»
Наконец, полуторагодовалый срок кончился, и мой товарищ причастился. Весть о подвижнике благочестия дошла до владыки, и тот положил на Саблина свой мудрый глаз. Прошло ещё несколько лет, и в большой храм села Богослова близ Владимира прибыл новый настоятель – отец Вадим (Саблин).

289.
Разительное преображение Саблина (ещё вчера – выпивохи, прибегавшего к нам за стопкой водки, сегодня – столпа православия) не могло не подвинуть меня к храму. Да и за другими примерами не надо было далеко ходить: Андрей Филинов крестился и, приходя к нам в гости, отодвигал на периферию тарелки скоромного, ибо пост.
Я, как всегда, долго откладывал. И лишь поговорив как-то с Андреем Сидоровым – журналистом «Местного времени», а по совместительству прислужником-чтецом Троицкого храма, что на Музейной (опять же в двух шагах от писательской), направил свои стопы к Богу. Простояв в одну из июльских суббот всю всенощную, я с чувством совершённого подвига подошёл к отцу Евгению. «Какая-то у вас мода пошла: то они крестятся, потом начинают раскрещиваться… Поди ведь, ни одной молитвы не знаете. Вот вам Символ Веры – к утру выучите – приходите», – и он протянул мне тоненькую книжицу. Окатил так окатил! Я, конечно, сразу понял, что к утру такой текст, да ещё на церковнославянском, мне не осилить. И надев чёрную рубаху, на следующее утро добравшись до дачи, просто огорошил домашних своим видом: «Не принял меня Бог…»
Всю неделю – благо, был отпуск – я учил: «Верую…» И в следующий воскресный день (это было 17 июля 1994 года) о. Евгений меня крестил. Слава Богу за всё!

290.
Как известно, солнце всходит на востоке. В конце мая 94-го нобелевский лауреат Солженицын начал своё триумфальное возвращение в Россию из Владивостока. Два месяца длился этот вояж. Тысячи встречающих на вокзалах, рукоплещущий народ: пророк явился. А пророк раздавал автографы, жал руки и говорил, говорил, говорил…
Добравшись до столицы и отдышавшись немного, гигант мысли и отец русской демократии направился во Владимир. Дело в том, что с нашим краем был связан один год его жизни, когда в Гусь-Хрустальном районе на станции Торфопродукт ему пришлось преподавать математику. Тут нельзя не сделать лирико-арифметического отступления. Солженицын постоянно утверждал, что 107 миллионов советских людей сгубил проклятый Сталин. Но рассмотрим статистику:

Год Численность населения
(млн. чел)
1920 137,0
1929 152,0
1937 163,0
1939 170,0
1941 196,0
1945 170,0
1951 182,0
1972 262,0

А теперь спрашивается: где эти исчезнувшие 100 с гаком млн. жителей?.. Как-то обсчитался великий математик. Нет, нельзя было допускать Солженицына до ведения школьных занятий! Ему бы писателем-фантастом быть!
В ОДК, где была назначена встреча с великим лауреатом, я пришёл часа за полтора до начала. Подозревал, что будет ажиотаж, но даже не мог предположить его масштабов. Вошёл в зал в числе первых вместе со своим другом Добрынином. Он было направился к первому ряду, но я остановил: «Мы на него и по телевизору нагляделись, – сядем лучше на последний ряд, чтобы весь зал видеть». Мы сели на галёрке и не прогадали. Уже за полчаса до начала ОДК закрыли со всех сторон: народу набилось столько, что стояли в проходах. На сцену вышел вездесущий Лалакин и стал рассказывать о великом соотечественнике и мыслителе. Народ засвистел: «Самого давай!..» И вот появился сам. Во френче с бородкой и лысиной. На сцене стоял стол со стулом. Солженицын сел и сразу начал писать. Т.е. он что-то и говорил про то, как нам обустроить Россию, предварительно до основания её разрушив, но больше писал. На сцену поднимались люди, подходили к живому классику, целовали, славословили. Но не все. Соколов, например, не стал. Вы спросите: кто такой Соколов? Отвечу: у нас на «Электроприборе» он возглавлял народную дружину, а я туда ходил – за отгулы. Маленький, седенький такой. «Александр Исаич! – сказал Соколов, приблизившись вплотную к светочу. – Зачем вы сюда приехали из своего Вермонта? Уезжайте обратно, мы не позволим таким, как вы, топтать русскую землю!» Солженицын лишь разок с испугом на него посмотрел и снова принялся за свою писанину. Из-за кулис к Соколову начал приближаться Лалакин. Но зал не безмолвствовал: кто-то засвистел, кто-то зааплодировал. Страсти накалялись. В этот момент Соколов плюнул в пол и сам ушёл со сцены.
До сих пор жалею, что не смог пожать его мужественную руку.

291.
Тут и третья книга у меня вышла. Я уже заметил периодичность их появлений – два с половиной года.
Называлась она «Узкий круг». С ней такая история приключилась. В начале 90-х пишущая братия облюбовала себе редакционно-издательский отдел областной типографии на Офицерской, чтоб издаваться за свой счёт. Мне говорят: – Тебя там ждёт сама Лобыничева (зав. производственным отделом). «Где Забабашкин? – спрашивает. – Я его по самым низким расценкам издам!» Меня это, признаться, вдохновило. Я – к Зине Суминой (редактору «Местного времени»): – Нет ли у тебя на примете спонсора? Она звонит знакомому банкиру. Тот: – Забабашкину? Без проблем.
Так и книжка вышла. Лобыничева ещё штук пять в подарок в твёрдом переплёте сделала. Ведь есть всё-таки женщины в русских селеньях. Верней – были: сейчас она в Америке живёт.
И что ещё отрадно: я эту книжку (тираж-то 1000 экз. и весь мой) ещё и попродавал через Роспечать – штук 300 ушло. Неплохо. 

292.
1995-97-й были заключительными годами активного литературного цикла.
Летом 95-го прошло областное совещание молодых, на котором на пару с Наташей Семяковой я вел семинар поэзии, а по его итогам подготовил к изданию хороший коллективный сборник «Общая тетрадь» со стихами Кашина и других славных ребят.
К этому времени произошло моё сближение с неформальной группой «Всеядион» из Коврова.
Однажды после какого-то литмероприятия ко мне подошёл Олег Барабанов: «Мы тут присмотрелись к владимирцам. Кроме тебя, вроде, достойных не нашли». И сунул мне рукопись своих стихов. Олег – этакий Разин со знаменем Лобачевского (потому что – математик по профессии, и видимо, крепкий) – и писал хорошо, а читал так вообще замечательно. У него был брат (увы, в ноябре 2015-го скончался ¬– инсульт) – Серёжа Коренастов (тут уже появляются псевдонимы), написавший хоть и немного, но очень хорошего качества стихов – с приятным обэриутским оттенком. Третьим в их достославное объединение входил Слава Бетонов (он же Вячеслав Пелевин). И он умер – в 40 лет…
Не могу не приметить очередную рифму. Во Владимире примерно в то же время существовала своя неформальная троица, именующая себя «Панкуфилы». «Пан» – Панин Серёжа, «ку» – Кулагин Андрей и «фил» – Филипенко Игорь.  Уровень – не ковровский. Какие-то рукописные альбомы я у них читал, запомнилась лишь пара фраз: «Сыр был сух» и «– Вы с ней спите?  – Нет, так – посапываем…» Так вот на данный момент – в живых остался лишь Кулагин: Филипенко погиб при пожаре, Панин – умер (кажется, тоже инсульт).
И хотя я, общаясь с братьями Барабановыми, совсем терял из виду Славу Бетонова, его стихи цепко держались в моей памяти. «Когда закипит иван-чай…», «На грани воды и песка…», «Цвела рябина», «Небо и ветер», «В жарких загадочных странах», «Смотри – начинается лето…», «В окрестностях города К.», «Зелёная кошка», «У поэта грустные глаза…» – это всё дорогого стоило. Мы так с ним и не поговорили ни разу по душам. Он лишь присылал мне свои новые вещи – без каких-либо комментариев, а я их печатал сперва в «МВ», потом в альманахе «Владимир». И только после его смерти в 2005-м меня пронзило: какой же это поэт!
Вот его лирический герой перечисляет, что он обязуется сделать: бросить вредные привычки, посвятить поэму доброй маме, регулярно чистить зубы, посадить иву у окна… И тогда:

…всё в мире переменится:
Дети будут бегать по траве,
Станет в коридоре чистой лестница,
Мысли станут чище в голове.

И опять шар голубой закружится,
Но не улетит он далеко.
Видите: котёнок пьёт из лужицы…
Где здесь продаётся молоко?

По мне, так этот котёнок имеет отношение к поэзии самой высокой и чистой марки.

293.
В эти 90-е центром литературной жизни становится город оружейников Ковров. Конечно, первую скрипку в этом деле играл Олег Барабанов, но и нас – с валторнами да бубнами – хватало. Владимир представляли мы с Добрыниным, Кольчугино – Кашин и Неля Филиппова, Гороховец – Наташа Семякова и Серёжа Луценко. В Коврове кроме самих всеядионцев был ещё Лёша Молокин и несколько милых поэтесс.
А началось всё с северянинских чтений, потому что Игоря Северянина Олег просто боготворил. В назначенный день в городской библиотеке нас ждали ананасы в шампанском. Но это на десерт. Сначала мы выступали на тему. Сразу же были задуманы и вторые чтения. Прислушались ко мне: и на следующий год в ДШИ им. Иорданского мы собрались во имя Ходасевича. Уровень был достойный и разнообразный. Наташа Семякова, например, выступила с сообщением «Владислав Ходасевич – вода не моего колодца». У меня получилось эссе, в котором я разбирал «последнее» стихотворение своего любимого поэта и сравнивал его с последними вещами других классиков.
Потом мы долго обсуждали героя третьих чтений. На этот раз все пошли против меня и выбрали Тарковского. Подчинившись большинству, я написал одно из лучших своих эссе «Тарковский и Мандельштам». Кажется, читка прошла в полупустом пространстве, потому что запомнилась плохо. Зато спустя несколько лет, когда я выставил этот опус на стихире, на меня со всех сторон налетели защитники поэта – с лаем и воплями. Я им пытался что-то объяснить. Потом махнул рукой и написал стишок:

Марина, Анна, Осип и Борис.
Кто тут Елена, кто из вас Парис?

И почему вас четверо – не трое,
и отчего Москва таки не Троя?

Куда вы все? Зачем пустились в пляс?
Хромой Арсений не догонит вас.

294.
Между тем в это же время во Владимире возникало региональное отделение Союза российских писателей. Для презентации новообразования был выбран один из самых престижных залов города – ОДК. Под свет софитов выходили Гаврилов, Борис Гусев, Пучков, Кантов, Аркаша Пастернак, Володя Чевновой, Янковский, Филинов. Разумеется, вёл действо Краковский. Шарыпов почему-то не пошёл на сцену, а сидел рядом со мной в зале. Всё происходящее выглядело если не убого, то провинциально.
А через год после этого вечера случилась совсем неприятная история. Акулинин протянул «тёплую руку» Краковскому. Спросите: а что же тут неприятного? Так слушайте дальше. Дело в том, что трещина писательского раскола проходила аккурат через сердце Василия Ивановича. Вот он и задумал примирить союзы. Созвонился с Лазаричем. Тот ему, говоря нынешним языком, забил стрелку – в издательстве «Золотые ворота». Я был на этой горькой встрече. Сначала выступал Акулинин. Он повинился перед автором «Дня творения» за всё дурное и несправедливое, что было тому сделано в своё время, и призвал, забыв обиды, к единению во имя общей миссии по духовно-нравственному и эстетическому воспитанию молодого поколения. Потом к собравшимся обратился Краковский. Он сразу заявил: «Сколько можно жить в коммуналках с общими туалетами!», ведь гораздо удобней – в отдельных квартирах. Тем более, что в своей организации он с удовольствием подаёт руку каждому, а у «акулининцев» – «через одного фашиствующие». А им руку как подашь? На Василия Ивановича больно было смотреть. У меня тоже, судя по внутренним ощущениям, подскочило давление. Конечно, изначально не по-взрослому поступил Акулинин. Но ведь Краковский ещё в телефонном разговоре легко мог свернуть эту инициативу. Так нет же: при всех «умыл» самым грубым образом добрейшего Василия Ивановича. Не пожалел.
Когда Краковский удалил нас со Студии – это было дурно по форме, но верно по содержанию. На этот раз – гадко со всех сторон. И я сказал себе: «Запомни это».

295.
…С Толиком я познакомилась, потому что ты меня обидел. Ты это знаешь. Первый и, наверное, последний раз на улице, и сама. Я не знакомлюсь на улицах. Зачем ты заставляешь меня вспоминать? Ну, зачем? Ты хоть себе-то можешь это объяснить?
Ничем не стал Толик для меня, никакого места не занял в жизни.
Знаешь, твоё предыдущее письмо я поняла как вызов на ссору. Меня очень обидело, что тебя волнует, кто кого оставил. Я его оставила. А почему – это моё личное дело. Больше ни одного вопроса, ни одного слова о Толике – иначе не отвечу. Если ты захочешь разговаривать со мной, то приедешь. Если нет, то и печалиться не о чем. А пока – пиши.
7 часов 45 минут.

296.
Мой электрический приборчик совсем барахлит. Это я про завод с аналогичным названием, на котором работаю. А ведь и жена моя там же. В том же отделе, на той же зарплате…
Все спрашивают: как это вы постоянно рядом? В смысле вместе. А мы и не знаем, что ответить. У одного человека была большая борода. Его тоже стали спрашивать: когда он ложится спать, то бороду поверх одеяла кладёт или под? Он после этого со своей бородой полночи заснуть не мог: то так её положит, то эдак. Потому что не надо задавать таких вопросов. Безотчётно – жить проще.
«Прощай, чертёжная доска, – не широка ты, не узка, не велика и не мала, плоска, как будто бы треска, вернее камбала. Я на тебе из года в год куда плыл…»
В общем, в ноябре 96-го закончилось моё 22-летнее плаванье. И пристал я к газете «Местное время». Нет, не как парень к девушке, а как корабль к берегу. И стал журналистом.

297.
Мне этот берег сразу понравился. «МВ» – чем хороша: выходит раз в неделю. Поэтому всегда есть запас времени. Посылают меня на первое задание: пресс-конференция по отмене строительства могильника для отходов по французской технологии. Послушал, записал что-то, но толком не понял: хорошо это или плохо, что строить не будут. Зато на следующий день мои коллеги из других газет уже свой взгляд обнародовали. Я их прочёл, переварил, добавил собственной лирики – готово.
Это была уникальная газета, всячески поощрявшая всякие литературные позывы. Вот одно из первых моих эссе на её страницах, под названием «Парк»:
«При появлении на свет ему дали весьма неудобоваримое название: «Парк имени 850-летия города Владимира».
Тогда ещё считалось, что город основал Владимир Мономах.
Народ это название не принял. Говорил: «Пойдём на Выставку».
Первое время в Парке, действительно, была «Выставка достижений народного хозяйства».
После её закрытия павильоны продолжали служить людям. В одном располагалась библиотека. Пару лет назад её распродали за бесценок. В другом – кинотеатр. Теперь на его двери висит замок. Третий павильон я запечатлел на школьном уроке рисования. Нынче стоит он изуродованный временем до неузнаваемости – без окон и дверей. Можно было бы и восстановить, если б мой рисунок отыскался да реставраторы нашлись. Был ещё один павильон – в нём призывники проходили медкомиссию. И я там был однажды, после чего в течение года проживал в одной из казарм танкового полка неподалёку от Петропавловска-Камчатского.
И всё-таки практически всю свою сознательную жизнь я находился или возле Парка, или в нём. Из конца в конец изъездил его на лыжах, вдоль и поперёк исходил, избегал трусцой.
Когда-то вот на этом месте был маленький пруд, плавали лебеди. На берегу паслись пони. Теперь – ржавеют старые карусели. Живи Тарковский сегодня – мог бы здесь снимать продолжение «Сталкера».
Но Тарковский умер.
Неужели в Парке всё только ветшает, рушится, покрывается ржавчиной? Неужели за последние годы не появилось ничего нового? Отчего же – появилось. «Комната ужасов», например.
А что ещё?
А ещё – цветомузыкальный фонтан, функционирующий в чёрно-белом режиме.
Картинная галерея, традиционно богатая своим внутренним содержанием, обзавелась на прилегающих к ней лужайках белокаменными скульптурами: «Ангел с игрушечным храмом на груди», «Орфей», «Маленькая купальщица»… Взгляд привычно ищет девушку с веслом и не находит.
Прошлую весну кто-то распорядился все скамейки в Парке покрасить в цвета российского флага. Предполагалось, что это пробудит в гражданах патриотизм.
Всё больше людей гуляют с собаками, всё меньше – с детскими колясками.
Накануне празднования 1000-летия города вывеску «Парк имени 850-летия…» стыдливо сняли. Потом вновь повесили.
Сам я в футбол не играю, но иногда, гуляя по Парку, специально прохожу по футбольному полю с искусственным покрытием. Мягонькая такая резина. И ни одного рулона до сих пор не спёрли. Тьфу-тьфу…
Кстати, о футболе. После очередного проигрыша российской команды (это уже по телевизору) у специалиста спрашивают: «И долго ещё мы будем «наслаждаться» такой игрой?» «А пока кризис в стране не кончится».
Но я думаю, что в Парке уже сегодня вместо умирающих от старости яблонь можно посадить новые.
«Иду я, значит, читаю: «По газонам не ходить!» На следующий день гляжу – а вместо этой надписи – другая: «Проверено: мин нет!»
Лишь бы этот анекдотец не стал реальностью».

298.
В «МВ» ни у кого из журналистов не было постоянного места. То человек посидит на одном стуле, то на другом, то за компьютером пристроится (их у нас было два или три на всю братию)… Я сразу спросил: «Где мой стол?» Сказали: «Любой выбирай!..» Я выбрал и просидел за ним весь год. Так ещё и обедал там: доставал термос с теплой едой, чай пил. Первое время они, конечно, глаза таращили, потом привыкли.
Ещё они курили. Не все, правда. Но к тем, кто курил, приходили гости и тоже курили. Прямо в общей комнате. Я решил – три месяца молчать, стиснув зубы. И хоть за это время весь до костей дымом пропах, но выжил, ведь не лошадь же! Потом робко так говорю (даже не надеясь на успех): «Ребята, а может, в коридор попробуете выходить? Конечно, кроме Нади» (Надя – это ответственный секретарь, начальство, значит, а начальство перевоспитывать – себе дороже). И что бы вы думали: послушались! Бывают чудеса в российской журналистике.

299.
Странным образом стала выходить моя четвёртая книга. Областная научная библиотека готовилась к празднованию своего 100-летия. Один мой товарищ договорился с её директрисой Распутной (это фамилия такая) о выпуске серии небольших поэтических книжек владимирских авторов. Я почему-то решил, что библиотека к своему юбилею получила кучу денег и не знает, куда их потратить. Поэтому поддержал идею товарища, даже составил список возможных авторов, себя любимого поставив скромно на 3-4 место. Пришёл к Распутной договариваться. А она: «Хорошо, начнём. С вас». Я попытался отказаться, но столкнулся с твёрдым библиотечным характером. Пришлось согласиться. Книжка у меня имела довольно странное название: «Умозритель, или Подожди немного». Я-то думал, что её будут делать в какой-нибудь типографии. А они, смастерив электронный макет, начали множить на обычном ксероксе (все-таки денег у них было всего чуть-чуть). Да и с макетом вышла закавыка. Компьютерщик (назовём его А.К.) возмутился: на что деньги тратятся – на юморные стишки! И пошёл жаловаться во все инстанции. Его попытались приструнить – тщетно. Тогда в дело вмешался мой товарищ, тот, который и затеял весь этот проект. Человек бывалый, он знал, как припугнуть: «Забабашкин, – сказал он компьютерному мастеру, – существо безобидное, но у него братан двоюродный недавно с зоны вернулся. Если узнает – ему тебя прирезать – как тебе Ворд открыть». А.К. побледнел и больше не возмущался.
Таковы тернистые пути к звёздам.

300.
Стоит сказать пару слов о пятой книге стихов.
Это была чистой воды самоделка: сам написал, сам смакетировал, сам размножил на ксероксе в количестве 27 экземпляров. И сам же раздал друзьям и знакомым.
Называлась книга «От себя».
Сделана она была в первые годы работы в комитете по культуре. Трудно сказать: то ли мне повезло, то ли не повезло, но в моём кабинете стоял ксерокс. Приходили сослуживцы, «множились», от работы аппарата шёл нездоровый дух. Это был минус. Зато я мог, пользуясь возможностью и отсутствием свидетелей, делать на нём свои маленькие дела. Книжку, например. И только попробуйте сказать, что я совершал что-то предосудительное. Или, по-вашему, моя книжка не имела отношения к культурной жизни области?

301.
Всю жизнь мне говорили: стихи пишешь, а чего инженером работаешь, – иди в газету. И вот пришёл. И что – больше писать стал? Нет, меньше. На работе помашешь пёрышком, домой придёшь – вроде уже и выполнил план дневной по писанине. Нет, пользы от завода было больше. Он мне давал всё необходимое для жизни: и кусок хлеба (порой даже с маслом), и время свободное, и голову чистую, и неудовлетворенность от всей своей чертёжности, а значит, стремление в чём-то ином (в поэзии) себя проявить.
Зато на Офицерскую, где на четвёртом этаже Дома печати располагалось «МВ», я шёл в самом хорошем расположении духа. В кармане у меня, как правило, лежал черновичок статьи, и я знал, что сейчас приду одним из первых, ¬ займу место за компьютером и начну печатать свой журналистский опус набело. Атмосфера в газете, если не обращать внимания на некоторую задымлённость, была вполне здоровая и чистая. Редактор – Зина Сумина – милейшая женщина – нас вообще не воспитывала, за весь год я не помню ни одной планёрки с её участием. Всё что я писал – шло в номер (ну разве пару раз сократили слегка, и то потому, что не влезало в полосу).
Правда, постоянно приходилось самому заботиться о том, чем «накормить» газету. Другим моим коллегам было проще, у них всё было расписано: во вторник пойти на пресс-конференцию в Белый дом, в четверг – в Оранжевый…
Кстати, о коллегах.
Миша Язынин – писал легко и быстро. Придёт всех позже, покрутится по комнате, покурит, потом присядет на полчасика за комп, постучит по клавиатуре – и материал готов.
Дима Мазур – несмотря на смуглость своей национальности очень любил русскую тему. Если в городе открывался новый храм – просился, чтобы послали именно его. Опять же на конференции патриотов ходил. Как вдруг стал собираться на свою историческую родину (читатель уже знает, что подразумевает собой этот эвфемизм). Перед самым отъездом подошёл ко мне и протянул пару православных книжек и иконку Христа, сказав: «Намоленная…» Я понял: туда с иконками приезжать не полагалось.   
Ещё был фотограф Филимонов, который страсть как любил запечатлевать обшарпанные реалии 90-х и терпеть не мог всякий официоз. «Буду ещё я вам всякие головы снимать!» – любимая его фраза. 

302.
За месяцы работы в газете случались встречи с интересными людьми. Одна из них – с генералом Фроловым, автором хороших стихов, однажды ответившим самому Окуджаве на его пацифистские строки:

Пока на свете нет войны,   
вы в положении дурацком.   
Не лучше ли шататься в штатском, 
тем более что все равны?
………………………….. 
Воителю нужна война,
Разлуки, смерти и мученья,
Бой, а не мирные ученья…
Иначе грош ему цена.

А вот из генеральского ответа:

Когда вдруг пасквиль и талант
В содружестве сойдутся рядом,
То муза, сдобренная ядом,
Не принесёт успех, Булат.
…………………………………
Чернить военных стало модно,
Хотя не так и благородно,
Зато «сподвижники» поймут.
А злопыхателей немало.
Вскричат: – Ату их, генералов! –
И руки недруги потрут.
Но вдруг настанет час кровавый,
Вперёд дивизии взметнут,
Наверное, не Окуджавы…

Оказалось, что этот Фролов живёт во Владимире. Я встретился с ним, поговорил, написал очерк для газеты, а новые стихи Александра Ивановича появились в альманахе «Владимир».

303.
Редакторша решила создать рекламное приложение к «МВ» – «Перспективу». А чтобы заинтересовать читателя и привадить к этой листовке, разбрасываемой по подъездам, придумали конкурс с различными задачками и вопросами. Тот, кто отвечал правильно хотя бы на один вопрос, мог принять участие в лотерее и выиграть телевизор.
И всю эту игротеку поручили вести мне.
Вечерами я копался в старых журналах в поисках логических задачек и прочих каверзных вопросов, а днями – в письмах-ответах читателей. Всем хотелось выиграть телевизор. В итоге желающие были приглашены в редакцию. 213 (!) карточек с фамилиями конкурсантов у них же на виду были помещены в бидон, принесённый мной из дома, и тщательно перемешаны. Присутствующих детей заставили вытащить шесть карточек. Теперь круг соискателей сузился. И были брошены кости. В смысле маленький кубик, на гранях которого стояли точечки. Выпала цифра «4». Уже на следующий день победитель получил вожделенный «Голд-Стар». Это была самая честная лотерея в мире. Вы уж поверьте моему не менее честному слову.

304.
Расскажу, как по поручению газеты встречал Черномырдина. Он приезжал в Суздаль по сельскохозяйственным делам. На суздальском автовокзале нас, журналистов, проверили металлоискателем на предмет наличия взрывчатки. Диктофоны тоже попросили включить и выключить, потому что – а вдруг и они взорвутся. Появился вертолет (в тот день автовокзал работал в режиме аэродрома). Губернатор и его свита бросились к трапу. Но оттуда вместо премьер-министра выскочили ребята с автоматами и разбежались по окрестностям. Это был ложный вертолет. Черномырдин прилетел на следующем. От его винтов при посадке разразился такой смерч, что летели камни. Я находился в отдалении и не смог понять – все ли встречающие целы. Но Губернатор точно уцелел, потому что первым подал руку знатному гостю. Поехали в поле. Там были выставлены стенды с какими-то графиками, кто-то что-то рассказывал об урожайности. Я попытался разглядеть Черномырдина поближе, но его заслонял широкий затылок Александра Шохина.
Потом нас повезли на другой сельхозобъект. Но и там важный гость был недосягаем. Наконец, мы остановились посреди бескрайнего поля ржи. «Сейчас, – сказали, – специально для ваших вопросов он подъедет». Мы стояли на дороге и ждали. На горизонте появилось что-то, которое по мере приближения постепенно превратилось в кортеж автомобилей. В нескольких метрах от нас он остановился. Перед нами предстал Черномырдин. Его охранники были миролюбивы и подпускали вплотную. Мы стали задавать вопросы. «Нам нужен картофель, а не картофельные поля», – ответил премьер в свойственном ему стиле и пошёл с министром сельского хозяйства в рожь.

305.
«Перспектива» нас и погубила. Зина Сумина со своим приложением залезла в долги и обанкротила «МВ». Жалко, хорошая была газета.
«Может, тебе к Филинову пойти? ¬ – сказала переживающая за моё будущее Зина. – Я поговорю с ним». К Филинову пойти – означало на телевидение, где Андрей являлся главным редактором. Не слишком заманчивая для меня перспектива (тьфу, опять «перспектива!»): эфиры я традиционно недолюбливал.
Но что делать: на следующий день я звонил своему товарищу: «Андрей! Я тут развалил завод, обанкротил газету теперь вот…» Но договорить мне не дали: «Знаешь, я могу предложить тебе работу в такой структуре, которую ты при всём желании не развалишь: комитет по культуре называется. Сходи к Балахтину, кажется, ему нужен зам».
И я отправился к Балахтину.

306.
Меня дёрнуло так, что в груди треснуло.
Падение со скалы прекратилось, и все мои воспоминания о прошлом и будущем резко оборвались.
Я оказался зажат в узкой расщелине. Ни вперёд, ни назад, ни вбок.
Неким смутным видением передо мной возник сумрачный служебный кабинет сразу с тремя начальниками за столом: один посылал меня на север, другой на юг, а третья на запад.
Но я, стиснув зубы, стал продираться в сторону восходящего солнца.

307.
В этом году я уже отчаялась дождаться весны. Её ждать почти так же долго, как и тебя (только не так безнадёжно).
Лишь однажды твой приезд был неожиданным, это первый раз. А остальное время я тебя всегда ждала. Всё время ждала, хотя по моим словам и поступкам не скажешь, что я думала только о тебе.
Когда провожала на вокзале, то знала, что напишу, но твоё письмо было не таким, как я ожидала, на него надо отвечать, а я не могу.
Я знаю, что ты чувствуешь себя виноватым, мучаешься. За что? За то, что ты любишь меня иногда?
Ты знаешь, это не зависит от того, где мы живём – в Минске, во Владимире или на Северном полюсе.
Я ждала тебя всегда (а не периодически), но на сей раз мне тоже было тяжело. Тоже почувствовала, что ты приедешь, будешь сидеть, мучиться, а я что должна делать?..
Всё это глупо ужасно. И вообще наши отношения похожи на глупую игру. Тебе бы надо самому в себе разобраться. Я тебе не помощница в том, чтобы определить твоё отношение ко мне. Ты спокойно можешь допускать, что я буду с кем-то другим, чуть ли не мечтаешь об этом. Видимо, это дало бы тебе какой-то выход. Ты ждёшь какого-то конца? Какого?..
Ты прости за зачёркнутое: у меня больше нет сил переписывать, это пятое письмо.
Так вот, ты меня не любишь, стало быть, мне не на что тебе отвечать. Значит, незачем продолжать эти отношения, это просто невозможно, иначе опять будет какая-то недоговорённость, непонятость или ещё хуже – ложь.
Я чувствую, что пишу что-то не то, но я не могу более толково выразить свои мысли.
Конец не бывает «какой-то», это конкретное понятие – конец.
Это письмо не требует ответа.

308.
Это были последние листочки.
Больше писем не было.
7 часов 47 минут.
Я вышел на перрон. До прихода моего поезда оставалось всего ничего. Голова была пуста. На какое-то мгновение я потерял ориентацию в пространстве и во времени: кто я? где?.. Поднял голову: надо мной висели всё те же буквы «МIHCК». И часы, показывающие «7.47». Минутная стрелка словно замерла.
Вдруг я почувствовал, что должен сделать что-то важное. Я вновь побежал в зал ожидания, выхватывая на бегу из сумки прочитанные письма. На лавке, под которой они были найдены, дремал новый мужчина. Пришлось отодвинуть его ноги, чтобы положить пачку на прежнее место: «Чужого не надо».
Опять выскочил на перрон. Посмотрел на циферблат: 7.47. Мимо прошёл монтёр в синем халате, из кармана которого торчала отвёртка.
«Как сказать по-белорусски: «Почините время»? – пронеслось в голове. – Господи! Этого и по-русски сказать невозможно!»
Время остановилось! И никто кроме меня этого не замечал.
Время остановилось! А значит, и поезд не придёт. И она тоже.

309.
Всё летело вверх тормашками. Я лелеял, я вынашивал эту последнюю строчку моего повествования: «8.00»
Вернее так: «Я медленно шёл по перрону навстречу появившемуся поезду. А тот в свою очередь так же медленно приближался ко мне. Из здания вокзала выходили встречающие…
8.00».

310.
Нет, не будет восьми ноль-ноль!
Надо бежать!.. И я бросился к кассам дальнего следования: «Один. До Москвы».
Как я вскочил в отходящий поезд, как занял место в купе, как в вагонном окне всё поплыло – помню смутно.
И лишь когда поезд, набрав необходимую скорость, устремился на восток, я взглянул на часы. Это был подарок отца – видавшая виды старенькая «Победа». Их у меня на Камчатке ещё в карантине выпросил один сержант: «Отдай: всё равно в роте отберут».
И вот я взглянул на эти часы, даже приложил к уху – идут.
8 часов 04 минуты.

февраль 2017


ПРИЛОЖЕНИЕ В ВИДЕ СТИХОВ РАЗНЫХ ЛЕТ


ЕЩЁ ДО РОЖДЕНИЯ  (к главке 4)

Когда я ещё не родился,
а только родиться пытался,
вопрос у меня появился,
которого я испугался:

а вдруг в этой небыли странной
я главное что-то не понял
и строю какие-то планы,
а сам уже, глупенький, помер?

И вся-то моя перспектива –
вот эта кромешная яма!
И сделалось так мне тоскливо…
но тут родила меня мама.

ЧУЖБИНА (к главкам 2,4)

Ещё годов  мне было мало,
но я, как офицерский сын,
знал, что на свете есть вокзалы
и поезд из Москвы в Берлин.

Мне было хорошо известно,
что наши рощи и поля
хоть и бескрайни, но – до Бреста:
потом – другая колея.

Она, не то чтоб нашей хуже,
но – уже, каждому видать.
И потому колёса нужно
при въезде поездам сдвигать.

И под гудок протяжно-резкий
опять садиться у окна:
всё те же рощи, перелески...
а вот – чужая сторона.


НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ (к главке 6)

Приклеивал к забору: «Все на выборы!»,
по сторонам при этом озираясь,
тому причиной, очевидно, гены
марксиста-прадеда с листовками в карманах:
«Долой самодержавие!»

ПЯТАЧОК НА РЕЛЬСАХ (к главке 21)

Я нашёл пятак когда-то
и скорей пошёл в кино.
Только мне билет не дали,
так же как и эскимо.

Я тогда его на рельсы
положил и начал ждать.
Скорый поезд появился,
стала вся земля дрожать.

Он ушёл по расписанью,
опустел опять вокзал.
Я поднял свою монетку
и нисколько не узнал.

Стало жутко мне от силы
металлических колес.
И уже не так беспечно
я на этом свете рос.

КАК ПОСТОРИТЬ ШАЛАШ (к главке 22)

В упор взглянул учитель наш
однажды на меня
и сделать ленинский шалаш
велел мне за два дня.

Не в полную величину,
а небольшой макет:
шалаш, скамеечку, копну
и на костре обед.

Я целый день провел в труде,
я клей извел до дна,
но непонятно было, где
шалаш, а где копна.

Какой-то, видно, был секрет,
а я его не знал.
Но тут пришел на помощь дед:
– Ложись-ка спать! – сказал.

А утром за моим столом,
то клея, то стуча,
он всё рассказывал о том,
как видел Ильича.

Мол, Ленин это – голова,
каких не видел свет!..
И получил в 3 «А»
пятёрку за макет.

ПРОВЕРКА (к главке 38)

В зубоврачебном кресле
подумал: «Ну, а если
туда бы я попал,
где камеры и пытки,
где следователь прыткий,
то всё бы подписал?

Меня бы в зубы били,
а после в печень или
будили по ночам
и обзывали грубо,
а я бы стиснул зубы
молчал бы и молчал?»

В зубоврачебном кресле
подумалось: «А если...»
Тут стоматолог рвать
решил два зуба сразу.
И прохрипел я фразу:
«Что нужно подписать?..»


КАК ЖИВЁТЕ? (к главке 54)

Встретившись случайно в лифте,
я спросил у Вас:
– Как живете? – Фифти-фифти! –
молвили смеясь.

Тут порвалось что-то в лифте:
стал он падать вниз.
– Что такое «фифти-фифти»,
объясните, мисс?..
      
УЛОВ (к главке 60)

Хуже смертной казни
утром клёв на Клязьме.
Хуже редьки горькой –
на вечерней зорьке.

Ни судак, ни язь мне,
ни голавль, ни щука
не попались в Клязьме –
вот какая штука!

Только ёрш колючий
жалостно-прежалостно:
– Дяденька, – канючит, –
отпусти, пожалуйста!..

ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ  (к главке 63) 

Я был в делах любовных робок.
Лишь вспомню, хочется вздохнуть:
как часто я сидел бок о бок
и ведь ни разу – грудь о грудь.

В те годы очень был умён я, –
и знал все книги до конца.
И девушки недоумённо
со мной прощались у крыльца.

Как вдруг одна из них сказала,
что это всё она читала,
что ей известно, всё, всё, всё…
И я – поцеловал её.

МЫ – МАТЕМАТИКИ! (к главке 74)

Мы ребята – ещё те,
нам дорога – скатертью.
Я иду по гипоте-
нузе, ты – по катету.

Мы – и больше – никого,
кроме несказанного.
Теорему Пифаго-
ра докажем заново.

ИЗ ПЕРВЫХ СТИХОВ (к главке 97)

1. СОВЕСТЬ
Нас пять миллиардов разных –
из плоти мы все, из крови.
Кто чистую, кто грязную –
каждый имеет совесть.

Дождик грибной – приятно.
Гриб в атмосфере вырос!
Люди, не будьте всеядны, –
прочь атомный выброс!

Стонет Вьетнам и Ангола,
стонет сакс на Бродвее.
Болельщики жаждут гола
на стадионе имени Ленина.

Ну, напоите жаждущих,
ну, успокойте болящих.
Нет, я знаю, не каждый чист
перед женщиной грудью кормящей.

Писатель, кончающий повесть,
всё ли вложил ты туда?
Совесть,
               совесть,
                совесть
мучает  всегда!

2. АНАБИОЗ

       По сообщениям печати в США проведены опыты
       по замораживанию людей и сохранении их
       в состоянии анабиоза.
       Число добровольцев, попадающих в анабиоз,
       продолжает увеличиваться.
                Из газет

Кто мне скажет, хотя бы примерно:
это мода, новый психоз?
Холодильник работает мерно:
кто последний в анабиоз?

Старикашка, боящийся рака,
деньги в кучу – делает взнос.
У него за спиною – драка:
каждый хочет в анабиоз.

Хоть не дёшево, но сердито,
и не то, что местный наркоз.
ЛСД с героином забыто:
в моде только анабиоз.

Очень просто, заманчиво это –
отоспаться до лучших времён.
Вся в огне полыхает планета,
ну, а здесь всё покрыто льдом.

Лёд слоится, растут год за годом
однокомнатные дворцы,
в них лежат, как под крышкой гроба,
замороженные мертвецы.

Спят спокойно и аппетитно,
холодильник уютно гудит.
Спят, так сладко, что как-то обидно,
как-то жалко их даже будить.

3. ЛЕБЕДЬ
Умирает лебедь, и белеют перья
и к воде холодной тянет голова.
Лебединой песней, лебединым пеньем
околдован мир весь, как в объятьях сна.

В песне бессловесной слышен отзвук жизни,
благодарность солнцу, утру и весне,
в ней тоска по морю, по безбрежной выси
и тиши озёрной летом при луне.

Расплескались крылья, и увяла шея,
и глаза закрылись в мёртвом забытье.
Тишина заката, розовеют перья,
умирает лебедь, угасает день.

СТИХИ ДЛЯ АССОЛИ (к главке 126)

Свежий ветер брызги сорит,
наломал он нынче дров.
Уезжаю от Ассоли:
нету Алых парусов.

На губах ли привкус соли,
или это проза слов?..
С чем явиться мне к Ассоли
вместо Алых парусов?

Что поднять над головою –
не подскажет мне никто.
В Волге я лицо умою, –
где-то высохнет оно?

Как мираж пустыни знойной,
словно тающая боль, –
вдруг увижу взгляд спокойный:
улыбнётся мне Ассоль.

Я приду к ней – поздно ль, рано,
сжав волненье в кулаке, –
не в мундире капитана,
а в потёртом пиджаке.

И взмахнёт Ассоль руками
и поймёт меня без слов.
И появится над нами
пара Алых облаков.
июль 1973


ЗАПАХ (к главке 138)

Моя башка болит и кружится,
моя душа почти покойница:
вот как сосед мой крепко душится,
вот как, подлец, одеколонится!

Закрою плотно дверь балконную,
засуну в нос тампоны ватные:
а он всё жидкость льёт зловонную
себе на лысину приватную.

Зато его жена все запахи
вдыхает с ежедневной радостью.
Другие дарят мужу запонки,
а эта лишь флаконы с гадостью.

МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЁЙ (к главке 139)

Гул моторов стоит уверенный,
под крылом – высота Эвереста.
Что-то найдено, что-то потеряно, –
для всего здесь хватило места.

Получаю пургу за безветрие, –
что ж, судьба мне бросает перчатку.
Ты свою отложи геометрию
и пришли мне письмо на Камчатку.

Самолёты меняют марки,
только звёзды на небе прежние.
Вон те две – лучистые, яркие,
как глаза твои – карие, нежные!..
6 ноября 1973


СТИХИ, ОПУБЛИКОВАННЫЕ В ГАЗЕТЕ ДВО
«СУВОРОВСКИЙ НАТИСК» (к главке 140)

Вот и ночь, и три вулкана
мгла заволокла.
Взялся ветер с океана
за свои дела.

Сверху донизу все сопки
переворошил,
но у самой леса кромки
голову сложил.

Даже вздохом не нарушил
спящий гарнизон,
потому что очень нужен
каждой роте сон.

Ведь до боли интересно
увидать родню,
а особенно невесту
милую свою.

Но звучит сигнал подъема,
и пора вставать.
А в такое время дома
лишь ложатся спать.
1973

ВЕТЕР С ОКЕАНА (к главке 143)

Снова ветер, снова ветер с океана
хлещет снегом по усталому лицу.
И в тумане, как в засаде, три вулкана –
часовые у Камчатки на посту.

Где-то светлые долины и платаны,
кущи райские и пенье соловьёв.
А у нас всё снегопады да бураны,
купол неба полон снега до краёв.

До тебя теперь лежит маршрут неблизкий.
Дорогая, не грусти, а улыбнись
И камчатской необъятной ночью мглистой
мне, пожалуйста, любимая, приснись.

Снова ветер, снова ветер с океана
принесёт с собой тревоги и снега.
Но я знаю, что седые три вулкана
сохраним мы в нашем сердце навсегда.
1974

ПОДЪЁМ ПЕРЕВОРОТОМ (к главке 147)

Был турник, и я на нём,
а вокруг – родная рота.
Сделать велено подъём
и причём – переворотом.

Часовые у ворот,
два сержанта вместо мамы…
Налицо – переворот,
только вот подъёма мало.

 НОЧНОЕ (к главке 149)

 Из казармы по малой нужде
 выходил я ночами, бывало,
 и подмигивал синей звезде,
 и она мне, подруга, кивала.

 Где уж там – разыскать туалет:
 заносило пути и дороги.
 Я ловил ускользающий свет
 и мочился в ближайшем сугробе.

 О, Камчатка, тебе мой поклон,
 а не всякие там славословья!
 До сих пор я ещё на балкон
 выхожу, понимаешь, спросонья.

КАПТЁР ТРЕГУБОВ (к главке 150)

 В каптёрке комбезов груды,
 шинелей штук сорок висит,
 а он, коммунист Трегубов,
 о чём-то своём говорит.

 О милой, о близкой, о дальней,
 (куда нас судьба занесла!)
 о той разъединственной Гале,
 что с ним по соседству жила.

 Цветы ей дарил ежедневно,
 в кино и танцы водил.
 А как возмущённо и гневно
 про капитализм говорил!

 Но Родина-мать приказала,
 но Родина-мать позвала!
 «Ты должен!» – Галина сказала,
 лишь слёзы сдержать не смогла.

 А он ей ответил: «Ну, что ты!
 Я свято исполню свой долг!»
 И вот он в рядах автороты –
 в каптёрке – задумчив и строг.

 Дождинки к окошку прилипли,
 туман пару сопок слизал.
 «Опять неспокойно на Кипре!» –
 сурово Трегубов сказал.

 «Опять неспокойно!..» – и стиснул
 до хруста он пальцы в кулак,
 ему как бойцу-коммунисту
 с таким не смириться никак.

 Я видел – за всё он в ответе:
 за кучи вот эти белья,
 за Галю, за жизнь на планете –
 за всё! А иначе – нельзя!
 1974

ЧАСОВОЙ (к главкам 151-152)

Я – часовой. Иду на пост
глядеть во все глаза.
Ни чувств, ни дружб и ни знакомств
на эти два часа.

Мне брат – не брат, и мать – не мать.
Устав и твёрд и прям:
Сперва я должен вверх стрелять,
а после – по ногам.

Родные позабыв края
и прошлое своё,
три слова только помню я:
СТОЙ! КТО ИДЁТ? – и всё.

Я БЫЛ ТАМ (к главке 169)

Я был на краю земли,
и там, где она кончалась,
глаза мои видеть могли,
как что-то в бездне качалось.
«Да это же кончик хвоста
мифического кита!» –
в сознании мысль промчалась.

Пускай магелланы твердят
про шарообразность планеты,
пусть кружат над нами ракеты,
в которых герои сидят,
и пусть всем итогам итог
прославит их подвиг могучий,
но – вижу я бездну у ног
и хвост в этой бездне зыбучей!

ОТРЫВОЧНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ
О ПЕРВОЙ ЛЮБВИ  (к главке 186)

А вспомнить что-то из былого
весною легче почему-то:
мгновенья детства голубого,
зелёной юности минуты,
а там – часы любови первой…
Да, расшатались нынче нервы!

1.
Когда увидел я её,
она взглянула на меня.
И я сказал себе: – Моё!
И руку протянул: – Моя!..
Но не дотронулся, решая:
она моя или чужая?

2.
Мы целовались до утра
у дома, сидя на скамейке.
Прекрасная была пора!
Я думал ей цена – копейки.
А нынче понял: был рассвет,
и ничего дороже нет.

3.
Увы, с моей её прописка
не совпадала и весьма.
Пришла на помощь переписка, –
читаешь буквицы письма,
разгадывая час без мала,
что тут она затушевала.

4.
Она мне подарила фото,
и я носил его с собой,
в то время как родная рота
меня готовила на бой.
Пусть в пятнах фото и помято,
зато не крови это пятна.

5.
Отнюдь не страсти лютый голод
сажал меня за разом раз
на поезд в чужедальний город,
а тяга видеть пару глаз.
Я приезжал, снимал пальто,
садился рядом – ну, и что?..

6.
По соловьям палил из пушки.
Какие были соловьи!
А после слёзы по подушке
распространял из-за любви
под стук колёс на верхней полке.
В себя пальнуть бы из двустволки!

7.
Не знаю в чем, но виноват.
Когда последнее свиданье
нам подарило мирозданье,
мы взяли лодку напрокат.
Могли бы в ней о быт разбиться,
но не надумали жениться.

О ТОМ, КАК Я НАЧАЛ ПИСАТЬ СТИХИ (к главке 191)

Я жил, как все – не лучше и не хуже,
диктанты ежедневные писал.
К себе раз в год (не чаще!) лазил в душу,
к другим и вовсе в души не влезал.

Но вот однажды сбили спанталыку:
поэзия, как карты и вино.
Учителя! – ведь знали, что привыкну
и плохо кончу, только всё равно

сказали: – Вот бумага, вот чернила!..
И рифмы показали, где лежат.
Ещё сказали: – Слово – это сила!
Ни дня без строчки! – выдели курсивом,
но в землю не  закапывай талант.

Я было – спать, я загасил все свечи,
но в дверь грохочут, мол, гостей встречай!
Знакомься – Муза. Можем дать на вечер.
И подмигнув, сказали: – Не скучай!..

Я этот вечер отличу из тыщи:
в дремучей однокомнатной тиши
стареющая Муза пальцем тычет
в листок бумаги и твердит: – Пиши!

И я пишу то ямбом, то хореем,
пытаясь всё и вся зарифмовать…
Мне друг сказал: – Мы все чего-то сеем,
да только забываем поливать.
1975

ЧИТАТЕЛЮ КАЛИГРАММ (к главке 226)
(акростих)

Переплетенье букв ажурных,
Архитектуру слов фигурных
Вы разгадали или нет?
Ленивы Вы или упорны,
Угрюмы или же задорны?
Секунда? Час? Готов ответ!
Есть много в жизни наслоений,
Разнообразных разветвлений,
Головоломных личных драм,
Ежевечерних размышлений,
Ежеминутных каллиграмм.
Вглядитесь в жизнь: среди ветвей
Успех сокрыт, как соловей.
 
ВАСИЛЁК (к главке233)

Мне сказали: – Ты на злак
на полезный не похож.
Ты доподлинный сорняк:
ты во вред другим растёшь
во поле. Ядрена вошь!

– Мы под братство и любовь
распахали полземли.
Это поле для хлебов
для овса и конопли.
Так что ты отсель вали!

–  Я всего лишь василёк
голубой, как небеса.
Я и в мыслях-то далёк
брать чужое у овса:
у меня своя роса…

Мне в ответ сказали: – Хам!
Наши небеса не трожь:
космонавт летает там,
наблюдая сверху рожь, -
ты ему во вред цветёшь!

- Я обычный василек!..
–  Мы тебя за всё виним!
–  Мне и думать невдомек…
–  И сейчас искореним, 
меньше во поле одним!
1984

МОЯ ЖИЗНЬ (к главке 234)

1.
Хожу на службу, но лишь по нужде.
И не в дубровах шумных – ровно в восемь
Я должен быть за кульманом – во где,
Пусть даже болдинская наступает осень.

Я в дальнем ящике держу талант,
А в ближнем готовальню и лекало.
Вчера мне сообщил литконсультант,
Что новизны в моих твореньях мало.

Он прав, подлец: ведь жизнь не нова.
«Всё суета…» – я знаю без запинки:
Пустое брать конверт, писать «Москва» –
Москва стихам не верит из глубинки!

Хоть не благоволит ко мне печать,
Мои дела нельзя признать плохими:
Мне завтра предстоит стихи читать,
Я буду выступать перед глухими.

2.
А на десерт грызу орехи –
не золотые, а фундук.
Какие могут быть успехи,
когда фортуна мне не друг?

Меня легко взять на испуг,
в душе сплошные охи-эхи,
и мысли лезут неумехи,
и валится перо из рук.

Иду не в рост – в неврастению.
Сижу, как филин на суку,
и говорю судьбе: «ку-ку».

Жую орехи земляные,
будильником фундук колю,
чтоб не звенел, когда я сплю.

ЮГ-85 (к главке 256)

Сколько праздности на пляже!
Поглядите, - целый час
инженер и слесарь даже
здесь лежат не шевелясь.

Целый час и день до ночи, -
целый отпуск напролёт
в Судаке, Алупке, Сочи
кто хоть пальцем шевельнёт?..

И на фоне этой лени,
где и мы лежим с тобой, –
неустанно, в мыле, в пене
честно трудится прибой.

ПО ТАЛОНАМ (к главке 276)

Перед окошком с кратким словом «касса»
мне нравится порою постоять,
а после с упоением читать
неоновую надпись «Рыба-мясо».

Казалось бы, ну что в словах такого:
«Меха», «Чулки», «Хрусталь», «Универмаг»…
Но я их перечитываю, как
«Войну и мир» великого Толстого.

Какая сила у литературы, –
а ведь сплошная выдумка. Клянусь –
я вижу мысленно: лежат колбасы, куры…
Над вымыслом слезами обольюсь!


----------------------------------


Рецензии