Альбинос. О Леониде Бородине, ч. 4

              8.
    Но возвращаюсь к личности Бородина, к его редкому дару привносить в трагическую ситуацию юмор. Можно вспомнить сцену со смертниками, к которым упекли героя, так как у политических заключенных свободных мест не имелось:
 «…напротив  нарисовалась бородатая физиономия лет тридцати.
 
– Привет, земляк! Я – Саня. А ты? Сколько трупов?

– Где? – спрашиваю.

– Чо, где? По делу, конечно. Я ж тебя не колю, сколь  в натуре.

До меня, наконец, доходит смысл вопроса.

– Нет, - говорю. – Я по другой статье.

После моих пояснений Саня  долго изумленно шевелит растительностью на лице, затем, высунувшись, орет:

- Слышь, братва, к нам политического спустили!.. За что ж вам такие срока дают? – спрашивает Саня.

– Боятся?

- Да нет, - отвечаю, - просто не любят.

Мой ответ отчего-то вызывает у Сани и ближайших соседей дружный хохот.

– Слышь, братва, они их не любят! – орет Саня и хохочет, широко раскрывая свою металлозубую пасть.»
 
    И снова не поворачивается язык придраться к словам. Наверно, можно что-то подправить. Но нужно ли?  Эта сценка - как «Всюду жизнь», незабываемая картина  передвижника Ярошенко.
 
    К сожалению, творчество не поглотило всю личность Бородина. Он сам признается, что по-настоящему занялся писательским делом к моменту второго ареста.  Именно тогда оно стало для него артистическим удовольствием. А всё написанное прежде – «не от хорошей жизни». Человек, которого тянет пойти по лунной ночной дорожке, мерцающей на воде (а Бородин такой), был рожден писателем. Но вопреки себе, убежденному фаталисту, совершил выбор  не в пользу сочинительства. Стыдился самого этого слова. Наверно, принцесса Грёза, спутница мечтателей, фантазеров, романтиков,  казалась ему слишком изнеженной дамой, он не хотел допускать, что ее лик связан со временем и способен принять любые черты:  и Гадюки Алексея Толстого, и Зои Космодемьянской, и певицы Марии Каллас. Всё же талант  вывел Бородина к зазеркальной форме существования. Его произведения восхищают личностью автора. Мы отвыкли от цельного человека. Вечно рефлексирующий, озабоченный собой психопат, ущербный, обличающий, слабый, распространился и размножился на страницах изданий. Ему не живется, а плачется. Как ветхозаветная вещь мира, он полон усталости с юных лет. Он и в жизни-то надоел, достает и в литературе.  Его радетелям так и хочется пожелать: «Больше внимания тормозам.  Даже проигрывая на разгоне, можно выиграть за счет торможения».  Где душа?.. Ведь и у плакальщиков она очень даже имеется. И просит внимания.  А впрочем… Большинство людей живут в клетках своего сознания. Наверно, и я тоже.

                9.
    Он был главным редактором журнала «Москва», когда в нем  появились мои  повести и рассказы. Для меня это значило много. В мире, разделенном на своих и чужих, может быть, очень много. Несмотря на это я  не стала выражать благодарность  Бородину. И при следующей, второй, публикации поступила так же. Словно передоверила свое отношение телепатическим силам, для которых у людей особого склада - с переразвитыми чувствами, каким, скорее всего, был Бородин,  самое тонкое дистанционное восприятие. В третий раз, при очередной публикации, всё же решилась, но, подойдя  к двери приемной, уткнулась в фотографию в траурной рамке. По моему впечатлению в самый раз было обратиться в соляной столб. Но нет, всего-то застыла на месте, да слово «необратимо» вспыхнуло в голове.

    Вернувшись домой, я раскрыла взятый в редакции свежий номер журнала и снова обнаружила ту  самую фотографию, уже с подписью «Вечная память,  1938 – 2011».               
 Леонид Иванович Бородин, в добротном пригнанном пиджаке, при галстуке и белоснежной сорочке, легкий, подтянутый, аккуратный, был застигнут фотографической вспышкой где-то там, в трансцендентном пространстве. Слегка повернувшись, он глядел в сторону, мимо пустяков и мелочей жизни, прикрыв рот рукой и как бы держа его на замке. В этом жесте, в этой сжатой  руке с артистическим  тонким запястьем над отутюженной белой манжетой,  весь на чеку, он ушел в один напряженный взгляд с налетом  легкой опаски. Вид руки, ее устойчивое положение, корпус плеча говорили о многолетней укорененной привычке, не допуская и мысли о случайности позы. Личный жизненный опыт, годы затворничества, пересылок, скитаний вылепили эту фигуру без всякой двусмысленности.  В своем облике он был очень конкретен, хотя уже давно имел отношение к мифу как общественный деятель и литератор. То была чистая работа природы, воплотившей общий смысл непростого характера. И слово «необратимость» опять зависло в мозгу.               

И вот я шла по Новому Арбату в редакцию журнала «Москва» на вечер его памяти. За неделю до этого на 25 ноября обещали снег и начало зимы. Но ничего подобного не случилось. Наоборот, было не по сезону тепло. Прохожие не то чтобы радовались, но как-то слишком заметно тянулись к маленьким удовольствиям вроде пива, мороженого и тут же  покупались на них. Воскресная праздность одолевала и посетителей злачных мест. За чистым стеклом  они смотрелись как заклинатели какого-то вечного кайфа  -  то приникали к своим соломинкам, словно вытягивали из бокала эликсир бесконечного счастья, то откидывались на спинку стула и вбирали счастье из воздуха. Кто поблизости не дремал так зазывалы музея эротики. Бойкие подростки цепочкой стояли поперек дороги и лезли под руки со своими цветистыми приглашениями.
 
    Выручил темный проход между домами, ступеньки вниз, а за ними  -  тихий Серебряный переулок. Под боком нахальной настырности он угрюмо стоял, храня верность былому Арбату.  Разве что впереди диким цветом резал глаза недавно отстроенный под старину особняк  да озабоченной горожанке не терпелось узнать, где музей композитора Скрябина.

- Меня занимает тема – Скрябин и Пастернак, -   сказала она. -  Я читала, что Пастернак – ученик Скрябина.

- О Пастернаке теперь только ленивый не пишет. Почему-то вокруг других – тишина.  Но ничего… Тишина - тоже текст.  Непроявленный.

– Как это понять?

- А так и понять, что случайное претендует на вечность.

- Это Пастернак – случайное?

- Ну, конечно, нет. Он-то в порядке, а вечность  покинула мир. А то, что осталось, злободневное, активированное, орет и, кроме себя, ничего не слышит.

– А чем вы занимаетесь? – неожиданно спросила она.

– На  расстроенном инструменте виртуозно играл только один  Софроницкий.  Знаете такого? Лучший исполнитель Скрябина. А вот и музей.
 
    Собеседница, поблагодарив, освободила  душу для дороги к Леониду Бородину, к тому «спасибо», которое непроявленным зависло во мне.  Вот и Бородин в своей книге пишет:
 
«…подойти к человеку, прожившему жизнь – да еще какую! – подойти и сказать, положим: «Привет, Саша, спичку не дашь?» - ну, не мог я обучиться этому зэковско-пролетарскому панибратству, не мог – и всё!»  И далее (если с просьбой обращались к нему): «доставал, глядя в сторону, протягивал без слов, и, коли разговор завяжется – хорошо, нет – не надо». Где-то в середине между этими строками: «И ни в коем случае никаких «спасибо»!

    Такие фразы остаются в памяти, ищут единомыслия. И оно откликается словами другого,  уже помянутого выше известного узника (О.Уайльда): «…тюремная жизнь позволяет увидеть людей в истинном свете. И это может обратить человека в камень. Тех, кто живет за пределами тюрьмы, мельтешение жизни вводит в обман. Они сами втягиваются в ее круговорот и вносят в этот обман свою лепту. Только мы, находящиеся в неподвижности, умеем видеть и понимать».  Мне достаточно было этих двух мнений, чтобы притормозить свой порыв благодарности.  Кто знал, что ему не суждено сбыться? Впрочем, для сокровенного границы не меряны. Поговорка: «сказанное слово - серебряное, несказанное - золотое» предполагает возможность третьего, более надежного, варианта – слова, закрепленного на бумаге.  Под знаком бородинской «Баллады об альбиносах»:
               
Смотри, я высох от проклятий,

Измен, предательств и доносов!

Так не жалей своих объятий!

Мой брат из рода альбиносов!
               
Цени же, друг, счастливый случай,

Нам путь назад – что путь на плаху!

Пойдем же, брат, тайгой дремучей,

Чем дальше в лес, тем меньше страху!               


Рецензии