Омаэдзаки

    Волнолом, вероятно, из тысячи железобетонных ежей, метнувшийся в море пока ему позволяли глубины, косым пунктиром огораживал открытый океану порт.

    Мы вошли через один из его проходов, и не заказывая буксир, в пятом часу пополудни, когда струя от заднего хода дошла до середины корпуса, а нос судна остановился в метрах пяти от причальной стенки, Роман Яковлевич без пафоса сказал: “Приехали. Подавай концы.”  И прозвучало жданное старпомовское:

    - Подать носовой шпринг! Подать носовой продольный!…

     Мы швартовались у причала, в четыре-пять длин нашего корпуса, поразившего меня почти абсолютной пустотой. Обычных портовых строений на причале не было. Не было их и вне причала. Лишь за прибрежной автотрассой, вдоль крутого склона, сплошь поросшего большими деревьями, а у подножья густым кустарником, в зеленой густоте таился десяток разноцветных домиков. Самого города видно не было, он стоял на возвышенности, в полуста метрах выше моря, и к нему по склону, напролом, изгибаясь в зарослях зеленого бамбука и дубов, карабкалась, истоптанная до голых корней деревьев, крутая тропа. Автомобильные дороги в город поднимались с двух сторон небольшими серпантинами.

    Портовые формальности прошли быстро – досмотр в Японии для нас еще долго был декларативным – мы, получив пропуска, и, выслушав напутственные слова старпома, ступили на неведомый мне берег.

    Воздух томился выдыхающимся зноем, легкие дуновения с океана эфирными опахалами обдували блаженствующее тело, наполняя настрой торжеством.

    Пространство причала было чисто, как бывает чиста только что заасфальтированная площадь. Лишь в углу, в небольшом аккуратном штабеле, в косых солнечных лучах золотились корой сосновые бревна. Торец каждого украшала яркая пластиковая отметина, а очень толстые удостоились нанесенных краской каких-то знаков. От бревен истекал смоляной запах, какой бывает от вагонов с сосной и кедром в длинных очередях в портах дома. Символический забор из провисшего меж столбиков тонкого линя условно огораживал простор причала, оставляя открытыми проезды.

    Выездами причал упирался в автотрассу, повторявшую плавный изгиб береговой линии.

    На однотонной глади магистрали белоснежной краской с щепетильностью технаря-дипломника, рисовавшего к защите дипломного проекта, были изваяны разделительные линии, изумительных пропорций стрелки, знаки ограничения скорости и с невиданным мной изяществом и аккуратностью какие-то японские иероглифы. На просторной разделительной полосе дороги живописно убегал вдаль ряд лохматых финиковых пальм. В вершинах пальм верховой ветер шуршал изодранными остатками зимнего утепления.
   
    Дорогу со стороны моря огораживали заросли – метров пять пышных цветущих кустов, усыпанных мелкими листиками и тьмой миниатюрных цветков. И еще тысячами невидимых в непролазности, шалеющих от собственного стрекота, цикад.

    А вокруг стоял удивительный запах: крутая замесь амбре выброшенной морской травы, рыбной муки, японской автомобильной пластмассы и чего-то еще, напоминающего, как потом мне сказали, запах натто.    

    Запах японского берега. Резок, густ, неповторим. Таким, непохожим ни на что, что я знал, он навсегда остался в памяти.
 
    Смешиваясь с запахом, в пространстве властвовал стрекот. Стрекот – его сравнивают с звуками сотни электродрелей или сотни циркулярных пил – рождался в дебрях волшебных кустов, сплошь заполнял поросший деревьями берег, и поднимался ввысь. Слитный – его невозможно даже мысленно расчленить, из него лишь изредка выделялись отрывистые стрекочущие звуки где-то рядом усевшейся особи. К ночи, если ты не рожден в Японии, под такой саундтрек невозможно уснуть – стрекочущие, звенящие, скрежещущие звуки…

    Где-то я читал хайку: “О чем грущу я в непривычной тишине? – Цикад не слышно.”...

    Япония ошеломила.
   
    One way ticket, please!

    …Тропой, поросшей японским символом счастья и чистоты, круто взбиравшейся в гору, мы поднимались в город.
1992   


Рецензии