Мореходка

                «Я всегда твердил, что судьба — игра».(И.Бродский)

     Степан Бревнов мечтал о море в родной деревушке, когда ловко бил кроликов по носу, которых разводил на мясо его отец-столяр. Он упорно думал о мореходке, когда разносил траву по кроличьим клеткам и помогал отцу столярничать, утопая  по колено в пене курчавых стружек вместо желанного моря. Море накатывало на него днем и не отпускало ночью, заглушая все другие звуки его береговой жизни. Тоска по морю затаилась в нем так глубоко, что выдавала себя  лишь в уголках его глаз, придавая Степану  не присущую его крестьянской натуре загадочность.
- А ведь я в мореходку документы подавал! – неожиданно пробурчал скрытный, как бабкин старый сундук, Степан, которого Леля почитала деревенским куркулем и изрядным себе на уме хитрюгой. Степан при всей своей сонной медлительности вдруг оживал, когда чуял приближение малейшей выгоды, как  застывшая было акула, набирает крейсерскую скорость, учуяв запах крови. Тогда он становился быстр, сноровист, проявляя не дюжинную смекалку, быстро находя нужных людей и общий с ними язык. Сходился  с ними на короткую ногу , кому нужно совал в руку, знал все ходы и выходы,  чем не переставал удивлять Лелю, знавшую,  каким он может быть неповоротливым, упрямым и тупым, когда дело не касалось его интересов.
- И что?! – удивленно протянула она.- С чего это ты вдруг?!  Сознался!
  Они сидели в любимой Лелиной пироговой «Штолле» в Конюшенном переулке, открытой впервые в бывшей немецкой слободе на Васильевском острове  оставившим борцовскую карьеру Василием Морозовым и его компаньоном Сашей Бордюг, прабабушкой которого и была госпожа Штолле. Машину они оставили на Матисовом острове в гостинице, примыкавшей с одной стороны к психиатрической больнице имени Николая Чудотворца, прозванной Пряжкой,  где прежде находилось «исправительное заведение для лиц предерзостных, нарушающих благонравие и наносящих стыд и позор обществу» , а позже проходил судебно – психиатрическую экспертизу Иосиф Бродский - "все показалось мельче и уютней на берегу реки на букву «ПЭ», петлявшей, точно пыльный уж. Померкший взор опередил ботинки,
застывшие перед одной из луж, в чьем зеркале бутылки деревьев, переполненных своим вином, меняли контуры, и город был потому почти неотрезвим".
      А с другой стороны  прямо через Банный мост гостиница глядела на  нежно- кораллового,  цвета свежей лососины дом, в котором жил и умер Блок  на бывшей Офицерской , 57 ,где  вид из окон — « непременно широкий, ничем не загромождённый…» , однако навеявший ему «И повторится всё, как встарь: ночь, ледяная рябь канала, аптека, улица, фонарь». А чуть  поодаль в реальности существовала ставшая бессмертной аптека Арона Винникова.
   Они долго шли пешком с Матисового острова  вдоль Мойки мимо таинственной, пустынной  Новой Голландии, заброшенной и поросшей  корявыми деревьями, склоняющимися до самой воды, придающими таинственный и романтичный вид арке Деламота, прямо как в  элегических,  идиллических  пейзажах  Клода Лоррена,  куда Леле в детстве всегда хотелось попасть и остаться там навсегда.  У Матвеева моста, что на Крюковом канале, на проводах над Мойкой обычно висела на шнурках  пара веселых старых кед, которым Леля приветственно махала рукой, а они покачивались в ответ, озорно глядя сверху.
- Ишь, куда забрались! Безобразники!  Черт не шутит! – развеселился и Степан, задрав голову к верху. – Похоже, они признали тебя, Леля! Машут шнурками, что твоими хвостиками, как собачонки!
Прошли мимо дворца Юсупова и ресторана «Идиот», который вспомнился Леле засохшей между стекол ласточкой в полуподвальном, поросшем морозными джунглями  окне, сквозь которое виднелись совсем домашняя настольная лампа под старым абажуром, обшарпанная мебель, протертый диван и древние книжные шкафы с  золотящимися корешками книг. На улице была метель, крупные хлопья снега налетали на фонари со снежными шапками, совсем скрывали с глаз купол Исаакиевского собора,  укутывали в белый кокон Мойку -  но именно зимний Петербург становился для Лели совсем гоголевским, а летний – Петербургом Достоевского.Ужинать они тогда с Большим Полем решили в «Идиоте», где  пировала одна большая компания. Большое Поле уткнулся носом в сельдь под шубой,  а потом и в щи кислые похмельные, надулся и покраснел после изрядной порции наливочек – настоянной на копченой груше, на вишне с имбирем и хреновухи. При этом,он изо  всех сил старался не упустить, что же происходит за соседним столом, где шумная молодая компания играла в игру "40 наперстков за одну минуту", резво выпивая наперстки и получая  призовые 100 гр водки или штраф всего в сто рублей, пока Леля пыталась разобраться в своем дорогостоящем безалкогольном напитке «Пилюля Идиота или  Кирдык Бацилле для пока предохраняющихся или уже простуженных посетителей». В то время, как она пыталась растолковать Большому Полю, что такое пилюля и кирдык, компания молодых людей совсем разошлась, причем они стали казаться и Большому Полю, и Леле  очень похожими и ладными - все, как на подбор, как в  кардебалете, принимая во внимание близость Мариинского театра. Среди них была всего одна женщина, но какая!
- Балерина! – осенило Большое Поле. – Мы ее вчера видели, она танцевала Никию в «Баядерке»!
 Это и впрямь была одна из прим - балерин Мариинского театра, прозванная кем-то из критиков «герцогиней на отдыхе» за царственность. Хмель от наливок и хреновухи слетел с Большого Поля от счастья лицезреть так близко балерину и ее свиту,судя по всему тоже танцоров балета, которые явились сюда расслабиться после спектакля. Один из них  - высокий, атлетического сложения блондин, из которого разве, что скульптуры греческих богов ваять, в котором Леля  признала  партнера примы, держа в руках 100гр призовой водки, изливал свою горечь от непризнания его балетных  достоинств и недостатка ведущих партий. Вся компания ему сочувствовала и пела дифирамбы, кроме хранящей величественное молчание и  щурившей огромные черные глаза примы, склонившей в лебедином изгибе шею к столу, что привело Большое Поле  в состояние близкое к обмороку. Лелю же интересовало, что же  пьет из такого же бокала, как у нее, неземное создание.  - Неужели « Пилюлю Идиота или Кирдык Бацилле»?!
   Поскольку кроме Лели с Большим Полем в ресторане больше никого не было,  балетная компания заинтересовалась забредшим сюда невесть откуда японцем. Это позволило Большому Полю излить такую порцию восхищения, что обиженный партиями танцор утешился и принялся с ним пить на брудершафт .А потом после непродолжительной игры в 40 наперстков, после которой Большое Поле уже и лыка не вязал, вся кампания вывалилась наружу в снег, чтобы с криками и улюлюканьем сопроводить домой жившую тут неподалеку приму. Засохшая ласточка печально уставилась им вслед своими пуговками глазами, что особенно врезалось Леле в память. Вот и сейчас она искала глазами эту ласточку в окне «Идиота», но там в этот раз был одинокий засохший букет и усыпавшие подоконник дохлые мухи.
- Надо же назвать ресторан «Идиот»! – бурчал рядом Степан, которого Леля не слышала, погрузившись в воспоминания. – Ничего приличнее найти не могли! Чего – чего, а в Москве такого не сыщешь! Ну, хоть бы Мышкин назвали, а то сразу идиот! – проявил недюжинные познания Степан и на время примолк.
  Лелю в Петербурге всегда влекло в сторону Конюшенной площади и ее окрестностей с тех пор, как  во время из одной из своих командировок она сумела оторваться от работы и сбежать на пасхальную службу. И поскольку переговоры проходили в «Астории», жили все в «Англетере», а идти в официозный Исаакий душа не лежала, Леля отправилась, куда глаза глядят, и набрела на Конюшенную церковь Спаса. Вокруг было так пустынно, темно и заброшено, что Леле казалось, что она где-то далеко, почти в деревне. Народу в церкви было никого, на первом этаже   в часовне раньше стояла  «печальная колесница» с гробом Александра I, прибывшая из Таганрога, потом здесь вместо храма размещалась конная милиция. Леля, потоптавшись в темноте,стала медленно подниматься на второй этаж в саму церковь, одолеваемая смутными воспоминаниями  о чем-то важном. Эту придворную церковь постигли те же превратности судьбы, что и всю Россию. Но сконцентрированы они были здесь на небольшом пространстве с истинно российским размахом - от траурной колесницы с телом покойного Александра I, а также главной святыни храма – образа Спаса Нерукотворного, с которым Александр I брал Париж, а Николай I ходил в турецкий поход , церковных хоров, где любила бывать и петь на службе семья Николая II,  до отряда конной милиции, разместившегося здесь после революции -   все, что являло собой поразительный сгусток абсурда,  и  было  уж слишком для Лелиного разумения. С каждой ступенькой вверх в Леле крепло убеждение, что она знает об этой церкви еще что-то самое главное, и что пришла она сюда неспроста,а по наитию, причина которого ей пока не ясна.  Но, когда она вступила на второй этаж и провалилась в сумрак церкви, где тревожно и печально мерцали свечи,продрогшие на сквозняке , ее охватила совсем уж вселенская тоска, застывшая здесь и в воздухе пронеслось: «И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать, но ближе к милому пределу мне все б хотелось почивать».
- Пушкин! Господи! Ну, конечно, здесь отпевали и провожали в последний путь в Святогорский монастырь Пушкина! В феврале, в пургу, в мороз! Как у меня это могло вылететь из головы! Но я чуяла! Нутром знала,  куда меня ведет на Пасху! – шептала расчувствовавшаяся до слез Леля, поникая у иконы Николая Чудотворца и благодаря его за все – за все, чтобы не происходило в ее жизни, почему-то твердо уверенная в том, что если  праздник Николы Летнего ровно на другой день после ее дня рождения, то она каким-то чудом связана с ним больше, чем с кем бы то ни было другим  и может верить в его покровительство.
  И вот, теперь они сидели со Степаном в пироговой  «Штолле» на Конюшенной, размягченные неожиданно выдавшимся в командировке  свободным днем, а  Леля и своими воспоминаниями, за тарелкой со щами зелеными и лучшими в городе пирогами с семгой, грибами и крольчатиной.
- С чего ты вдруг вспомнил мореходку?! – продолжила Леля.
- А Бог его знает! – почесал затылок Степан – Петербург что ли! Может наш поход вдоль Мойки!  А может эти пироги?! Затосковал я! Морем запахло мне!
- Скорее луком с яйцами! – безжалостно заметила Леля, продолжая не видеть в Степане ничего загадочного и романтичного.
- То-то и оно! – гнул свое Степан, любивший выражаться туманно и непонятно, обиняками в тех случаях, когда  для него не просматривалось ничего конкретного и сулящего хоть крупицу выгоды или маломальский интерес. В иных случаях Степан, будучи рыбаком, старался не упустить в своей жизни ни одной мелкой рыбешки,  мигом стряхивая с себя и природную, неизбывную лень и кажущуюся тупость, и крестьянскую неторопливость, хищно и ловко подсекая любое корыстное дельце и таща на себя любой барыш, имевший неосторожность проплывать мимо. Из деревенского он сделался городским, женившись на очень неглупой, оборотистой дочке чиновника средней руки, сумевшей разглядеть в увальне Степане удачливого рыбака. От водителя грузовика он быстро дорос до шофера в британском посольстве и сменил промасленную тужурку и сапоги  на  клетчатый галстук, белую рубашку и серый костюм, отмыв дочиста свои деревенские руки. Он не удосужился за годы работы в посольстве выучить ни одного английского слова, высокомерно считая, « что не нашего ума это дело» и « им надо, пусть и учат наш русский, раз, уж они у нас, а не мы у них»! За годы жизни с проворной смекалистой женой, у которой всегда были вожжи в ловких руках, Степан стал степенным, самодовольным,  послушным во  всем, что его лично не задевало, городским из бывших деревенских, что выдавали в нем глубоко до самых пяток запрятанные  природные недоверчивость,  неизбывная от сохи крестьянская хитрость и  изворотливость : «Э-э , барин! Нас так просто не возьмешь!  Чай не лыком шиты мы!». Так что не всегда было ясно, кто кем управляет,   и кто кого погоняет – то ли властная и образованная его супружница, то ли сам Степан, сумевший ловко оседлать эту норовистую, городскую кобылку.  Степан сохранил неизменным свое тупое, деревенское упрямство и недоверие ко всему, что идет от властей предержащих,  начиная с тех, кто на ступень его выше,  и до самых верхов. Он никогда не ждал от них ничего хорошего, в перемены не верил и всегда эту ненавидимую ним власть поддерживал, твердо веря, что « иначе только хуже будет!».
- Эх, Степан! И опять ты за них голосовал! Ругаешь, поносишь их, как только можешь! А потом идешь и голосуешь за них! – сокрушалась Леля.
- Все равно ничего не изменится! – угрюмо уходил в себя Степан. И Леля  знала, что осторожный, как «премудрый пескарь»,  Степан никогда себе во вред ничего не сделает и на всякий случай проголосует за того и за то, что не принесет ему никаких неприятностей. И ведет себя так, как вел его прадед , дед  и отец : «Против власти не попрешь, в раз раздавят и размажут. Даже места не найдешь, а потом: "Так было" - скажут.» ( Голоскоков Н.)
- Не нашего ума это дело! – повторял в который раз Степан, как и его предки и сто, и двести лет назад. – Противу лома нет приема! Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет! Меньше знаешь, лучше спишь!
- Ну, вот что, Степан! Из-за таких, как ты ничего и не меняется! Нельзя молчать! Протестовать надо! Вот такие, как ты и есть болото! Болото! – пищала Леля. – Болото! Говорю тебе! Болото, из которого мы веками выбраться не можем!
- Зарядила свое болото,болото!Пусть и болото!Да, и не хожу я уже голосовать!Что в этом проку! Все равно ничего не изменится! – упорно кряхтел Степан.- Без нас в любом случае выберут - голосуй , не голосуй! От нас ничего не зависит! – и вдруг для убедительности грохал кулаком по столу.
  И тут Леля  представляла,  а что же будет, если вдруг Степан все же возьмется за вилы  и начнет исправлять этот мир по-своему! Что же тогда будет, ей было страшно представить, и она подавленно умолкала. А Степан тяжело глядел на нее своим страшным  крестьянским взглядом, в котором Леле уже мерещились пожарища, и коротко и победно завершал « То-то и оно!» , наводя на Лелю ужас.
   И сейчас Степаново « то-то и оно» пусть и произнесенное в порыве неожиданной откровенности в тепле и аромате пирогов «Штолле» прозвучало для Лели, как удар молотом по наковальне, предвещая нечто недоброе. Она вздрогнула и подавилась куском пирога с семгой.
- И что же мореходка?! – поперхнувшись, выдавила Леля из себя.
- А что мореходка?! Уплыла! Отец помер в одночасье! Курил всю жизнь, просмолился начисто! Мать осталась одна! Дом, кролики, понимаешь! Вернулся! - В глазах Степана мерно и безнадежно, как зимний прибой, билась тоска. Леля представила, как он вернулся в деревню из мореходки и разом перебил всех несчастных кроликов хладнокровно, без промаха ударяя их по носу.
- А я и не знала, что кроликов убивают по носу?! – непоследовательно заявила Леля, ничуть не удивив этим Степана.
- Что с тебя взять!  - безнадежно махнул на нее рукой Степан, и Леля поняла, что это относится ко всем ее сентенциям и попыткам образумить Степана. В этом была вся суть отношения к ней Степана.
- А как их еще бить прикажешь?! Конечно, можно оглушить их промеж глаз и проломить череп. Или по затылку между ушами! Там, где артерия! Но лучше всего по нежному носу – раз и все! Потом через глаз спустить кровь, чтобы мясо было белым! – продолжал было в упоении Степан, но увидел, как Леля закрыла глаза и уши, и остановился.
- И, правда, не обижайся, Лелька! Ну, что с тебя взять! Куда тебе!  А вот за пироги спасибо!  За Петербург спасибо! Взяла с собой старого! Всколыхнулось здесь во мне то, что давно тиной поросло!
   Степан, и правда, сильно сдал после того, как несколько лет назад  похоронил свою Клаву, которая за годы стала для него и мореходкой, и плаванием, и капитаном. В Клавиных  ловких руках все спорилось и определялось до мелочей, ее авторитет был незыблем и неоспорим. Она была и умелой стряпухой, и талантливой швеей, и профессиональным бухгалтером, хорошим водителем, прекрасной женой и матерью, а потом и замечательной бабушкой, когда родилась Козявка. Степан и его дочь Юля жили - не тужили за спиной Клавы, как за каменной стеной, которая вела их семейный корабль решительно и единовластно. Конечно, Клавы временами была многовато, когда ее резкий и хлесткий голос, словно созданный для приказов, разносился по квартире, и от него некуда было деваться. Тогда Степан сбегал на длительные рыбалки, а Юля пускалась в неудачные замужества в надежде на свободу, но каждый раз возвращалась домой.
 Степан, порой не выдерживал и  делился с Лелей: «Мне бы хоть чуток побыть одному! Тихо так с удочкой в руках над рекой! И рыбы не надо! Одна тишина!». А Леля представляла, как из-за его спины возникает крашеная хной Клава, нигде не появлявшаяся без косметики на лице, в красном кружевном платье и оглашает округу : « Степан! Тебе говорю! Степан! А рыба-а-а-а!».  И тут  рыба в реке вздрагивает и исчезает в мгновение ока, по воде проходит рябь, кусты отряхиваются от оцепенения, луга начинают волноваться и ходить от Клавиного окрика, как под порывистым ветром, а Степан покорно закрывает глаза, желая стать незаметным сучком.
  Юля после крушения надежд на любовь и свободу становилась в строй их семейной жизни и безропотно выполняла распоряжения Клавы.
- Ну, ты нам хоть роди кого-нибудь в результате! – понукала Клава.
И Юля родила Клаве и Степану Козявку и, будучи уверена, что и без нее с ребенком управятся куда лучше, ударилась в очередное замужество. А Клава с присущей ей энергией  и энтузиазмом  взялась за Козявку, лелея и растя свое собственное подобие, не забывая при  этом продолжать руководить Степаном и Юлей, и всем, что попадало ей под руку.
- Вот ведь! Взяла все на себя Кто же тут выдержит!? – сокрушался Степан, когда Клава, будучи еще цветущей женщиной, неожиданно слегла. Болезнь была жестокой и скоротечной.
- Исхудала вся! Весит теперь меньше Козявки! Чистый скелет! Ношу ее на руках! – изредка прорывало Степана, который чаще угрюмо молчал.
- Вот! Отвез ее на дачу! Пусть хоть на цветы свои посмотрит!
- А больница как же?! – удивлялась Леля.
- Отказались от нас! Забирай, говорят! Всё, конец! Еле голову поднимает, но на цветы смотрит! Говорит, в последний раз! –  Степан  тяжко кряхтел и куда-то глубоко проваливался.
   После смерти Клавы Степан резко постарел и согнулся, стал волочить ноги, плохо видеть и соображать,  стал забываться  и только временами поднимал налитые слезами глаза и молча, смотрел на Лелю, как никому больше не нужный, брошенный хозяином пес. Леля боялась, что он вот-вот завоет, ей даже чудился этот тоскливый, страшный вой.
- А как же Козявка?! – интересовалась она.
- Козявище! Совсем отбилась от рук! Как с цепи сорвалась! Своевольная она! Вся в Клаву! Они еще при жизни Клавы, как коса на камень сходились, но ее-то она слушалась! Ее одну!  А нас с Юлей – куда там! Да, и Юля все говорит:     « Что хотели, то и получили! Для вас, дескать, родила! Не для себя!». С каждым днем Степан все мрачнел и ходил темнее тучи, спасаясь то на рыбалке, то на кладбище у могилы Клавы, куда его непреодолимо тянуло, и где он, как ему казалось, все еще набирался сил жить дальше.
- Отдала! Отдала-таки Козявку в приют! – как-то не выдержал и сознался Степан.
- Как отдала?! А ты что?! Промолчал?!  Согласился?! – набросилась на Степана Леля.
- А я что?! Где уж мне! То-то и оно! – растерянно завел свое Степан, который и здесь ушел от решения.
- Не нужна она ей, Козявка! Не справляется Юля! Да, и муж новый у нее! Как Клавы не стало, так все и пошло под откос! И Козявка осатанела, и Юле она не дочь! Клавина она была! Только Клаву и признавала! А я что?! Сдулся я без Клавы!
 И стал Степан по пятницам отпрашиваться пораньше с работы, чтобы навестить в интернате за городом свою Козявку. Вез он сиротливый с виду «пакунок» с гостинцами ей  и подарки, чтобы задобрить воспитателей.
- Как же ее взяли в интернат при живой-то матери?! – не переставала дивиться Леля.
- Да, ты молчи! Леля! Молчи лучше! Там сейчас все дети при живых родителях! Редко, когда сирота попадается! – отмахивался Степан, который и сам с этим ничего не мог или не хотел поделать, предпочитая принимать все, как есть.
- Разве, что изменишь! – вздыхал он  в очередной раз, пряча глаза, и по- стариковски мелко и жадно жуя  свой жалкий бутерброд  с розовой , поросячьего цвета, самой дешевой, искусственной вареной колбасой, на которую он перешел после смерти Клавы. Он, привыкший к  ее разносолам!
- Ну, чистый кролик! Как есть! - сетовал сам на себя Степан .
  Козявку то забирали  домой на праздники, то отдавали на две смены в лагерь на лето, то возили в отпуск с собой в Турцию, а потом после всего этого отвозили назад в приют, как выражался сам Степан. И все, вроде, таким образом,  наладилось и шло своим чередом, будто бы так и было надо. Козявка теперь тосковала на каникулах дома и просилась то на все лето в лагерь, то назад в свой интернат. Она выросла и заматерела,уже давно не напоминая того кудрявого, похожего на одуванчик чертенка,превратившись в дебелую деревенскую девку, грубую и неотесанную.Степан уверял, что она стала лучше учиться, освоила,наконец, чтение, но было заметно, что он ее побаивается, как когда-то Клаву.
-  Где еще найдешь такую школу!? Да, и спонсоры интерната  то телефон, то планшет подарят!- уговаривал сам себя Степан, уверенный, что ничего изменить нельзя.
- Куда уж, лучше не бывает! Ты бы ее хоть на рыбалку с собой взял! – возмущалась Леля.
- С мужиками?!  Ну, ты тоже, Леля, скажешь! – отбивался Степан, примирившись в своей жизни и с этим.
    И вот теперь в пироговой «Штолле»  его вдруг захлестнула тоска и воспоминания о несбывшейся в его жизни мореходке. Мореходка настигла его и больно ударила под дых безжалостно, жестоко, без спуска на старость. Она била его за Козявку, за Клаву, за Юлю, за интернат, за его «ничего не изменишь», за его «что с меня взять». Леля чувствовала, что бить лежачего нельзя, но все это было не в ее силах и не в чьих – остановить мореходку из Степанового прошлого. Степан темнел и разваливался под ударами мореходки,как старый дом рушится от мерных, тупых ударов шар-бабы на глазах у Лели. Но она нутром чуяла, что все это неспроста и Степану есть еще,что сказать, чего она предпочла бы не слышать.
- Поступи я тогда в мореходку, все вышло бы иначе! – бубнил Степан.
- То-то и оно! – не выдержала Леля.
- Бесовщина! Чудеса! Леля! – прорвало сдержанного и угрюмого Степана, старавшегося избегать выражать свои чувства,обычно изъяснявшегося крайне путано и сумбурно.
- Что еще?! Вечно каша у тебя в голове, Степан! – отшатнулась от него Леля, чувствуя, что почему-то холодеет.
- Ты помнишь, что происходило со мной, когда я менял старую,  конторскую  Тоету на новую?! – гнул свое Степан.
- Еще бы! – разозлилась Леля.- Ты тогда не удосужился проверить машину и отвез ее на сдачу с пробоинами на крыше! Тебе было недосуг хоть раз взглянуть на Тоету во дворе, когда утром проходил мимо нее на работу!
- Виноват! Дурак был! Дурак и есть! – возопил Степан.
- На крыше машины пробоины – это резвились во дворе индийские детишки, детки дипломатов! Меня отправили с этими пробоинами не в ГАИ, а в полицию  оформлять бумаги. Хулиганство это, видишь ли! Ну, я и поехал! Машину оставил у здания районной полиции, выхожу – машины нет!
- Нет! Степан! Только не говори, что ее угнали прямо у полиции! – не поверила Леля.
- Забрали в отстойник! Ни знаков  у них, ничего там не было! Истинный крест, Леля!
- Ну, ты Степан большой умелец! – начала,  было, Леля, но Степан не дал ей договорить. – Нет! Постой, Леля! Послушай!
- Взял я такси и рванул в Теплый стан  вызволять машину из отстойника. Заплатил, естественно, из своего кармана. Ну, и назад быстрее в полицию умолять, чтобы не тянули и выдали справку сразу. Мне, ведь, еще машину надо было успеть поменять, так как на другой день мы собирались с Юлей в санаторий. Пристала она ко мне с этим санаторием! А я один ехать не хочу! Уперся, что мне там одному делать!  Ну, так вот, участковый смилостивился и  выдал мне справку, будь он неладен! Машину я в «Тоете» поменял и дунул на работу. Черт меня дернул помыть руки, кран открыл, его сорвало и давай заливать офис. Хоть, уж и был поздний вечер, но прибежал сантехник, и мы давай с ним  чинить кран. Два часа провозились!
- Ты зачем мне все это рассказываешь, Степан?! Может, ты хочешь сказать, что тебя что-то останавливало, тормозило?! – продолжала ждать  недоброе Леля.
- Вот именно! Это и хочу сказать, Леля! Чертовщина! Как есть,чертовщина!
- Так это еще не все?!
- А ты как думаешь?! Вернулся я домой, никого нет, хоть и поздно! Пошел в душ!
- Нет! Не ходи, Степан! – вскричала Леля.
- Нет! Ведь, я все-таки пошел! И тут сорвало кран! Опять потоп! Опять все сначала! Да так,  что пришлось Мосводоканал вызывать! Еле справились!
- Нет, Степан! Так не бывает! – не верила своим ушам Леля.
- Да, Леля! Так - таки бывает, когда не слышишь то, что тебе пытаются сказать! Когда тебя тормозят, не пускают, а ты будто назло прешь и прешь! Говорю тебе, дьявольщина! И вот мы с Юлей, несмотря ни на что, улетаем на другой день в Краснодар в санаторий, куда она меня почти насильно повезла. Ведь, не хотел! Упирался! А через три дня у нее жар, высокая температура, боли в животе. Мы испугались и в самолет назад в Москву, едва долетели, вызвали скорую. Юле сделали срочную операцию!Едва спасли!
- И что, Степан?! Говори!
- Да, лучше бы, Леля, это я был на ее месте! Вот сейчас бы взял и отдал по капле всю свою кровь, только бы этого не случилось!
-  Уж, говори Степан, теперь все! – обреченно выдохнула Леля.
- Это, как его!? Перст!- заговорил Степан несвойственным ему языком!
- Перст божий!- подсказала Леля.
- У нее тоже самое, от чего погибла Клава! Последняя…ну, как это там называется?! Ну, четвертая…..
- Стадия, Степан! Стадия!
- Ведь останавливали меня! И машину побило, и в отстойник забрали, и краны рвануло – все говорило « Не надо ехать! Сиди дома, дурень! Так, нет же! В первый раз в жизни настоял на своем! Не послушался! Поехал! И что?! Что получил?! - верил Степан в то, что во всем виновата эта роковая поездка, которая обрушила их жизнь, как обвал в горах.
- Ох, Степан! Лучше бы ты, правда, настоял на своем и поступил в мореходку! Может быть, тогда жизнь сложилась бы у тебя  иначе – была бы жива Клава! Здорова Юля! И Козявка жила бы не в приюте, а с вами! – хотелось сказать Леле, но она не решилась. А Степан жалко затряс головой, словно понял ее без слов и отбил невразумительную телеграмму.
– Мореходка! Да! Да!То-то и оно!


Рецензии