Человек со свойствами 15

* * *

Любовь к ребёнку — это очень больно.
Его картавость, шепелявость, слюнявые старания высказаться: «Вдлуг паедит мафына и жадавит...»
Или (протягивая цветок): «Вот важьми панюхай... толька ета не нада есть...»
Или: «Шарик... шабака!..»
Очень больно...
Когда женщина засыпает на тебе, она превращается в ребёнка, и ты любишь её с такой же болью, с какой, наверно, любил бы ре­бёнка, если бы имел опыт отцовства.
Краткий сон, короткая судорожная любовь, раздрание зашедше­гося сердца мохнатой лапой нежности, которую лишь осторожно... не потревожить бы...

* * *

Да, гуляли...
...в первых днях весны.
Ещё с морозцем, но уже и с происками солнечными.
Гуляли, но не в этот день.
В этот день мы так и не вышли из дому.
Вечером, опамятовавшись от моей избыточной гастрономии и чуть восстановив непривычно измученное тело, Дина попросила ­какой-нибудь музыки. Давние знания обо мне её сильно перегружали. Желать меня всего означало для неё желать хоть чуть-чуть от всего того, что она обо мне запомнила с тех давних пор. А запомнила, в частности, и то, что вокруг меня — музыка...
...та музыка, которую в своей жизни она не то что не слушала, а просто вообще никогда не слышала.
Я решил угостить её Вагнером.
Избранными страницами он легко усваивается и сильно дейст­вует.
Решил и улыбнулся в себе... — была уже однажды попытка пред­ложить Вагнера красивой женщине и была совершенно «монгольская» реакция с её стороны... вежливое, но отчётливое: «Моя твоя не понимай!..» — в прекрасных, как земное обещанье, глазах.

Дина слушает вступление к Тристану, сидя на полу, опустив голову и обхватив руками коленки. Безжалостный Фуртвенглер (тоже, между прочим, изрядный гастроном!), разымает на отдельные тектонические плиты... нет — распиливает на огромные льдины монстрозный айсберг вагнеровской оркестровки, пластает её и гонит, гонит медленным теченьем эти пласты один за другим, и они наползают один на другой, каждый следующий придавливая предыдущий, погружая его прозрачность в прозрачность вод — всё глубже, глубже и шире, налегая на душу, преклонницу сладострастия, утягивая её в маракотову бездну вагнерического томленья, а лёд тристанов тает быстро, но обращается не в воду, а в мёд... и затопляет её, преклонницу-душу, густой и невыносимо сладкой магмой предоргазменных усилий, которые у демона-Вагнера никогда... — почти никогда — не завершаются последним излияньем.
Кончилось вступление, началась громадная первая сцена первого акта: Изольда, Брангена, Тристан и Курвенал на корабле — нет, этого ей не переварить. Я остановил диск.
Она подняла лицо, и при верхнем свете гостиной я увидел растрёпанную иудейку Магдалину, впервые испытавшую раскаяние. Какая ж очаровательная грешница была эта Мария.
— Я это слышу животом... гуляет где-то здесь... — и Дина прило­жила ладошку к солнечному сплетению.
— Но дошло?
— А чего ж тут недоходчивого, когда тебя просто валит с ног!
Знали б вы, господа, какое это утешение, когда женщина отвечает тебе не только бёдрами, но и животом... Чем, в конце концов, она — Дина — проще тех аристократок-вагнеристок, которых ­изобразил Обри Бёрдсли. Они тоже ходили слушать Вагнера животом. Нет, я не маньяк, я понимаю... симфоническая музыка — не всем и не всегда, но уж по крайней мере Вагнер — это лёгкое, это доступное...
Её животная реакция верна — пусть, пусть хоть так отзовётся.

Потом мы пошли в кухню ругаться.
Да нет, просто какой-то упрямый спор на всё ту же тему — никак не втемяшить ей было, что я — стареющий человек, что самое сильное, самое ценное, возможно, уже позади, и что, как бы то ни было, не могу я навсегда отвратить взор от прошлого, не могу зачеркнуть написанное как ничего не значащее.
И никто не может.
И никто не должен.
Даже от прошлой жены не отрешиться, а уж тем более от оставшихся в прошлом стихов.
Нет... стояла на своём.
Ей непременно надо сознавать меня, как победоносно марши­рующего в будущее.
— Ты же видишь, я сдаю даже физически! Вон, постель меня в ­инсульт вгоняет...
Она лукаво посмотрела на меня:
— Может быть, тут ещё не всё потеряно?
Пауза...
Да, господа... есть глупые моменты, когда мужчине просто некуда отступать.

Хочется писать о близости, о плеске ласк и долгих разговорах двух голых тёплых тел среди холодной московской ночи.
Так хочется остаться верным этой узкой драгоценной памяти.
Ведь никогда не знаешь, последняя ли глава...
Трудно веровать в вечность, рассыпаясь прахом на глазах у самого себя... хуже того!.. видя, что чуть-чуть уже прорезались складочки и на её шее.
Господи, да прекрати ж Ты, наконец, эту бойню!
Не даёт ответа.
Что там Русь, птица-троечка... Бог, и тот не даёт!
Только московская ночь, обещающая эту милость, эту карнальную малость до сна, до утра...
Ну так иди же ко мне, иди!..
...ничего, что при свете, зато я умножу похоть глаз жестоким ­созерцанием твоих конвульсий...
...ничего, что поперёк кровати, зато нам не помешают глупые ­подушки...
...ничего, что головка твоя свешивается вниз, зато груди твои ­никогда ещё не были так близки...
...ничего, что мой череп разрывается от боли, зато мужественность моя тверда...
...ничего, что внутренность ног твоих прохладна, зато горячо лоно твоё...
Там решается исход очередной малой войны, бездумной бессознательной влажной войны ничьей утробы за ничьё семя. А наши с тобой эмоции, вся эта захватывающая волна междометий и поощряющего шёпота, громом вливающегося в уши, жадная сбивчивость поцелуев, перемешивающих слюну, беспорядок объятий, выдавливающих из тебя громкие выдохи — всё это глупое наше, девочка, всё это волшебное... это только побочный шум и шорох природы, где «ничьё» борется за «ничто».
Ты желаешь меня всего, хочешь погружаться?
...в мои мысли?
...в мои стихи?
...то есть туда, где «чьё-то» борется за «нечто»?
...где всё моё борется за Бога?
О, тогда давай поговорим!
Я расскажу тебе про «чьё-то» и про «нечто», но не сейчас... — сейчас только моё. И только твоё, Диночка, целиком заполненное... до краёв забитое моей всё никак не умирающей вирильностью, у которой одна дорога — вперёд:
в оргазм?
в инсульт?
...там будет видно.

(ИЗ ТЕЛЕФОННОГО РАЗГОВОРА)

"...нет, я не помню ни второй встречи... ни последующей так отчётливо...
Я тебя как воспринимала?
Я тебя воспринимала... ну вот... ходит мужчина, но я к нему никакого отношения не имею... но!.. они там в комнате о чём-то говорят... куда мне очень хочется окунуться... мне хочется туда... я тут сижу строчу, а мне туда хочется... туда, в эту комнату... и когда... ээээ... там меня приглашают на чай... Ира... она говорила: Дина, будешь чай?.. я говорила: да! буду!.. буду... и неслась к этому столу, потому что мне хотелось совсем не шить, а мне хотелось за стол... при этом я страшно боялась, что если меня... что вдруг меня что-нибудь спросят, а я... то есть... поставят опять меня в какой-то... в какой-нибудь тупик... понимаешь? Потому что... регулярно меня ставил.... ты... ты... да... да....... потому что говорилось... вот понимаешь, был способ разговора... манера общения... манера разговора и вещи говорились, которые... мне так нравилось... мне так хотелось... но не потому, что это вот так круто звучит, а потому что мне это... я всегда так хотела... понимаешь, это был... я всегда хотела в какую-то эту атмосферу... мне казалось, что там обсуждается что-то, что жизненно необходимо... жизненно важно......"

Хм... жизненно важно?
Никогда не было важно для жизни то, что обсуждалось за нашим с Ирой столом. Ни то, что обсуждалось, ни то, что я писал. Всё это так от жизни далеко, настолько ей не нужно, что она и не заметила ни стихов моих, ни вообще моего присутствия. Жизнь не поощряет уклонение от простейших рекреационно-репродуктивных схем.
А новая русская жизнь вообще — если про любовь, так чтоб не про какие-то там чувства, а про как оно «реально» было и чем «реально» кончилось. Желательно с матерком, так жизнь лучше замечает. Это у них артхауз... арт, так сказать! Некоторые ещё пробуют усилить ­замеченность- Вот, например:

«Виновато-снисходительно улыбаясь, он повернул серебристую головку замка и своими огромными белыми руками притянул к себе Марину:
— Mille pardons, ma cherie...
Судя по тому как долго он не открывал и по чуть слышному запаху кала, хранившегося в складках его тёмно-вишнёвого ­бархатного халата, Маринин звонок застал его в уборной. Они поцеловались».

Эстеты, блин горелый... аристократия!
Тёмно-вишнёвый бархат и французский язык с запашком кала — ни дать ни взять, розовая эпоха Регентства. И так, знаешь, убедительно, как вроде сами в версальские золотые ведёрки писают. А толстовцы потому что! Натуральная школа своё берёт.
Но и это не помогает в отчаянной борьбе за замеченность.
Жизнь, как уже сообщалось, жёстче. Русская жизнь к тому ж ещё и проще. Ей капитально по фигу — хоть «Тридцатая любовь Марины»... хоть какая.
Шаг вправо — шаг влево, и жизнь тебя уже не видит.
— маленькая вера... а то и вовсе никакой —
Тебя, детка, влекло не жизненно важное, а интересное. Твоё во­ображение было взволновано необычным и необычайным, о чём душа грезит, чем она мечтает жить и дышать, но что почти не встречается в жизни именно потому, что никакой важности для неё — для жизни — не имеет. Душа и жизнь вещи очень разные, очень далёкие друг от друга.
И они не друзья, нет.
Жизнь, как её понимает и проживает большинство, как она открыта и доступна большинству, вполне может быть зачата, взрасти и минуть без всего того, о чём говорилось за нашим столом, к которому тебя, детка, так влекло.
А теперь меня влечёт к тебе, девочка моя, теперь ты для меня — жизненно важное. Да, милая, именно ты, вот эта вот смятая подо мною плоть, ещё докрикивающая криками до прострации — голосом наслажденья твоей ещёпочтимолодости, до изнеможения моей ужепочтистарости.
Ну и что, что тебе слегка за сорок?
Мне-то... девочка, уже вот-вот шестьдесят.
Твои «слегка за сорок» нерастрачены и юны... да где ж тебе их растратить-то, с кем?
С ним, что ли? Ха! С ним ты даже не началась!
Ты началась со мною... со мной потеряла сухость привычную.
Не вагинальную.
Душевную.
Со мной фарфор твоего тела впервые раскрыл поры, а душа испустила влагу.
Со мной твои мысли перестали подчиняться направлению, которое ты им задавала, перестали слушаться, возвращали тебя ко мне...
И вот теперь в короткой нашей встрече ты запоздало страстно и запоздало испуганно (а вдруг это неправда и сейчас оборвётся) добираешь сокровенного уединения с тем, с кем хотела быть всегда... то есть давно... хотела слушать его, спать рядом с ним, по воле его качать ему распахнутыми бёдрами и звать отворённой утробой его семя. Всё по Александр Сергеичу. До встречи со мною ты этого хотела смутной, неубедительной, как предчувствие, девичьей мечтой:

Давно её воображенье,
Сгорая негой и тоской,
Алкало пищи роковой;
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь;
Душа ждала... кого-нибудь...

а после встречи — тайной острой тягой. Острой, но тайной от себя самой:

И дождалась... Открылись очи;
Она сказала: это он!
Увы! теперь и дни и ночи,
И жаркий одинокий сон,
Всё полно им...

Тайной, но острой, как родовые схватки.
Возмущающей рассудок, как энурез.
Пугающей судьбу, как судебное решение.
Н;строго самозапрещённой и гонимой вплоть до полного упразднения с горизонта.
То, в чём должна была честно сознаться мне (и себе), ты запретила себе (и мне), отвергла куриной слепотой в ответ на мой прямой мужской взгляд.
«А вы не можете просто тихо светить?» — это симпатичное предложеньице ты изрекла двенадцать лет назад.
Теперь могу, милая моя. Теперь могу. А тогда не мог... не мог даже слышать без ярости это подростково-дебильное предложение.
Что, забыла?
Ты сделала его мне, сидя визави и, как обычно, прикрыв левую сторону своим благопреданным, которого в очередной раз прита­щила к нам домой, чтобы уравновесить моё зрелое супружество ­своим до комизма неубедительным замужеством.
Теперь-то, спустя двенадцать лет, я как раз мог бы просто тихо светить... но именно теперь ты приехала ко мне, чтобы взять меня... ну, или то, что от меня осталось, то есть весь мой мир + вполне ещё бес­проблемную эрекцию с довеском мучительной коитальной мигрени.
Будь ты более искушена, многое можно было бы... но ты провинциальна, твоё тело почти не знает настоящих ласк... ты уже испорчена, искалечена безлюбовным двадцатилетием, атрофирована дуболомным твоим сожителем. Вредно, дорогая моя, вредно, так долго жить с нелюбимым мужчиной... замужество незаметно переходит в замученность. Ты оставляешь мне лишь незамысловатое совокупление, но я благодарен тебе за это, я не ропщу — я принимаю тебя.
Потому что...
Потому что тогда, давно (помнишь Ной-Изенбург... лес... мостик... тихий разговор ни о чём, где изнанка слов была саднящей невысказанностью) мы были на краю и ясно ощущали, что теряем друг друга, теряем навсегда, теряем молча, бессильно...
Тупо.
Я — тупо, потому что счастлив с моей Ириной, и боль потери и ­тогда, и все последующие годы была анестезирована (счастье — универсальный анестетик), за вычетом кратких приступов сосущей тоски, сопровождавшейся зудом в ладонях.
Ты — тупо, потому что с самого начала приговорила себя к смерти, долгой смерти среди чужих, об руку с чужим, за столом с чужим, в постели с чужим.
Что ты чувствовала тогда?.. я ещё спрошу тебя об этом.
А теперь ты жалуешься сдавленным полуголосом оттуда, снизу, уже перестав хрипло биться и вновь обретя собственный мелодичный тембр: «Я тоже хочу сыграть на тебе!»
Диночка, девочка... мало тебе твоего собственного оргазма? Он уже дважды потряс пространство вокруг нас (ты чуть не сломала мне ладонь, когда твои бёдра, как корабль и причал, беспощадно сошлись в непроизвольной и безучастной к миру раздавливающей судороге достигнутого)... тебе хочется и меня увидеть и почувствовать в отпущенном нам судьбою взаимном достижении, да?
Моих конвульсий ты хочешь, да?
И тёплого наводнения внутри тебя?
Ей хочется этого.
Можно понять.

(ИЗ ТЕЛЕФОННОГО РАЗГОВОРА)

"...где вот я вот жила... там то что обсуждалось... я просто уходила на кухню... и... там было совершенно не интересно... кино не смотрела... ну, в общем... они смотрели кино, а я не смотрела... а тут, понимаешь, творится что-то, куда меня просто неодолимо тянет... но я не уверена, что ты там играл ещё какую-то роль... ты лично... то есть это была общая атмосфера, которая меня неудержимо тянула, и я использовала каждый момент, чтобы отвлечься от этой дурацкой работы и вот выйти туда в комнату и там посидеть... и даже, когда ты меня ставил в тупик каким-то очередным вопросом, тем не менее...
Мне казалось, что ты... всё время надо мной не то чтобы насмехаешься, но с удовольствием меня топишь... понимаешь... и я замирала... помнишь, у меня там строчка есть... там...... «жертвы требовал прожорливый талант»... на ­кровавую потраву...
— Да...
— ...я себя чувствовала... мне казалось, понимаешь, что ты... мне казалось, что меня здесь... мне казалось, что я ничто... настолько ничтожна и настолько мала, что меня здесь просто прожуют, что если я открою больше, чем я могу вот высказать, что если я впущу... вот эту всю атмосферу этих людей, что если я им выдам себя, то они меня преспокойно положат на стол... порежут на кружочки... съедят... шкурку выплюнут и всё тем и закончится... и поэтому каждое слово... я его долго обдумывала... там обсасывала и потом я его одно выдавала... ты за него хватался... вот ты... не Ира, а ты... хватался и строил уже на нём... неимоверные свои... построения, в которых ты обвинял мир, а обвинения... то есть я, как произнесшая слово, принимала на себя... и не будучи готова к такого рода нападениям... ты каждый раз меня просто растаптывал... мне не хватало ни духу... ни сил вот чтобы... я только успевала там сказать — вы не так меня поняли!.. но там уже меня никто не слышал, а я и формулировать не могла, а как же меня нужно понимать, собственно говоря..."

Мы все ранены жизнью и все идём, зажимая раны.
Несбывшееся, долго и терпеливо жданное, которого так и не дождались/лся/лась...
И вымещенье злобы на том/той, который/ая не понимает.
За что?.. вот за это...

Он?
Ну что он... он ненавидел мир за тупорылость, за носорожу, за стыд мужских бездарных речей, за неумение думать и нежелание слушать, за неспособность женщин... — короче, за бездарность мужчин и неспособность женщин.
А теперь она стала его сбывшееся, вошла в мир сбывшегося.
И он тоже стал теперь её сбывшееся, хранимое в бархатном уголке сердца.
Почему она?
Господи ты, Боже мой, а почему он?
Какие здесь ответы, какие вопросы... просто она и просто он.

(ИЗ ТЕЛЕФОННОГО РАЗГОВОРА)

"...у нас... действительно... разница в возрасте... и... у нас огромная разница... в жизни, понимаешь, то есть... я не находила среды, в которой это могло прорасти, понимаешь, я была всегда... всю жизнь... один на один с этим.
И когда я Диме говорила, что вот, ты знаешь, я никак не найду... красной нити, которой я должна держаться в жизни... я не понимаю, что я здесь делаю, почему я должна жить... я не понимала. А он считал это... что мне хочется... нууу...
— Выпендриться?
— Нет... он считал, что у меня суицидальное проявление...
— Что ты не хочешь здесь быть?
— Да, что я не хочу здесь быть... что я хочу умереть... и он ­говорил... а как же я? Понимаешь? Мне негде было об этом говорить...
— Очень интересный получается такой... компот. Тебе негде было говорить о том, о чём ты говорить хотела, но когда ты ­слышала, что об этом говорят, то... когда доходила очередь до тебя... ты начинала говорить не своим голосом, а сначала ­обязательно голосом мира...
— Голосом мира, да... мира...
— Совершенно феноменальная ситуация... и первый раз, и десятый, и сотый... вот это вот.... ну ладно — в первый раз не поняла, слишком непривычно... но ты продолжала делать это во второй, и в третий, и в десятый... это ж уже психо-­физический какой-то феном...
— Я... я совершенно не верила в себя...
— Ты ни разу не попробовала начать со своей точки зрения...
— Нет... ни разу..."

Из тебя вырвался на волю, куда-то в сторону глухо зашторенного окна, — словно ты звала на помощь с улицы, — крик о пощаде, ­предупреждающий достижение.
Нет ничего желанней женщины, беспомощно переломленной ­краем кровати.
Это закон скрытого насилия, которое кроется и щуроглазо мель­кает в сутолоке мужских сексуальных фантазмов.
Перевалив через пик головной боли, я познал двойное освобож­дение: из затылка медленно извлечено пульсирующее остриё, а в пульсирующую неволю твоего лона из чресл моих отпущено, пусть и с небольшим опережением, горячее семя. Да, чуть-чуть... чуть-чуть не хватило меня до окончательной симфоничности. Я смог дотянуться рукой до твоей свесившейся головы, подхватить её и поднять... поднять на ладони, чтобы слышать и видеть, как ты вслед за мной покоряешь вершину, извергая своё нутро несвоим голосом — сиплым голосом незнакомой бабы, срывающимся, ожесточённым. А потом из тебя изошёл мягкий низкий звук, звук окончательного расслабления, и... и раз я его слышу, значит, это всё-таки оргазм.
Твой оргазм, а не мой инсульт.
С этим выброшенным воздухом ты впервые приняла моё семя, узнала, наконец, его тепло...
Уррра, Дина сыграла на мне!
Господи, какие неодолимо милые глупости...
И твоё лицо в жёлтом свете ночника стало широким от счастливой улыбки.
Шире румянца залила его краска, ты с силой обняла меня, соскользнув головой с моей ладони, переломившись вновь через край кровати, и так висела какое-то время, вжимая моё лицо в мой пот на твоих грудях, не отпуская... глубоко дыша, заставляя меня слушать уханье твоего сердца.
Я слушал его счастливо.

*   *   *

                Должен высказать свой печальный взгляд на русского      
                человека — он имеет такую слабую мозговую систему, что 
                не способен воспринимать действительность как таковую.
                Для него существуют только слова. Его условные рефлексы
                скоординированы не с действиями, а со словами.
                И. П. Павлов
(лампа ещё ярче)

...поэты, говорите?
Ах, не говорите?
Ах, не вы говорите?
Вот и я тоже говорю — поэты.
Ах, только я?..
Ну да, да... всё равно — поэты.
Это что ж такое он там назаявлял... этот академик, а?
Это ж какая же он после этого гордость русской физиологии и высшей нервной деятельности?
Слабые, говорит, как есть, мозгами. Слову, говорит, легковерны, а делами даже не интересуются...
— вот я и говорю — поэты.
Это ж если кто действительность действительно, то есть как та­ковую, воспринимает... так он же разве ж?.. Нет, я настаиваю рас­следовать... и вы не отворачивайтесь от мутной русской реальности... от реальных слов, сказанных на слабые мозги.

Всё темней, темнее над землёю —
Улетел последний отблеск дня...
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?

Это как понимать: «Вот тот мир, где жили мы с тобою», а?
Это в том смысле, что ты больше не живёшь в этом мире, потому что ты умерла, а я больше не живу в этом мире, потому что ты ­умерла... так? Но это же живой обращается к мёртвой!
Ладно — ангелы там или что... так он не то чтобы скромненько — слышишь ли меня?... нет, ему чтобы вот здесь и тут же она его прямо видела.
Это вообще нормально?..
Вы ещё скажите, что на его месте так поступил бы каждый.
Нет-с, не каждый, а каждый русский, потому что никакой тут ­действительности!
Одна поэзия.
И вся эта измученная страна слабоумием платит за «Ангел мой, ты видишь ли меня».
А почему?
Слабая мозговая... рефлексы не с действиями скоординированы, а со словами. Вот сказанул он слово, и ему явилось. Как бы он уже ­совершил некоторое действие — ну, или произошло что-то. Внутреннее, что ли?
А с наружей-то как?..
Действий же не последовало, результатов тоже... только внутри всё перевернулось и просветлело от муки.
И показалось — мир отступил.
И расплылся в слезах.
Но ведь ничего ж этого не было!
В реальности как таковой ничто не перевернулось, не просветлело, мир не отступил никуда (а куда ему отступать-то?) и не померк. Реальность как таковая даже не дёрнулась.
И вот они постоянно так.
Поэтому такая поэзия и такая жизнь, шо от йих, от обеих, душа — на куски.
Смотрите сами — первый и второй стих книги Бытия у латинян: «1. Nel principio Dio creo il cielo e la terra. 2. Ma la terra era deserta e disadorna e v’era tenebra sulla superficie dell’oceano e lo spirito di Dio era sulla superficie delle acque».
Переведём дословно: «1. В начале Бог сотворил небо и землю. 2. Но земля была пустынна и лишена каких-либо красот, и тьма была на ­поверхности океана, и Дух Божий был на поверхности вод».
О! Какая отменная конкретика!
Настоящая forza della ragione !
Точно определяется, что речь идёт об океане (то есть о воде!), и что тьма именно на поверхности океанической бездны, и Дух Божий тоже тут же.
А русские чё? «1.В начале сотворил Бог небо и землю. 2. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою».
Ну это ж буквально ни грамма реальности, как таковой, ну!
Безвидна... это что это за слово такое? Грамоту-ру кликнешь, от она тебе, тормознув-подумав, и выдаст: безвинный либо безводный — у грамоты-ры так;ва слова на складе нету. Так и неудивительно ж, ей-богу! Это как понимать — «безвидна» — что виду никакого не имеет, так? Никакого виду ещё не значит, что непременно уродлива, некрасива. Ну... некрасивое представить даже вполне можно, а как вообразишь никакое? Какое оно — никакое? Одним словом, сумерки сознания и нервной деятельности. Поэзия...
Теперь ещё вот эта «тьма над бездною» — совсем про воду ничего не указано.
...сам себе решай, над которой бездной тьма.
Над бездной и всё.
И такая тут глубина отворяется, что прямо жуть берёт.
Как бы и правда наклонился над бездной без имени.
То ли дело у италийцев: конкретная информация — «tenebra sulla superficie dell’oceano» — темнота на поверхности океана. Правда, у этих про бездну совсем ничего нету, и даже про глубину. Forza della ragione — нац. гордость апеннинская — придерживается поверхности, уютней всё же... нет этой остаточной тревоги головокружения, этого тихого ужаса недосказанности. Нету провала, о котором Шиллер толковал, что, мол, стоит он над бездною, когда думает о неопределённости словесного выражения. У латинян всё определённо. Да и Дух Божий никуда не носился... а просто конкретно был — «spirito di Dio era sulla superficie delle acque», и опять-таки на поверхности вод. Далась им эта поверхность!
А вот вам русский результат в целом: «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою».
Слабая мозговая система — как к бабке не ходи!
Но как таинственно, как красиво, как трепетно и бездонно у них вышло на их слабый-то мозг, а?
Или вот это мне особенно нравится: «Бог сказал Моисею: Аз (Я) есмь Сущий. И сказал: так скажи сынам Израилевым: Сущий послал меня к вам».
А у итальянцев так: «Dio disse a Mos;: “Io sono colui che sono”» (Бог сказал Моисею: «Я есть тот, кто есть»).
Как могущественно звучит тут латинская конкретика, жёсткая forza della ragione! Буквально: я есть тот, кто есть, я единственный, кто есть в полном смысле слова, ни от чего не зависящий, ничем не сотворённый, никак не истребимый, бессмертный, превечный. Я есть абсолютно, я есть по-любому, я есть всячески... вот поэтому я тот, о котором только и можно сказать, что он есть. Конкретный гвоздь, вколоченный во вселенную.
Русское «Аз есмь Сущий» не так сокрушительно, не так категорично (мозг слабый, гвоздь вколотить толком не могут!), хотя глубже и прозорливей. А потому что поэзии больше в слове! Ибо истинно быть — это больше, чем просто быть, даже если и абсолютно. Истинно быть — это иметь абсолютное Значение, Сущность вселенскую. Быть Сущим с большой буквы, значит не только быть, но быть тотально Значимым, понимай — единственным Смыслом, не относительным, но абсолютным, вмещающим все смыслы.
Один туман, короче... неопределённость.
Латинская формула конкретна — «я есть тот, кто есть»... есть и есть. Простое отнесение к бытию. Аристотель. Точка. У православных какие-то многоэтажные коннотации к соотношениям сущностей относительных с Сущностью абсолютной... опять Платон, опять тени на стене пещеры... невнятность, недобираемость до последней очевидности, потеря чувства реальности.
И тут он мне возьми и перепорти всю обедню.
А вообще, говорит, и то и другое — переделки с иврита, говорит. Так что...

* * *

— Пошли в Третьяковку, людоед...
Как я ненавижу в себе искусствоведа.

* * *

— Устала! — и она положила голову ему на плечо.
В следующие двадцать минут жизнь была...
...как сказать, чем была их обоюдная жизнь?
Была ли она обоюдной, могла ли быть?..
Но жизнь мальчика в те минуты была страстной, горячечной, раскалённой.
Жаркая мука почти достигнутого счастья.
Вся его чувствительность, вся тактильная восприимчивость его большого тела, всё напряжение волений, накопленных за ­время близости к ней, — всё это собралось на маленьком пространстве уха и щеки, которыми он, склонив голову, соприкоснулся с её макушкой, а ещё плеча, где покоилась её головка.
Так они и сидели.
И добавить нечего.
Лишь иногда он чуть шевелил головой, тихонько лаская её макушку щекой, ухом... мыслью. В ответ Светочка тихо шуршала тончайшей соломкой русых волос, она отравляла его жестокой близостью своего аромата (вполне изысканный парфюм, но что б значил он без смеси с нею, с нею самой, с запахом корешков её волос, кожи её головы), одним только весом тела, прислонённого к нему, и головкой, умостившейся на его плече, разверзала и выворачивала наизнанку в нём всё его... всю его алчбу. Старуха-судьба в который раз шамкала обрыдлое заклинание: прими тяготу, женись, и ты будешь каждый вечер вдыхать этот аромат, каждую ночь ты сможешь почувствовать вес её тела, лежащего или сидящего на тебе, её головку на твоём плече... а проще, обмани её светлым семейным будущим и вырви близость под давно истёршуюся, но универсально ходкую валюту посулов. Ни то, ни другое не было на уме у мальчика. Лживо сулить не умел, а всерьёз предлагать не имел намеренья. Он хотел, чтобы сила женского чувства сама подарила ему эту маленькую русую русскую.
Им давно уже было жарко в хорошо натопленном помещении, но не было сил отделить себя друг от друга... не было воли разорвать эту едва заметную снаружи, но томительно ощутимую изнутри связь, ­которая цвела всей дерзостью тайны на виду у множества людей — ну, устала женщина, ну, присела и прислонилась к мужнему плечу, ну что ж тут такого?
Оба знали, что, встав, порвут...
Снова окажутся разделёнными дистанцией отчуждённости, услов­ностями ещё непройдённого пути к интимности, и поэтому интим­ность, уже совершавшаяся тут, на виду у всех, — пока владела ими, — владела самовластно, не разрешая ни подняться, ни поменять позу, ни даже шевельнуться.
Не сметь нарушать!
Этот хрупкий телесный контакт слишком драгоценен.
Но, наконец, ничего не оставалось, как встать и покинуть русского классика, что подарил им эту невыразимую близость. Упаковывая её в тяжёлую шубу, мальчик сделал то, что делают все мужчины... взял её за плечи и притянул к себе.
Она шатнулась, слегка ахнула и оперлась спиной о его грудь.
Мгновенное касание — всё, что допускает обстановка общественного мероприятия.

И обратно в январский мороз.


Рецензии