Альбинос. О Леониде Бородине, ч. 1

                1.
    Этот человек сам написал о себе, назвал книгу «Без выбора», и тем отсек иные подходы к своей биографии. Одни сочтут название  неточным,  другие  – свяжут  со склонностью автора к фатализму.  Действительно,  трудно поверить, чтобы кто-нибудь выбрал себе  аресты, тюрьмы, этапы, мытарства, а Бородину выпало их на двенадцать лет. Но  стройный подтянутый человек, которого  видишь  в книге на фотографиях, не похож на тех, кто бросается словами.
 
    «По самому большому счету я прожил легко и светло», - настаивает Бородин и опять вызывает недоумение: да это же всё равно, что сказать: «Я любил ее за то, что она разбила мне жизнь».

    Какой-нибудь психиатр усмотрел бы в подобных признаниях склонность к саморазрушению,  предположил бы: натура Бородина устроена так, чтобы видеть свое счастье в своем же несчастье. И, скорее всего, не ошибся бы, если «несчастье» воспринимать исключительно в бытовом значении,  забыв о «чисто русской тяге к чрезвычайности» (Б.Пастернак).   Да и сам Бородин замечает: «К сожалению, «героизация» сознания не только мобилизует личность,  но и деморализует, точнее, может особым образом повлиять на личность в тех сферах бытия, каковые объявляются вторичными». Так это или нет, но жить без героики скучно. Невыносимо. Помните у  Николая Гумилева:  «И пока к пустоте или раю/ Необорный не бросит меня,/ Я еще один раз отпылаю/ Упоительной жизнью огня».

    Духовной родиной Бородина были книги, географической -  Россия, точнее Байкал. Они и  сформировали его; про такого человека  устами Версилова («Подросток») говорит Достоевский:  «У нас создался веками какой-то еще нигде невиданный высший культурный тип,  которого нет в целом мире – тип всемирного боления за всех… Он хранит в себе будущее России».
               
    Так повелось, что те, кого мы называем мыслителями, пророками, имели слабость связывать будущее с человечностью, словно оно, будущее,  приходит затем, чтобы оправдать привычку к словам или опровергнуть пророчества. Будущее - слишком безопасное место, чтобы не воспользоваться его гостеприимством. Оно, безразличное к Правде, пристрастно к Идее. В пространстве грядущего эти высокие материи редко соединяются. Может быть, потому будущее и окутано обаянием вечных надежд? Зато пройдя, оно превращает нас в яростных обличителей. Таково свойство человеческой зоркости: на остатках былых заблуждений простирать руки к новым, каким-нибудь сверхчеловеческим идеям о вечной молодости, бесконечном счастье. А проблемой была и остается обыкновенная человечность,  которой тот же Версилов вменяет: «…осчастливить непременно и чем-нибудь хоть одно существо в своей жизни, но только практически, то есть в самом деле…».
 
    Судьба поместила Бородина на такую почву, где сострадание, участие в чужих бесчисленных бедах могли бы сломать человека, будь он мельче и послабей. А главное,  не столь поглощен исканием правды, которое в его случае  связано с  представлением о подвигах, странничестве, приключениях, близкими духу рыцарства и высоких страстей.  Правда важна для него как осмысляющее начало жизни – то, что для верующих вмещает понятие Бог. Недаром Валерия Новодворская, диссидентка  диссиденток «Западного выбора», всегда безупречная в вопросах чести, назвала «русиста» Бородина «рыцарем прощального образа».                .               
                2.
    Если признать, что век гуманизма кончился и больные времена отличились (не раз!) расчеловечиванием, то придется повторить, что  высший разум вышел из всего этого не в лучшем виде и подобно богине победы на пороге мгновения не застыл. Гибельность не бывает одноразовой.  Она проходит через судьбы людей.  Однажды   (Бородин называет эту пору «тихим сном веры») он узнаёт: его отец – враг народа.
 
    Такие открытия никогда не проходят зря. Они наполняют человека иным содержанием – о природе добра, справедливости. Способствуют изменению зрения. Так и юноша Бородин начинает понимать, что он внутри страшного мира, сам вобрал его зло, и, отдавая себе отчет, признает, что вместо возвышенно прекрасной национальной жизни страна имеет идеологическую догму, обслуживающую политическое заблуждение: «Меня никто не учил ТАК видеть и знать, то есть как бы  не видеть и не знать, этот способ самозащиты от чужого страдания я получил по совокупности всего воспитания в советском обществе, где реальны только собственно советские люди, а несоветские – они как бы и не люди вовсе». Он впервые видит других за рядами колючей проволоки, внизу котлована: они кажутся существами иной расы, «в одинаковых телогрейках-бушлатах, в одинаковых шапках, все на одно лицо»… «Не знаю, существовало ли еще место, где на квадратный метр земли приходилось столько трагических судеб!». Бородин добавляет: «Уже не вспомнить, кто первый сказал, что «зэки» не все нелюди, что полно там безвинных, или без вины виноватых, или, если и виноватых, то в пустяках». И что совсем не вмещается в его голове: социализм созидается заключенными. Это он понял в Норильске, куда восемнадцатилетним приехал работать после исключения из ленинградского университета.

    Шесть громаднейших рудников, столько же угольных шахт, крупнейшая в стране обогатительная фабрика… - всё это в руках заключенных. Бородин не скрывает своего настроения: «Советский человек во мне сомневался в правильности такого порядка, а несоветского человека во мне не было». Как в подобных случаях спастись от муки психического раздвоения? Дело ведь не в формальных  уловках, а в безвыходности своего положения и такой жизни вообще. Как уберечь себя от крысиной тактики поведения, которой придерживались очень-очень многие люди? (Собственно, придерживаются и сейчас.)  Оглядываясь на прежнего себя, Бородин пишет, что заболел «идеей правды»: «заболел настолько, что ни о чем ином и думать не мог».  Что правда способна оказаться «объемнее» его возможностей, - такого не исключал «и, кажется, догадывался, что знание может обернуться непредставимыми последствиями». Но, спрашивает он,  «разве стремление к безнадежному делу не путь открытий?»   
               
                3.
    Следует остановиться ради краткого отступления и заметить, что Леонид Бородин называл свою правду «третьей», как бы  показывая,  что правда правде рознь.  Суть даже не в хитроумной привычке к тотальной подмене, свойственной деятелям господствующей морали,  когда ложь  сознательно выдается за правду и ради какой-нибудь модной идейки правда извращается на глазах. Речь о соотношении правды и истины, о ее родственных связях с идеологией, коллективными страстями, групповыми и частными интересами. Ключ к  «третьей правде» Бородина - в понимании  Абсолюта как надполитической категории,  а также в гражданском чувстве, когда   «проблема страны важнее всего мечтательно личного». Ведь Леонид Бородин принадлежал поколению, для кого жить обывательски значило прозябать. «Экстремальность ситуации, - утверждает он, -  способна возрождать человека, выпрямлять ему позвоночник,  возвращать глазам остроту зрения, а жизни -  смысл, когда-то отчетливо сформулированный, но утративший отчетливость в суете выживания».

    Русской лихостью веет его признанье: «Мне бы до Байкала добраться, там-то не пропаду!» Так и слышишь перекличку с народной песней, где строка: «Я Сибири не боюсь, Сибирь ведь тоже русская земля» и далее «Э-эх!» вмещают всё, что не дается прочим словам. Думаю, что «третья правда» Бородина это признание истины в нейтральном значении, то есть независимой от идеологии - истины как одной из доступных частей Абсолюта, который всегда  бесконтролен, не просеян и специально не подобран под фундамент определенного общественного устройства. Он, как письмо на почте, пребывает  в состоянии до востребования. Блуд социальных систем его не касается. Такая истина способна подорвать авторитет любой власти, и не только советской. Ей невозможно сойтись с миром идеи и государства, постоянно актуализированным, меняющимся, зависимым.

    По молодости лет Бородин упускает из вида, что любая власть нуждается в ритуальной канонизации истины, в специально подобранных идеях. С годами это заблуждение проходит;  в зрелом возрасте Бородин уже в принципе не приемлет идеологизированную сущность всякого  миропорядка.  «Должен же быть хоть какой-нибудь символ вечности, как тот парус одинокий на горизонте – оглянулся и увидел: белеет!.. прав он или неправ, определился, нет ли относительно бури – важно, что белеет!» Этот вывод претворяется и на деле, что крайне непросто для такого неравнодушного человека, как Бородин.  Достаточно вспомнить страницы его книги, которые касаются расстрела Дома Советов в 1993 году.  Бородин не примыкает ни к каким враждующим группам, он  в стороне.  Внутреннее смятение слышится в его словах: «Оттого и носился вокруг дома с видеокамерой дни и ночи, будто камера способна помочь определиться, отстраниться от «идейности ситуации» и вернуться в молодость, где принцип несоизмеримо важнее истины или хотя бы догадки о ней». Наверно, не просто бывшему узнику особого режима, к тому же романтику, находившему отвлечение и утешение не только в книгах, но и собственных снах, особенно приключенческих, признаться, видя полыхающий Дом Советов: «Вот оно – мое сновидение – судьба! Сколько раз снилась мне сходная ситуация:  окружение, обреченность, скорая гибель…». Признаться  - и  на этом поставить точку: «Мои приключения кончились… Тридцать лет назад я был бы внутри этого Дома независимо от правоты или неправоты, потому что в подсознании, как оно формировалось с детства, обреченный и погибающий всегда более прав». Бородин называет свою позицию инфантильной, но стоит на своем: выбор совершается однажды и навсегда и не в пользу красных флагов и новых оголтелых вождей. Все  рвущиеся к власти, наверно, видятся ему, сыну краснодеревщика, заядлому книжнику, куклами из гофманской мастерской,  сработанными Коппелиусом в кошмарном бреду. Бес  вечной смуты и человеческого самоедства чужд нашему персонажу. Даже православный вариант несогласия он не считает приемлемым для себя. Ему симпатичны тихо стоящие люди с иконами, но он не примыкает и к ним: «молиться – удел женщин».   Есть и другая причина: «Мне ли, политизированному «православцу», место среди людей воцерковленных, подлинно верующих? Примкнувший – на большее мне не претендовать,  и молитва моя будет формальной, потому что не умею загонять мысль, как собаку в конуру, а без этого нет полноты и искренности молитвы».

    Это размышление как-то очень настойчиво просится к одному предупреждению в начале книги: «Не было в моей жизни борьбы. Было несовпадение, потом противостояние…  Не я боролся, со мной боролись». Между прочим, в контексте этих фраз попадается слово «урод». Подобная самохарактеристика вызывает не только улыбку, но и литературные ассоциации. Вспомним одну знаменитую книгу, где автор позволяет герою назвать себя идиотом, а затем, проведя его через всё сочинение, как бы соглашается с ним и выносит это слово в заглавие. Герой предъявляется читателю самым нелестным образом (если забыть изначальное толкование этого слова)  еще до знакомства с ним. Но в нашем случае  самоотрицание Бородина и заглавие книги не совпадают и особенностями личности не объясняются. «Идиотизм» первого и «уродство» второго одинаково привлекательны и относят нас к мыслям о христианстве, о людях особенных, в какой-то степени  не от мира сего. Невозможно не вспомнить фразу, необычную  и доверчивую,  для такого в общем-то закрытого человека, как Бородин: «Думаю, что в действительности был полон любовью к человекам, что, может, одной любовью и жил, а вражду и отталкивание только изображал, чтобы не казаться самому себе скучным и пресным…».  Нарочитое: «к человекам» показывает некоторую неловкость автора от своего признания: особая жизнь отучила от нежностей, которые в среде бывалых людей называют телячьими. В то же время эта нарочитость не без отсылки к Библии.
Продолжение следует
               


Рецензии