Матей Вишнек. Машинерия Чехов

Ouvrage realise dans le cadre du
programme d’aide a la publication
Pouchkine avec le soutien du Ministere des
Affaires etrangere francais et de
l’Ambassade de France en Russie

Издание осуществлено в рамках
издательской программы “Пушкин”
при поддержке Министерства Иностранных дел Франции
и Посольства Франции в России


Mat;i Visniec

LA MACHINE TCHEKHOV



;ditions LANSMAN
2005



Матей Вишнек

МАШИНА ЧЕХОВ


Пьеса




Комментарии
Москва
2009
 
Перевод с французского Анастасии Старостиной


















Вишнек Матей
Машина Чехов: Пьеса / Перев. с франц. А. Старостиной. — М.: Комментарии, 2009. — 64 стр.

Экзерсис одного из самых ярких современных драматургов Франции, в своей пьесе представляющего А.П. Чехова как родоначальника театра абсурда.


ISBN 978-5-85677-056-7
© Йditions Lansman, 2005
© Matйi Visniec
© Комментарии, 2009
© Анастасия Старостина, перевод, 2009
 
ПИСЬМО К ЧЕХОВУ






Дорогой Антон Павлович,

уже много лет я все собираюсь послать Вам это письмо, чтобы сказать, что Ваша власть надо мной — совершенно мистического свойства. Но не столько при чтении будоражат меня Ваши пьесы. Злые языки, знаю, говорят, что все написанные Вами для театра страницы образуют, в сущности, одну пространную пьесу. Доля правды в этом есть: Ваши герои могли бы свободно перемещаться из “Дяди Вани” в “Чайку”, из “Трех сестер” в “Иванова”, потому что атмосфера действия и его оправа у вас не меняются... Злые языки говорят еще, что Ваши пьесы — это такие окошечки, через которые публика заглядывает в дом умалишенных— желтый дом чеховского мироздания, где Вы заперли целую эпоху или, лучше сказать, конец эпохи, закатный мир. Мир, который история, впрочем, безжалостно вымела, как только Вы соблаговолили умереть.
Как я уже сказал, Ваши пьесы захватывали меня не столько при чтении, сколько на театральной сцене в те времена, когда я сам был заперт в желтом доме коммунизма (или, если угодно, утопии). Это покажется невероятным, но в утопические, в стиле короля Убю, времена построения “нового человека” Ваши пьесы очень часто ставились в странах Восточной Европы. Может быть, это и в силу того, что никто не мог Вас цензурировать, поскольку Вы уже вошли в “культурное наследие человечества”, как тогда выражались. А того, кто вошел в “культурное наследие человечества”, нельзя было запретить, даже если его пьесы ставились в самой экстравагантной и нонконформистской манере.
Перейду, однако, к сути дела: я лично открыл театр абсурда прежде и прежде всего через Ваши пьесы. И это потому, что, стараниями режиссеров времен моей юности, чеховский мир стал репликой на наше заключение в коммунистической психушке. В персонажах, которых вы придумали, почти всегда растоптанных судьбой, мы видели себя самих, на ощупь тыкающихся в мире без горизонта. Никогда, признаюсь, меня так не трогал абсурд в пьесах, например,  Ионеско, Беккета, Дюрренматта или Пинтера, как трогала заряженность абсурдом Ваших пьес, где несуразные поиски счастья высвечивают саму тварную сущность человека.
Но этот приоритет в заложении краеугольного камня под здание театра абсурда никогда за вами не признавался (только раз, опосредованно, одним малоизвестным критиком из Санкт-Петербурга, который в 1896 году, после злосчастной премьеры Вашей пьесы, объявил, что ничего в ней не понял, потому что это чушь). Люди чудные, Антон Павлович, и прихотлива память последующих поколений. Сегодня, стоит какому-нибудь автору изобразить трех персонажей, которые ждут на автобусной остановке, на него набрасываются с обвинением, что он-де подражает Беккету, что он сымитировал “беккетовскую” ситуацию... И никому не вспомнится, что некто Антон Павлович Чехов за 60 лет до Беккета придумал трех сестер из провинциального городка, которые до бесконечности ждут оказии уехать в Москву, куда они так никогда и не уедут... Во всяком случае, мне ожидание трех сестер у Чехова, еще до беккетовского “ожидания”, открыло абсурдное измерение судьбы. Не говорю уже о том, что по вашим пьесам слоняются всякого рода блаженные и чудаки, этакие метафизические странники, которые предвещают целое литературное направление будущего. Взять хотя бы прохожего из “Вишневого сада”, персонаж мимолетный и таинственный, который появляется неизвестно откуда, живет на протяжении двух реплик, спрашивает, где тут дорога на станцию, и снова уходит в никуда... Для меня этот странник есть предок Владимира и Эстрагона...
Но оставим в стороне проблему преемственности и циркуляции тем в литературе... Я хочу сказать Вам вот еще что, Антон Павлович: театр, который Вы пишете, — это сама хрупкость, и меня всегда подкупала атмосфера, которой проникнуты Ваши пьесы. Вот он, великий персонаж, созданный Вами, — атмосфера, некий туман, внутри которого люди ведут себя, как призраки, неспособные общаться, вечно скользящие по рельсам, которые никогда не пересекаются, персонажи, перемещающиеся в параллельных мирах, персонажи, сломленные с самого начала, с мига их вступления на сцену, персонажи, вечно растерянные от того, что с ними происходит... Потому и не стоит удивляться, что все те, кто восхищался вами во времена коммунизма, так глубоко проникались этой, родной, атмосферой и темой неспособности человека общаться.
Еще больше потрясала лично меня Ваша судьба. Судьба, которую, что бы там ни говорили, я считаю счастливой. Вы умерли молодым, в 44 года, в 1904-ом, до революции 1905-го и до того, как Первая мировая война и большевистская революция перевернули жизнь всех русских писателей и художников... В каком-то смысле Вам повезло — не привелось попасть в ситуацию заключения пакта с дьяволом, с литературой соцреализма, со Сталиным и с неисчислимыми ужасами ХХ века. Отвесив легкий поклон, Вы ушли со сцены до того, как вся русская литература включилась в бред революции, культа личности и пропаганды.
Вы вообще-то не верили в революцию. И в письмах говорите довольно часто: единственная революция, в которой нуждалось бы человечество, — это чтобы люди стали... человечнее. Но могли ли бы люди стать лучше, не будь насилие необходимостью? Вопросы, вопросы... И вот еще что, дорогой Антон Павлович: я люблю Ваши сочинения, потому что Вы лучше, чем кто бы то ни было из писателей, поняли, что человек — существо в высшей степени противоречивое. Может быть, это, кстати, и есть главный предмет настоящей литературы. И может быть, поэтому литература будет всегда нужна — как бур, проникающий в человеческую душу глубже, чем научные дисциплины: социология, психология, философия... Вы жили в состоянии, позволившем Вам понять некоторые из внутренних распрей, которые раздирают человека, потому что Вы были одновременно великим врачом и великим больным... На протяжении почти всей жизни вы давали в себе приют этим двум персонажам, которые вели между собой битву без пощады, — врачу и больному... И последнему удалось, к несчастью, выиграть битву, однако с каким замечательным результатом для творчества! И с какой замечательной выгодой для рефлексий о смерти, потому что в пьесах, которые Вы написали, умирают, надо признаться, довольно-таки часто... почти все Ваши герои танцуют со смертью, не говоря уже о великих самоубийцах, которых Вы создали, о Треплеве, Иванове...
Я кончаю письмо просьбой не сердиться на меня и простить меня за то, что, безмерно восхищаясь вами, я в конце концов превратил и Вас, Антон Павлович, в персонажа пьесы. Другими словами, я позволил себе написать пьесу, где Вы стали главным героем, героем на смертном одре, но герое бессмертном, в окружении персонажей из своих же пьес, особенно тех персонажей, которые изведали смерть и которые приходят, чтобы научить Вас, как умирать, но более всего — как жить... Ячувствовал необходимость выразить таким образом мое почтение кВам, мой дорогой маэстро, и попытаться самому, в процессе письма, лучше понять внутреннюю механику того творчества и того мира, что не дают мне покоя ни на один миг.
 
Машина Чехов
 
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

ЧЕХОВ
ПРОХОЖИЙ
ЛОПАХИН
Старая няня АНФИСА
Старый лакей ФИРС
АРКАДИНА
ТРЕПЛЕВ
ТУЗЕНБАХ
СОЛЕНЫЙ
Три сестры: ОЛЬГА, МАША, ИРИНА
Три доктора: ЧЕБУТЫКИН, АСТРОВ, ЛЬВОВ
АННА ПЕТРОВНА (САРРА)
БОБИК

Один актер может играть несколько ролей.
Минимальное число актеров: 3 женщины, 5 мужчин.

Антон Павлович ЧЕХОВ — русский писатель и врач, родился в 1860-ом, умер от туберкулеза в 1904-ом; его последняя пьеса — “Вишневый сад”.
ПРОХОЖИЙ — персонаж из “Вишневого сада”; появляется во втором действии в тот момент, когда Раневская и ее близкие смотрят на закат солнца, спрашивает дорогу на станцию, затем, напыщенным и галантным слогом, просит подать “голодному россиянину копеек тридцать”.
Ермолай Алексеевич ЛОПАХИН — персонаж из “Вишневого сада”, богатый купец, именно он покупает вишневый сад Раневской, к которой питает двойственные чувства. “Мой отец был крепостным у вашего деда и отца, но вы, собственно вы, сделали для меня когда-то так много, что я забыл все и люблю вас, как родную... больше, чем родную”. В одном из писем Чехов пишет: “Лопахин, правда, купец, но порядочный человек во всех смыслах”.
АНФИСА — няня, старуха 80 лет, персонаж из “Трех сестер”; ее притесняет Наталья Ивановна, мать Бобика.
ФИРС — персонаж из “Вишневого сада”, старый лакей, служивший нескольким поколениям в имении Раневской; в конце пьесы, когда семейство уезжает на зиму в город, его забывают в пустой усадьбе.
Ирина Николаевна АРКАДИНА — персонаж из “Чайки”, мать Треплева, стареющая знаменитая актриса. Ее отношения с сыном непросты, поскольку она видит в нем ненавистное зеркало, отражающее ее возраст.
Константин Гаврилович ТРЕПЛЕВ — молодой человек из той же пьесы; после одной неудачной попытки самоубийства предпринимает вторую, под занавес. “...жаль, что у меня мать известная актриса, и, кажется, будь это обыкновенная женщина, то я был бы счастливее”.
Николай Львович ТУЗЕНБАХ — персонаж из “Трех сестер”, барон, поручик; романтическая натура, он влюблен в Ирину; Соленый издевается над его философскими тирадами относительно будущего человечества, необходимости работать и т.п.; впрочем, Тузенбах подает в отставку и уходит из армии, чтобы наконец начать “работать”; в финале пьесы Ирину оповещают, что Тузенбах убит на дуэли Соленым.
Василий Васильевич СОЛЕНЫЙ — персонаж из “Трех сестер”, штабс-капитан; так же, как Тузенбах, безумно влюблен в Ирину; он говорит относительно мало, как правило, чтобы подколоть Тузенбаха; его фразочки способны обескуражить общество; он часто провоцирует чувство неловкости у приглашенных в дом к трем сестрам; это он говорит о Бобике, ребенке Наташи и Андрея: “Если бы этот ребенок был мой, то я изжарил бы его на сковородке и съел бы”.
ОЛЬГА, МАША, ИРИНА — три сестры из одноименной пьесы; их мечта, которой не осуществиться, — это покинуть провинциальный городок, изо дня в день пожирающий их молодость, и обосноваться в Москве, где они надеются наконец “зажить”.
Евгений Константинович ЛЬВОВ — молодой земский врач, персонаж из “Иванова”; он предан своему ремеслу и в то же время проявляет узколобость, когда речь идет о человеческой психологии; берет на себя роль Великого Инквизитора по отношению к Иванову (“Николай Алексеевич Иванов, объявляю во всеуслышание, что вы подлец!”); он готов драться на дуэли с Ивановым, которого считает виновным в смерти жены, Анны Петровны (Сарры); в первой части пьесы Львов пытается лечить Анну Петровну и открыть ей глаза на несчастный характер Иванова; по всему видно, что он тайно влюблен в эту женщину, обреченную умереть от туберкулеза.
Иван Романович ЧЕБУТЫКИН — персонаж из “Трех сестер”, 60 лет, доктор, который забыл все, что относится к его профессии, человек, который ведет совершенно никчемную жизнь. “А я в самом деле никогда ничего не делал. Как вышел из университета, так не ударил пальцем о палец, даже ни одной книжки не прочел, а читал только одни газеты...”; декларирует, что до безумия любил мать трех сестер.
Михаил Львович АСТРОВ — персонаж из “Дяди Вани”, врач, человек деятельный, верящий в прогресс. “От утра до ночи все на ногах, покою не знаю... Сел я, закрыл глаза... и думаю: те, которые будут жить через сто — двести лет после нас и для которых мы теперь пробиваем дорогу, помянут ли нас добрым словом?..”
Анна Петровна (САРРА) — персонаж из “Иванова”, жена главного героя; она умирает от туберкулеза, конец ее ускорен поведением мужа, который больше ее не любит и не скрывает этого.
БОБИК — сын Натальи Ивановны, невестки трех сестер, персонаж из пьесы про них; рождение Бобика переламывает обычаи фамильной усадьбы Прозоровых; Бобик становится средством захвата Натальей Ивановной власти в доме.
Сцена 1

ЧЕХОВ, ПРОХОЖИЙ, АНФИСА.
Комната в полутьме. Меблировка может напоминать спальню чеховского дома
в Ялте: железная кровать, деревянные стол и стул, кресло-качалка и плетеное
кресло, старый буфет, ковер у кровати... Застекленная дверь наполовину завешена гардинами, которые мягко ниспадают на пол. На столе лампа с абажуром.
Чехов, лежащий в постели, вздрагивает и приподнимается на локтях.
Тут же раздается выстрел.
ЧЕХОВ. Анфиса!
Пауза. Чехов, замерев, ждет.
За одним из стеклянных квадратиков двери возникает, как привидение,
лицо Прохожего. Он легонько постукивает по стеклу.
Чехов зажигает лампу под абажуром, спускается с постели, надевает халат
и идет открывать дверь.
ПРОХОЖИЙ. Добрый вечер... Прошу прощенья за беспокойство... Боюсь, что я заблудился. Я ищу Николаевский вокзал... Не будете ли вы так любезны показать мне дорогу... Какой вечер прекрасный... Мне, однако, надо непремен¬но выйти на дорогу к вокзалу. Мне сказали, что Николаевский вокзал якобы еще далеко, якобы в семнадцати верстах отсюда... Семнадцать верст пешком, сами понимаете... Или же они просто так брякнули... Как это может быть, чтобы Николаевский вокзал был в семнадцати верстах отсюда?
Прохожий исчезает, не дожидаясь ответа, а за спиной Чехова появляется Анфиса. Старая няня с керосиновой лампой тоже похожа на привидение, по крайней мере,
поначалу. Обернувшись к ней, Чехов тут же начинает кашлять.
АНФИСА. Сколько уж раз я вам говорила, Антон Палыч, чтобы вы не вставали с постели? Куда вы собрались? У вас и так гость идет за гостем. Все время у вас кто-то сидит. Даже вот и чужеземцы. Все, кому не лень, стучат в дверь, день ли, ночь ли. Я, к примеру, считаю, что это ни к чему для больного, как вы. Вот вы снова раскашлялись. Всю ночь кашляли и кровью плевались. Куда это годится? Кто всю ночь кашляет и без конца плюется кровью, не имеет такого права вставать с постели. Сколько вы еще крови выхаркаете? Сколько еще останется?
Чехов, глухой к словам Анфисы, умывает лицо из фарфорового таза.
Анфиса протягивает ему полотенце.
АНФИСА. Крови из вас вышло больше, чем есть у вас в жилах. А кто стирает? Я. Я стираю простыни и все остальное тоже. Вам невдомек, как тяжело отходит кровь... Хуже нет — кровь отстирывать... Жир и то легче отходит, чем кровь... А все потому, что встаете с постели. Куда это годится?.. Только я прикорну — вы давай письма строчить. (Достает лист бумаги, замаранный кровью.) На что они, все эти ваши письма? И так к вам по почте их приходит немерено. И это бы еще ничего, но надо совсем без головы быть, чтобы на все эти писульки отвечать. Вчера, как вы писали, кровь выхлестнула прямо на бумагу. И сегодня вам, дескать, надобно переписывать все сызнова. (Протягивает ему листок бумаги.) Вот, я его высушила, только не разобрать ни единой каракули... Нехорошо вы делаете, Антон Палыч... Негоже издеваться над старухой, мне уж восемьдесят годков. Не могу за вами смотреть денно и нощно. Мне тоже надо соснуть хотя иногда. А вы, как я задремлю, сей же час ну катать письма, либо идете Бог ве куда в одном халате.
Мягким жестом Чехов просит Анфису подать ему пальто,
которое он с ее же помощью надевает на халат.
АНФИСА. Нехорошо оно с вашей стороны, Антон Палыч. Вам жить всего-то несколько денечков, а вы сразу с постели, как я задремлю. Вот вы послушайте, что я вам скажу. Я, когда бы захворала, ни за что бы вас не позвала себя пользовать... Что вы за доктор, Антон Палыч? Как такое возможно, чтобы человек был доктор, а сам кровью плевал? Чему вас там учили, в ниверситете?
Жестом, исполненным доброты, но твердым, Чехов просит Анфису подать ему
шляпу, потом зонтик. Старушка повинуется, не переставая сыпать упреками.
АНФИСА. Я вот в гимназиях не училась, а дожила-таки до восьмидесяти годков. И ежели будет на то воля Божья, помру в урочный день без мук, в своей постели. И кровью не плююсь и не дохаю, и никого не тревожу. Ноги только вот что-то начали подводить. Во всем же прочем я здоровехонька, а Бог свидетель, жизнь у меня была нелегкая. Всю свою жизнь я прислуживала другим... Да вы, Антон Палыч, не слушаете, что я говорю. За многими больными я ходила, но вы, Антон Палыч, ох какой трудный больной.
Чехов смотрит в зеркало, кашляет, полощет горло каким-то раствором. Набрав его в рот, на миг застывает, привлеченный странным криком, возможно, птичьим. Анфиса подносит Чехову туфли и помогает ему обуться.
АНФИСА. Никогда не встречала такого нравного больного. Вам бы только вон с постели — и за перо. Далась она вам, эта писанина. На ладан дышите, а все — писать да писать. Ни к чему это... Я вам так скажу: хватит уж. Кончайте бу¬магу марать. Нечего. Пора и честь знать. Мало того, что вы сбежали из дому, чтоб умереть на чужой стороне...
ЧЕХОВ. Анфиса, принеси, будь добра, саквояж.
АНФИСА (идет искать докторский саквояж). Да, вам должно быть стыдно, Антон Палыч, что вы таким молодым помираете. Сколько вам? Только подумать, ему всего сорок четыре, а уже помирать собрался. В ваши-то годы мужчина только-только начинает смыслить, что к чему в жизни... на вкус ее пробует... а вы, пожалуйста, уже на смертном одре! Стыдно, Антон Палыч! Стыдно! (Протягивает ему саквояж.) Вам надо было идти на ветеринара... Скотину лечить, потому в людях вы, видно, нисколь не понимаете...
ЧЕХОВ. Анфиса, как, Господи прости, ты сюда попала?
АНФИСА. Что скажет ваша матушка, Евгения Яковлевна? Что скажет сестра ваша, Мария? Что скажут ваши братья? Да как подумаешь, что вы сами доктор... Ну, ничегошеньки я не понимаю.
ЧЕХОВ. Анфиса, принеси, будь добра, саквояж...
АНФИСА. Плохо дело! И хоть бы еще...
Старая няня снова идет к шкафу искать саквояж, но замирает,
сделав несколько шагов, в полной растерянности.
Откуда-то извне, может быть, из городского парка, доносится бравая игра
военного оркестра. Чехов выходит в застекленную дверь.


Сцена 2

ПРОХОЖИЙ, ЛОПАХИН.
Тропинка между стволами поваленных вишневых деревьев.
ПРОХОЖИЙ. Прошу прощенья за беспокойство... Вы тоже слышали?
ЛОПАХИН. Чего?
ПРОХОЖИЙ. Звук какой-то слышен...
ЛОПАХИН. А, звук...
ПРОХОЖИЙ. Что бы это могло быть?
ЛОПАХИН. Не знаю... Я тоже его слышу уже пару дней... По несколько раз на дню... Особенно по вечерам...
ПРОХОЖИЙ. Жутковато... Вот опять! Слыхали? Вы тоже слыхали?
ЛОПАХИН. Слыхал.
ПРОХОЖИЙ. Звук-то нечеловеческий. Мне так кажется, он довольно странный, звук этот.
ЛОПАХИН. Ничего, привыкаешь... Особенно по вечерам... Ввечеру его, бывает, слышишь раз пять... И даже когда ночь наступит... бывает и ночью... Вы только меня не просите сказать, что бы это могло быть... Может, это из города.
ПРОХОЖИЙ. Ну, нет... Город все же далековато... И вообще он идет не со стороны города... Он идет скорее с неба, звук этот... Хозяйство ваше?
ЛОПАХИН. Мое. Вы находитесь на землях Ермолая Алексеевича Лопахина.
ПРОХОЖИЙ. Купца Лопахина? Это вы будете?
ЛОПАХИН. Он самый. Мы с вами имели честь встречаться?
ПРОХОЖИЙ. Никак нет... Прошу прощенья, что я за вами увязался, но ваши сапоги так громко скрипят... что мне было нетрудно напасть на ваш след... Они должно быть новехонькие, сапоги-то ваши.
ЛОПАХИН. А что же вы, впрочем, ищете? И с кем имею честь?
ПРОХОЖИЙ. Ну, я всего-навсего прохожий. В сущности, мне бы только узнать, дойду ли я по этой дороге до Николаевского вокзала. Мне-то сказали, что идти надо мимо вишневого сада... Сказали даже, что можно срезать, пройти прямо садом Вот так-то, мужикам нельзя верить... Что бы ни сказали, все враки... Они мне сказали: упретесь в вишневый сад, он-де отсюда в двух верстах... А я чем дальше иду, тем дальше от меня этот вишневый сад отодвигается... Либо он вообще куда-то делся... Уже два часа, как все иду и иду... Вот как раз минуту-другую назад подумал: надо же так заблудиться, на ночь-то глядя... а тут еще этот звук... Счастье, что услышал, как сапоги ваши скрипят... и вот, дерзнул вас нагнать. Так, значится, позвольте спросить... к Николаевскому вокзалу — прямо?
ЛОПАХИН. Прямо.
Слышен далекий паровозный гудок.
ПРОХОЖИЙ. Вы подумайте! Надо торопиться... Хотя... так или иначе я опоздаю... М-да, ясное дело, опоздаю... Вы случайно не знаете, который может быть час?
ЛОПАХИН. Нет.
ПРОХОЖИЙ. Да, я опоздаю, это точно... И все из-за вишневого сада... Как только я стал искать вишневый сад...
ЛОПАХИН. Это сад и есть, вы в саду... Я просто приказал срубить все вишни... Я, Ермолай Алексеевич Лопахин, приказал срубить все вишни. Разобьем тут участки и построим дачи... Железная-то дорога недалеко... участки пойдут, как горячие пирожки... Позвольте представиться... Ермолай Алексеевич Лопахин... царь дураков... У меня и конторщик есть, Семен Пантелеевич Епиходов... Только я ему не даю свои дела вести... Прежде он был конторщиком у бывшей владелицы имения, у Любови Андреевны Раневской... Однако как вся фамилия распалась, не осталось дел, какие вести. А как вишневый сад был продан, конторщик перешел под мое начало. Я, Ермолай Алексеевич Лопахин, им распоряжаюсь... А подсчеты сам делаю... Вот тут только один вопрос: зачем я вам все это рассказываю? Может, потому, что вы— всего-навсего прохожий, пройдете — и тю-тю... А, значит, я могу себе позволить перед вами пооткровенничать... Или вы, может статься, спешите?
ПРОХОЖИЙ. Не очень-то я и спешу.
ЛОПАХИН. Ну, в общем, я — царь дураков. Я чего хотел — ее заполучить, я хотел женщину... А оказался в обнимку с ее вишневым садом... Вы меня понимаете?
ПРОХОЖИЙ. Нет, но это не важно.
ЛОПАХИН. Как я рад, что вы всего лишь прохожий... Потому как мне бы куражу не хватило признаться во всем таком кому-нибудь другому... Да, я любил женщину, и я ее разорил... Даже конторщика у нее отнял... А на что мне конторщик, мне конторщик не нужен... Я ему ни под каким видом не дам и глазком заглянуть в мои конторские книги... Однако для бывшего мужика (Указывает на себя.) шикарно иметь конторщика... Когда я еду в город, в Харьков или еще куда, я могу похвастаться: у меня, дескать, конторщик есть... Для того я его и нанял... чтобы хвастаться, когда еду в город, перед другими купцами: у меня-де конторщик есть... Но я бы ему не дозволил пересчитать даже эти вишни порубленные... Я их сам пересчитал, лично. Знаете, сколько их?
ПРОХОЖИЙ. Откуда же?
ЛОПАХИН. Угадайте.
ПРОХОЖИЙ. Триста?
ЛОПАХИН. Всего срублено восемьсот семьдесят девять вишен... Восемьсот семьдесят девять... Этот вишневый сад был самый красивый в уезде... Даже в большой российской энциклопедии его упоминают, сад этот... Теперь, думаю, им придется его из энциклопедии вымарывать, хе-хе-хе... То-то я вам и говорю, что я — царь дураков... Мне, может, надо было сад этот ей предложить...Может, надо было упасть перед ней на колени и сказать ей, что у меня на сердце... Сказать: Любовь Андреевна, я вас безумно люблю... я так вас безумно люблю, что вот, я выкупил ваш сад и предлагаю его вам в подарок... и не хочу ничего взамен... Знаю, что вы никогда не ответите мне взаимностью, но раз такое дело, вот, я предлагаю вам в подарок ваш собственный вишневый сад... Владейте... Вы, кстати, любите вишни?
ПРОХОЖИЙ. Люблю.
Снова слышен тот же странный звук.
ПРОХОЖИЙ. Ну вот, опять начинается.
ЛОПАХИН. Да, опять начинается.
ПРОХОЖИЙ. Звук этот идет откуда-то издалека. Вслушайтесь! Звук этот не от города... Он скорее сверху идет, с неба... Похоже, как будто струна натянутая лопнула...
ЛОПАХИН. Может, это из какой-нибудь шахты. Бадья сорвалась.
ПРОХОЖИЙ. Нет, он идет не из-под земли... Он сверху идет, с неба... Послушайте сами...
Звук повторяется. Оба слушают без слов.
ЛОПАХИН. Потому, значится, я себя считаю царем дураков... Но как мне было предложить ей вишневый сад, ежели мой отец и весь мой род были крепостными на этой земле? Как я мог это сделать? Не мог я этого... Потому и срубил сад... Рубил, как по живому, как по ее телу... По телу красавицы Любови Андреевны... коей никогда моей не быть... Вишневый сад — да, а она, женщина... нет... Вот, сударь, почему считаю я себя царем дураков... Я хотел живую женщину, а остался с вишневым садом... Да еще все срубил, все вишни... все восемьсот семьдесят девять... Ах, как же мне повезло, что я смог выговориться... Хотя ничего не изменишь... но все полегче... Везенье-то какое, что вы просто-напросто прохожий...
ПРОХОЖИЙ. Вот именно... придется теперь вас покинуть. К сожалению, я должен во что бы то ни стало попасть на Николаевский вокзал. Если это туда.
ЛОПАХИН. Как вы просто прохожий, то, по моему соображению, вы сюда больше не попадете. Все ж таки я хочу задать вам один вопрос... Может, вы тоже купец? Вас интересуют участки под дачи?
ПРОХОЖИЙ. Нет, нисколько... Я тут проездом.
ЛОПАХИН. Ну, что ж, очень хорошо, что проездом. Спасибо, что прошли мимо нас... К вокзалу туда... Идите прямо... посреди срубленных вишен... а чтобы вернуться, ежели вдруг надумаете вернуться, просто поверните обратно... Звучит глупо, но по крайности ясно, вам так не кажется? Я, вероятно, произвожу впечатление сумасшедшего, а? Скажите откровенно... На самом деле, я просто дурак. А дорога, значится, вот...
ПРОХОЖИЙ. Чувствительно вам благодарен. (Покашливает.) И все же погода удивительная. Прошлый год в конце октября уже снег шел ... Так я вас оставляю считать вишни...
Прохожий уходит. Странный звук повторяется.
ЛОПАХИН (кричит вслед Прохожему). Я так думаю — птица... Цапля какая-нибудь...
ПРОХОЖИЙ. Он меня с ума сведет, этот звук... Хотя вокзал уже недалеко...
Cкрывается из виду.
ЛОПАХИН (во внезапном беспокойстве). Погодите, сударь... Может, это сыч... Может, из-за того, что вишни срубили, птицам негде сесть... Ушел... и даже не попросил, как водится, тридцать копеек... Скоро солнце сядет... Хорошо ли я пересчитал стволы? И эти проклятые сапоги, скрипят, скрипят... А может, я должен был ему сказать... Этот звук, мсье прохожий, идет от моих сапог, это они скрипят... Это скрип моих сапог поднимается к небу, до верхушки небесного свода... а небо посылает мне его обратно, как эхо...
Тоже уходит, в противоположном направлении.


Сцена 3

АРКАДИНА, ТРЕПЛЕВ, ЧЕХОВ.
Треплев, раздетый по пояс, сидит на стуле. На груди — повязка.
Аркадина стоит за спиной сына, гладит его по голове.
Чехов стоит перед ними со своим докторским саквояжем.
АРКАДИНА (сыну). Ну же, ты же знаешь, какая легкая рука у Антона Павловича...
ТРЕПЛЕВ. Нет.
АРКАДИНА. Ну же, Костя... Это нелепо.
ТРЕПЛЕВ. Нелепо, потому что я нелепый человек.
АРКАДИНА. Вовсе ты не нелепый.
ТРЕПЛЕВ. Нелепый.
АРКАДИНА. Костя, дорогой мой Костя... Ты мой сын... Ну, посмотри на меня... Антон Павлович специально приехал... Оказал нам такую любезность, потому что я его попросила... он тебе сейчас снимет повязку и обработает ра¬ну...
ТРЕПЛЕВ. Нет, ты.
АРКАДИНА. Костя...
ТРЕПЛЕВ. Я хочу, чтобы это сделала ты! Уже два дня как ты мне не переменяла повязку... Будет заражение крови.
АРКАДИНА. Будет заражение крови, потому что ты этого добиваешься. Чтобы еще больше меня помучить.
ТРЕПЛЕВ. Только ты умеешь это делать Сама знаешь. И все же два дня не меняешь мне повязку.
АРКАДИНА (Чехову). У него жар, я уверена. Но я не могу смерить ему температуру, потому что он разбил градусник. (Треплеву.) Зачем ты разбил градусник, Костя? Костя, я тебя спрашиваю. Антон Павлович тебя спрашивает, зачем ты разбил градусник.
Чехов протестующим жестом показывает, что ни о чем не спрашивал,
но не произносит ни слова.
ТРЕПЛЕВ. Мне хочется пить. И, по-моему, уже дурно пахнет от этой повязки. Меня просто тошнит. А все потому, что ты мне ее два дня не переменяла.
АРКАДИНА. Ты меня убиваешь, Костя. Убиваешь! (Чехову.) Он меня убивает... Да-да... Чем больше мое отчаяние, тем больше он придумывает такого, чтобы меня ранить. Сначала проваливает все попытки самоубийства, а после этого... заставляет меня за ним ухаживать, как за ребенком... (К сыну.) Костя, зачем ты так со мной поступаешь?
ТРЕПЛЕВ. Дайте стакан воды. Как здесь дурно пахнет! Пахнет из-за моей раны!
АРКАДИНА. Ну же, дай Антону Павловичу сделать его дело. Смотри, он принес все, что нужно, чтобы обработать твою рану... Через несколько дней ты совершенно поправишься. Не правда ли, Антон Павлович? И я пошлю тебя за границу. Обещаю.
ТРЕПЛЕВ. Я не хочу никуда ехать.
АРКАДИНА. Поедешь. Ты поедешь за границу.
ТРЕПЛЕВ. Нет, я останусь здесь.
АРКАДИНА. Ты не можешь оставаться здесь всю жизнь.
ТРЕПЛЕВ. Нет, могу! Могу! Могу! Так или иначе, я хочу умереть!
АРКАДИНА. Нет, Костя, ты не способен умереть. Твоя цель — жить, чтобы мучить и мучить меня.
ТРЕПЛЕВ. Я умру. Уже пахнет мертвечиной. Может, у меня задета кость.
АРКАДИНА. Потому что ты целиться не умеешь, Костя. (Чехову.) Он всегда промахивается. Сначала хотел пустить себе пулю в висок, но только поцарапал ухо. Потом хотел попасть в сердце, а всего лишь поцарапал ребро. (Треплеву.) Сердце гораздо левее, Костя, сердечко мое... Неужели ты не знал?
ЧЕХОВ. Ирина Николаевна... Оставьте нас ненадолго одних.
АРКАДИНА. Да... Конечно... Почему бы и нет... (Целует сына в темя.) Ты будешь мил с Антоном Павловичем, да? С докторами надо быть заодно, Костя, я серьезно говорю. (С нежностью целует Чехова в лоб.) Первый долг больного — желать вылечиться. По крайней мере, так пишут в медицинских книжках, да, Антон Павлович?
ЧЕХОВ. Да...
АРКАДИНА. До свиданья, Антон Павлович. Вы останетесь у нас на обед? Нет?
Аркадина выходит, не дожидаясь ответа.
ЧЕХОВ. Константин Гаврилович...
ТРЕПЛЕВ. Мне нечего вам сказать.
ЧЕХОВ. Речь не о том...
ТРЕПЛЕВ. Мне нечего вам сказать. Я нелепый человек, но, по крайней мере, берусь играть эту роль до конца. И в любом случае медицина еще не изобрела лекарства от моей раны. А все потому, что я и сам не знаю, что она такое, моя рана. Когда чувствуешь бесконечную пустоту в душе, можно ли говорить о ране? Когда чувствуешь, что не хочешь ни покинуть этот мир, ни принять его, и живешь, как призрак, между двух миров, можно ли говорить о ране? И что может сделать несчастная медицина против пустоты, которая крутит, без конца крутит тебя вокруг жизни и вокруг смерти? И это притом, что у тебя нет сил принять ни ту, ни другую?
ЧЕХОВ. Константин Гаврилович, успокойтесь. Я вам все равно не отвечу.
Чехов начинает разбинтовывать повязку на груди Треплева.
Жесты его легки и даже грациозны.
ТРЕПЛЕВ. Тогда зачем вы приехали? Я же не такой больной, как все прочие... Самоубийства не удаются мне, потому что я — существо нелепое. Но в один прекрасный день я перестану быть нелепым. Если мама попросила вас приехать, чтобы убедить меня и дальше быть нелепым, то есть проваливать свои самоубийства, то это напрасный труд.
ЧЕХОВ (осматривая повязку, пропитанную кровью). Я приехал не затем, чтобы просить вас и дальше быть нелепым. Я приехал просто к коллеге.
ТРЕПЛЕВ. К коллеге? Что вы хотите этим сказать?
ЧЕХОВ (наклоняется к ране Треплева, принюхивается). Я прочел ваш рассказ в петербургской газете, он произвел на меня глубокое впечатление. У вас есть талант, Константин Гаврилович. Небеса даровали вам то, чего нет у большинства людей: талант... Это возвышает вас над миллионами. (Нюхает повязку.) Свой талант надо уважать. Надо принимать его и как радость, и как бремя... Благодаря таланту ваша жизнь уже наполнена смыслом, в то время как миллионы людей все еще тычутся в темноте, ища смысл своих жизней...
Рывком, но достаточно бережно, Чехов сдергивает повязку с груди Треплева.
ТРЕПЛЕВ. А-а!
ЧЕХОВ. Константин Гаврилович, позвольте дать вам совет?
ТРЕПЛЕВ. Это мама подослала вас с советами?
ЧЕХОВ (открывает свой саквояж и начинает извлекать из него все необходимое для промывки и дезинфекции раны). Если вы описываете людей несчастных, например, невезучих... и если хотите задеть за живое читателя... попробуйте быть посуше... Таким образом вы создаете для тоски своего героя некоторый фон, задник, на котором он лучше выделяется... Пока что в ваших рассказах герои плачутся, и вы вздыхаете вместе с ними. Вот почему я вам говорю: посуше, похолоднее.
Треплев закуривает. Чехов начинает промывать ему рану,
его жесты по-прежнему бережны.
ЧЕХОВ. Если вы хотите стать писателем, писателем в глубоком смысле слова, любой ценой сохраняйте независимость. Ваш долг — ставить вопросы, а не отвечать на них. Избегайте в ваших рассказах скрытых нравоучений. Не пытайтесь ничего доказать. Писатель, который хочет во что бы то ни стало что-то доказать, разрушает свой опус. Рисуйте жизнь, как она есть, не пыжьтесь ничего доказывать. Писатель должен служить персонажу, а не персонаж — писателю. (Накладывает мазь на рану.) Если вы высовываетесь, чтобы судить вашего героя, дело швах. А читатель почувствует, что вы предвзяты, и не станет вас читать или, еще того хуже, станет читать через силу. Самая большая неловкость со стороны писателя — это торчать рядом с героем — в качестве судьи, палача, надзирателя или толкователя. Чем вы виднее как автор за спиной персонажа, тем более он, персонаж, получается стертым. (Накладывает свежую повязку.) Таким образом вы его обедняете, крадете у него личность и в конечном счете убиваете. И, напротив, чем скромнее вы как писатель держитесь за спиной героя, тем живее он получается... а чем больше вы даете ему шансов на жизнь... тем больше в нем появляется подлинности, тем больше у него, соответственно, шансов вас пережить. Потому что литература, Константин Гаврилович, великая литература, есть ко всему прочему ловушка для смерти. И чем больше правдивости вы вложите, тем больше отдалится смерть... Когда садитесь писать рассказ или повесть, с самого начала займите позицию беспристрастного свидетеля. Таким образом у вас будут все шансы на удачу — ваш рассказ будет задевать за живое. Когда у писателя есть талант, а у вас есть талант, его рассказ задевает без потуг выжать слезу, задевает одной своей простотой и правдой... Это так.
Чехов кончает перевязку.
ТРЕПЛЕВ. Спасибо, Антон Павлович. Вы останетесь у нас на обед?
Чехов идет мыть руки. Треплев поливает ему из кувшина.
ЧЕХОВ (моет руки). И обращайте внимание на стиль. Ни в коем случае не сглаживайте и не шлифуйте в тексте шероховатости. Иначе выйдет плоско. И еще: не надо утомлять читателя витиеватым стилем. Вот пример. Если написано, что человек сел на траву, фраза воспринимается легко, потому что в ней есть ясность и она не приковывает к себе внимания. И наоборот, если я накручу, что высокий человек с узкой грудью и с рыжеватой бородкой сел на зеленую траву, уже помятую ногами прохожих, сел молча, бросая по сторонам робкие и боязливые взгляды, — сквозь такую фразу продраться будет трудно. Она не сразу укладывается в голове. А фраза должна укладываться в голове сразу, в один миг.
Треплев протягивает Чехову белое полотенце.
ЧЕХОВ. Вот почему я говорю вам: садитесь за письменный стол не иначе как с ясным рассудком. Не надо браться за перо, если вы не чувствуете себя холодным, как лед.
Чехов кашляет. Треплев гасит папиросу. Странный звук раздается из сада.
Оба поворачивают головы в ту сторону, откуда идет звук.
Сцена 4

Николай Львович ТУЗЕНБАХ, Василий Васильевич СОЛЕНЫЙ,
потом ПРОХОЖИЙ и ЧЕХОВ.
Поле. Гул, как от сверчков. Или, лучше сказать, та неполная тишина, которая стоит над полем, когда все звуки земли мешаются и творят мелодическую кашу в голове того, кто слушает. Некий неотвязный благозвучный гул, уловимый трудно и только при большом усилии слуха.
ТУЗЕНБАХ. Василий Васильевич, если позволите, я бы хотел кое-что вам сказать, прежде чем подойдет наш секундант... он у нас один на двоих.
СОЛЕНЫЙ. Откровенно говоря, Николай Львович, я бы предпочел перекинуться с вами в картишки. Чтобы убить время.
ТУЗЕНБАХ. Василий Васильевич, вы просто сумасшедший. Каким были, таким и остались. При всем том я хочу сказать вам одну вещь... прежде чем...
СОЛЕНЫЙ. Валяйте, Николай Львович. Говорите, что там у вас, если вам от этого станет легче. Так или иначе, раз я сумасшедший, стало быть, мне плевать...
ТУЗЕНБАХ. Все, что я хочу вам сказать, это...
СОЛЕНЫЙ. Говорите, но при условии, что вы сохраните достоинство... Обещайте мне, что не унизитесь.
ТУЗЕНБАХ. Не бойтесь, Василий Васильевич, у меня нет намерений просить вас о каком бы то ни было одолжении. Все, что я хочу вам сказать, это... что я, на самом деле... что у меня нет к вам ненависти, Василий Васильевич.
СОЛЕНЫЙ. У вас нет ко мне ненависти.
ТУЗЕНБАХ. Нет, ненависти к вам нет.
СОЛЕНЫЙ. Так или иначе, барон, мне это безразлично.
ТУЗЕНБАХ. Разумеется, но я хотел, чтобы вы это знали. У меня нет к вам ненависти.
СОЛЕНЫЙ. Ценю вашу искренность, барон.
ТУЗЕНБАХ. Просто я хотел, чтобы вы это знали.
СОЛЕНЫЙ. Но это ничего не меняет.
ТУЗЕНБАХ. Ничего. Но я хотел вам это сказать.
СОЛЕНЫЙ. В таком случае я тоже скажу вам, что и я не питаю к вам ненависти.
ТУЗЕНБАХ. Вот так так! Браво!
СОЛЕНЫЙ. Что, простите?
ТУЗЕНБАХ. Браво! Я сказал браво!
СОЛЕНЫЙ. Браво... что вы хотите этим сказать?
ТУЗЕНБАХ. Не знаю, в сущности. Поскольку вся ситуация вдруг показалась мне чрезвычайно забавной, я сказал браво. Просто вырвалось само собой. Браво.
СОЛЕНЫЙ. Я, дорогой барон, не нахожу ситуацию такой уж забавной. Через несколько минут вы, возможно, будете мертвы, убиты моей рукой. Не нахожу эту ситуацию очень забавной.
ТУЗЕНБАХ. И все же, штабс-капитан, перед лицом вечности ситуация— поистине забавная. Поразмыслите немного... Перед лицом бесконечного и бессмысленного движения наши жесты, наши слова... поистине очень забавны.
СОЛЕНЫЙ. Прекратите это пустословие, Николай Львович. Такого рода рефлексии не ведут никуда, кроме как к потере достоинства.
ТУЗЕНБАХ. У меня нет к вам ненависти, и все же я чувствую желание вас убить. Не можете ли вы объяснить мне, как такое возможно, штабс-капитан? Человеческая мысль может мне это объяснить, штабс-капитан?
СОЛЕНЫЙ. Не путайте человеческую мысль с русской мыслью. Русский мозг мыслит не так, как другие. Наш мозг тонет в бесконечных просторах нашей святой Руси. Вот по какой причине русская душа столь несчастна. Вот в чем наш великий парадокс: нам не хватает воздуха. Как все утопающие, которым не хватает воздуха, русский мозг, который тонет в бесконечных просторах своей родины, задыхается сразу, как только начинает мыслить. При всей бесконеч¬ной протяженности нашей страны нам, русским, не хватает воздуха. Однако вы, барон Тузенбах, русский только наполовину. И, следовательно, вам этого не понять. Мне гораздо легче вас убить, чем объяснить вам, как обстоит дело с загадкой и несчастьем русской души... Какой прекрасный день сегодня, Николай Львович... И это карканье, слышите? Неправда ли, довольно странное? Так-то вот, сегодня прекрасная погода, а завтра дождь. Вот чего я не могу понять ни в коем разе.
ТУЗЕНБАХ. Признайтесь, что и вам тоже хочется меня убить, хотя у вас нет ко мне ненависти.
СОЛЕНЫЙ. Это вы — просто сумасшедший, Николай Львович. Лично я — всего лишь русский офицер, который смертельно скучает. Я скучаю, потому что я русский вообще и потому что я русский офицер в частности. Но есть одна вещь, которая меня ужасно смешит... а именно то, что все подумают, что наша дуэль — из-за женщины...
ТУЗЕНБАХ. Мы оба заключены в один и тот же круг безумия, штабс-капитан. Мы безнадежно заперты в круг, который давит на нас со всех сторон и который все сжимается и сжимает нас, и мы не находим другого решения, нежели чем через смерть... потому что иначе...
СОЛЕНЫЙ. Да нет, это не карканье... Это скорее щебет... Потому что иначе... что? Что может быть хуже смерти?
ТУЗЕНБАХ. Ну... то, что я сказал перед тем... безумие... настоящее безумие... Осознанное безумие, которое нам угрожает... Вы вообще знаете, что такое осознанное безумие? Это как в том кошмарном сне, когда знаешь, что это кошмарный сон, и делаешь усилия проснуться и не получается... Это высшее страдание... Знать, что ты... И что... Увас есть табак, штабс-капитан? Я так торопился поспеть сюда вовремя, что забыл свой табак у Ирины... А хочется покурить...
Соленый достает табакерку. Каждый скручивает по папиросе.
Соленый их зажигает. Курят в молчании.
СОЛЕНЫЙ (опять прислушиваясь к звучащему полю). Это должен быть дрозд.
ТУЗЕНБАХ (имея в виду табак). Хорош. Где вы его покупаете?
СОЛЕНЫЙ. У сестриного мужа, он коммерсант... И много разъезжает по Европе...
ТУЗЕНБАХ. Не знал, что у вас есть сестра.
СОЛЕНЫЙ. Да, у меня есть сестра... И что с того?
ТУЗЕНБАХ. Ничего. Я просто сказал, что не знал, что...
СОЛЕНЫЙ. Не хватало только разбираться, у кого сестра, у кого мать, у кого больной отец или, например, племянница — круглая сирота, которую надо обеспечивать, или... еще того хуже... ну, положим...
ТУЗЕНБАХ. Успокойтесь, я не хотел переводить на разговор на такие вещи. Это ни к чему. Совершенно очевидно, что ни к чему.
СОЛЕНЫЙ. Вот как? А каково мне было услышать словечко браво у вас на устах?
ТУЗЕНБАХ. Ах, оставьте, я сказал всего лишь, что табак хорош. Даже очень хорош. Воля ваша, мне этот табак нравится.
СОЛЕНЫЙ. Знаете что, возьмите всю пачку. Я вам дарю.
ТУЗЕНБАХ. Нет.
СОЛЕНЫЙ. Нет да.
ТУЗЕНБАХ. Нет-нет... Все-таки это ненормально...
СОЛЕНЫЙ. Ненормально... Откуда вы взяли, что еще есть хоть что-то нормальное? Возьмете, если я умру, договорились?
ТУЗЕНБАХ. О, нет, как раз если...
СОЛЕНЫЙ. Ладно, я его поберегу.
Молчание. Они курят. Появляется Прохожий, у него вид человека в крайнем
изнеможении, но в то же время решившего не сворачивать с пути.
ПРОХОЖИЙ. Добрый день, господа офицеры. Прошу прощенья за беспокойство. Я вижу, что вы заняты. Вы курите... Вам надо поговорить... Так или иначе, я не намерен останавливаться. Я знаю, что Николаевский вокзал вон в той стороне. Впрочем, я не намерен у вас ничего просить. Я ничего, просто иду мимо, потому что Николаевский вокзал в той стороне... Прощайте, дорогие друзья, прохожий, голодный россиянин, как пишет один великий русский писа¬тель, вас приветствует!
Прохожий скрывается. Снова молчание.
ТУЗЕНБАХ. Ему пора бы уже быть здесь.
СОЛЕНЫЙ. Нет, боюсь, что это мы пришли рановато.
Курят в молчании.
ТУЗЕНБАХ. Взгляните вот на ту ель, штабс-капитан. Вы ее видите?
СОЛЕНЫЙ. Которую?
ТУЗЕНБАХ. Ту, что возвышается надо всеми.
СОЛЕНЫЙ. Вижу.
ТУЗЕНБАХ. Как странно, она очень молода, а выросла длиннее всех остальных. Вероятно, она больна.
СОЛЕНЫЙ. Почему вы думаете, что она должна быть больна?
ТУЗЕНБАХ. Потому что слишком молода для такого росту.
СОЛЕНЫЙ. Ну и что?
ТУЗЕНБАХ. Ничего, просто зимой первая же буря переломит ее пополам. Она поднялась надо всеми ценой своей ломкости. И сама же станет жертвой своего исступленного желания жить... Но вот и Антон Павлович.
Появляется Чехов с докторским саквояжем.
ЧЕХОВ. Прошу прощенья, барон, прошу прощенья, штабс-капитан... Я опоздал, знаю... Пришлось заниматься одним больным. Такое время, что все хворают. Утром проснусь, а мужики уже стоят в очереди под окном... Это невыносимо. Вот почему я всегда опаздываю.
ТУЗЕНБАХ. Ничего-ничего, Антон Павлович. Зато у нас было время поболтать, получше узнать друг друга. Не так ли, Василий Васильевич?
СОЛЕНЫЙ. Да, мы пооткровенничали...
ЧЕХОВ. Что ж, мне, правда, несколько неловко... притом что я...
СОЛЕНЫЙ. Ну-с, Николай Львович... Не будем задерживать Антона Павловича, он спешит...
Чехов раскрывает саквояж, откуда оба участника дуэли берут по пистолету.
ЧЕХОВ. Я к вашим услугам, господа.
Два офицера встают в позицию для стрельбы, лицом друг к другу.
ЧЕХОВ. Можете стрелять, Василий Васильевич, ваш выстрел первый.
СОЛЕНЫЙ. Как же меня раздражает этот щебет... По вашему мнению, Антон Павлович, эта птица — дрозд или трясогузка?
ТУЗЕНБАХ (в исступлении). Стреляйте, пожалуйста... Василий Васильевич... Стреляйте же наконец!
Выстрел. Темнота.


Сцена 5

ЧЕХОВ, ФИРС.
Темнота. Чехов зажигает лампу. Фирс, который дремлет в кресле, вздрагивает.
ФИРС. Кто тут?
ЧЕХОВ. Я.
ФИРС. А, это вы... Вы вернулись, Антон Палыч?
ЧЕХОВ. Я, Фирс, никогда и не уезжал.
ФИРС. А, вы никогда и не уезжали... Как это любезно с вашей стороны зайти навестить меня. Вы видели, как они со мной?
ЧЕХОВ (достает пачку табака, которая в предыдущей сцене была в руках у Соленого). Вот, я принес тебе немного табаку.
ФИРС. Но как это у вас получается, Антон Палыч, что вы всякий раз приходите, когда все разошлись, и вас никто не замечает?
ЧЕХОВ. Надо бы тут проветрить...
ФИРС. Видали, как они меня забыли?
ЧЕХОВ. Да.
ФИРС. Меня просто смех разобрал. Я должен был уехать с ними, все было готово, я сложил багаж в коляску, да в последний момент... Оп! Уехали без меня... и даже теперь, когда они отъехали уж верст на тридцать с лишним, не спохватились, что меня с ними нет... Вам не кажется, что такой случай — это просто смех один?
ЧЕХОВ. Да.
ФИРС. А ведь не то чтобы мы не договорились обо всем... Все было ясно... Я должен был уехать с господами, с Раневской и с Гаевым, и вместе со всеми, в город... И при всем том меня забыли... И забыли не потому, что не было места в коляске, нет... Может, вы их встретили по дороге, как ехали сюда.
ЧЕХОВ. Нет, Фирс, я их не встретил. Я встретил только одного прохожего, который спрашивал, где вокзал.
ФИРС. Но я сам виноват. Нет чтобы сказать им: “Я здесь, не забудьте меня”, — а я задремал в кресле. Потому и говорю, что сам виноват. Ито: я ведь в возрасте. Уж полвека служу в этом семействе...
ЧЕХОВ. Фирс, тут совсем нет воздуха. Нечем дышать в этой комнате.
ФИРС. Сейчас, Антон Палыч, сию секунду.
Фирс растворяет ставни на одном из окон. За ним, как из волшебной шкатулки, появляется группа неподвижных, словно бы восковых, фигур. Это действующие лица последней сцены (перед отъездом) “Вишневого сада”: Раневская, Гаев, Лопахин, Яша, Варя и т.д. Их застывшие лица прильнули к стеклу, а глаза глядят в пустоту.
ЧЕХОВ. На вот, я принес тебе еще и чаю.
ФИРС. Да? Тогда я поставлю самовар... Радость-то какая — снова вас увидеть, Антон Палыч. Вы, значит, останетесь, как всегда, до весны?
ЧЕХОВ. Не знаю.
ФИРС. Это хорошо, Антон Палыч. Это хорошо. Никто вас здесь не побеспокоит... Никто... Никто вообще сюда всю зиму не приезжает. И у нас с вами тоже будет время...
ЧЕХОВ. Время на что, Фирс?
Фирс вкатывает самовар на столике с колесиками.
ФИРС. У нас просто-напросто будет время, я это хотел сказать... будет время ничего не делать, будет время... И еще...
ЧЕХОВ. Мне холодно. Схожу за дровами. Надо разжечь огонь.
ФИРС. Нет, Антон Палыч, я не дам вам и пальцем пошевелить. Я не совсем уж обветшал... Мне всего восемьдесят семь лет... И я еще могу сходить за дровами... Правда, придется сделать несколько ходок, вот и все. Может, все же закрыть окно... (Закрывает ставни, убирая группу застывших фигур.) А то вам все что-то зябко... Вы врачу-то показывались, Антон Палыч?
ЧЕХОВ. Да.
ФИРС. И что он вам сказал?
ЧЕХОВ. Прописал лечение кумысом.
ФИРС (приносит полено). Это хорошо, хорошо... Прописал что?
ЧЕХОВ (садится в кресло, на котором сидел Фирс). Прописал пить молоко от кобыл.
ФИРС. В конце концов... Почему бы и нет...
Фирс приносит еще одно полено.
ЧЕХОВ. Сахар в доме есть, Фирс?
ФИРС. Там, в шкафу... (Идет к шкафу, но останавливается на полдороге, в сомнении.) Знаете, о чем я думал перед тем, как вы сюда пришли? Когда сидел тут в темноте, пока вы не пришли, знаете, о чем я думал?
ЧЕХОВ. О чем?
ФИРС. Я себя спрашивал, Антон Палыч, почему мы все такие несчастные?
ЧЕХОВ. Мы... Кто?
ФИРС. Мы все, мы, люди...
ЧЕХОВ. И сам себе ответил?
ФИРС. Да.
ЧЕХОВ. Так почему же?
ФИРС. Может, потому, что конец света близко.
Фирс идет к шкафу, открывает дверцы, чтобы достать сахар.
Шкаф тоже действует, как волшебная шкатулка. Внутри видны Тузенбах
и Соленый, в руках — пистолеты, рубахи — в крови. На их лицах нет выражения,
а позы напоминают восковые фигуры. Фирс берет сахарницу, которую держит
в одной руке Соленый, закрывает дверцы шкафа и возвращается к Чехову
и к самовару.
ФИРС. Как только мы приближаемся к концу столетия, к круглой цифре, какой-то кусок времени кончается... Так примерно происходит с временем... Время подходит к концу, а человеку не удается ничего сделать. То бишь человек переливает из пустого в порожнее, мечтает, мечтает, глядь — собственные мечтания его же и съели... Так-то вот Кчему же тогда мечтать?.. Ежели все оказывается комедией... Взять хотя бы меня, я всего-навсего старый лакей, обычный слуга, но я не могу не замечать, что происходит...
ЧЕХОВ. Ты, Фирс, настоящий философ...
ФИРС. Да нет, Антон Палыч... Какое там... но вы сами посмотрите, какие все несчастные... Мужики — несчастные, господа — несчастные... Мужик ли, хозяин, человек так устроен — мечтает. А после верит, что мечты могут сбыть¬ся. И старается всеми правдами и неправдами сделать так, чтобы мечты сбылись. И наконец его начинает разбирать страх, потому что мечты — что черепахи... двигаются еле-еле, и панцирь у них твердый... И его ничем не пробить, панцирь... Или, ежели хотите, пробить-то пробьешь, но надо много работать. Только вот работа — вещь докучливая, то бишь мешает мечтать. И человек, который, что самовар, клокочет мечтаньями, стоит ему взяться за работу, делается несчастным... впадает в беспокойство... и все портит. То-то настоящие мудрецы даже не пытаются биться, чтобы их мечты сбылись, потому как они уже знают, что до добра это не доводит. Так что, Антон Палыч, посколь¬ку вы пишете рассказы, я вас тоже спрошу, кто должен работать вместо человека? Вот, Антон Палыч, в чем главный вопрос, вот что я хотел бы знать...
ЧЕХОВ. Понятия не имею, Фирс.
Фирс, приготовив тем временем чай, разливает его по чашкам. Пьют чай.
ФИРС. А тогда зачем вы изучали медицину?
ЧЕХОВ. Знаешь, Фирс, во мне два человека, точнее, два существа. Первое— доктор, а второе — больной... Может, по этой причине я и взялся изучать медицину... Иначе не могу себе этого объяснить... Или, может, хотел, как все обра¬зованные юноши моего поколения, приносить пользу... быть ближе к народу, помогать несчастным... помогать этому русскому народу, отсталому, больному от своего невежества...  Вот только во мне всегда жил больной... и он мне мешал Я уже с малых лет был болезненный... А потом вдруг началось кровохарканье... Ну, и медику с больным пришлось как-то уживаться... делить одно и то же тело, одно и то же сердце, одно и то же время... Все время, непрерывно я чувствовал их обоих в себе... Они друг друга караулили всю мою жизнь, они вздорили между собой всю мою жизнь... И между ними всегда оставалось недоверие... Никогда, ну просто никогда больной во мне не доверял полностью медику во мне же... И притом я был хороший доктор. У меня был, как говорится, нюх... Помнишь экзему у Потапенко... Кто прописал мазь, которая его вылечила? Я. И это после того, как он намучился ходить по специалистам... Кто прописал диету мадемуазель Книппер, когда у нее было воспаление брюшины? Я... Но себе, для своих болезней, мне редко удавалось подобрать нужный медикамент. Или, может, мои болезни были другой природы? Так или иначе, это не помешало самым заурядным бациллам сглодать меня окончательно... Нет, не ужились во мне медик и больной, которым я терпеливо давал приют почти всю жизнь. Все, что мне удавалось сделать для других, для себя не удалось. Сколько тебе сейчас лет, Фирс?
ФИРС. Восемьдесят семь.
ЧЕХОВ. Восемьдесят семь. Вот видишь, Фирс, тебе вдвое больше лет, чем мне. А я умру через пару месяцев, в то время как ты, Фирс, проживешь еще два долгих и прекрасных года.
ФИРС. Да как же вы можете такое знать, Антон Палыч?
ЧЕХОВ. А у меня дар предсказывать длину жизни... Вот моя мать... Она проживет почти столько, сколько прожил ты, до восьмидесяти пяти, это уж точно... А моя сестра проживет еще дольше матери, ей суждено прожить по крайней мере до девяносто пяти. Так-то вот...
Фирс, который уснул в кресле, начинает тихонько посапывать.
Идет снег.


Сцена 6

АННА ПЕТРОВНА (САРРА), ЧЕХОВ.
Дверь открывается. Сильный свет наполняет комнату, можно подумать,
что снаружи пожар. Анна Петровна появляется на пороге, держа в одной руке
какой-то сверток, в другой — белую простыню. Видение довольно-таки зловещее.
АННА ПЕТРОВНА. Вы меня узнаете, Антон Павлович?
ЧЕХОВ (как провинившийся ребенок). Да, Анна Петровна, узнаю...
АННА ПЕТРОВНА. Раздевайтесь, Антон Павлович.
ЧЕХОВ. Да, Анна Петровна.
Чехов повинуется, жесты его лихорадочны. Женщина осматривает рубаху Чехова.
АННА ПЕТРОВНА. Откуда эта кровь?
ЧЕХОВ. Я возился с одним больным...
АННА ПЕТРОВНА. Немедленно в постель, Антон Павлович.
Дрожа от озноба, Чехов ложится в кровать.
АННА ПЕТРОВНА. Я принесла вам подарочек, Антон Павлович. (Протягивает ему сверток.) Силы еще есть — открыть?
ЧЕХОВ. Как это мило, Сарра, что вы обо мне подумали... Только мне ничего не надо.
АННА ПЕТРОВНА. И все же, Антон Павлович, не может быть, чтобы вы отказались принять мой подарок...
ЧЕХОВ. Что это за свет снаружи? Где-то горит?
АННА ПЕТРОВНА. Вы всегда были так любезны с женщинами... Подарок есть подарок, Антон Павлович...
ЧЕХОВ. Я слышал, вся улица Кирсанова горит. Это правда?
АННА ПЕТРОВНА. Прошу вас, возьмите. К тому же это полезный подарок.
ЧЕХОВ. Очень хорошо, Сарра, откройте его сами.
Она вскрывает сверток и достает плевательницу.
ЧЕХОВ. Плевательница? Спасибо, Сарра. Как вы обо всем успеваете подумать...
АННА ПЕТРОВНА. Она фарфоровая... С видами Черного моря... Хотите ее опробовать?
ЧЕХОВ. Попозже, Сарра. Поставьте ее на этот стул. До свидания, Сарра.
АННА ПЕТРОВНА. О нет, Антон Павлович. Я не намерена так быстро вас оставить. Я пришла, чтобы научить вас умирать.
ЧЕХОВ. Еще раз — премного благодарен, Сарра. Я тронут, что вы обо мне думаете... Спасибо, что пришли меня проведать... Но я как-нибудь сам...
АННА ПЕТРОВНА. Нет, Антон Павлович, вам надо немного помочь. (Она закрывает за собой дверь. Комнату заливает холодный свет.) Яведь тоже умерла от туберкулеза. Или вы забыли?
ЧЕХОВ. Нет, Сарра, я никогда ничего не забываю.
АННА ПЕТРОВНА. Смотрите-ка, у вас снова жар... Это признак последней фазы. Я через это уже прошла, Антон Павлович. С каждым днем слабость все больше, а температура все выше. В какой-то момент становится невозможным лежать, потому что наступает удушье. Приходится спать в кресле, а один Бог знает, как утомительно спать в кресле. Последняя стадия у чахоточных очень мучительна, милый Антон Павлович. Стоит лечь, как начинаешь задыхаться и чувствуешь, что конец близко. Усадят в кресло, дышишь лучше и надежда возвращается... но зато усталость подтачивает, подтачивает, и ты таешь, как свечка.
ЧЕХОВ. Я все это знаю, Анна Петровна. Я все же медик.
АННА ПЕТРОВНА. Нет, Антон Павлович, вы больше не медик. Больной в вас убил медика. Теперь у вас запущенный туберкулез, а эта болезнь неизлечима. Но вы ведь все это знаете, не правда ли?
ЧЕХОВ. Да, я все это знаю.
АННА ПЕТРОВНА. А я знаю, что вы все это знаете, ведь вы видели немало чахоточных. Но все же нелишне напомнить вам некоторые вещи. Ведь и я умерла таким же образом... Стояла жара, такая давящая, такая давящая... Это невероятно, как давит жара, когда уже не можешь дышать... А приступы кашля становятся совершенно нещадными. Врачи, чтобы поддержать сердце, прописывают уколы морфия и кислородную подушку... Но морфий в таких случаях — са¬мое лучшее, морфий ни с чем не сравнить, не правда ли? Вам приходилось прописывать морфий вашим больным, Антон Павлович?
ЧЕХОВ (прыскает со смеху). Однажды в Таганроге мама послала меня на рынок купить утку. А Миша пошел со мной...
АННА ПЕТРОВНА. Я вас спросила, приходилось ли вам прописывать морфий вашим больным, Антон Павлович. Вы что, меня не слышите? Я хочу знать, что вы думаете о морфии. Морфий — предмет деликатный, тут есть несколько школ. Ваше мнение, Антон Павлович?
ЧЕХОВ. Утку купили... А на обратном пути Миша ее бесперечь щипал и дергал, чтобы она крякала. Говорит: это чтобы все знали, что у нас на обед утка... Умора, ей богу, нет? (Снова смеется.) А в другой раз в папашиной лавке крыса утонула в бочонке с маслом. В лавке и так весь товар был лежалый. А тут еще крыса утонула. Папаша мой, Павел Егорович, не хотел жертвовать бочонком масла... Он был слишком скуп, чтобы выбрасывать товар. Но поскольку при этом он был очень верующим, он позвал попа и попросил его прочитать над оскверненным бочонком молитвы на очищение... После чего пустил в продажу масло, очищенное таким образом.
АННА ПЕТРОВНА. У вас начался бред, Антон Павлович. Вот и дыхание стало отрывистым... И бредите к тому же... Но лицо у вас, знаете ли, спокойное.
ЧЕХОВ. “Его преосвященство все освятило”, — так сказал нам папаша... Хе-хе-хе... Освятило его преосвященство...
АННА ПЕТРОВНА. Бред облегчает, да. Положить вам на грудь мешочек с колотым льдом?
ЧЕХОВ. Нет, Сарра. Не кладите лед на сердце, которое бьется впустую.
АННА ПЕТРОВНА. Я открою окна, хорошо?
ЧЕХОВ. Все сгорело у этого несчастного Федотика. Дотла...
Она не двигается с места.
АННА ПЕТРОВНА. Дыхание у вас все тяжелее. И пот выступил на висках. Но вы не бойтесь, я вытру.
Не делает ни единого движения. Пауза.
ЧЕХОВ (как будто собираясь уснуть). Закройте окно, Сарра. Мне не нравится, что ночные бабочки заполонили комнату... Или лучше погасите лампу. Мне не нравится слышать, как бабочки бьются о горящую лампу. Мне не нравится запах обуглившихся бабочек, Анна Петровна...
Анна Петровна разворачивает белую простыню над телом Чехова.
Жесты ее нежны и замедленны — она начинает с ног и кончает головой,
закрывая лицо умирающего.
ЧЕХОВ (накрытый белой простыней). Погасили?
АННА ПЕТРОВНА. Да, Антон Павлович... Да...
Стук в дверь. Анна Петровна идет отворять.


Сцена 7

ЧЕХОВ и три доктора: ЧЕБУТЫКИН, АСТРОВ и ЛЬВОВ.
Несколько позже — ПРОХОЖИЙ.
Три доктора стоят вокруг тела Чехова, закрытого белой простыней.
АСТРОВ. Я что-то никак в толк не возьму, зачем мы здесь.
ЧЕБУТЫКИН. Мы здесь, потому что нас позвали, вот зачем.
АСТРОВ. Ваше объяснение, дорогой коллега, — совершенная абракадабра.
ЧЕБУТЫКИН. Нас попросили прийти, мы и пришли. Вот почему мы здесь.
АСТРОВ. Кто нас попросил прийти?
ЧЕБУТЫКИН. Вы, Михаил Львович, задаете слишком много вопросов. И в любом случае, я ничего не знаю.
ЛЬВОВ. В любом случае, вам и дела мало, Иван Романыч.
ЧЕБУТЫКИН. Я этого не говорил.
ЛЬВОВ. И все же ситуация представляется такой. Антон Павлович Чехов умер, а вам и дела мало.
ЧЕБУТЫКИН. Ну, если вы говорите, что умер, значит, нас позвали констатировать смерть мсье Чехова.
АСТРОВ. Мне это кажется полной нелепостью. Теперь, поскольку он мертв, может, пора оставить его наконец в покое.
ЧЕБУТЫКИН. Вот-вот, в точности это я и хотел сказать. В любом случае, я против вскрытия. Впрочем, я уже много лет не делал вскрытий. Уже и не помню, как это делается. Когда-то — да, знал, но со временем все позабыл.
ЛЬВОВ. А кто говорит о вскрытии? Надо просто бросить взгляд на труп, чтобы его опознать.
АСТРОВ. Так давайте, Евгений Константиныч. У вас такой вид, будтовы знаете, что надо делать, так поднимите же простыню и взгляните.
ЧЕБУТЫКИН. Может, они хотят нас попросить его забальзамировать...
АСТРОВ. Что кажется мне странным, так это что никто не подумал зажечь свечку...
ЧЕБУТЫКИН. К чему? Мсье Чехов никогда ни во что не верил.
АСТРОВ. То, что вы говорите, к делу не относится.
ЧЕБУТЫКИН. Так или иначе, мне все равно. И ко всему прочему я очень устал. Господа, я предлагаю выпить по стаканчику у этого трупа, который был Антоном Павловичем Чеховым.
ЛЬВОВ. Что за бред! Имейте же уважение.
ЧЕБУТЫКИН. Но я говорю со всем уважением... Я предлагаю выпить по стаканчику у изголовья покойного Антона Палыча, и это при всем уважении, которое мы к нему питаем.
Чебутыкин достает бутылку водки и три стакана.
Раздает стаканы, разливает водку.
АСТРОВ. А если, к примеру, окажется, что труп не его?
ЧЕБУТЫКИН. Ах, опять вы со своими разговорами...
АСТРОВ. Вовсе нет, я только пытаюсь рассуждать...
ЛЬВОВ. Все, господа, довольно! За работу! (Они чокаются, но, прежде чем выпить до дна, проливают по капле из стакана, по доброй православной традиции поминовения усопших.) Мы находимся здесь, чтобы констатировать смерть человека. Просто, как божий день. Итак, констатируем, и дело с концом!
Астров подходит к трупу, приподнимает простыню
и бросает взгляд на земные останки Чехова.
ЧЕБУТЫКИН. Ну?
АСТРОВ. Что ну?
ЧЕБУТЫКИН. Он это? (Тоже взглядывает.) Он действительно мертв?
АСТРОВ. Да, похоже на то.
ЧЕБУТЫКИН. Бедняга... Больно видеть, что труп великого писателя так же никчемен и жалок, как труп последнего мужика.
Чебутыкин снова наполняет стаканы.
ЛЬВОВ. Что касается меня, я бы не сказал, что речь идет о трупе великого писателя. Для меня мсье Чехов никогда не был великим писателем.
АСТРОВ. Нет, вы не можете отрицать, что он был великим писателем.
ЛЬВОВ. Я и не отрицаю. Но не таким великим, как Толстой, к примеру.
ЧЕБУТЫКИН. И все же мсье Чехов принадлежит к разряду великих.
ЛЬВОВ. Да, но он — самый малый в разряде великих.
Они чокаются, проливают по капле водки на пол и выпивают стаканы до дна.
АСТРОВ (прочистив горло). А почему, позвольте спросить, он не такой великий?
ЛЬВОВ. Потому что он не пишет о героическом.
АСТРОВ. Ничего себе! Это же дело вкуса.
ЛЬВОВ. Нет, дорогой Михаил Львович, позвольте вам возразить, это — дело долга.
АСТРОВ. Откуда же вы взяли такой долг для писателей — чтобы все писали о героическом?
ЛЬВОВ. Единственное, что я хочу сказать, это — что мсье Чехов никогда глубоко не чувствовал жизнь народа. Чеховские персонажи напрочь лишены нравственной силы. Можно сказать, что мсье Чехов был не способен увидеть в русском обществе ни одного крестьянина, ни одного рабочего, ни одного интеллигента, у которого была бы нравственная сила.
ЧЕБУТЫКИН. Жаль, я не захватил с собой икры... В конце концов... (Снова наполняя стаканы.) Если выбирать между Чеховым, который не видит нравственную силу, и Горьким, который видит нравственную силу, я предпочитаю Чехова, который нравственную силу не видит.
ЛЬВОВ. Это потому, что и у вас ее никогда не было, нравственной силы.
ЧЕБУТЫКИН. Положим. Да только мы о ком здесь говорим, обо мне или об Антон Палыче?
АСТРОВ. Я все-таки считаю, что Антон Павлович Чехов поднимается до высот Пушкина, Гоголя и Лермонтова.
ЛЬВОВ. Да, но в этом ряду великих он самый малый.
АСТРОВ. Значит, вы все же признаете, что он принадлежит к разряду великих.
ЛЬВОВ. Разумеется, только он самый малый из разряда великих.
АСТРОВ. Тогда в честь Чехова, самого малого из разряда великих.
Та же игра. Все трое залпом выпивают стаканы.
АСТРОВ. Итак, если подытожить, труп Чехова принадлежит все же к разряду великих...
ЧЕБУТЫКИН. Чехов великий писатель, бесспорно, очень даже великий, что не мешает ему быть и очень скучным.
АСТРОВ. Скучным!
ЧЕБУТЫКИН. Попробуйте прочесть кряду четыре или пять его рассказов... Увидите, это вам прискучит... Чем больше его читаешь, тем скучнее он кажется... Вот вкратце в чем загвоздка с Чеховым.
ЛЬВОВ. Ну, тут я согласен.
ЧЕБУТЫКИН. Если читать по рассказу в неделю, это еще ничего. Если читать все подряд, Чехов наводит скуку. Но он остается, вне всякого сомнения, одним из самых великих писателей, которые жили на свете.
Чебутыкин снова наполняет стаканы.
АСТРОВ. Чехов скучноват, потому что у него такие герои — скучные создания. Как все мы, впрочем.
ЛЬВОВ. Что касается меня, прошу прощенья, я лично не считаю себя скучным созданием.
АСТРОВ. Ей-богу?
ЛЬВОВ. Что касается меня, я лично имею нравственные принципы, я стараюсь ради себе подобных и к тому же патриот.
ЧЕБУТЫКИН. Вот оно, определение скуки... Если говорить обо мне, я никогда ничего не сделал для отечества, никогда не работал и никогда не имел ни одного морального принципа. И если поразмыслить, это так же скучно, как когда у тебя есть принципы, когда ты трудишься и когда делаешь что-либо для отечества. Из чего следует, что скука вообще присуща человеческой душе. А этот господин, чей труп ждет, чтобы мы кон¬статировали его бездыханность, прекрасно эту штуку понял. За нас!
Пьют.
АСТРОВ. Не знаю, почему, но теперь, когда Антон Палыч мертв, я лично чувствую облегчение.
ЧЕБУТЫКИН. А, это потому, может быть, что мсье Чехов мешал вам жить?
АСТРОВ. Не знаю...
ЧЕБУТЫКИН. Мешал вам мечтать, может быть?
АСТРОВ. Но теперь, когда он умер, я говорю себе, что надо все забыть и снова взяться за работу.
ЛЬВОВ. У него всякий персонаж — как липкая лента для убивания мух. Они притягивают к себе только сплин, пустоту и мрак.
АСТРОВ. Вот-вот, именно! Король славянской души умер. Да здравствует король!
Чебутыкин наполняет стаканы.
ЧЕБУТЫКИН. Что вы понимаете под славянской душой, Михаил Львович? Я этой славянской души отродясь не видал. Ни у кого — ни у папы с мамой, ни у соседей, ни у однокашников... Что сие означает — славянская душа? Славянский храп — да, это я понимаю, что значит... Или там здоровый славянский плевок... Или славянский пук.... Или славянская отрыжка... Но душа? Кто выдумал эту галиматью, а именно — что в славянской душе есть нечто большее по сравнению с латинской душой или с германской или с турецкой...
Трое докторов замирают со стаканами в руках.
Чехов стягивает с себя простыню и приподнимается на локтях.
ЧЕХОВ. Во мне слишком много противоречий. Как мне жить со всем этим раздраем? Палач и жертва сосуществуют во мне в равных частях... Иногда я отчаянно ищу одиночества... но стоит мне оказаться одному, я отчаянно скучаю и отчаянно ищу общества... Красота меня завораживает, я поклоняюсь только божеству Красоты, но всю свою жизнь я только и делал, что наблюдал уродство, убывание красоты, искажение красоты, то, как красота разлагается смертью... Я не религиозен, я ненавижу религию, ненавижу Бога, но в то же время мне хочется бессмертия — как хочется пить... Бога я ненавижу, на самом деле, потому, что его нет... Все и всяческие идеологии меня просто смешат, и я нахожу, что любая позитивистская философия, которая обещает лучшую жизнь, — это просто дурацкая болтовня... И все же, и все же не могу удержаться, чтобы не жить будущим, будущее — мой идол, моя память повернута в будущее...
Он идет к шкафу, открывает его, достает стакан и блюдечко с маслинами.
Подходит к трем врачам. Чебутыкин наливает Чехову.
Все четверо пьют и закусывают маслинами.
ЧЕХОВ. Знаю, что я никогда не был добр к своим персонажам... Знаю, что мои рассказы и пьесы — из самых жестоких, что были когда-либо написаны... Но это все оттого, что моей ориентацией правит этакий нравственный компас, и он всегда указывает на темноту...
Входит Прохожий.
ПРОХОЖИЙ. Добрый день... Прошу прощенья, что докучаю вам вопросами в минуту вашей великой скорби... Но хотелось бы знать, это— похоронный кортеж писателя Антона Павловича Чехова?
ЛЬВОВ. Да...
ПРОХОЖИЙ. О! Какое облегчение... Представьте, что я пошел на Николаевский вокзал специально встречать земные останки Чехова... Однако же я попал на место с некоторым опозданием и вижу — похоронный кортеж, который вот-вот тронется с места... военный оркестр на перроне играет траурный марш. И тогда я подумал: честь и слава нашим властям, которые сочли, что событие, то есть похороны великого писателя, должно быть обставлено с опре¬деленной помпой... Ия пошел вслед за кортежем, под духовой оркестр... А по дороге оказалось, что этот вовсе и не тот кортеж... что это вроде бы гроб генерала Келлера, погибшего в Манчжурии, прибыл на вокзал в одно время с гробом Чехова, который привезли из Германии... Ну, я сделал налево кругом и вернулся на вокзал... А на Николаевском вокзале уже никого нету... только стоит вагон, в котором перевозили гроб писателя, и, верите ли, меня разобрал смех, потому что я увидел на вагоне, который к тому же был какой-то позеленевший, надпись: “Перевозка устриц”. И тогда я даже почувствовал облегчение. Вот тебе, говорю, неповадно будет впредь строить надежды насчет наших властей: как были они слабы на голову, так и остались... Такое уж оно, наше русское общество... Ну, и припустил за правильным кортежем, только вот теперь я уже ни в чем не уверен... Но если вы говорите, что это правильный...
АСТРОВ. Да, это правильный.
ПРОХОЖИЙ (плюхается в изнеможении на стул). Ну, если это правильный, я остаюсь... Но как же я набегался... Взопрел, как лошадь...
Чехов протягивает ему простыню, которой Прохожий вытирает лоб.
Чехов усаживается в кресло-качалку, берет книгу и закрывает лицо
раскрытой книгой.


Сцена 8

Те же и три сестры, ОЛЬГА, МАША, ИРИНА.
Появление трех сестер обозначает начало какого-то празднества. Доносятся звуки духового оркестра, возможно, из городского сада.
Три сестры подходят сначала к Чехову.
ОЛЬГА. Добрый день, Антон Павлович...
МАША (Ольге). Громче...
ОЛЬГА. Добрый день, Антон Павлович...
ИРИНА (Львову). Он спит?
ЛЬВОВ. Мы не знаем.
МАША. Или, может быть, он уже умер...
ЛЬВОВ. Мы не знаем, жив он или мертв.
ОЛЬГА. Он не умер, дышит. Добрый день, Антон Павлович.
ЛЬВОВ (встает перед Ольгой). Дорогая Ольга Сергеевна, разрешите представиться... Евгений Константинович Львов, земский врач.
ИРИНА. Пусть спит. Мы можем подождать. Никуда не спешим.
ЛЬВОВ. Позвольте представить и моего коллегу, Михаила Львовича Астрова...
ЧЕБУТЫКИН (усаживаясь в углу). А я, я — царь дураков...
МАША. Я уверена, что он нас слышит... Вы нас слышите, не правда ли, Антон Павлович?
ЧЕХОВ (не открывая глаз). Что это за военная музыка? Я же еще не умер.
ИРИНА. Ага, вы нас разыгрываете, Антон Павлович. Позвольте вас обнять.
ЧЕХОВ. Это ты, Ирина?
ИРИНА. Да.
ЧЕХОВ. Ты пришла со мной проститься?
ИРИНА. Да. И я не одна, тут мои сестры, Маша и Ольга.
ЛЬВОВ (встает перед Ириной). Дорогая Ирина Сергеевна, разрешите представиться... Евгений Константинович Львов, земский врач.
ЧЕХОВ. Какое же сегодня число?
ЛЬВОВ. Позвольте представить и моего коллегу, Михаила Львовича Астрова...
ОЛЬГА. Сегодня второе июля.
ЧЕХОВ. Уже?
ОЛЬГА. Да.
ЧЕХОВ. И все же я вас не ждал... Нет, Ирина, меня лучше не обнимать. От меня, вероятно, ужасно пахнет... Мне вкололи камфару... А по такой жаре... Но подойди чуть ближе, Ирина... Ведь от тебя... от тебя пахнет так чудесно...
Ирина садится в изголовье у Чехова и гладит его по голове.
Чебутыкин, у себя в углу, настраивает гитару.
ЧЕБУТЫКИН. Никогда, никогда былое не возвращается... Рассуждение самое что ни на есть дурацкое...
ОЛЬГА. Знаете, Антон Павлович, мы с сестрами хотим сообщить вам очень важную новость.
ЧЕХОВ. А, значит, вы едете в Москву!
МАША. Вот так так, откуда вы знаете?
ЧЕХОВ. Знаю, Маша, знаю. Подойди, Маша, дай мне твою руку... Уже десять лет как вы с сестрами все собираетесь в Москву... И до сих пор все никак не могли собраться... У вас было достаточно времени принять решение...
ЛЬВОВ (встает перед Машей). Дорогая Мария Сергеевна, разрешите представиться... Евгений Константинович Львов, земский врач.
ИРИНА. Да, мы уедем! Мы уедем!
ЛЬВОВ. Позвольте представить и моего коллегу, Михаила Львовича Астрова...
ЧЕХОВ. Когда будете в Москве, передавайте от меня привет графине Барятинской... (Кашляет. При каждом приступе кашля Чехов по видимости теряет контакт с реальностью.) Или это вы — графиня Барятинская?.. Добрый вечер, графиня... Как это любезно с вашей стороны, что вы пришли меня навестить. Мне очень неприятно, что приходится принимать вас, когда я в таком состоянии, однако...
ИРИНА. Я не графиня Барятинская. Я Ирина.
ЧЕХОВ. Ольга, вот вы, вы можете меня обнять... Вы всегда были воплощенное чувства долга... Можете обнять меня, дорогая Ольга... Вы ведь привычны к человеческому убожеству... В этой вашей школе пахнет, я думаю, так же ужасно, как у меня в комнате...
ОЛЬГА (подходя к Чехову). Успокойтесь, Антон Павлович... Ваша комната полна цветов... Все розы, что вы посадили в саду, цветут... И Анфиса расставила цветы повсюду...
ЧЕХОВ. Маша...
МАША. Да...
ЧЕХОВ. Вы не могли бы смерить мне пульс? У меня нормальный пульс? Должен быть нормальный... Ведь мне сделали инъекцию морфия и давали кислородную подушку...
МАША. Нормальный, да.
ЧЕХОВ. Тогда поставим музыку... (Ирина идет и заводит граммофон.) Ольга, Маша, Ирина... Как чудесно, что вы все три здесь! Сядь, Ирина. И ты, Маша, поди ко мне, сюда... Ольга, возьми вон тот стул... Сбрось с него все эти листки... Гольцев все шлет мне рукописи... Сотнями... В России пишут все по¬головно, чистое безумие... Вот только у меня больше нет сил их читать... Значит, вы собрались в Москву... Умницы!
МАША. Да, на сей раз мы вправду уезжаем! Если бы вы знали, Антон Павлович, как уныло стало в городе после ухода полка. Жить в такой дыре... И дожди зачастили, не то что раньше... А когда нет дождя, везде пылища... Дома мы вытираем пыль по три раза на дню, и все мало... Все наши платья пропылились насквозь, от пыли нет никакого спасу, даже души у нас пропылились насквозь...
ПРОХОЖИЙ (робко подходит к Маше). Прошу прощенья, мне кажется, я вас уже видел, на Николаевском вокзале... где я разминулся с нужным кортежем... После того как проделал пешком верст пятнадцать...
ЧЕХОВ. Маша, нет ли у тебя вестей от Вершинина?
МАША (расплакавшись). Нет. Ну, почему вы всегда так жестоки, Антон Павлович? Зачем вы заставляете меня страдать, даже теперь, когда вот-вот умрете? Зачем вы верны своему приговору до последней минуты?
АСТРОВ (подходит к Маше, по-военному щелкает каблуками). Позвольте ангажировать вас, дорогая Мария Сергеевна, на этот танец.
Пара начинает кружиться в вальсе вокруг кресла, в котором покоится Чехов.
Чебутыкин, который по видимости оживился от присутствия трех женщин,
пощипывает струны гитары, не извлекая никакой мелодии.
ЧЕХОВ. До последней минуты! До какой это последней минуты? Как я могу кого-то к чему-то приговорить? Разве вы не видите, что я тяжело болен? Что я едва дышу? Оставьте меня в покое. В этом доме кто-то из слуг курит по ночам в своей комнате. А весь дым поднимается сюда... Каждую ночь я чувствую, как он встает в два часа и курит в своей комнате... И весь дым идет сюда... Я специально поселился здесь, чтобы дышать чистым воздухом, и, пожалуйста, какой-то ненормальный отравляет ночной воздух...
ЛЬВОВ (подходит к Ирине, по-военному щелкает каблуками). Позвольте ангажировать вас, дорогая Ирина Сергеевна, на этот танец.
Вторая пара начинает вальс вокруг кресла, в котором покоится Чехов.
ПРОХОЖИЙ (робко подходит к Ольге). Прошу прощенья, мне кажется, я вас уже видел, на Николаевском вокзале... где я разминулся с нужным кортежем... Похоже, что и генерал Келлер умер... убит в Манчжурии... такова Россия.
ИРИНА (танцуя с Львовым). Антон Павлович...
ЧЕХОВ. Да?
ИРИНА. Я поставила музыку... Вы слышите, что я поставила музыку?
ЧЕХОВ. Что? Уходите, уходите, уходите...
ОЛЬГА. Антон Павлович, ах, Антон Павлович... в какую же трясину вы нас затянули... Вам надо сплюнуть?
ЧЕХОВ (задыхаясь). Да... да...
ОЛЬГА. Где плевательница?
ЧЕХОВ (в панике). Тут... тут...
Три сестры, Астров и Львов ищут плевательницу вокруг кровати.
МАША. Где? Где она?
ЧЕБУТЫКИН. Вот... вон там...
Они наконец находят плевательницу и помогают больному.
После приступа кровохарканья Чехов выглядит лучше,
на лице даже намечается улыбка. Он снова приподнимается на локтях.
Чебутыкин робко подходит к Ольге.
ЧЕБУТЫКИН (понизив голос). Как вы похожи на вашу матушку... Вылитая она. Ах, как я любил вашу матушку... Всю жизнь я любил ее, как безумный... Какой дурак!
ЧЕХОВ. Ха! Уморительно! Ха-ха! Что это там — духовой оркестр? Как смешно, духовой оркестр идет мимо под окнами, а я, я умираю. Ich sterbe... ich sterbe... Не надо было ни за что уезжать из Москвы... Что это за пижама? Рукава болтаются... Как можно... И этот халат — тоже как балахон... Почему мне с некоторых пор стали давать одежду не по размеру?
МАША. Не хотите потанцевать со мной, Антон Павлович?
Чехов спускается с кровати. В широченном халате Чехов имеет вид птицы, которая, оказавшись на земле, становится нелепой и неловкой. Он танцует с Машей.
Астров подходит к Ирине.
АСТРОВ. Разрешите представиться... (Целует протянутую Ириной руку.) Михаил Львович Астров...
ЧЕБУТЫКИН. А это мой коллега, Евгений Константинович Львов...
АСТРОВ (свирепо). Перестаньте, Иван Романович!
ЧЕБУТЫКИН (тихо, Маше, танцующей с Чеховым). Ах, Маша, Маша... Как вы похожи на вашу матушку...
ЧЕХОВ. Дорогая моя Маша... Еще не все потеряно, дорогая моя Маша... Я раскрою вам один секрет... До начала февраля я поеду во Францию... (Ирине.) Ирина, открой-ка этот шкаф... Там, в шкафу, есть бутылка шампанского...
ЧЕБУТЫКИН (по-прежнему обращаясь к Маше). Ах, как же я любил вашу матушку... Всю свою жизнь я любил ее... И когда я вижу тут вас всех трех, это, скажу я вам...
Ирина открывает шкаф и приносит пустую бутылку.
Прохожий обмахивается шляпой и время от времени вынимает носовой платок,
чтобы отереть пот со лба и шеи.
ЧЕХОВ. Все сюда, пьем шампанское! Ирина, откупори, пожалуйста, бутылку! Ольга, принеси стаканы с кухни... это там...
Ольга приносит стаканы, Чехов и Маша перестают танцевать.
Все берут по стакану.
ИРИНА. За вас, Антон Павлович!
Все стоят неподвижно с пустыми стаканами.
ЧЕХОВ. Отличное, не так ли? Вы не поверите, но шампанское мне рекомендовали доктора. Да-да. Поскольку у меня затруднено дыхание, я должен пить шампанское. И знаете почему? Потому что в шампанском есть пузырьки воздуха. То есть шампанское дает мне лучше дышать. С шампанским я глотаю чистый воздух... Это потрясающе...
Ольга ставит стакан на стол и останавливает пластинку.
Снова все персонажи замирают в неподвижности.
ЧЕХОВ (опускаясь в кресло). Меня всегда обвиняли, что я ни разу не испытал настоящую страсть, сильную, безумную, иррациональную... Ивсе-таки я любил, я любил всю жизнь ... Что имеют под этим в виду— иррациональная страсть? Мне ставили в укор, что я никогда не любил слепо... Но не надо забывать, что я всю жизнь болел... И что я и сейчас болен... И буду болен столько, сколько мне еще осталось жить... Я болел все детство... Ко мне липли все болячки... коклюш, геморрой, перитонит, мигрень, сердце, глаза, мозговой ревматизм... но моей главной специальностью, милые дамы, было кровохарканье. Бывают такие, что извергают изо рта пламя... Это, ко¬нечно, гораздо красивее... Это даже романтично... Но я всю свою жизнь извергал кровь. Мне было двадцать четыре года, когда у меня началось кровохарканье. И вот, это продолжается двадцать лет... Двадцать лет напролет... Так значит, вы все три едете в Москву.
ИРИНА. Да. Мы арендуем дом на Старой Басманной... Прямо рядом с тем, где мы родились...
МАША. И заживем! Мы заживем, Антон Павлович! Заживем!
ИРИНА. А я — я сниму номер в Европейской. Я всю жизнь мечтала провести хоть одну ночь в отеле. Вы в Европейской когда-нибудь останавливались, Антон Павлович?
ЧЕХОВ (не отвечая Ирине, оборачивается к Ольге). Это правда, Ольга?
ОЛЬГА. Правда!
ЧЕХОВ. Вы окончательно решили?
ОЛЬГА. Да! Да!
ЧЕХОВ. Бросаете все-все, чтобы перебраться в Москву?
ОЛЬГА. Да! Да! Да!
Три сестры обнимаются, они на грани нервного припадка.
Чебутыкин снова берется пощипывать струны гитары.
ЧЕХОВ. И когда отъезд? Когда вы решили ехать? Потому что сейчас вы несколько припоздали. Уже июль, а в июле вы не найдете съемного жилья... И потом я слышал, что в Москве сейчас бушует тиф...
ОЛЬГА (со слезами). Тогда мы уедем... на будущий год...
МАША. Да, на будущий год...
ИРИНА. Весной...
ОЛЬГА. На будущий год весной. Решено.
ЧЕБУТЫКИН. Хватит! Я лично считаю, что... хватит с этим... Даже если... Хватит, все...
ЧЕХОВ (вынимая из кармана халата газету). Какой болван этот Скабичевский! Как можно быть таким болваном? Болван, который считает меня клоуном... Вы читали в газете? Он считает меня клоуном... “Чехов — из тех газетных клоунов, которому суждено умереть, всеми забытому, под забором” Где же это, скажите пожалуйста, я умираю под забором?.. Я умираю в окружении женщин! Самых обворожительных женщин... Благодарю, что пришли, Ольга... (Опять приступ кашля.) Ольга, где ты? Ирина... Маша...
Три сестры больше не отвечают Чехову. Они стоят молча, неподвижно, как три призрака. Чехов озирается, ищет их глазами, но он уже их не видит.
ЧЕХОВ. В сущности, что мне больше всего нравилось в моих романах с женщинами, это стадия пролога... Изящный флирт... Ольга, Маша, Ирина... Где вы? Почему мы так склонны считать, что весь мир виноват в наших разочарованиях? Почему, Маша? Ирина, дорогая моя... Как ты весела всегда, как непосредственна... И как горячо в тебе желание жертвовать собой и верить... Поезжай, Ирина, поезжай в Москву... Москва означает жизнь... (Смеется с некоторым цинизмом. Смех переходит в кашель. С брезгливостью к самому себе, однако привычным жестом, Чехов склоняется над плевательницей.) Не надо было приезжать сюда... То мне не велели проводить зиму в Ялте и рекомендовали окрестности Москвы. То велели ехать в Германию. Вот поди тут и разберись! Анфиса! Анфиса! Принеси теплой воды... Подай пальто и шляпу... Я должен был пойти к... Я забыл... (Про себя.) Дурная голова... Как я мог забыть...
ПРОХОЖИЙ (подходит к Маше). Представьте, я разминулся с нужным кортежем Когда я добрался наконец до Николаевского вокзала, там был другой кортеж, вовсе не тот, ради которого я пришел, — кортеж генерала Келлера, убитого в Манчжурии... потому что гроб генерала прибыл в одно и тоже время с гробом Чехова, который, с Чеховым, прибыл из Германии... Таково наше русское общество... И тогда мне пришлось бежать, ох, я и набегался, чтобы нагнать нужный кортеж... И вот я здесь, обливаюсь потом...
Взгляды всех действующих лиц устремлены в пустоту.


Сцена 9

Те же и БОБИК.
БОБИК одет в униформу сторожа 70-х годов. Судя по его поведению,
действие происходит в мемориальном доме Чехова в Ялте.
Брезжит утренний свет. Кричит петух.
Чехов сидит в полутьме. Все остальные персонажи стоят неподвижно,
как восковые фигуры.
БОБИК. Здравствуйте, Антон Палыч.
ЧЕХОВ. Здравствуйте.
БОБИК. Вы меня не узнаете?
ЧЕХОВ. Нет.
БОБИК. Давненько вы тут не появлялись.
ЧЕХОВ. Да, правда.
БОБИК. Я тут сторож-садовник. Тридцать лет вас дожидаюсь. Но, может, сначала надо было представиться. Меня зовут Бобик.
ЧЕХОВ. Бобик...
БОБИК. Бобик...
ЧЕХОВ. Бобик, а... как дальше?
БОБИК. Зовите просто Бобик. Бобик и все, это имя вам ничего не говорит?
ЧЕХОВ. Нет. К сожалению.
БОБИК. Это правда, я никогда не был в полном смысле этого слова действующим лицом. И потом вы не ожидали, что я могу вырасти... и даже состариться... Что ж, так бывает в книгах... Как в жизни... Герои старятся, блекнут, уми¬рают, остается только кануть в небытие. Не всем дано, как мадемуазель Нине Михайловне, быть вечно юной, несмотря на беды, которые ее преследуют. Или как мсье Иванову, Николаю Алексеевичу, который никогда не стареет и не умирает, хотя каждый вечер пускает себе пулю в лоб.
ЧЕХОВ. Ничего не понимаю из того, что вы там бормочете, мсье Бобик.
БОБИК. Ну да, прекрасно вы все понимаете. И прекрасно меня помните. Публика по полу катается от смеха, когда речь заходит обо мне. Вы же помните реплику Соленого из “Трех сестер” второй акт... “Если бы этот ребенок был мой, то я изжарил бы его на сковородке и съел бы”... Смешно, надо признать, что это смешно... Из всего, чтовы написали для театра, над этой репликой больше всего смеются... Миллионы зрителей прыскали со смеху в этом месте. И еще бы — реплика такая неожиданная... И так хорошо выбран момент... посреди всеобщей подавленности... В общем, я тот ребенок, которому вы предназначили быть изжарену на сковородке... Я — Бобик, сын Наташи и Андрея...
ЧЕХОВ. Вы, сударь, бредите. Сколько лет вы работаете на этой даче?
БОБИК. Тридцать лет.
ЧЕХОВ. А, ну из этого все и следует.
БОБИК. Нет, мсье Чехов, ничего из этого не следует. Вы кое-что кумекаете в психологических материях... Значит, из этого ничего не следует.
ЧЕХОВ. И все-таки тридцать лет — это много...
БОБИК. На самом деле, вы вот что хотите выведать: как я узнал, что вы время от времени являетесь сюда и ходите вокруг дома.
ЧЕХОВ. Я не хожу вокруг дома. Где это я хожу вокруг дома?
БОБИК. Ходите, ходите. Время от времени являетесь повидать свою любимую ялтинскую дачу. Каждые пять-шесть лет являетесь ее проведать... Никто вас не видит-не слышит Вы умеете смешаться с толпой, когда приезжают экскурсии... Так странно бывает всякий раз, как я узнаю вас среди посетителей, в самой гуще туристов...
Бобик начинает прибираться в комнате, как если бы он готовился
к часу открытия музея.
БОБИК. Я и не заметил, как прошло время. Вероятно, я очень стар. Мой дед был бригадный генерал в одном губернском городе. Куда идет Россия? Кто бы мог подумать, что когда-нибудь с нами такое стрясется? Моего отца звали Андрей Сергеевич Прозоров. А меня... меня зовут Бобик. Все меня звали Бобик с тех пор, как я себя помню. Кто выбрал мне такое прозвище, даже не знаю... Мою мать, которая умерла только несколько лет назад, звали Наталья Ивановна. Но все звали ее Наташа... А какой красивый дом был у моих родителей! С нами жили две моих тети, сестры моего отца, Ольга и Ирина. У него была еще и третья сестра, Маша. Но она жила с мужем за городом... Ивот однажды Ирина уехала в Москву... А потом началась война... Как это все могло случиться, даже не знаю... Сначала была война, апотом революция... И старой России не стало... Как это могло произойти, я так и не понял... Как им удалось убить старую Россию? Но русская душа — она осталась жива! Поэтому большевикам так и не удалась их так называемая революция. Дело в том, что мы, русские, тонем в бесконечных просторах собственной страны. Это как если бы нам скроили слишком долгополый кафтан... который волочится по земле... и мешает идти... Такова и русская душа... она тонет в бесконечных просторах... Вот и большевики тоже утонули, со всей своей революцией, в просторах без конца и без края...
Пауза. Бобик перестает обращаться к Чехову. Он пристально осматривает
восковые фигуры. Чебутыкин временами пощипывает струны гитары.
БОБИК (продолжая прибираться в комнате). Моя мать почему-то хотела, чтобы я сделал военную карьеру. Военная так военная. Она хотела, чтобы я, как Наполеон, стал генералом в двадцать четыре года. А я в двадцать четыре дослужился всего лишь до лейтенанта. Потом, когда началась война, моя мать из кожи вон лезла, чтобы меня освободили от армии по здоровью. И в один прекрасный день просто выставила меня в Швейцарию, на учебу. А после написала мне в Женеву: “Ни в коем разе не возвращайся в Россию...” А тут и большевики захватили власть.
Пауза. Бобик застывает на несколько секунд. Потом возобновляет уборку,
осмотр восковых фигур и т.п.
БОБИК. Помню, как долго в детстве тянулась осень в моем родном городе... Как было красиво, какие просторы, какая чудная речка... Вечером становилось прохладней и тучами налетали комары... Но вообще климат был здоровый. Лес — в двух шагах от дома... А березы... Березы были сама гибкость, сама нежность... Все свое детство я провел в играх среди берез... Они были в некотором роде моими ангелами-хранителями, березы...  А вокзал! Каждое лето мы уезжали в Москву. Мы с мамой уезжали в Москву каждое лето и жили в доме на Немецкой улице. Но больше, чем Москва, мне нравилось само путешествие в Москву. Сначала, за две недели от отбытия, начинались приготовления. Потом наступал день, когда мы ехали на вокзал, который был довольно далеко от города, верстах в двадцати... Потом поезд, поезд долго-долго ехал до Москвы и до бесконечности долго стоял на каждой станции ... Прибыв же в Москву, на Николаевский вокзал, мы нанимали извозчика до Немецкой улицы, и моя мать всегда торговалась с извозчиком...
Чехов качается в кресле-качалке. Бобик замирает на миг-другой в прострации,
потом начинает вытирать пыль с восковых фигур.
БОБИК. Всякий раз, как мать начинала говорить со мной о моей будущей военной карьере, она приводила один и тот же, довольно странный аргумент, чтобы оправдать этот свой выбор: “По крайней мере, так ты не будешь похож на своего отца”. Мой отец и правда был каким-то особенным. До последнего дня своей жизни он не переставал толстеть. И чем меньше ему давали еды, тем больше его разносило... Моя мать дошла до того, что давала ему на обед только просток¬вашу... Говорила: “Это чтобы ты похудел”... А он не худел, напротив... И потом он завел себе привычку уединяться... Семья видела его все реже и реже... Каждый день после обеда он закрывался в своей комнате. “Тсс, твой папа работает”, — говорила мне мама. Вообще от мамы было приказание всей семье и всем слугам, чтобы не было никакого шума возле папиной двери и особенно во дворе под его окнами. Что он там делал, запершись в своей комнате иногда до полуночи, никто не знал. Вечером он редко ужинал с нами, потому что ему всегда “надо было кое-что доделать”. Когда он умер, в его комнате нашли тысяч шесть альманахов и иллюстрированных журналов, по большей части русских, но были и немецкие и французские...
Пауза. Рассредоточенные взгляды. Чехов перестает качаться в кресле.
Бобик возобновляет уборку: вытирает пыль, чистит щеточкой восковые фигуры. Время от времени подправляет положение чьей-нибудь руки, ноги, головы и т.д.
БОБИК. В своем последнем письме, перед смертью, моя мать написала мне: “Ни в коем разе не возвращайся в Россию”. Большевики забрали у нас все... землю, лес, дом... Так получилось, что я застрял в Ницце, стал метрдотелем. Годы и годы я отворял и затворял двери отеля “Паллади”, иногда по шестьсот раз в день. “Бонжур, мсье, бонжур, мадам, да, мсье, да, мадам, конечно, мадемуазель, сию секунду, мсье, ваш экипаж, мсье...” Эти слова я повторял каждый день, сотни раз в день. Владелец отеля взял меня на работу, потому что хотел иметь в качестве портье русского, блондина и в настоящей офицерской форме. Когда я принял это предложение, я думал, что пробуду в Ницце каких-нибудь несколько месяцев, просто подкопить денег... Но случилась странная вещь. Я перестал замечать, как проходит время. Правда, и климат в Ницце довольно мягкий... И потом я каждый день думал о бедах, которые обрушились на нашу святую Русь. И когда увидел, что Горький туда вернулся, я вернулся тоже... Потом Горький умер, а меня отправили в лагерь... Но мне все же повезло, потому что отправили меня в Казахстан, на сельхозработы... Работа в поле, хорошо... А то загнали бы на никелевые рудники в Норильск... В Норильске умирали в шесть раз чаще, чем у нас... А на Колыме еще хуже, кого отправляли на Колыму, у того почти не было шансов вернуться живым... но зачем я вам все это рассказываю? Вы избежали две войны, революцию, два голодомора, большой террор... Вам хватило мудрости раскланяться с нами и уйти прежде, чем началась заваруха А впрочем, вам это все было бы ни к чему Что ж, Антон Палыч... вам пора уходить... с минуты на минуту должны нахлынуть экскурсии школьников... в следующий раз, как придете, я вам расскажу, как я попал в Ялту...
Бобик кашляет.
Остальные персонажи стоят неподвижно.
Бобик окидывает взглядом группу восковых фигур. По-видимому, остается доволен. Вдруг его внимание привлекает пылинка, осевшая на пиджаке Чехова. Он сощелкивает пылинку с пиджака Чехова, тоже превратившегося в восковую фигуру.
Весьма удовлетворенный, Бобик кашляет. Слышен гудок паровоза. Бобик подает
Чехову саквояж, пальто, шляпу, трость и т.д.
БОБИК. Ну... прощайте, мсье Чехов... У вас есть что почитать в поезде? Провизия есть? Да вы и так любите ехать поездом. Когда надо где-то обосноваться, тут вы тоскуете... В Москве тоскуете, в Ялте скучаете... Только в поезде вам всегда хорошо...
Произнося этот текст, Бобик идет к застекленной двери в глубине сцены,
которая, благодаря игре света, превращается в дверь вагона.
Бобик спускает три ступеньки, как это делалось раньше в вагонах первого класса. Чехов поднимается в вагон. Персонажи из комнаты обращают к Чехову взгляды.
Так они с ним прощаются. Один только Прохожий нервно дергает рукой,
как бы говоря: “Черт, опять я опоздал к поезду”.
Впрочем, поезд уже уходит, увозя Чехова.
Чебутыкин в последний раз щиплет струны гитары. Свет убывает.
Пока поезд медленно отходит, персонажи — восковые фигуры поют все вместе:

Я так устал, дорогая Русь,
Мне надо побыть от тебя вдали.
Под ногами все степь да степь,
А в степи многовато земли.

Прочь от тебя, дорогая Русь,
Ветер дует сильней и сильней.
Под ногами все снег да снег,
На снегу многовато смертей.

Прости-прощай, дорогая Русь,
Сотня коней копытом бьет.
Я, как король, отправлюсь в путь,
Моя собака меня поймет.

Оревуар, дорогая Русь,
Надолго, накоротко, до весны?
В общем, до вечности вернусь,
Сердце мое с тобой на ты.

Прощайте, Сибири ветер и снег,
Сердце, как теплая нора,
Будет хранить надежды след.
Но, мои кони, в путь пора!

Кто я такой и кем я был?
Отпущен я миром моих теней.
Платочками машут, кого я любил,
И только собака взгрустнет по мне.

Темнота.

КОНЕЦ
 
Две дополнительные сцены

Когда пьесу ставили во Франции и в Бухарестском Национальном театре, режиссеры попросили меня дописать еще две сцены. Я сыграл в эту игру — и вот дополнительный материал для будущих постановщиков пьесы.

* * *

Любовь Андреевна РАНЕВСКАЯ — персонаж из “Вишневого сада”, мать мальчика Гриши, который утонул в возрасте семи лет; женщина, которая потеряла все (ребенка, состояние) из-за своей несчастной страсти.
Иван Петрович ВОЙНИЦКИЙ — дядя Ваня, персонаж из одноименной пьесы, который слепо верил в то, что его зять, профессор-литературовед Александр Владимирович Серебряков, — великий человек. В минуту пробуждения от иллюзий, поняв, что “проворонил жизнь”, поскольку профессор — дутая фигура, дядя Ваня, впав в неистовство, два раза стреляет в Серебрякова из пистолета, но промахивается.


Сцена 10

Чехов сидит за столом над кипой бумаг. Входит дядя Ваня в одежде каторжника
и в кандалах.
ЧЕХОВ. Ваше имя, ваша фамилия, сколько вам лет?
Дядя ВАНЯ. Иван Петрович Войницкий, ваше благородие. Но все зовут меня дядя Ваня. Мне пятьдесят четыре года, ваше благородие. И я приговорен за убийство трупа.
ЧЕХОВ. Не называйте меня “ваше благородие”. Меня зовут Антон Павлович Чехов, и я врач. Я приехал к вам сюда, чтобы изучить санитарное состояние Сибири.
Дядя ВАНЯ. Знаем, ваше благородие. Знаем, для чего вы себя утруждаете. Все только о том и говорят. Большая редкость, чтобы такой большой человек интересовался каторжными. О вашем благородии говорят, что вы к тому же писатель. Сколько тысяч нашего брата вы уже опросили, и ссыльных тоже, и даже беглых и проституток... Еще чуть-чуть — и на этом проклятом острове не останется ни души, которая бы не ответила на вопросы вашего благородия. Вам не прискучило, что все дают одинаковые ответы? У нас ведь все считают себя невиновными.
ЧЕХОВ. Откуда вы родом, Иван Петрович? Мне кажется, вы человек образованный, хотя вы и не политический заключенный...
Дядя ВАНЯ. Нет, ваше благородие, не такой уж я образованный, хотя в юности кое-каких вершков нахватался. У меня были, как у многих молодых людей моего поколения, идеалы, было желание изменить мир... А кончилось деревней и жестоким обращением с мужиками, как у тех, с кем я хотел сразиться... Простите, что я все ваше благородие, да ваше благородие... Тут, на каторге, если не хочешь быть битым на каждом шагу, надо даже надсмотрщиков величать либо ваше благородие, либо ваше превосходительство... Нет, не такой уж я образованный... а вот попал сюда за то, что убил одного, которого считали действительно образованным человеком и светлым умом... Я нахожусь здесь, ваше благородие, за то, что убил труп по имени Александр Владимирович Серебряков.
ЧЕХОВ. На сколько вас осудили, Иван Петрович?
Дядя ВАНЯ. Меня осудили на пятнадцать лет каторги за то, что я убил двумя пистолетными выстрелами университетского профессора в отставке, некоего Александра Владимировича Серебрякова. Вы когда-нибудь слышали об этом Серебрякове, ваше благородие?
ЧЕХОВ. Не... не припоминаю.
Дядя ВАНЯ. А ведь он написал просто тьму статей по искусству... Он всю свою жизнь писал статьи по искусству, а из этих статей никто сейчас ничего не помнит. Или, может быть, вы не читали регулярно литературные журналы, Антон Павлович?..
ЧЕХОВ. Как же, читал регулярно.
Дядя ВАНЯ. И все же это имя вам ничего не говорит. Александр Владимирович Серебряков.
ЧЕХОВ. Нет, оно ничего мне не говорит.
Дядя ВАНЯ. Значит, я хорошо сделал, что его застрелил.
Пауза. Чехов достает флягу с коньяком.
ЧЕХОВ. Хотите глоток коньяка? Мне его на прощанье подарили, на Ярославском вокзале, один московский приятель. Взял с меня клятву, что я не выпью ни капли, пока не окажусь на берегу Тихого океана.
Дядя Ваня пьет.
Дядя ВАНЯ. О-о-о! Это мне напоминает, что на свете еще может быть счастье. Ведь мы-то, каторжные, утешаемся малым... теплая еда хоть с каким-то вкусом, стакан свекольного самогона, что гонят мужики, теплое местечко для сна, пара сапог, лишь бы не худых... Такое тут у нас, на Сахалине, утешение... Если у нашей святой Руси есть задница, а в заднице — дыра, то вот она, эта дыра — остров Сахалин... Будем здоровы, Антон Павлович.
ЧЕХОВ. Будем.
Дядя ВАНЯ. Вы необыкновенный человек, Антон Павлович. Откровенно говоря, мне не понять, что вас побудило проделать десятки тысяч верст, чтобы попасть к нам... Что вы, в сущности, тут ищете? Неужели убожество каторжных так вам интересно, что вы готовы поступиться собственным здоровьем? Трудно поверить, вид у вас... не того, Антон Павлович. Уезжайте, да поскорей. Это место для всех проклятое, и для жертв, и для палачей... Или, может, вы приехали подхлестнуть свое вдохновение? Скажите правду, Антон Павлович, из-за этого вы соизволили нас навестить? Скажите правду, это щекочет чувства — когда вокруг одно отребье, насильники, неграмотные скоты, неисправимые злодеи?
ЧЕХОВ. Господь с вами.
Дядя ВАНЯ. Или тут имеет место любовная история? А? Ну-ка, признайтесь, дорогой беллетрист, что вы бежите от несчастной любви, от недоступной женщины, от чистого и нежного образа, который стал для вас физическим мучением...
ЧЕХОВ. Как знать...
Дядя ВАНЯ. Если вы спустились в ад из-за женщины, тогда я вас понимаю. И я нахожусь здесь в некотором образе из-за женщины... Потому что мне невыносимо было видеть чистую душу, увядающую рядом с жалким стариком, слас¬толюбцем и фанфароном... Что вы смеетесь, Антон Павлович?
ЧЕХОВ. Смеюсь, потому что и правда оставил в Москве женщину, которая, как вы говорите, всерьез считает, что она стала причиной моего решения погрузиться в эту географическую и человеческую жуть, каковая есть Сибирь. И ей приятно, я думаю, так считать. Впрочем, накануне отъезда мне хватило цинизма послать ей свою фотографию со следующим посвящением: “Прекрасному созданию, от которого я бегу на Сахалин”. Но сомневаюсь, чтобы она была способна уловить иронию в моих словах. (Снова протягивает флягу дяде Ване.) Угощайтесь, Иван Петрович. А табачку не хотите?
Дядя Ваня пьет.
Дядя ВАНЯ. Благодарю, Антон Павлович. Я вас никогда не забуду. Бывает такое, что человек, попав на каторгу, вдруг находит Бога. Я лично Бога еще не нашел... Может, плохо искал... Но вот чему я рад, так это— что встретил вас. И поскольку я рад, что вас встретил, я признаюсь вам в одной ужасной вещи. Вы можете себе представить, Антон Павлович, что перед вами находится счастливый каторжник? Я, считайте, единственный счастливец из каторжников, которые здесь гниют. Если это хоть чуть-чуть подпитает ваше вдохновение, отметьте это в вашем блокноте. Я убил, да, убил человека, старика, и я счастлив, что сделал это. Какое ваше мнение о том, что я говорю, Антон Павлович? Вы не считаете меня сумасшедшим?
ЧЕХОВ. Нет, вы не сумасшедший, Иван Петрович. Это безумен механизм человеческой души. В безумии человеческой души надо искать все ответы. Но как можно копаться в недрах душевного механизма, не повреждая пружины? Вот проблема всех наук, которые занимаются человеком.
Дядя ВАНЯ. Это надо понимать так, что вы мне верите?
ЧЕХОВ. Да, я вам верю. Человеческая душа не есть монолитное устройство, она вся — из противоречий. По этой причине один и тот же человек может быть сразу — сама низость и само величие. Низость не мешает величию, гений не мешает дураку, а жестокость уживается с нежностью, когда речь идет о человеке.
Дядя ВАНЯ. Значит, вы допускаете, Антон Павлович, что я мог убить человека без малейшего душевного сожаления. Даже и теперь, после семи лет каторги, в глубине души я чувствую гордость за то, что я это сделал. Иногда я даже с ним разговариваю, с этим бедным Серебряковым, мужем моей сестры. Он все любил философствовать. Не знаю, имеет ли право человек отнимать у человека жизнь, разве что Бог имеет такое право, — говорит. А я ему: может, так оно и есть, может, Бог — единственный, у которого есть такое право, но вот, я все-таки отнял у тебя жизнь. Поскольку я в Бога не верю, я отнял у тебя жизнь, мой бедный Серебряков, отнял своим именем. Отнял, потому что твоя жизнь, жизнь ничтожества, отравляла мою. Я отнял у тебя твою пустую жизнь, хотя она и так подходила к концу, потому что ты разрушил жизнь и счастье моей сестры. А он все, по привычке, философствует: положим, ты убил, но не знаю, имеет ли человек право быть счастливым оттого, что он убил. А я ему: однако же я, отнявши у тебя жизнь, счастлив. Признайся, — говорю, — что ты и думать не думал, что мне хватит на это смелости... И знаете, чем он ответил на мои слова?
ЧЕХОВ. Засмеялся.
Дядя ВАНЯ. Браво! Вы угадали! Как это вам удалось?
ЧЕХОВ. Так ведь он же не дурак.
Дядя ВАНЯ. Да, он не дурак, отнюдь не дурак. (Вдруг начинает обращаться к Серебрякову.) Ты не дурак, Серебряков, разумеется, ты не дурак. Двадцать лет ты внушал нам, что ты — человек значительный, высшее существо, что ты живешь в другом мире, в мире идей, прекрасного, в мире будущего. И мы все ждали, я, моя сестра, моя мать и твоя дочь, все мы ждали, что однажды ты нам скажешь: вот какую новь я распахал для вас... это пространство света теперь ваше, ваша жертва не была напрасна, я сделал кое-что важное для человечества... А вместо этого ты оставил после себя кипы статей по искусству, которые никто не читает, которые никто не понимает и на которые всем плевать. Вот почему я говорю, что ты уже был трупом в тот момент, когда я лишил тебя жизни, Се¬ребряков... Ты давно уже был мертв, ты захлебнулся в своих бездарных статьях, в маскараде своей жизни, которая якобы была посвящена искусствам и науке. Двадцать лет я работал на тебя, и вся моя семья тоже. Моя сестра, в чью пользу я отказался от своей части наследства, тебя обожала... Моя мать тебя обожала... Твою дочь Соню растили в духе обожания твоей персоны... Потом моя сестра умерла, и ты тут же женился на молодой женщине, на женщине прекрасной, чистой, искренней, и она тоже стала тебя обожать... А я, я все так же работал на тебя, выжимал доходы из этого имения, которое принадлежало моей сестре, а сейчас принадлежит тебе, и посылал тебе день¬ги... на твои так называемые штудии, на твои мнимые исследования, на твои мнимые книги... И даже после смерти сестры я все видел в тебе смысл моего существования, видел в тебе этакого метафизического Спасителя, того, кто в некотором роде оправдает перед Богом и человечеством мое нахождение на земле. Но в один прекрасный день пустота, которая в тебе, — ба-бах — взорвалась! В тот день, когда ты приехал к нам в деревню, чтобы предложить продать эту землю, которая высосала всю мою энергию, всю мою молодость, все мои убеждения... и тогда, милый мой Серебряков, я всадил тебе две пули в грудь. Бум! Бум! Ах, какое облегчение! Имею ли я право, Антон Павлович, чувствовать облегчение, будучи убийцей?
ЧЕХОВ. Не знаю, Иван Петрович, не знаю.
Дядя ВАНЯ (Серебрякову). Имею ли я право, герр профессор, чувствовать облегчение, будучи убийцей трупа, каковым вы были? (Пауза. Чехову.) Вы что-нибудь слышите?
ЧЕХОВ. Он не отвечает.
Дядя ВАНЯ. Молчит. Когда я задаю ему этот вопрос, он всегда молчит. И притом он знает, что я его не ненавижу. Я убил его без ненависти. Или вы думаете, что я его ненавижу, Антон Павлович?
ЧЕХОВ. Нет, не ненавидите. Может быть, вы были тайно влюблены в его молодую жену, но его вы не ненавидели.
Дядя ВАНЯ. Я перебрал с выпивкой, Антон Павлович. Живот схватило. От самогона мне ничего не делается, а от хорошего коньяка, после семи лет каторги, стало плохо... Я вас покидаю, Антон Павлович. Там за мной очередь — другие душегубы, другие убийцы... все хотя с вами поговорить... Но вы мне верьте, Антон Павлович, я не солгал. Я счастлив, что убил человека, который убил во мне надежду. Одно меня беспокоит — что через семь лет я рискую выйти на свободу... А это ненормально — выпускать на волю человека, который доволен тем, что он натворил... Что мне делать, если и через семь лет я буду испытывать то же чувство счастья? Просить о продлении наказания? И ко¬му надо это продление наказания, если, отбыв его, преступник выйдет таким же гордым, что совершил преступление? А ведь похоже, что и через семь лет, и через десять, и через двадцать я буду чувствовать то же облегчение, то же счастье от того, что убил профессора Александра Владимировича Серебрякова... (Снова обращается к Серебрякову.) Герр профессор, что делать, если и через семь лет я испытаю то же желание убить твой труп? Что делать, если пятнадцать лет каторги пройдут даром? (Выходит, продолжая говорить с Серебряковым.) Как допустить, чтобы с меня сняли кандалы, если в моей душе ничего не изменилось?


Сцена 11

Все действующие лица пьесы, за исключением Чехова, собрались вокруг огромного стола с рулеткой. Атмосфера, напоминающая какое-нибудь французское казино наЛазурном берегу.
Бобик играет роль крупье. Тихая музыка.
КРУПЬЕ. Медам, месье, делайте ваши ставки! Делайте ваши ставки!.. Ставки сделаны! Ставки сделаны!
Слышен, усиленный, звук шарика, который крутится по кругу рулетки. Все замерли.
Раневская, не смея взглянуть на шарик, прячет лицо в ладонях.
РАНЕВСКАЯ (в трансе, как будто произносит молитву). Гриша... Гри-иша... (Не отрывая ладони от лица, слушает звук шарика, который крутится еще несколько долгих секунд и, наконец, останавливается.) Гриша, прости меня, Гриша...
Крупье собирает фишки и раздает выигрыш. Раневская не выиграла ничего.
Входит, как призрак, Чехов в пижаме, усаживается рядом с Раневской за рулетку. Унего тоже в руке фишки.
КРУПЬЕ. Медам, месье, делайте ваши ставки! Делайте ваши ставки!
Персонажи, в том числе Чехов, раскладывают фишки по зеленому столу.
Раневская в нерешительности, смотрит по сторонам, замечает Чехова.
РАНЕВСКАЯ. Антон Павлович! Это вы? Какой сюрприз, Антон Павлович! Боже милосердный, я спасена! Вы не можете себе представить, Антон Павлович, как я рада, что вы здесь. Хотя я знала, знала, что вы непременно приедете. Когда вы приехали?
ЧЕХОВ. Вчера.
РАНЕВСКАЯ. Ах, Антон Павлович! Тут все говорят о вас. Все, кого я встречаю из России, говорят о вас. Вы в каком отеле остановились? Сколько здесь пробудете? Навестите нас в Ментоне? Вы должны непременно приехать к нам на дачу, вы знаете, что у меня дача в Ментоне? А что Россия? Что происходит в России? Расскажите мне новости, Антон Павлович, я хочу услышать новости из Москвы. Что происходит с Россией? Скоро три года, как я не была в России. Яслышала, что там у нас голод, что мужики мрут с голода, как мухи. Это правда, у нас голод? Как это так, чтобы такая большая страна, как наша, Антон Павлович, с такими бесконечными просторами, не могла больше себя прокормить? Как это возможно? Я слышала, французский флот отправился к нам в Кронштадт. Кто говорит, будет новая война, кто говорит — революция. Где, одному милосердному Богу известно... Можно предложить вам бокал шампанского, Ан¬тон Павлович?
ЧЕХОВ (оглядывается и подзывает слугу.) Гарсон!
Слуга приносит два бокала шампанского на подносе.
КРУПЬЕ. Ставки сделаны! Ставки сделаны!
Шарик крутится долго, со странным, все более и более странным, звуком,
 ожидание кажется бесконечным. Все действующие лица завороженно смотрят
на шарик, только Раневская закрывает лицо руками.
РАНЕВСКАЯ. Господи боже мой, сил моих нет. Играть могу, а смотреть— нет... Мне кажется, если я взгляну, я сойду с ума. Мне кажется, если я взгляну, я упаду замертво от страха. И тут так душно... Я разорена, Антон Павлович. Я и дачу в Ментоне продала в уплату долгов... У меня больше ничего нет, все продала, что было в России, все-все-все... Мне больше и вернуться некуда. Я все потратила на человека, которого по-прежнему люблю, Антон Павлович. Люблю, как безумная, да... Ради него я отдала все, все заложила, наделала долгов... (Шарик останавливается.) Я проиграла или выиграла?
ЧЕХОВ. Проиграли.
Вокруг стола с рулеткой творится странная церемония. Как только шарик в очередной раз останавливается, кто-то один из игроков бесследно исчезает. К концу сцены за столом с рулеткой остаются только Крупье, Чехов и Раневская.
Крупье раздает фишки.
КРУПЬЕ. Медам, месье, делайте ваши ставки! Делайте ваши ставки!
РАНЕВСКАЯ. Вы долго пробыли в Италии, Антон Павлович? Я слышала, вы были в Венеции, встречались с Мережковским. Мне не нравится, как он пишет, этот Мережковский... Нет, вы только посмотрите, я все время проигрываю, Антон Павлович. Почему? Почему?
ЧЕХОВ. Я не знаю, Любовь Андреевна.
РАНЕВСКАЯ. Мне не везет, Антон Павлович. Говорят, кому везет в любви, тому не везет в рулетку. Но мне-то не везло в любви! Мне не везло с мужчинами, Антон Павлович. У моего первого мужа была одна страсть — шампанское. Это все, что он любил, — пить шампанское, шампанское рекой, пока это шампанское его не убило. Так мне повезло с первым мужем... Везенье, может быть, состояло в том, что он умер?..
КРУПЬЕ. Ставки сделаны! Ставки сделаны!
Раневская закрывает глаза руками, склоняет голову на грудь Чехову.
Бесконечно долгий звук вращающейся рулетки.
РАНЕВСКАЯ. Нет, решительно не везет, Антон Павлович. В России не везло, не везет и здесь. Но я предпочитаю, чтобы мне не везло здесь, а не в России. Впрочем, мне некуда возвращаться. Вот уже пять лет нога моя не ступала на русскую землю. И мне не хватает снега, Антон Павлович... Здесь, в Ницце, никогда не бывает снега... Зима бывает, а снег — нет... И из-за этого я не замечаю, как проходит время... Антон Павлович, возьмите меня с собой в Россию... (Шарик останавливается.) Что там? Чет? Нечет? Я проиграла, да?
ЧЕХОВ. Да.
Еще один персонаж исчезает из-за стола.
КРУПЬЕ. Медам, месье, делайте ваши ставки! Делайте ваши ставки!
Игроки раскладывают фишки.
РАНЕВСКАЯ. Если бы Гриша не утонул, я бы здесь не оказалась. Если бы не утонул мой ангелочек, все было бы по-другому. Я жила бы по-другому. Осталась бы в России. Занималась бы им... Осталась бы в Москве, чтобы он мог учиться там в университете... Неужели, Антон Павлович, вы считаете, что в России будет революция?
ЧЕХОВ. Не знаю, Любовь Андреевна. Все наши революционеры либо в Сибири, либо в ссылке. Кому делать революцию? Если бы каждый человек попытался стать лучше — вот это была бы форменная революция... Если бы в один прекрасный день мы могли, проснувшись, сказать себе: сегодня я буду хорошим хотя бы один час, я буду смотреть людям в глаза хотя бы один час, я буду хотя бы один час думать о других...
КРУПЬЕ. Делайте ваши ставки. Ставки сделаны! Ставки сделаны!
Снова — инфернальный запуск рулетки. Раневская закрывает глаза руками.
РАНЕВСКАЯ. Играю на последние, Антон Павлович. Всю неделю без конца проигрываю. У Ани и у Вари больше ничего нет. Их часть наследства заложена, потеряна... Я схожу с ума, Антон Павлович. Я люблю человека, который болен. Я привезла его с собой в Ниццу, чтобы ухаживать за ним. Уже три года он болен, а я вожусь с ним, три года я только и делаю, что пытаюсь раздобыть денег, денег, денег, я вся в долгах... Меня все уже обходят стороной, все русские тут боятся, что я попрошу у них взаймы... (Шарик останавливается.) Я проиграла, верно? Я проиграла... Я все думаю, что везенье ко мне вернется. Когда так долго страдаешь, кажется нормальным, чтобы снова повезло... Но нет, удача не возвращается никогда. Никогда, никогда, никогда. Я проиграла, да?
ЧЕХОВ. Да.
Еще один персонаж исчезает. Крупье раздает фишки.
КРУПЬЕ. Медам, месье, делайте ваши ставки! Делайте ваши ставки!
РАНЕВСКАЯ. У меня больше ничего нет. Я потеряла все. Все-все-все. Мне больше не на что играть. Разве что вынуть сердце и поставить его на кон — на красное или на нечет. Что мне делать, Антон Павлович? Поставить на кон свою душу, глаза, своего умершего ребенка, поставить на кон Гришу, который расстался с жизнью на дне пруда? За что Бог так меня наказал, Антон Павлович? За то, что мне хватило смелости полюбить другого человека, пока мой муж вливал в себя бутылку шампанского за бутылкой? За то, что я посмела уйти к другому, бросить семью, детей, даже маленького Гришу, моего ангелочка, которому было всего семь лет? Ах, Гришенька мой... Вот почему Бог его у меня отнял — чтобы досадить мне... Да, я ушла к другому, я уехала с ним в Париж, чтобы быть счастливой... и я была счастливой... только вот не знаю, сколько времени, час, неделю, месяц... (Плачет, отирает слезы.) И тут эта телеграмма из дома... (Вынимает листок бумаги, читает.) Гриша утонул в пруду. Точка. Прекрасным летним днем. Точка (Выкладывает на стол телеграмму, как если бы это была фишка.) За меня заплатил мой Гриша. Какая женщина могла бы все это вынести?
Чехов кладет на стол фишку.
КРУПЬЕ. Ставки сделаны! Ставки сделаны!
РАНЕВСКАЯ. Благодарю вас за вашу доброту, Антон Павлович. Если бы тут не было публики, я поцеловала бы вам руку... (Кладет телеграмму на одну из цифр, задумывается, перекладывает на другую.) Яслышала, что у вас во Франции напечатали рассказ... Почему мы все верим в чудеса, Антон Павлович? Почему, почему? Почему мы так устроены? Почему человек всегда верит в чудеса? Почему всю жизнь мы верим, что созданы для того, чтобы встретить чудо, и ждем чуда, и верим до последнего мига в чудо, а оно не случается, чудо, оно никогда не случается...
ЧЕХОВ. Я не знаю, Любовь Андреевна. Я тоже много лет думаю обо всем этом, но не знаю, что вам сказать.
КРУПЬЕ. Ставки сделаны...
Шарик крутится, крутится, крутится. Персонажи, которые еще оставались
за столом, исчезают один за другим. Чехов долго ждет, чтобы шарик остановился, потом смотрит на часы и тоже исчезает.
Раневская одна остается ждать, когда шарик остановится.
 Крупье Бобик закуривает и, подождав еще немного, удаляется.
Поглощенная движением шарика, Раневская ждет, как будто не замечая
исчезновения всех остальных.
В игорном зале появляется, как призрак, Гриша, утонувший ребенок.
Похоже, что он только что поднялся со дна, он весь мокрый, в тине,
с прилипшими к лицу водорослями.
Пока шарик крутится, ребенок тихо подходит к матери, останавливается
на некотором расстоянии.
ГРИША. Маман...
Раневская не отрывает глаз от шарика. Гриша делает еще несколько шагов.
ГРИША. Мама-ан...
Раневская вздрагивает, оглядывается, видит своего ребенка,
но как будто бы не слишком удивлена.
Гриша берет мать за руку и тянет за собой.
ГРИША. Пойдем, маман... Пойдем...
Раневская идет за Гришей. Но прежде чем окончательно уйти, она бросает
последний взгляд на стол с рулеткой, проверить, не остановился ли шарик.
Содержание






Письмо к Чехову 5

Машина Чехов 9

Две дополнительные сцены 53





 


Рецензии
Очень интересно!

Артур Грей Эсквайр   17.02.2022 12:32     Заявить о нарушении