Сказание об Анжелике. Глава 34

Авторы Ольга и Дмитрий Лейбенко


XXXIV
Почему в минуту любой неудачи мужчина, находящийся среди мужчин (он знает, его поймут), произносит имя дурной женщины? Стоит ему уронить гаечный ключ на ногу, или пачку сигарет в воду, он произносит это короткое словечко. На сто километров вокруг, в пустыне, нет ни одной женщины, но когда у него хлопнет колесо, он скажет всегда одно и то же. Потому что он всю жизнь, в душе, если она у него есть, стремится к идеалу Большой и светлой Любви, и понимает, что все беды в мире возникают только по одной причине – от дурной женщины, которая бывает такой одна на миллион людей и судеб цепной реакцией, реакцией эффекта домино. Когда костяшки стоят на ребре ( ох уж, опять это ребро Адама) и стоит одной зацепить другую, как начинается последовательное падение и обрушивается весь ряд, и остановиться падение может только тогда, когда рухнет последний бастион, но как часто причиной падения первой косточки является мужчина, с убитой в своё время судьбой.
Когда я познакомился с Тобой, моих губ касались женщины только в одном случае – если они были зубными врачами.
Теперь же нет половины зубов, как нет половины жизни, пришли и ушли женщины, их унёс ветер Времени в страну Забвения, и только ты, как дело Ленина, или вместо него, была, есть и будешь, и земное имя твоё в миру – Ангел, моя Анжелика, а небесное имя – Любовь. ("Дело Ленина живёт и существует", – распространенный лозунг тех лет, здесь обыгрывается героем иронически.)
Тогда, в двадцать лет, я был готов подойти к тебе и сказать: я знаю, ты меня больше не полюбишь, надежды нет, не сжалишься, просто помоги мне всё это оборвать, разреши погибнуть на твоих глазах, глядя на тебя и произнося твоё имя последним словом на земле. Боль была невыносима, как только может быть невыносимо то, что ты не можешь не только вынести, но и поднять, и ты придавлен этим космическим кораблём, положенным тебе на плечи, и то, что должно было нести двоих в свободном полёте, медленно и неуклонно раздавливает тебя, твою волю, твой ум, но не сердце, которое уже давно раздавлено её башмачком. Только понимание того, что это вызовет у тебя боль, доставит тебе переживание, заставляло меня удерживать, готовые сорваться лавины фраз. Только моё слово, данное тебе, помогало мне справиться с диким порывом – прорваться в твою жизнь, пробить кулаками, замотанными в тряпки, бетонную стену, и появиться в лунном сиянии на твоём балконе, держа в окровавленных руках букет душистых цветов.
А ты? Может ты забыла меня? Может ты думала, что я забыл тебя, поскольку не приближаюсь к тебе, верный своему слову? О нет. Ты приходила ко мне во снах, ты протягивала мне руки. Я рвался к тебе, между нами вырастала стена, я бился головой о стену, разбивая ёе, кровь заливала лицо. Я бил её часами подряд, и мне удавалось, каждый раз удавалось пробить её, и я, сдирая кожу в изломе, продирался к тебе и тут, когда все преграды были уже позади и один шаг оставался до тебя, наступал рассвет, и ночь заканчивалась, и в мутных лучах сумрачного утра я, разглядывая в зеркало лицо понимал, что белую бетонную пыль, осевшую на висках, уже никогда не стряхнуть, и она будет только прибавляться. Я искал на подушке кровь и находил слёзы, в которые она превратилась. Мужчины никогда не плачут, и я никогда не плакал. Просто во сне, когда вихрь воспоминаний носил меня в беспамятстве без руля и ветрил по океану любви, ветер времени на мне оставил брызги с солёных волн океана слёз, впрочем, всё равно, всё равно никто ничего никогда не узнает, и в первую очередь – Ты. Да и разве это было?
1980
– После того, что было…!
– Но ведь ничего не было!
2006
« Да, ничего не было» – эхом повторяю я, чтобы не расстраивать тебя несуществующими претензиями.
Но было. Ты знаешь, было. Было! Было! Было! Было! Было! Было!...
Иначе откуда я до сих пор отчётливо помню прикосновение к твоим пальчикам, ведь прошли десятки лет, откуда на моих губах несравненный вкус твоих губ?
Ради Бога. Не бойся, я никогда бы не помыслил хоть как-то компрометировать тебя, нести какой-то вздор. Но было. Было… Было, есть и будет, как моя любовь, как сама любовь. Было, есть и будет. Просто есть. А значит – и было, и будет. Сказать проще – есть. Есть. Я знаю, чтобы ни случилось тогда, сейчас и потом, ты ничего не принесёшь кроме горя и боли. Кроме горя и счастья. И имя твоё – Любовь. Я готов прорыть землю насквозь, чтобы оказаться на другой половине земли возле тебя. Я буду рыть этот колодец. Я скажу всем, что ищу нефть, и тогда недоумение окружающих сменится ревностью и завистью. Скажу, раз уж на этой планете считается нормальным потрошить землю, и считается нелепым стремление пройти сквозь планету, чтобы соединиться с любящим сердцем. Я уже много лет рою этот колодец. Я рою эту шахту своей памяти и нахожу в породе осколки воспоминаний, твои слова, твои жесты, твои улыбки, хотя они и так всегда рядом. Ты помнишь, как много ты смеялась в первую нашу встречу? Ты смеялась как никогда в жизни, я смешил тебя почти без перерыва, и мы смеялись. И вместе с нами смеялась Судьба. Да смеялась-то она над нами. Я смеялся так в первый раз в жизни. И в последний. Наверное, и ты тоже. С тех пор я не смеюсь, и редко улыбаюсь, разве ради дипломатии. Я потерял способность смеяться. Наверно это тоже дань тебе. Я стал острить без улыбки, и люди вокруг недоуменно застывают, тогда я дергаю щекой, изображая улыбку, и они падают от хохота, а я вежливо и ласково оглядываю их и думаю, и чё они так. Плюс на минус даёт плюс, только перекладина удваивается. Хотя острить, иной раз и впрямь получается, да зачем теперь это? Зачем, если нет тебя рядом? Ведь этот дар предназначался тебе. И только тебе. Со мной ты была бы весёлой всю жизнь. Каждый день я бы дарил тебе по цветку, сочинял стихотворение или песню. И так все годы. Пока бы тебе не надоело. В восемьдесят третьем ты сказала: «может хватит стихов». Может ты их боялась? Боялась, что ответишь на силу моего, да какого там моего, на силу Космического чувства?  А стихи есть, они всё же написаны. На каждый день, которых прошли тысячи. Я беру в руки перо – и строки набегают одна за другой. Я могу выразить любую мысль. Даже если  кажется, что мыслей нет, стоит мне поставить перо на чистый лист, и возникают стихи, а в них, как ни странно, и мысли. И музыка к стихам. И хотя, как это принято говорить, всё превратилось в пепел в огне войн и революций, они были.
 Кто это сказал «Чтобы любовь стала настоящей, за неё следует уме-реть. Весь вопрос – когда»? Наверно я сам и сказал. Ну если я сказал, значит сказано верно.
За свою любовь я умираю много лет. Постепенно. Знаю, здесь можно ввернуть, что «если мы погибнем сегодня, то кто же будет защищать рево-люцию завтра», но это другой случай.
Видишь ли, (ты этого знать не можешь), через тысячу дней после ок-тября, я пришёл к решению: пора ставить точку. Я был твёрд. Но Богу, те-перь я это ясно понимаю, была неугодна моя смерть. И ты знаешь что он сделал? Послушай, это интересно. ...........боёк......... Нет, всё гораздо остроумнее. В то время как я носился с доработкой плана и полировал в черновиках последнее письмо к тебе, он действовал в зеркально-встречном направлении. И вот письмо закончено. Осталось переписать набело и завтра – всё готово, можно действовать. И тут он мне посылает несчастную душу ( промелькнувшую метеором в те годы), несчастную потому, что полюбила меня, проклятого и облагодетельствованного любовью. Дальше – интереснее. В тот день, когда я решаю вечером отвезти тебе письмо, а дальше начинается отсчёт последних часов, это несчастное создание  с л у ч а й н о  встречается со мной в Городе. И хотя мне совсем не до неё, у меня ещё много незаконченных дел, надо спешить, я выделяю ей, В.К., несколько минут и понимаю, что она тоже на последней черте. Она, представь, в этот же день, который я выбрал для себя, пытается остановить меня, молит о любви, и, о, апофеоз, доведенная до отчаяния, предпринимает попытку покончить с собой. Я вижу всё со стороны, над нами тень кладбища, я стою возле открытых гробов со свечкой в руке, мы в часовне, я слушаю мольбы жестоко, тупо и непреклонно, я думаю о своём собственном письме, и что надо ещё успеть побриться и купить свежую пару белья. Но я уже как ужасную, гротескную пародию вижу самого себя, и пусть не совпадает ни пол ни возраст, но век тот же и Город тот же, такой же жестокий и непреклонный, как и я, и Любовь, и, прости, но ты тоже. Так же как тигр из семейства кошачьих и неважно, что оно кошачье, если мой тигр из того же самого теста. Короче говоря, когда я вижу, что она чудом не погибает, когда она бросается под Смерть и остаётся только чудом, во мне вдруг наступает перелом. Я как бы увидел со стороны свою безнадежность, и всё убожество моего поступка. Плюс и к тому – я порядочный человек, хоть и несчастный, и я вынужден самортизировать её порыв, (на что хватило несколько дней). Я начинаю понимать, что кроме досадной брезгливости вряд ли я что пробужу в той, чужой мне душе.
Это невероятное совпадение остановило меня. Намереваясь спуститься в бездонную шахту по гнилой веревке, я вовсе не собирался тащить за собой всех неосторожно подошеших к краю. К тому же, понимал и то, что мое решение на две трети подкрепляется заверениями светил, что мой предел два-три года и конец будет ужасен, если я не сдамся на милость победителя, то бишь светил, с которыми, разумеется, не поспоришь. ...(«Больной, доктор сказал в морг, значит в морг.» Когда для тебя одного привозят высшее в республике светило, а амфитеатр забит верными последователями и учениками и тебя приводят на суд, ты понимаешь, что «парламент не место для дискуссий» и любой умный человек понимает, что с шашкой на танк не бросаются, а «все, что вы скажете, может быть использовано против вас» и, разумеется, будет использовано против вас, впрочем, как и молчание. Молчание – золото.  Хотя обменный пункт найти проблематично. «Поднимите мне веки» и тол-стый палец Вия поднимается и указывает на тебя». И танка кузнечику не остановить, но изловчиться и в прыжке расположиться между траками можно. А танк движется дальше, думая, что с тобой покончено. Не пройдет и десяти лет, танк слетит с обрыва, профессора съедят черви, а три года обернутся в тридцать, а там видно будет.)
Таким образом мне пришлось упомянуть о том, чего никто не подозревал, что я нахожусь не в лучшем, а скорее худшем положении и скорее более безнадежном. Возможно понимание заведомой обреченности помогло В.К. преодолеть ситуацию. И слезы, и стояние, и ползание на коленях остались в прошлом. Хотя моей вины не было, как не было и инициативы. И вообще.
Божья воля. Впрочем, можно взглянуть и по-иному. Мало ли… Год неспо-койного Солнца, например. Я нёсся по осевой, и завихрения моих оборотов затягивали в мою орбиту всё, что встречалось на пути. Или же моя сжатая, невидимая глазу неистовость начинала притягивать ко мне женщин. Скоро, уже скоро, я брошу удила, меня понесёт вразнос и пчёлы, слетаясь со всех сторон, вдоволь напьются крови моего сердца. Какие пчёлы? Разве пчёл интересует кровь? Они же собирают мёд. Он сладкий. Он сладкий! Но эта сладость быстро превращается в горечь, от которой сердце только ноет.

«Ведь кто-то должен сгинуть от любви,
Ну что ты плачешь, ведь не я решаю,
  Не запрещаю, и не разрешаю,
Но кто-то ж должен сгинуть от любви»…

Любви даётся каждому по вере,
Кто гасит свет, кто излучает свет.
Приговорён к любви, как к высшей мере
И нет сомненья, и спасенья – нет.


. . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .
1985
Определяющим оказалось то, что я не понимал, за что она просит прощения, чего она от меня хочет. Я принял всё однозначно: она ещё в мире теней и не может, или не желает вернуться ко мне. Я с сочувствием и уважением отнёсся к событиям её жизни и принял всё как должное. И мысли не возникло, что причина во мне, что я хоть в чём-то виноват, что подтверждало и её улыбка при прощании, и обещание скорой встречи. То есть, я понимал, что виноват я, но не допускал мысли, что я мог провиниться. Я полагал, что виноват, что растревожил её душу, что теперь она бьётся между теми силами, которые не отпускают её из царства тьмы, и теми, что стремятся вывести её на свет, ко мне, на землю. Я полагал, что она считает, что осквернила Его память, что ей стыдно от такого простого и естественного желания – вернуться к жизни. И я оказался невольным виновником Её искушения. Я не допускал и мысли что мог обидеть Её, ведь всё было так чарующе просто и хорошо. «Какие хорошие у тебя руки», – пролепетала она сквозь льющиеся слёзы, и эти слова забыть мне было не дано. Я ведь не мог допустить сомнительного высказывания, нескромного касания, я уже почти боготворил Её, хотя в те минуты ещё не до конца понимал это. Я понимал и то, что я несколько уступаю ей в некоторых вопросах, но меня это нисколько не пугало. Подумаешь, ну прочту полсотни - сотню книг, что и она, в дополнение к своей тысяче, если ей мало. Я наращу мускулы, увеличу рост, хотя у меня и так нормальная фигура, я так считал – нормальная. ( Года три  спустя я случайно наткнулся в книжке одного профессора на данные идеальной фигуры по представлению древних греков и с некоторым удивлением обнаружил, что полностью укладываюсь в их параметры. Сейчас, возможно, многое изменилось и у меня и у древних греков. Хотя они, бедняжки, наверно не догадываются).Что ещё? Язык? Да, два-три языка не много, но я выучу её язык, какой она скажет, подумаешь, я выучу французский, мне хватит на это года, мы можем вместе выучить английский, я выучу её управлять мотоциклом, машиной, да всему, чего она пожелает. Да что там говорить, выучу её стрелять от пистолета до пушки по всему, что движется, да что угодно. Научу её нырять, плавать, задерживать дыхание до пяти минут. Да, что, что угодно, я знал и умел почти всё.  Я мог научить её азбуке Морзе и ведению коротковолновых переговоров с любой точкой на земном шаре, исправлять телевизор, чинить обувь и ремонтировать оружие, вырезать новый приклад и зато-чить карандаш, прыгать со второго этажа и с несущегося поезда, цепляться за тепловоз и разворачиваться на велосипеде не держась за руль. Да мало ли что, бороться с холодом и жаждой, болью и опасностью. Мне бы понадобился не один час, чтобы подробно перечислить всё, что я знаю и умею. Я многому мог бы её научить, держать слово, но я ещё не знал, что вот уж это уменье понадобится мне самому в полную силу, а из всего перечисленного понадобится умение удержаться от желания валяться в ногах, прикасаясь губами к башмачкам своей Богини. О, как я буду понимать истоки зарождения культов, религии, истории возникновения богов, поскольку я сам, в двадцать один год, на исходе второго тысячелетия, создавал в теории и практике Культ своей Любви. Историю возникновения женского начала в мировой истории, и воссоздавал новую Афродиту с характером Артемиды, хотя уже предчувствовал, что скоро, очень скоро на моих письменах будет проступать через строки лик Исиды.
При свете далёких звезд, я писал свое Евангелие от Любви, и его строка тянулась от лунного луча, опускавшегося на бумагу через окно. Я верил, что когда я допишу последнюю строку, я сброшу чары со своей царевны, я подниму её с хрустального гроба, подвешенного на цепях в каменном гроте, я выведу её на свет.
Я любил её так, что мне было почти неважно, полюбит ли она меня или другого, я только хотел, чтобы она ожила, чтобы она стала улыбаться, смеяться как тогда, третьего октября одна тысяча девятьсот восьмидесятого года.
Я метался по бетонным улицам огромного, расползшегося как чума Мегаполиса. Я стирал третий посох и третью пару своих железных башма-ков.
Однако древние и вечно юные боги насмешливо отворачивались, стоило мне поднять глаза к небу, как отворачивалась Она, и я понимал всё яснее и яснее, что оттуда спасение мне не придёт. Я должен был отковать лик Победы на земле.
Что я мог сделать, я, давший слово не докучать Ей, я, связанный собственным словом по рукам и ногам, я, не имеющий права, не то, что прийти к ней с цветами, но даже не имеющий возможности приблизиться к ней при посторонних? Тайна должна была быть хранима просто потому, что она была. И моё слово охраняло её тайну, и моя честь была в том порукой. Я не имел права позвонить, отправить письмо. Я не понимал причин такой непреклонности, но из всех существующих во вселенной прав у меня оставалось только два: право на воспоминание и право на молчание.
Я не имел даже права на смерть, это было бы воспринято как саркастическая издёвка. Я был так поражен её бесстрастной непреклонностью, что мне ничего не оставалось, как начать восхищаться этой бесчеловечностью. Что мне оставалось делать, если я её любил? Если любишь, восхищаешься всей целиком. Если любишь целиком. Если любишь. Ведь если любишь, то целиком. Иначе это не любовь, а диагностика. Это нравится, а это – нет, прикинем чего больше. Это не любовь.
. . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .
Пусть ты не любишь меня, полюби мою любовь к тебе, она божественно прекрасна, как и ты.
. . . . . . . . . .


Рецензии