Человек - паук - человек

                Устав от работы я вышел пройтись  перед сном подышать полной грудью, но прогулка оказалась скомкана: ноябрь заканчивался, поднимался стылый ветер и холод заползал в рукава. Торопливо шагая вверх по течению миновал освещённое пространство под мостом, слушая, как где-то сверху снуют автомобили, вошел в старую, глухую часть поймы, - небольшой участок меж улиц Осташковская и Широкая. Немного послушал ночной шёпот прибрежных тростников, тихо радуясь возможности предаться подобному роскошеству, свернул от сумеречной набережной в сторону, ближе к фонарям.
                Там и состоялась наша встреча.
                Вопреки всякой вероятности я всё-таки разглядел его в прохладных потоках воздуха, среди теней обнажённых ветвей и бликов тусклого фонаря, он покачивался на незримой нити, спущенной из безлистной кроны дерева. Ловец, охотник, ткач, строитель, - довольно крупный паук продолжал свои попытки что-то соорудить, несмотря на холод и темноту.
                Немного не дойдя до ловчей сети, растянутой поперёк тропы, я остановился, завороженно вглядываясь в сосредоточенные движения ловчего. Это было настолько странно, настолько не к месту и не ко времени, что я испытал глубокое замешательство: в пустом остывающем сквере нас было двое, и не то рефлекторное, механистическое упорство примитивного организма, не то возвышающийся над неотвратимым роком, величественный и отрешённый подвиг совершался передо мной. Постояв на холоде, я развернулся и безмолвно пошёл обратно, к дому.
                Движения паучьих лап, вызывающие обычно в лучшем случае брезгливость, пробудили в этот раз необычайно глубокие, спавшие чувства и всколыхнули давнишние воспоминания с необычайной отчётливостью, сделав их отчетливыми и яркими, как блики фонарей, вспыхивающие в чернильно-чёрной Яузе.
                Я вспомнил другую реку, другое время, яркий летний день, далёкий год, когда я был ребёнком. Мой дед, - сутуловатый, всегда чисто выбритый, с залысинами в почти непоредевшей изжелта-белой шевелюре, со взглядом пристальных, цепких глаз не совсем человеческого изжелта-зелёного оттенка, - недвижно замер на брёвнах, перекинутых через реку. Рекой этот поток мы в деревне величали, как представляется, по некоторому недоразумению: лишь пару раз в году, в весеннее половодье и в осенние дожди он вспучивался, подтапливал низину, заросшую ивами и бузиной. Всё остальное время он гораздо сильнее напоминал сонный ручеёк, местами совершенно скрывающийся в кустах и зарослях душистых трав.       
                Сияющее изнутри небо, белые груды облаков и бормотание сонного ручья никак не могли служить декорацией к тому, что происходило на моих глазах: дед собрался умирать. Он опустился на брёвна, перекинутые через ручей (в месте единственной тропы меж двух деревень, рассекшей непролазные заросли низины) и, свесив одну ногу вниз, сосредоточенно рассасывал какую-то пилюлю, извлечённую из прозрачного пузырька. Я переминался с ноги на ногу, не решаясь сесть с ним рядом и ожидая, что мне вот-вот нужно будет мчаться, звать подмогу, чтобы, конечно, всех спасти (а как могло быть иначе?)
                Деду, как видно, приходилось несладко. Лицо его сделалось сероватым, некрасивым. Поманив меня рукой с когда-то покалеченным, негнущимся безымянным пальцем, он проговорил, превозмогая боль, - если я помру, скажи всем, чтобы не вздумали везти гроб Бог знает откуда, чтобы прямо тут, - он кивнул головой в сторону перелеска на другой стороне поля, где, действительно, было сельское кладбище, - тут пускай прямо и похоронят. Понял?
                И посмотрел особенным взглядом, тем самым, под давлением которого любой проглатывал язык и начинал воспринимать его слова как указания, которые нужно выполнять быстро, чётко и без рассуждений, - любой, кроме его собственной жены. По таинственной причине на бабку эта магия не действовала совершенно. Как и любой советский школьник я готовился к труду и обороне и моментально понял, что на меня возложена ответственность, которую нельзя не оправдать. Я кивнул в ответ, хоть в глубине души и не верил в необходимость везти гроб. Будучи большим, я знал, разумеется, о существовании смерти, но, - как некоего отвлеченного понятия, явления, что случается где-то и когда-то, но никак не там, где обитаю я. Как и каждый ребёнок, в этом отношении я был исключением из целого мироздания, - в собственных глазах, по крайней мере.
                И не ошибся.  Не успели потускнеть сияющие громады облаков на горизонте, как на лицо моего деда стала возвращаться краска. Понемногу он стал дышать глубже; пилюли подействовали. Мы отправились дальше, покинув низину и едва пробивающийся сквозь сплетения трав сонный ручей.
                Дед прожил ещё долго; достаточно долго, чтобы увидеть, как исчезнет с карт страна, с которой была связана вся его сознательная жизнь, - нужно сказать, что был он человеком партийным, идейным, и, пониженный до директора учебного заведения после падения Вячеслава Михайловича Молотова, с которым он был как-то связан, всех последующих руководителей не ставил ни в грош. Что за жизнь он прожил, через что, помимо известных мне фактов, - детство в дальней губернии, где, по его словам, по улицам городов бродили дикие ишаки и верблюды, создание советских ВУЗов и новой системы образования вообще, эвакуация из Ленинграда в 41м, , работа директором на окраине послевоенной Москвы, покупка элитной «Победы» в личное пользование, двое детей, старший сын в МГИМО, дочь в МГУ, - я так никогда толком и не узнал. Я видел преимущественно царившего на семейных сборищах патриарха, человека из стали и поэзии Маяковского, ставшего у истоков целого семейства, и любившего меня, - третьего уже по счёту внука, - какой-то совершенно самозабвенной, нерастраченной за целое лихое двадцатое столетие любовью. Что это были за сборища! Женщины, - мои мать, бабка и тётка, - порхавшие в своих платьях, словно бабочки, вокруг стола, с подносами, с беляшами и чебуреками, которыми на перегонки объедались мои старшие братья, чтобы потом со смехом стонать, лёжа на раскладушках под августовским звёздным небом в саду. Надерганные прямо с грядки редиски, лук и салат, которые нужно обмакнуть в соль перед тем, как съесть; крепкий запах «беленькой», идущий от мужчин, тосты, которые произносились «по-гусарски»… Его не стало в тот год, когда я сделал первые шаги в направление взрослой жизни, - в тот год, когда мой школьный учитель биологии привёл меня в горы, в заполярье, и необходимость отвечать за свои поступки стала из абстракции такой же предметной, как пара сухарей, которые прячутся в карман, завёрнутые в полиэтилен. И да, как ни банально, способность положиться на другого, - пускай такого же голодного и замерзшего, как и ты, и способность не подвести, не обмануть его ожидания, не облажаться, - нашлись там же, в раскисших от вечной мороси тундрах, среди скользких от влаги скал.
                Когда я вернулся, деда уже не было. Нам не довелось попрощаться, и, как я понял позднее, это и к лучшему. Лишь в последствии, читая автобиографические наброски Сартра, я испытывал тревожное неловкое чувство…
                И тем же летом, пару месяцев спустя, по воле всё того же учителя я оказался в летнем лагере для юных дарований и, - могло ли быть иначе, - встретил там Ту-самую. Там я узнал, что значит терять дар речи, что значит жить от встречи до встречи и что хотел сказать автор образом птички – тоже, и как пахнет летний дождь на крыльце старой сельской школы… Летняя влюблённость в старших классах пролетает быстро; но след она оставляет на всю жизнь. Хотим ли мы этого, нет ли, любой последующий опыт в области чувств будет рассматриваться через призму именно этих, самых первых едва сознаваемых чувств и неловких фраз... Мы встречались поздно вечером, чтобы прятаться в местной кладовке, пересказывать друг другу сюжеты каких-то книг и о чём-то фантазировать, перешёптываться, сидя чуть поотдаль и вдыхая запахи летней ночи и наших ещё не сформировавшихся тел, а днём... А днём я приходил на лекции для юных дарований и чувствовал, что ослепну, если посмотрю на неё при ярком свете.
                И вот я вернулся в тепло, оставив позади промозглый ночной ветер, несущий первые крупицы снега. Разделся, включил тепловентилятор и, подумав мельком, что гемолимфа паукообразного уже наверняка стала льдом, а кристаллы снежинок иссекли его последнее творение, достал из холодильника, кефира, налил, прихлебнул, не торопясь. На конец вечера у меня запланировано что-то азиатское, кажется, южно-корейское, плюс немного диетического шоколада с подсластителем из стевии. Но кино сегодня не увлекает, да и стевия, стократно более сладкая, чем сахарный тростник,  горчит…
                Я встал у балконной двери и, прихлёбывая из кружки, лениво пролистал ленту социальной сети. В социальной сети Та-самая опубликовала фото в скромной и практичной восточной одежде, без косметики, приложив к нему пространное рассуждение о природе женственности и, кажется, феминности, что не совсем одно и то же… А по другую сторону стекла белые росчерки продолжают пронзать свет уличных фонарей. Да, кто в отрочестве Кастанеду читал, тот в цирке не смеётся, здесь она не ошиблась. Круги фонарей оживляют другое воспоминание… Другое время… Первое января, фонари только-только погасли. Заваленная едва шевелящимися телами студентов квартира общей знакомой на окраине Бутырского хутора; куда мы пришли, не сговариваясь, - случайная встреча друзей детства, уже ни радости, ни волнений. Мы уже давно не прячемся в чуланах, учимся в разных институтах, мы не только перестали друг другу посылать «Почтой России» письма, но уже и не собираемся выпить пива вместе. Я не очень хорошо помню, как я в этой квартире оказался, - приполз, мягко говоря, на бровях.
А так всё в прошлом.
                Очень короткий,  отрывистый сон на полу среди пустых бутылок и вот я прихожу в себя ещё даже близко не протрезвевший, хотя несколько отдохнувший. Голова гудит, во рту невообразимая помойка: первое января. И тут в сером свете утра в комнате появляется Та-самая.
                Как пел финский вокально-инструментальный ансамбль «Ночное желание», old loves they die hard. Всё моё существо пронзает единым мигом понимания того, что ничего более прекрасного я не видел и, совершенно точно, уже не увижу. На ней платье тёмно-зелёного цвета, кожа бледна после бессонной ночи, на шее – нитка жемчуга, предельно лаконичная. Волосы полыхают яростным пожаром, подобно Манежу в 2004-м - я так и не узнал, краска ли это была, или её естественный цвет. Как гений чистой красоты, - думаю я обессиленно, соскребая остатки воли, чтобы что-то ей сказать, и не могу. Как и шесть лет до того, я теряю при виде неё и дар речи, и способность соображать: я уже не больше, чем бабочка, пригвождённая абсолютной реальностью и достоверностью невыразимо прекрасного мига, и я понимаю что да, вот и оно, предсказанное классиком - «мимолётное видение», добравшееся и до меня. И в гамме чувств появляется нота отчаяния, а следом и нота смирения, потому что это предопределено, всё решено до нас, сквозь нас и много далее нас, но - это звучит, звучит струной сквозь время и пространство, вибрирует через январь к марту и дальше в сентябрь, поёт во мне, пока я гляжу на неё снизу вверх.
                Угол, под которым стремительные росчерки пересекают свет фонарей, изменился: ветер усиливается, на улице становится холодней. Я пишу ироничный комментарий в ленте социальной сети и ставлю кружку на подоконник; как это бывает нередко, я не ошибся в то похмельное январское утро - действительно, ничего столь пронзительно-прекрасного я с тех пор не встречал. Много было всего, - и днём, и ночью, и такое, о чём и вспомнить-то не хочется... Но всё-таки с охотником и архитектором у нас много общего, хоть я и стою с тёплой стороны стекла, гляжу на снег и чувствую, как на лице вздуваются, совершенно по-дедовски, желваки, а он уже вернулся туда, куда возвращаются все пауки, все архитекторы и все охотники.
                Мы оба одноразовые. Но всё же интересно, сохранила ли она ту нитку жемчуга?
--
M kalin


Рецензии