Вот тебе и клад
Вот тебе и клад
Свободно изложенный вольный перевод Хаима Гуревича
Почему по нашему селу, Джигуновке, ну никогошеньки не видно, чтобы по улицам шлялся? Ведь и малого ребёнка не увидишь. С раннего утра взошло солнце и сразу всё обогрело. Где и была какая лужица после вчерашнего дождика, не замедлила высохнуть, а где в тени ещё оставался снежок, так и тот потихоньку таял, потому что весеннее солнышко, как только где его замечало, так и слизывало его. На небе тебе хоть бы облачко: пташки весело поют; травка, словно покрывало, зеленеет на огородах; дерево, и не какое-нибудь, а сама верба зацветает… Это было десятая неделя после масленицы, начало мая, церковный праздник святого Юрия, в преддверии пасхальных праздников, так и весна пришла вовремя, и перед пасхой эта повесть началась, когда в полях всё идёт хорошо, и ворона на Юрьев день прячется во ржи, и потому-то на дворе так тёпленько везде, словно рай, как хорошо!
Почему же это, когда на улице так хорошо и славно, почему никого не увидишь, чтобы кто-то вышел во двор, огород копал, или по какому делу куда-то шёл? А вот! Потому что это была Великая Пятница перед Пасхой, и у всех произошло такое, что и сказать не возможно! В каждом дворе по хозяйству каждый своё дело делает: старый разделывает кабана на порции и отдаёт меньшим. Что-то в хату жене, на колбасы, к капусте; на праздники, что-то посылает молодой невестке в погребок, чтобы спрятала, пока потребуется. А эту невестку только недавно взяли, так что она ещё не очень понимала в хозяйстве, да ещё и из бедных взята, так и не знала, что и как и за что браться. Поэтому её и послали в погреб, чтобы всё там прибирала: что нужное, клала поближе, на видном месте, а что к празднику не потребуется, то можно подальше положить.
Так у неё дело совсем не спешно ладилось… То переставит что, то переложит, а сама зырк из погреба на поленницу, так её Василий на все праздники заготавливает дрова. Выглянет она из погреба и спрашивает мужика… а о чём? Пойдите же? Так, лишь бы о чём-нибудь поговорить или хоть посмотреть на него, потому что, видите, нельзя ни ей, ни ему своё дело оставить и сойтись, чтобы пообщаться. Если же не о чем мужика спросить, так хоть посмотреть на него, потому что, видите ли, давнее не виделись!.. О, чтоб вас с молодожёнами! Как я и себе представляю, так… ну! Всякое было; и праздников не понимал… не сейчас вспоминать! Эх, всё это прошло!
И Василий простой! Когда колоду ударит обухом раз или другой… да и зырк на двери погреба… как раз и есть, там Феня выглянула… смотрят один на другого, как ясные соколики…она спрашивает о ведре, а он ей о веретене… вот бы, если бы отпустили их вместе? Так вот, старый, разделавшись с кабаном, начинает резать барана, и кричит на Василия, чтобы тот быстрее дрова рубил, потому что наймичка вышла из хаты за дровами и стоит порожняя, потому что взять нечего, нарубленных дров ещё нет. Наймичка говорит Василию, просит его, а ему всё некогда, смотрит на свою Феню – голубку и слушает, что она ему говорит, и ничего другого не слышит, хоть кричи ему в самое ухо… А что у него в мыслях, так и нечего рассказывать, потому что и сами догадываетесь!
А в хате, ту наймичку очень ждут, и как только входить, тут же ей высказывают: почему задержалась, почему дров мало принесла; потому что только тесто замесила не кулич, а уже нужно печь растапливать, чтобы в хате было тепло, иначе тесто перекиснет и кулич не получится. Тогда старшая невестка, которая уже как третий год взята, взялась впервые печь кулич. Потому что старая мать, её свекровь, уже стала немощной и в этом году ни за что не берётся, а только, сидя на скамье, распоряжения даёт и покрикивает, известно - на невестку: того мало положила, того переложила, это не туда, это не так…обычно, как свекровь, которая уж найдёт, за что морковку парить. А у бедной невестки и руки и ноги трясутся… Помилуй Боже, если кулич не получится! Тогда ей света белого не будет: свекруха достанет её своими упрёками, что за три года так ни чему и не научилась, что хоть сама пришла и из богатой семьи, но, наверное, дома баклуши била, а хозяйствовать так и не научилась… так её эти упрёки хуже всего наихудшего!
Это же свекруха; а то и свёкор; он хоть и не ругается, но молча сердится, что кулич не удался и ему стыдно его нести на люди, в церкви освящать… А золовка, которая сама по себе остра на язык и шутлива; такого может нарассказать, так всё выставить, что и за неделю от стыда не избавишься. А что наихудшее от этой же золовки, то туда – сюда, пойдёт славить, что невестка не сумела хороший кулич испечь, не доглядела, как он пекся, и начнут над ней все прочие насмехаться.
Какие же они хитрые! Оставили одну невестку с наймичкой хлопотать: она и муки насеяла, она и тесто завела, она и соль и перец, всё перетолкла, она и опару поставила, она и процедила, она и дежу с тестом на печь поставила, она и яиц набила, теперь собирается тесто месить и куличи лепить, а пока суть да дело, она уже утомилась, что ни рук, ни ног не чувствовала; а тут свекруха знай морковку тереть; нужно и к малому ребёнку подойти, подложить сухую пелёнку, хоть немного покачать, потому что, бедненький, уже давно просит и кричит не своим голосом. А старший мальчонка лазит по хате, не понимая, какой сегодня день, что никому нельзя и крошки в рот положить, знай голосит и докучает матери. А той бедной матери такая морока пришла, что и не знает, куда бежать. Да ещё на беду, её мужа нет дома; с деверьями, стало быть со своими братьями, уже подростками, погнали в слободу, на торг, какую-то лишнюю скотинку продать, да купить, видишь ли, к пятой паре дойную коровку с телёнком, потому что у старшей невестки уже двое детей, да и младшая уже под сердцем почувствовала…
Где же наши золовки? Как мать их нежит, так им и дела не до чего нет! Оставили невестку, а сами и воды холодной не принесут. Забрались себе в хатку напротив, да крашеные яйца перебирают, которые целый пост раскрашивали. Да как же красиво оформили! Зелёные гвоздички с голубыми листьями; а кофейного цвета бутон на яйце и не вместился, так что мелкие листочки еле пририсовали; были и с жёлтыми фиалками, и с алыми маками, и так до бесконечности. Изящней получалось всё же у старшей, у Иришки, да красиво-то как! Только причмокнешь глядя! Нарисовала вишнёвого цвета пташек, которые целуются, а вокруг всего яйца написала слова, да настоящие слова, который пан Симеон, таки дьяк, скопировал ей, написав на бумажке.
«Христос Воскрес! веселитесь,
Поцелуемся, моё сердце.»
Так Иришка сама с той бумажки списала, но только, будучи не грамотной, ненароком, не с той руки писать начала, как нужно, так что, кто грамотный, ничего не разберёт, то ли там написано что-то, то ли просто орнамент какой-то витиеватый. А если кто неграмотный, то скажи ему, что это слова, он и поверит, что это слова написанные, и будет удивляться, что девка неграмотная сумела слова списать.
Кому же она такое хорошее и красивое расписное яичко приготовила? Эге! Никак ни кому-нибудь, а именно Тимоше, писарьчукову сыну, который после праздников собирается свататься к ней, а после отдания Пасхи и свадьбу назначат. Поэтому-то она и собирается на праздник, после обеда выйти за село и там, хорошенько с Тимошей похристославиться, и подарить ему то самое, расписное яичко. Пусть читает, если умеет; всё же она не напрасно заплатила четыре полушки пану Симеону за ту рифму, которую он ей написал!
Это яичко Тимоше, а все остальные она с сёстрами понесёт завтра, в Великую Субботу, в город, да продав, накупят себе ленточек, платочков, красок и всего, что им нужно; а что не продадут, то в праздники наменяют на орехи, на мочёные яблочки, на пряники и другие сладости.
Вот так и было тогда по всем хатам, что некогда было и носа на улицу высунуть, и хоть всё село обойди, не встретишь никого… Ан нет, вон, кто-то всё же снуёт в конце улицы! То остановится, то опять плетётся, то прислушается, то оглядывается, то пойдёт, то станет, то назад вернётся… Кто же это такой? Может от куда-то пришедший незнакомец, который не поймёт, куда ему повернуть? Или, может то… да нечего тут долго расспрашивать, некуда правду спрятать; то таки без стыда сказка – это Хома Масляк ходит себе по селу, да кого-то выжидает.
Что же за человек, этот Хома Масляк? А вот! Сами смотрите: отец у него было сильно занятой, всё ходил за солью, чумачил, сам ходил по дорогам и этого мальчишку, Хому, приучал. Вот как остановятся где на ночлег, и пока каша вариться, то чумаки рассказывают, кто где был, что видел, что слышал; а Хома слушает, и внимательнее всего, когда про клады рассказывают: как один человек с дедом горбатеньким и на одну ногу кривым и на один глаз слепым, да слюнявым, встретился между холмов; да испугавшись, ударил этот человек деда по уху, а тот так и рассыпался на серебряные монеты, только и зазвенели; и тот человек так разбогател, что и представить невозможно, да выбился в паны, и всё время на подушках лежал. Другой рассказывал: как пьяница поздно вечером шёл из кабака, а ему навстречу из берёзовой рощи плетётся рыжая кобыла, вся в коросте и потёртая; бесчувственный пьяница столкнулся с ней и оттолкнул, а она так и рассыпалась на золотые копеечки, которые он целую неделю сносил в подпол; перестал пить, купил повозку, построил ветряную мельницу, и до века ел хлеб.
Такого вот наслушался наш Масляченко, и ему уже не хотелось трудовую копейку зарабатывать, а всё думал: «Вот как найду клад, один, да другой, тогда сразу же разбогатею и накуплю себе всего, что нужно».
Когда же похоронил отца, то совсем забросил хозяйство: стал водиться то с донцами, то с запорожцами, которые узнав про такого, как он, так и толпами захаживают к нему. Один рассказывает, что где-то там, в Маяцкой Заставе, есть какие-то пещеры длинные и глубокие, заваленные бочками с золотыми деньгами, мешки с серебряными рублями, казаны с медными пятаками, и что он на тот клад знает заговор и сразу всё может забрать, только у него нет, на чём всё это добро везти. Вот Хома и даёт пару – другую волов, и посылает, и ждёт, вот - вот повозка со всякими деньгами приедет, вот придёт; не нужно тогда будет работать, тогда всего накупит и разбогатеет… Фить – фить! Нет повозки, не вернулись волы, и запорожец, кто знает, где его искать, и как его звать, Хома не знает, потому что никогда не спрашивал, что за человек и откуда? А так, безо всякого ему отдаст и ждёт. И ведь никогда не говорил, что его обманули, а только говорил: «Человек хороший был; может быть, какая-то причина случилась, что он не вернулся».
Вот так-то, хорошие люди, раз десять наведывались к Масляку, и остался он, сердешный, нищий! Жена бывало с утра до вечера ему голову грызёт, а он ничего, всё своё повторяет: «всякое может случится с добрыми людьми»! Когда же увидели, что нечего ему за теми бочками посылать, так стали ему говорить, что в таком-то и таком месте есть тайник с кладом, не очень глубокий, только на выкуп нужно ожерелье из монет, платки, ленточки, юбки и всего женского; только лишь положи туда, и всё сразу откроется; и добра наберёшь себе видимо – невидимо.
Слушая это, Масляк аж танцует! Отобрал у жены всю её одежду, её украшения, отдал доброму человеку и надеется; вот-вот придёт, вот-вот привезёт. И ушёл тот добрый человек за теми, которых только и видели. Таким образом наш Мясляк жену побираться пустил. Нет ни на нём, ни на жене, ни на детях и одежды хорошей; а еда, если жена не заработает, то и ложки гуляют.
То прося, то плача, упросила его жена пойти на заработки, не добыл бы чего к празднику, чтобы им было чем разговеться. Пошёл Хома в слободу, вёрст за семь от их села, идёт и всё думает, как бы клад найти, забрать его, тогда и забот никаких не будет. И вот… смотрит… навстречу идёт дед старенький, маленький, горбатенький, да ещё и согнувшийся от старости, буквально до самой земли. Лицо у него не умыто, волосы склоченные, нос не утёртый, слюна изо рта так и течёт, растягиваясь по всей бороде.
Хома от радости сам себя не помнит! Слышал, что и как нужно в таком случае делать, сейчас же подбежал к деду, вытёр ему нос, обтёр ему рот… и ничего! Дед не рассыпался, а только… мычит что-то такое, да улыбаясь, низко ему кланяется.
Хома про себя думает: «Почему этот клад не рассыпается? Ага, знаю!» Да с этим словом тресь деда по щеке… а тот, бабах на землю… Ага! Да и лежит целёхонький, и скулит, и плачет, и стонет, и ничего не говорит. Хома подумал, что слабо его ударил, и принялся лежачего бить… дед не рассыпается, а Хома, знай его тумаками угощает…
А что ты, человек, делаешь? За что ты нашего немого старца бьёшь?- обратился к нему человек, выйдя из леса и крикнув своим товарищам, которые тут же, вслед за ним выбежали из леса и защитили старика, а Хома, хоть и хотел убежать, но его поймали, скрутили ему руки, и отправили в волость к жандармам. А тот старик совсем калека был, да ещё и немой, он шёл по сёлам просить милостыню; тут-то его наш Масляк и встретил и начал избивать, думая, что он и есть клад, «так пусть он, говорит, рассыплется». Ох, чтоб тебе! И смех, и беда с ним!
Как же привели нашего Хому, так будет знать! По первых, привели его в жандармерию; обыскали, допросили – нет ничего, в карманах ветер веет; ну так его и в холодную, а сами принялись протоколы и рапорта писать, и было забыли; а потом спохватились и сопроводили его в суд. А там известно, если бы Хома имел что-то, так один перед другим состряпали бы кое-что, да выпустили его любезненько, а то, как посмотрели на протокол, который писарь, составил, подписывая загнутыми вниз закорючками, что значит, стало быть, хоть наплюй на него, а взять нечего, так его и в острог. И начали писать – не к ночи будь сказано – справки, да очные ставки, да свидетельские показания подбирать, да… куда, всего и не пойму, и не скажу, как там, в судах называется. А только получилось, что таки Хоме хорошую взбучку розгами дали, да ещё взяли и расписку, «где говориться, что он всем доволен, и жаловаться нигде не будет», да аккурат в Чистый Четверг и выпустили.
Вот же, ближе к вечеру, когда православные люди собираются со свечами идти на всенощную, Богу молится, а наш Хома Масляк после экзекуции плетётся домой, как зырк – цыганка сидит на пустыре. Ещё не наученный, Хома, вместо того, чтобы быстрее идти домой и проведать жену и деточек, - неее, он к той цыганке. «Поворожи, -говорит-, мне, скоро ли я разбогатею?» А та ему и начала: «И счастливый, и талантливый, и в богатстве и в счастье проживёшь; а если я совру, то чтоб на мне сорочка расползлась, чтоб мне, мёртвой кукушки не увидеть, чтоб я на своих похоронах свининой подавилась! Вот что! А ты, дядьку жди; завтра к вам в село приедет наш старший, так ты его не прозевай, а всё жди; он через ваше село ехать будет и подскажет тебе, где твой талант, и где твоё счастье. А сейчас иди, и будь здоров». Вот Хома и повернул к дому. Пришёл, а хата совершенно пуста, никогосеньки нет, и на крючок закрыта; потому что его жена слышала, что с её мужем случилась беда, а к празднику негде было ничего взять, и она, забрав детей, пошла на праздники к родне.
Постучав в окно, и поняв, что в хате никого нет, Хома постоял, посокрушался, потом прилёг, тут же, у порога и заночевал, ожидая, что кто-то завтра придёт и разъяснит ему, как тот клад найти.
От того-то наш Масляк в Великую Пятницу ходит по Джигуновке, да присматривается, не едет ли какой-то старший, про которого цыганка рассказывала. Ходит себе с улицы на улицу и снова возвращается, да всматривается, а до жены и детей ему и дела нет. Ему и дела нет, что они в чужой семье праздник празднуют и чужим куличом разговляются… и тут глядь! Что-то въезжает на мост… Хома так и кинулся со всех ног на встречу…
……….
Едет по дороге бричка, на польский манер запряжённая парой коней. Сидит в ней и управляет конями наездник, одетый в белую, вышитую орнаментом рубаху, выглядывающую из распахнутого зипуна, в широких турецких шароварах, подпоясанных красным кушаком, обутый в макового цвета кармазины, на голове высокая меховая шапка из овчины отделанная вверху красным суконным околотком, свисающим до самой шеи. Ездок тот, знай всё погоняет своих коней, да не плетью, а большим кнутом, на конце которого у него удел с огромным крюком, и он всё этим кнутом повсюду размахивает, щёлкает, да приговаривает мудрёно, не так, как все люди коней погоняют, там – «но, пошла, шевелись» - или ещё что-то, а он всё как бы напевает: «передние с нами, задние с нами: и всех вас просим: идите к нам, всех принимаем, всех зовём».
Раскрывши рот стоит Масляк и слушая удивляется, что это такое? Вот и подъехала к нему бричка, и из неё соскочил, да так проворно, уже довольно пожилой человек, по виду, не то запорожский казак, не то карпатский гайдук, не поймёшь. Усы у него рыжие с проседью, свисают ниже подбородка, глаза маленькие, серые, так и бегают, брови густые, но белесые и как щетина упругие. Нос картошкой, курносый, с бородавкой, на левой стороне, словно пришпиленной к нему.
Губы тонкие, а рот широкий, чуть ли не от уха до уха, и когда начинает говорить, и раскрывает его, то в него могла бы вместиться поросячья голова, а зубы у него, похожи на свиные. Красный кушак, которым подпоясаны шаровары, завязан сзади, и длинный край его так и волочится по земле: как у той жены нашего поверенного, которая, когда была мещанкой, ходила в простецком, а когда муж её был пожалован в дворянство, то надела такое платье, как у настоящих панн, у который шлейф сзади волочится. Рукава вышиванки тоже были длинными, торчали из-под зипуна, полностью скрывая кисти рук, из-под шапки выглядывал длинный оселедец, серебряно – рыжего цвета, обмотанный вокруг левого уха, в котором красовалась золотая серьга, в виде кольца изображающего свернувшуюся клубком змею. Кармазины были не такие, как обычные сапоги, а с пальцами, как у рукавиц, и на пятке, тоже был палец, как у собаки, и сквозь эти пальцы, торчали когти, словно у заморского кота.
Вот такой-то казак соскочил с брички, тут всякий бы испугался, а Хоме и нужды мало: он так внимательно и весело на него смотрит, и сразу полюбил его, словно дядю родного, и снял шапку и поклонился ему. А тот… вот послушайте, люди добрые, что сейчас будет! Вместо того, что бы в ответ снять шапку, и сказать или «добрый день», или «помогай тебе Б-г», ну – ну! Он шапку не снял, и не поклонился ему, а сказал : «Ты наш, приятель!», да взял Хому за руку и пошёл с ним по дороге разговаривая; а кони с бричкой за ними, а вокруг свист и хохот, и повторяются слова: «Попался, попался, будешь наш, нас не забудешь…» - а Масляк и не задумывается, в какую он компанию попал.
Идут они вместе, взявшись за руки, и тот спрашивает Хому: «Ты меня, человек, знаешь?»
- Нет, дядюшка, - отвечает Хома.
- Попозже узнаешь, и будешь уважать; а теперь не называй меня дядюшкой, потому что я быстро стану тебе вместо родного отца; зови меня пан Панас.
- Хорошо, пане Панас! – ответил Хома; и пошли дальше. Идут, идут, а потом Хома спрашивает:
- А скажите, не из хохлов ли вы, не из окраинных ли земель, пане Панас?
- А как ты догадался?
- Да речь ваша похожа на южный окраинный говор. (Оно и правда, этот Панас ГЫкал и ШОкал, как самый настоящий хохол.)
- Нет, - говорит, - я не совсем хохол, а только их большой сердечный приятель. А не знаешь ли, человек, где здесь постоялый двор? Нужно коней накормить и за дело приниматься.
И Хома привёл его на постоялый двор.
Что тут было, вот послушайте!
Вошли они в большую комнату, Панас не перекрестился и шапку не снял, так и сел за стол. Хома, на него глядя, тоже не перекрестился, только шапку снял, и сел возле него. Шинкарь не выходит, а Панасу и нужды нет; тут же похлопал себя по кошелю, который у него был за кушаком, что-то там зазвенело, и он вынул из кошеля полную бутыль сивухи и чарку, налил её полную и разом, не крестясь, не сказав: «на здоровье», опрокинул в себя. Потом наливает ещё, и говорит Хоме: «Пей, человек, если хочешь нам другом быть; не очень обращай внимание на то, что рассказывают; если их слушать, то клад не найти. Пей, говори тебе, в мою голову». Хома уже давно позабыл, какой тогда день был, и какой грех пить, тем более горилку; Он аж встрепенулся, когда увидел чарку, и протянул к ней обе руки; а Панас подаёт ему и говорит: «Пей же, сынок, молча, да не мотай рукой» (то есть, не крестись. Видишь!) У Хомы аж поджилки трясутся - где уж тут креститься! Быстро за чарку, и не обмочивши губ, так и влил, проклятую, чёртовой работы, сивуху, прямо в горло… Когда проглотил… и стал сам не свой… И смотрит, и ничего не видит; вытаращил глаза и ничего не понимает. А Панас хлопнул себя в другой раз по кошелю, и вынул из него колбасу, да не обычную, а гуцульскую, которую в Карпатах мольфары делают, она и свининой, и кошатиной, и собачатиной, и кониной начинена, вот - если знаете - то паны, нашей чураясь, у гуцулов покупают, и с удовольствием едят. Отрезал Панас по большой коляске себе и Масляку… А тот, совсем дурной! Глотает, словно поповский кот!
Хорошо закусив, Панас опять поднёс по чарке и хлопнул ладонью себя по щеке… и тут же на столе появилась глазунья, яичница из змеиных яиц, жареная на крысином сале со шкварками. И Панас с Хомой, принялись её уплетать.
Ест её Масляк за обе щёки, аж за ушами трещит. К нему можно применить поговорку: «знает ли пёс пятницу?» Хотя он и увидел, что у Панаса пальцы длинные, чёрные, мохнатые и кривые, да с отросшими загнутыми когтями, а ему и дела нет, он после горилки и колбасы, ещё больше полюбил Панаса, и ему всё равно, даже если бы тот был и с пятью руками.
Беседуя, выпили и по третьей. Панас покрутил свои пальцы, и на столе появилась запеченная собачья тушка, вся аж шкварчит, ещё такая горячая. Съели и её; Хома даже косточки обсосал. А когда всё поели, Панас встал, и говорит Хоме:
- Давно я уже тебя приметил, приятель, и очень ты мне любезен, за то, что ты не поступаешь так, как у вас дурные делают. Не очень-то беспокоишься, чтобы на хлеб заработать, не очень-то о государстве переживаешь, а всё водишься, с приятными для меня людьми. Не очень-то жалеешь надворную скотинку, а вымениваешь её на деньги, которые пропиваешь, с людьми ругаешься, жену обижаешь, за всё за это, ты мне милей родного брата. Вот я тебя и нашёл, и теперь ещё больше полюбил тебя за твоё послушание, что ты никого не вспоминал, а потрапезничал со мной, за это я тебе очень пригожусь. Я всё знаю; ты хочешь найти клад…
- Хочу, папенька, хочу, батюшка! – перебил Масляк, упав ему в ноги, стал просить, чтобы научил, где его найти, и как взять.
- Эх, сынок! – говорит Панас, - без меня никто не найдёт, и если кто не мой, то и не возьмёт. Завтра вечером у вас начинается праздник (произнося это, так скривился, что ещё отвратительней стал); так ты не ходи с людьми… куда там они пойдут… (видите, что ему было тяжело сказать, что люди пойдут в церковь), а ты, вечером подойди к краю леса и ожидай, когда же увидишь, как бы свеча загорелась, так иди за ней, куда она тебя поведёт. А дальше – уже моё дело; будешь благодарить. Прощай, мой любезный сын.
Смотрит Хома, что Панас пошёл, да не открывая дверей, уже его нет… исчез! Хома выглянул в окно, нет ни брички, ни коней, и ворота на засов закрыты. Он подумал: «Что это такое?» В это время из своей комнаты вышел шинкарь и спрашивает: «Ты чего, Хома, пришёл сюда, и сам с собой в комнате разговариваешь? Иди домой; сейчас ни как в прочие дни; я и проезжих не принимаю; и горилку сейчас не продаю; мы, слава Б-гу, не хохлы, продавшие христианство за унию, и закон знаем». Послушал Хома, почесался, стал оглядываться, смотрит – нет собачьих косточек, а во рту явственно ощущается вкус яичницы и между зубами застряло собачье мясо. Как это понять!.. Туда – сюда переминается… потом, молча шмыг из хаты!..
Странный наш Хома Масляк! Как так он ничего не понял? Ладно бы сказать пьяный был, а то же, освободившись из-под караула, не евши, не пивши, не спешил домой, и не ужиная, натощак же по улице бродил, покуда с Панасом встретился. Да как же он не разглядел и не понял ничего? А тут всё видно. Как через стекло. Почему у Панаса кушак сзади повязан и длинный край его волочится, словно шлейф у панны? Ага! Хвост закрывает! Почему у него такая высокая шапка? Потому что на рога надета! Да и сорочка вышитая на нём, разве мужская? И в речах он ШОкает и ГЫкает, словно хохол. Вот и получается, что это был чёрт, самый, что ни на есть, настоящий чёрт! Ведь каждый, кто видел чёрта, так и рассказывает, будь-то портрет его видим, что он с хвостом и рогами, с длинными, обвислыми усами, с курносым, картошкообразным носом, больше напоминающем поросячий пятачок, с длиннющими пальцами на которых крючковатые когти; а тут всё так и было. Да и по разговору можно было догадаться: ведь черти ни как иначе не говорят, как только по хохлятски. Ага! Это ещё что! Он сказал, что его зовут Панас, так тут, только дурень не догадался бы. Ведь известно чьё это имя – Панас, да Тарас. Тут как ясный день всё видно! И ещё, вошедши в хату, Панас не крестился; это ещё ладно, ведь и паны не крестятся, входя куда-нибудь; да и колбасу ел! Ага! Вот тут причина! От чего бы Масляку не догадаться, ну какой это хохол, который ест колбасу с кошатиной и поросятиной? Если же всё это ест, то уже и не совсем хохол, а более того – чёрт; да чёрт и через рога, и через хвост, и через руки, и через ноги, и через имя, и через колбасу, и через собачатину, и через всё, через всё, чёрт да и чёрт. Хоть к сотне баб – гадалок не ходи, а видно было, что это настоящий чёрт. А Масляк его не узнал. А если бы узнал, то наверное, от него, и быть может от клада, отказался бы. Как же, когда всё доброе в себе заглушил, приняв чертяку за доброго человека, да ещё отцом его называл и к ногам припадал, тут уже не жди ничего доброго!
Ещё и теперь можно дело поправить, так ему это всё равно, и он, вернувшись в село ни о чём больше не думал, как только: «быстрее бы завтрашний вечер, чтобы пойти к лесу, и увидеть, как свеча загорится…» И с этой мыслью пришёл во двор, и не заходя в хату, не было нужды думать ни о жене, ни о детях, чем они там разговляются (доволен тем, что сам разговелся в Великую пятницу колбасой с яичницей. Забодай тебя!), пошёл на сеновал, залез в сено, тепло, хорошо, уютно, там и захрапел после чёртового банкета.
……………
Вот и Великая Суббота начинается, уже и солнышко заходит. Смеркается. В церкви ударили в большой колокол… Хозяйки кинулись приготавливаться на завтра; поставили горшки в печи: в одних борщ с телятиной, в других капуста со свининой, ещё и бульон с лапшой и молодой бараниной, запеченный годовалый гусак с подливой, и молочная каша на десерт. Всё это поставили по печам, потушив огонь, пусть еда стоит и томится в тепле, чтобы завтра ради праздника, не крутиться возле неё. Потом старая велела невесткам постелить скатерть на стол, и приготовить то, что завтра нужно будет на освящение. Поставили кулич… да какой же он хороший удался!.. Высокий, лёгонький, аккуратный, нигде не треснувший; а как помазали сверху шафраном, так аж и светится жёлтым прежёлтым! Такой кулич, да хоть бы и у пана какого был!.. Поэтому-то старшая невестка, внося его в хату, земли под собой от радости не чувствует, потому что видит, как довольна её свекруха, видно, что радуется, но вида не показывает, хочет улыбнуться, но сдерживается, чтоб невестка не зазналась от того, что сама всё уже умеет. Вот свекровь, оглядев всё кругом, видит, сказать нечего, но всё-таки, известно, как свекруха, глянула на старого, который лежал на полу, отдыхая после трудов, да и говорит: «Когда я ещё была девкой и жила с роднёй, то бывало, как испеку кулич, так вот такой!» И разводит руки в стороны на целый аршин.
Вот этого невестка ей не спустила и сразу же парировала: « Вот же, мама, и здесь вы всем руководили: чего и сколько класть, и как запарить, и сколько месить…» Нечего свекрови делать, перебила её и спрашивает: «А где же барашек?»
Принесли невестки и барашка, и поросёнка, и яиц крашеных, и сало, и солёную грудку, и корень хрена, и всё накрыли платками, в которых завтра понесут на освящение.
Это хлопочут невестки, а дочки, девки где? Эге! Понятно, что мать ими управляет не так, как невестками. Невестке говорит: «А принеси, доню, дровишек; а растопи, доню, печь; а переставь туда, а подвинь сюда…», да всё доню, да всё ласково. А на дочку, так всё сурово: «Долго ли тебе говорить, чтобы ты достала вон там борщ, да пополдничала; ты, что, сдурела, сколько времени прошло после обеда, а ты до сих пор ещё ничего не ела?» Или: «Сколько тебе раз повторять, чтобы ты оставила прясть и ложилась спать пораньше? Смотри, какая непослушная! Беда с ней!» Вот так все матери нападают на дочек. Так и тут: мать велела девчатам – дочкам свечу зажечь и перед образами поставить; голубей, которых вырезали из бумаги во время поста, прикрепить к полкам… Потом крикнула на них: «Да что вы там возитесь? Идите быстрее и наряжайтесь красивенько! Разве не слышите, что в церкви звонят? Всё то кричи, да ворчи на них!» А потом обращается к невесткам: «А вы, мои невесточки – голубочки, выньте их посудного шкафчика все миски, тарелки, ложечки все, всё перемойте и прополощите, ножи заточите, лавки вымойте, хату выметите, но долго не возитесь, чтобы в церковь успеть».
Потом повернулась к старому, а у него аж слёзы на глазах. «От чего, ты, Влас, печалишься? Праздник наступает, хвали Бога и радуйся. Вставай же, вставай и иди на службу. Смотри, какой у нас кулич хороший удался. Вот и печёный барашек, и поросёнок славно запеченный… Да и всего вдоволь, как и у людей; нечего Бога Милосердного гневить!..»
- Да я же вот, Домаха, лежу, смотрю, сколько тут наготовлено, да и вспомнил, как мы с тобой поженились: не было у нас ни кола, ни двора, как там говорят: без чарки водки и без единого платочка справили свадьбу свою. Не было у нас ни родителей, ни гостей, ни музыки, некому и не под чего было танцевать; понятно же, кто к сиротам, да ещё к бедным пойдёт? Не успели пожениться, ты в наймички, я в батраки… всего навидались…всякого попробовали!.. Теперь же смотри, Домася!.. есть и хата, и хозяйство, и детьми Бог благословил, а всем наградил, что и сами в довольствии, и есть что бедным за ради Христа подать. Спасибо тебе…»
Да как вскочит с пола, да как прижмёт к сердцу свою старую, как заплачет горько, и говорит: «Спасибо тебе, моя старенькая! Через тебя, через твою доброту, через твои труды нас Бог благословил всем, всем! Идём же в церковь, поблагодарим за Его милости! Я всю службу простою в церкви: не знаю, даст ли Бог дожить до следующего года! Да и вы, молодицы, не суетитесь, идите скорее в церковь, и не сидите у порога: там только пустота и греховодство. Стойте в храме и слушайте, ночь не долгая, не устанете Христа ожидать, потом выспитесь». Сказал это и тихонько пошёл опираясь на палку.
Старая стала Богу молится, пока молодые прибираются, а дочки метнулись в хату напротив; там на стене у окошка у них было зеркало, небольшой осколок, примерно с пятак; то ли где-то купили, то ли выпросили на панском дворе да и прилепили тестом к стене. Вот и кинулись они к тому зеркалу ленточки примерять себе на голову, косы украшать, монисто на шею надевать; юбки, фартуки, байковые жилетки, красные сапожки… надели новые белые рубашки, вышитыми рушниками подпоясались, и пошли себе молча, будь-то лебёдушки по речной глади плывут…
Пока они одевались, невестки, то и дело заглядывали к ним в хату напротив. То будь-то что-то достать, то что-то взять… лишь бы увидеть, что девчата оттуда ушли, потому что и им, молодицам, тоже нужно было посмотреться в зеркало, но при девчатах они не могли: смущались, что уже и замужние, но прихорашиваются; разве без зеркала не оденутся? Когда же девчата ушли, то молодицы тут же кинулись к тому зеркалу: смотрите, у старшей невестки два очипка, один голубой, другой вишнёвый, так она хотела примерить, какой ей будет лучше к лицу? А как это без зеркала поймёшь? А молодая невестка, ещё глупая, недавно вышла замуж, не знает, что к чему: хотела просто так голову платком повязать, но старшая отсоветовала, потому что к такому большому празднику обычно надевают на голову очипок. Вот как нарядились, пошли и эти.
А там и парни, со старшими, женатыми братьями, подбрив чубы, надев новые рубахи из белёного сукна, подпоясавшись кушаками, обулись в новые кожаные чоботы с подковами, которые ещё с пятницы обильно натёрли дёгтем… известно, дети богатого родителя, так им-то в роскоши и жить! Надев новые казацкие шапки, повалили всей толпой в церковь; да и не в церковь; уже ли, что бы парень так прямо и дошёл? Э, нет! Ещё им нужно около ворот посидеть, да как будет идти группка девчат, так нужно кинуться на них, распугать их, ту ущипнуть, ту толкнуть, ту обнять… А там, у порога, и там не без игр: если увидят, что где-то на скамьях присели девчата, то так их и перевернут; а где группа сидит, то подкрадутся по тихому и громко заорут, а те испугаются, бегут, смеются, ругаются… То-то, молодые года! Было когда-то такое и с нами. Эх, да прошло! Что уже и вспоминать!..
А отцы и матери, и весь старший люд, все в церкви; полная набралась. Стоят с зажжёнными свечами, кто внимательно слушает, а кто ворон считает по сторонам, слушая, как славно и хорошо читает службу попович - певчий, отпросившийся из бурсы к нам в село на праздники. Да что за голос! Читает, а сам как варёный рак, красный весь от натуги, пот с него так и льётся, а он выкрикивает, да не на точках, а там, где строфа кончается; хоть на половине слова, так крикнет, что луна по лесу войдёт в распахнутые двери. Так красиво, так красиво, что всё бы его и слушал. Ну понятно же, не даром он в бурсе учится; он на то и певчий!
Где же наш Масляк? Может он возле поповича стоит и прислушивается, как тот красиво читает? Или, облокотился на стену, между старыми людьми, и с ними дремлет? Или не в той ли компании, которая собралась в углу вокруг пана Симеона, таки нашего дьяка, и слушают, как он им шёпотом рассказывает, какая беда будет людям, когда родится антихрист и будет православных людей мучить, а за хохлов заступаться и жаловать их; как набегут гоги и магоги, словно крымская татарва. И у тех людей, которые не величали духовные чины, не потчевали их часто, будут всё имущество отбирать, а им хохлов и цыган наделять; так скажу, уж не меж теми ли слушателями и наш Хома? Не знаю! Если бы там был, может и всплакнул, слушая пана дьяка, как и старый Кирик, который слушал – слушал, плакал – плакал, смотря на дьяка, что аж во время рассказа вынул из кармана кошель, развязал его и дал целый пятиалтынный дьяку на молитву. Такое же доброе дело и Масляк сделал бы, если бы там был; только его там не было… да и по всей церкви его не видно… А где же он?
А вот… где! Он того не забыл, что приятель его Панас хорошенько ему наказывал, чтобы с вечера, когда люди соберутся в церкви, он должен пойти к лесу; от того-то он туда и пошёл, как только солнце начало клониться к западу. Прилёг, сердешный, у края леса и дожидается от своего приятеля Панаса весточки…
Как…вот… ещё толком не стемнело, а в глубине леса, словно свеча зажглась, да горит не как свеча, чтобы пламя было красное или жёлтое, а каким-то чертиным, как керосиновая горелка, синим огнём.
Тут наш Масляк вздрогнул, но не от испуга (потому что побратавшись со старшим чёртом, младших он уже совсем не боялся), а от радости, что Панас не обманул и вот-вот, даст ему клад; увидев ту свечу, быстрее к ней, а она от него дальше в лес; он за ней, а она от него, да всё дальше, дальше в лес… Аж запыхался наш Хома, бежав за ней, да не догонит. Она его уже далеко завела, уже Хома, цепляясь за коряги и пеньки, все штаны на себе изорвал, и рукава на рубахе порвал, потому что так напрямик сквозь бурелом и чешет: об колоды и пеньки спотыкается, уже раз десять встречался лбом с землёй, ноги в сухом бурьяне заплетались, уже и шапку потерял, а ему и горя мало; хоть и без всего останется, а до свечи быстренько добежит и схватит клад… Давай быстрей, Хома, Миколу свалишь, как там в поговорке говорят. Бежит – бежит, и вот, ему навстречу два маленьких чертёнка: хоть на них и были девичьи платьица, только насквозь просвечивающиеся: и руки голые, и ноги голые, и шеи голые, как у панов, которые в городе в дорогих каретах разъезжают: а сами те чертенята чёрные, словно цыгане. Они сразу же кинулись к Масляку и зареготали, да не по нашему, а по пански, как тот учитель англицкого языка, который в нашем селе учит паненят. Масляк вылупил на них глаза, смотрит и ничего не понимает, что они ему говорят. Тут чертенята засмеялись и один другому говорит: «Мы думали, что он пан какой-то, вот и обратились к нему по нашему, по вест-англицки, но смотрю, он этого не понимает».
И стали на него кивать и говорят по своему: «Хэллоу, сэр, хэллоу, ком хиа». – «Вот если по собачьему, то я разберу, - говорит Хома, - потому что слышал, как панский Ванька разговаривает с кучером»! Да и пошёл за ними. Не далеко отошёл, а тут и Панас стоит и ждёт его. На нём хороший, добротный зипун, с отделанными мехом рукавами, а из под него торчит длиннющий хвост, но Хома его уже совсем не боится. Протянул ему свою мохнатую руку с кривыми пальцами, взял Хому за руку и повёл с собой к шатрам, да и говорит: «Хорошо ты сделал, что пришёл; будешь во веки меня благодарить. Ану!» Как только это прокричал, полы у шатров расступились, а в шатрах, чего там только не было? За длинными столами, покрытыми скатертями, сидят черти с чертихами, попарно. Да все разнаряженные! В блестящих с отливом, разноцветных кафтанах, чудно и нелепо пошитых. Только вот ни под цветами, ни под перьями, ни под завитыми волосами, ни под иным каким украшением, невозможно было спрятать рога, которые так и торчали. А так, на первый взгляд, все были, как обычное городское панство.
А на столах столько разных яств, что батюшки мои! Там и всякого мяса, и печёного, и варёного, и с бульоном, и с подливой, там и яичницы, и тёртый хрен со сметаной к поросятине, и холодец с раками и просоленной осетриной; было там и сахарное мороженое, которое москали в городе продают, и инжир, и курага, и чернослив, и орехи разные, и повидла всякие… Чего там только не было! Миски, тарелки, ножи, все с узорами, и ложки, все то серебряные; чарки всякой меры, и стаканы – все хрустальные, так и сияют, словно в той лавке, на ярмарке, которая в городе бывает. А бутылок и фляжек с напитками? Было и Рейнское, было и Донское, по четвертаку за бутылку; были всякие вина, и красные, и жёлтые, были фляжки закупоренные сургучом, и проволокой обмотаны; была и вишнёвка, и терновка, и грушевая; было и пиво кабацкое, так, дешёвое, для всякой необходимости, был и грушевый квас, настоянный. И всякие самогоны там стояли, ох, и до беса же их было! И бурачный, и картофельный, и на горохе, и двойной перегонки, и на сосновых шишках настоянный, и на кореньях разных, и на травах… всякий, всякий был, который какой чёрт захочет, так любой ему и есть. Гуляли на славу; по-видимому, не боялись не сельского головы, не жандармов. Пожалуй, так далеко в лес забравшись, можно не бояться и самого главного судебного поверенного. Вот если бы где-то поближе были, то те задали бы им перца, хоть бы и архичёрт перед ними был: сразу бы доставили всех в полицию, да и в яму посадили, и на допрос… фляжки, да и вся посуда пропали бы, даже не ищи, а сам, хотя бы и старший чёрт был, сидел бы тогда в яме, покуда не заплатил бы денег за каждую фляжку, как за ведро. Они-то и чёрту не посмотрят в зубы, знаем мы их!
Когда Масляк всё это рассмотрел, Панас ему и говорит: «Моей девятой жены падчерица выходит замуж за парня, вот по этому случаю я тут справляю свадьбу. Садись, Хома, с нами, поужинай, а дело наше, сделаем попозже.» И посадил его возле чертихи, которая одна, без пары скучала. Сел наш Масляк и размечтался, чтобы хорошенько наесться и напиться на чёртовой свадьбе. Поднесли ему самогон, он выпил полный стакан, и тут же, не закусывая, сразу и другой; поставили ему на тарелке капусту с телятиной; он принялся за неё… Как возьмёт в рот, как обожжётся!.. Аж слёзы по щекам покатились, чуть не вскрикнул. Отродясь не ел серебряной ложкой, и не знал, что её нужно остужать. Вот чертиха и стала его учить, как той ложкой нужно есть, и как мясо отщипывать. Только он с этой чертихой разговорился, смотрит, а тарелки и нет! Её уже забрал чертёнок в курточке, который тарелки меняет. С голода наверно; может он три дня не ел, так и стал гостей обманывать: если кто-то зазевается, так он сразу же тарелку хватает, даже если к ней ещё никто не притрагивался. Когда-то видел, что так делали у больших панов, ребята, которые обслуживали их столы. Так Хома пустился на хитрость; когда ему подают какую еду, то он одной рукой придерживает тарелку, а другой уплетает; пока не вычистит её совсем, тогда и ткнёт ею чертёнку в зубы. А напитки, как только нальют, так он их быстрее в глотку. Не сильно и на чертиху внимание обращал, которая пыталась его разговорами занимать, глазки ему строила, и щекотала тайком.
Эге! Хотя наш Масляк и пил разные напитки, как потом сам рассказывал, как говорит: «пил мадеру, пил шато-авиньон, пил бургундское, пил бордо, пил портвейн», и чего он там только не пил, но совсем не пьяный встал из-за обеденного стола. Как только все встали, Панас крикнул: «Музыка, играй!» С какого-то чёрта и она появилась! Аж шестеро хохлов, кто на скрипке, кто на дудке, кто с бандурой, кто с цимбалами, заиграли гопака. Как же поднялись все черти… батюшки! И сам старый Панас туда же, за молодыми, аж запыхался. А Масляк же наш, чтобы угодить своему названному отцу, так и носится, так и носится, да всё вприсядку! Троих чертей перетанцевал, все чоботы разбил, выбивая гопака, и ещё схватил двух молодых чертих, которые нарядились девками, и косы себе прицепили, и ленточки вплели, и юбки с фартуками надели, схватил их, и крикнул музыкантам: «Играйте громче!» Тут Панас подошёл к нему, взял за руку и говорит: «Хватит, хватит, угомонись. Видишь, уже рассвело, а это уже наша ночь начинается; нужно молодых спать отправлять. Если хочешь, будешь с нами до вечера; там и приданое невестино подвезут, как до того дойдёт, то ты и с ними погуляешь, а пока, я о твоём деле потолкую».
- Батюшка, голубчик! Что хочешь со мной делай, только дай мне найти клад, хоть полсотни телег с золотыми… - так сказал Масляк, - низко кланяясь Панасу.
- Что же ты всего полсотни просишь! – отвечает Панас. – Это и мне стыдно, так мало тебе дать. Я сам знаю, сколько и чего тебе дам. Хватит на весь твой век; живи, пей, гуляй, на что хочешь трать, деньги у тебя не будут переводиться. Только чем ты меня отблагодаришь?
- Да что попросите, - аж крикнул Хома, думая, что вот-вот, на него деньги так и посыплются, - что потребуете, весь перед вами; хотите душу взять, тут же вам её отдам, только дайте подольше погулять.
- Да на черта мне такой мусор? – сказал Панас. – Душу! Да она давно уже моя! Ну и услужил добром! Знай, дружок, мизерной, мелочной души, как твоя, у меня и последний чертёнок за понюшку табака не возьмёт. Мы и с лучшими не знаем, что делать. Было когда-то, очень давно, что и за такой паршивой душой, как твоя, всем табором ходили, чтобы заполучить её, потому что у нас в аду было слишком просторно и не кем было заселить его. Сами черти всё грязную работу делали. А теперь уже не так; совсем не так, спасибо людям, и ад обустроился, как - если слышал, - пан Котляревский описал. Сначала было, как какой-то грешник попадёт сюда, так и то удивительно; то душегубы, то изменники, то разбойники; а как-то раз привели одного скоромника, который в среду ел, как будь-то собака, скоромное; и жену, которая при живом муже… пряла рубаху другому и всё прочее… так такое удивление было, что ну и ну! Все черти побросали работу, толкаются, лезут, отпихивают друг друга, лишь бы посмотреть на таких грешников, которых и отродясь не видели! Как будь-то, на цирковых медведей сбежались посмотреть, так и на них. А потом, потом, спасибо людям, мы поразмыслили, хорошо подумали, и стали их на всевозможные работы посылать!
Да и чертям стало легче: сначала было, черти и деревянные колоды колют, черти и на печах, черти и у котлов с смолой, черти и за углём; куда не подумай, всё они, всё они, сердешные, старались, чтобы только тех грешников по казанам распределить; а отдохнуть и пошутить, что необходимо всякой природе, а ведь и среди них есть молодые, не было возможности и времени до самого женихания. И ночь и день, и ночь и день, всё в работе. Чёрт их знает, как они не поздыхали от такой нагрузки? Я и старший над ними, и мне тяжело было, при такой загруженности, не было у меня ни кухаря, ни денщика, ни работника, сам себе, бывало, и обед варю, и коня пою, и обувь ремонтирую, и ещё вокруг с надзором обхожу, как мои ребятки справляются. Только одна наймичка у меня и была, там рубахи постирать, бельё поменять, где подштопать, потому что мне это делать нельзя, я ведь тоже, немножко панского рода. А как стали вы к нам толпами попадать, не знаю, от чего и почему, только где-то рассказывали, что как только люди умнее стали, так и пошли к нам в огромных количествах, что батюшки ты мой! Я не знаю, куда их столько девать. Так и идут, так и идут!
Как-то раз попали в ад какие-то хохол и вест-англиец. Хохол сразу же взялся паровые печи строить, чтобы по себестоимости менее затратные были, а грешников сильнее жгли; да и перетаскал же, вражий сын, до чёртиков денег, и обманул всех, кого только можно было; и ключника, и истопника, и конвоирующих, и других разных приказчиков, но таки сделал очень хорошие паровыё котлы, такие, как теперь у нас в аду, вряд ли найдутся у и самых злостных самогонщиков. Только что же? Взял и вывел трубы в ту землю, где вест-англиец живёт; и как запустит паровые котлы в работу, да ещё на полную мощность, дым от котлов повалил к вест-английцу. Те там сразу с ума сошли, взбесились… давай резать друг друга, бойню устраивать! Им нужды мало, а для меня тогда наихудшая беда была. Как в половодье вода неудержима, так и души после того посыпались в ад, неисчислимым бурным потоком. Не знаю, как и справился: один подбегает, диплом показывает, спрашивает, куда, к какой группе, на какое дело идти; другой свою беду рассказывает, что он там, на том свете покинул, кто он там был, что делал; и таки все грамотные! Как начнут мне стихами читать, а потом меня поправляет, что я, с точки зрения грамматики, неверно какое-то слово сказал, то я плюнул им между глаз, да и ушёл домой. Вот такая у меня напасть была! Да спасибо, вест-англиец, тот, который с хохлом ко мне ранее попали, посоветовали, говоря: «Нужно вам, сэр, по пански жить, а то, грешники вас замучают».
- Что же с того, что буду по пански жить? Мне нужно около них хлопотать; а со мной некому нянчиться.
- Возьмём, - говорит, - всех чертей в прислугу.
- А на работе кто останется? И печи погаснут, и котлы и сковороды остынут.
- Ноу, ноу, сэр, - говорит он, - всё будет вэри гуд.
Пока просто живёшь, вся работа на тебе держится, а когда станешь жить по пански, то и дела тебе никакого не будет, будешь на подушках долго спать, и пить, и гулять, а молва будет идти, что ты сам всё делаешь. Ложитесь быстрее, сэр, спать; завтра встанете, увидите, и сами скажите: «из вэри гуд».
- Вот я его и послушал, наделив его полномочиями управлять, как он считает нужным. Проснувшись, ещё рассвет не забрезжил, а вест-англиец тут как тут: «Ноу, ноу, сэр, ли даун, ложитесь, - говорит, - слип, спите. Если пан, то и поступайте по пански: паны не встают до рассвета; я вам скажу, когда будет пора вставать». Ну я и захрапел опять. И уже к середине дня он вошёл ко мне и говорит: «Вот теперь пора, вставайте, сэр!» И подал мне в постель и чай, и кофе горячий прегорячий; нечего делать, хоть и не нравится, а пью, потому что паны пьют и вест-англиец велит. Потом вошёл я в свою комнату, а у дверей стоят все черти в кафтанах, золотых орнаментом украшенных; стоят и не шевелятся, и мне в глаза внимательно смотрят. Я их ни о чём не спрашиваю, они мне ничего не говорят. Только я хотел в другую комнату выйти, как тут же трое бросились открывать мне двери. «Ага! – думаю сам себе. - Это я уже паном стал, не нужно утруждаться самому, чтобы двери открывать». Я выглянул в прихожую, а там новых грешников поступило, видимо-невидимо. А один чёрт в новом добротном кафтане вокруг их ходит и им рассказывает: «Нашему пану некогда; у него очень много дел скопилось, не до вас; приходите завтра; а кому резолюция нужна, подавайте бумаги».
Повалили мои грешники вон из хаты, а я с вест-английцем «ха-ха-ха, ха-ха-ха, ха-ха-ха!» - аж падаем от смеха, что обманули народ: они думают, что у меня много дел, что и нос некогда вытереть, а мы тут с вест-английцем выпили штоф первача бурачного и закусили жареным поросёнком с яичницей. И кто бы потом, в течении дня не приходил, мой лакей всем отвечал: «Пану некогда, слишком много дел!» А я весь день на подушках провалялся, то сидя в кресле, дремал, то с вест-английцем в карты играл. А обед нам подали уже к заходу солнца. Да какой же великолепный тот обед был! Чего там только не было! Аж пальцы облизал. Да ведь ты, Хома, обедал со мной, значит, знаешь.
- Обедал, - отвечает Хома, - спасибо тебе, и умру, не забуду, как же всё вкусно было, и какие напиточки великолепные были!
- Эге, за всё это благодарю своего вест-английца, сказал Панас, - он из чертей набрал и кухарей, и ключников, и лакеев, и дворовый люд; к моим жёнам, которых у меня тринадцать, приставил девок, и прачек, и кухарок; да и дочкам моим, которые ещё маленькие, и мамок, и нянек, и всех, кого нужно, чтобы было, как у великого пана. И так же у меня, как в настоящем панском подворье: они у меня баклуши бьют, в карты играют, самогон пьют, девок портят; если даю деньги на закупку чего-то, как часто бывает, то они половину их украдут, пропьют, а счёт предоставят, что будь-то бы, всё потратили по назначению.
Видя, что в обслуге всюду одни черти, и только черти, подумал про себя: какой же аспид у печей на заводах? И думал, что все печи, может быть, уже погасли, а все грешники от безделья уснули. Но вест-англиец, распорядился заранее, что пан пойдёт завод осматривать, чтобы всякий был на своём месте, и работал старательно, и к пану никто, ни с чем, не подходил, и после этого повёл меня на завод. Так батюшки мои! Как всё было хорошо! Работа идёт, как и шла. Только вместо того, чтобы черти были за работой, работают грешники, все, даже самые поганенькие. Те же, которые отработали, по казанам и на сковородах лежат, на крючьях висят, где кому положено; и им сейчас попросторнее, пока все остальные работают. Гуляки, которые чужих жён обманывали, будь-то и вправду любят их, которые всё вздыхали, чтобы найти себе новые жертвы… так таки они сидели у края печей, и всё вздыхали, а от их вздохов огонь раздувался в печах и сильнее полыхал. В казанах кипящую смолу половниками перемешивали, и если, который грешник выныривал, то они его горячей смолой обливали. Это были судебные приставы и секретари, которые в судах ничего не делали, только справки составляли и подписывали, и теми справками, мешали ход дела, как в казане перемешивают смолу, и теперь допекали грешников кипящей смолой, как ранее живых людей справками.
Слушая это, Масляк подумал про себя: «их бы следовало совсем утопить в том казане. Знаю я их». Это он вспомнил, когда попал в их руки, после того, как избил немого старика. А Панас всё рассказывает:
- Огромные колоды на дрова кололи и носили их те сыновья, которые имущество, собранное родителями, промотали неизвестно на что, пили, гуляли и ни на что доброе не потратили. Смолу варили из грамотных: которые не знали в грамоте никакого толка, напишут, сочинят какую книгу, а в ней соблазн и срам, все мысли наизнанку вывернуты, все нравственные устои попраны, все традиции порушены, себя толком не зная, берутся рассуждать о высших материях, так наворочают, так перевернут, что и остаётся, книгу такую, совсем выбросить. Вот таких-то к нам и приводили, варить из них смолу, на беду людям. Возле тех, которые дуют у печей, чтобы лишний дым и пар выпускать, приставлены те, которые были судящими, но дел не делали, только подписывали то, что им писарь на стол клал; хоть к верху ногами положи, и то он подпишет. Ему бы, когда писарь командовал: «подписывай!» ничего другого не нужно было делать, как только послушать и крикнуть: «Разверни!», - он бы и развернул; не трудное дело; по его разуму и работа, куда уж легче, тут и чёрта лишнего не приставляй к такому ленивому делу. Кочегарами поставили перекупщиков, но не тех, самых больших, которые сами скупку держат, и не главных поверенных; тем нельзя никакого дела доверить, те в самых горячих казанах на дне, и никогда на поверхность не выныривают, а только пузыри пускают; а поставлены на раздачу смолы из подвалов такие, как подвальные разливщики, шинкари, кабацкие разносчики и прочая им подобная мелкая дрянь.
Разливать и размерять, дело им знакомое; только им очень тяжело от того, что они уже никого обвесить и обсчитать не могут. Раньше они на кухнях своих разбавляли напитки водой и так подавали. Как же сердешные, они сейчас мучаются, когда разливают! Не долил бы, обманул бы, обсчитал бы, как раньше было с самогоном, так беда; уже против своей натуры, наливает полную меру, и тяжко-тяжко вздыхает. Да и помимо работы на заводе, есть поганым грешникам и у меня в подворье работа. Я, ты уже знаешь, всё же есть пан, допоздна ужинаю, и не могу быстро уснуть, так мне сказки рассказывают те, которые описывали путешествия, где и в каких землях они были, какие чудеса видели. Но они нигде не были, и никуда не ездили, а так, написали одно враньё, будь-то были в таких землях, где люди вверх ногами ходят, и тому подобное, книга то объёмная получилась, но нет в ней ни складу, ни ладу, и правды ни на грош. Так я их зато – сказки рассказывать, пусть врут, что хотят, а я под это буду спать, не вслушиваясь в их трёп. И как я уже пан, то у меня и денег, и всякого имущества много, и стал опасаться воров, и захотел завести собак: где же их взять? Вот я и придумал: очень много бредёт сюда всяких бездельников, которые ничего не умеют, ничего не знают, ничего не хотят, но подражают добрым людям. Смотри, сочиняли люди песни, так хорошо сочинили, что многие их на память выучили, и имена авторов знают; так и эти бездельники думают, что как станут песни писать, как зарифмуют… как споют… так батюшки мои!.. и скулит… и хрюкает… и пищит… и воет…, и всё это, в его представлении, так жалобно и задушевно!.. Куда мне их девать? Думал, думал, а потом, пойдём во двор, гавкайте ночами, вместо шавок. Что же? Вот послушай! Иной думает, что уже он волкодав, и силится гавкать чтобы и грубо и страшно казалось, но тявкает так, что только смех вокруг себя создаёт. Другой завоет-завоет, так, что ну; да не закончив, только молча потом смотрит и рычит на других. Да так все дуреют, дуреют, а я, знаешь, по пански, не сплю да слушаю их, и кишки со смеха рву, а они всё заводятся на разные голоса. Эге! Да тут добро делают: скулят и рычат, а народ боится к ним приступить, вот я и не опасаюсь. А ещё среди них такие есть, к которым не подойти! Всё рычит и завывает, да всё, по его представлению, в стихах, а его и чёрт не разберёт, что оно такое; то кидается, то мотается; так я ничего, я их на цепь. Те, которые по двору бегают, те ничего, время от времени погавкают и затихают, их мало кто слышит. А эти, которые гавкают день и ночь, пугают народ своим лаем, пусть сидят на цепи, да рифмой порычат, иной побоится и близко к моему двору подойти. А мне этого и надо!
Есть у меня работа и молодицам, и девчатам, и старым бабам с вашего рода. Вот тех кивал, моргух, которые имея своих мужиков, чужим мужикам или парням кивали и подмигивали, флиртовали, заигрывали, строили глазки. Так их, когда ко мне попадают, сразу же, подцепив за юбку или сорочку, поднимают на высокий шест, пусть сверху разглядывают и слушают, откуда ветер веет, да так и кивают и моргают, вспоминая свои кивания людям. В этом аду, известно, откуда ветер веет. Цокотухи и сплетницы, которые, оставив мужей и хозяйство, и детей, сойдутся вместе кучкой, и всех обсуждают, и всех ругают, да своры и смуты заводят, так я их – в мои сады, чтобы вместо трещоток, воробьёв разгоняли и распугивали. А ещё бывают и такие, что бедный мужик, где хочешь возьми, хоть душу продай, хоть у детей последнее забери, но купи ей то юбки, то платья, то платки, то украшения, сегодня одно, завтра другое и всё такое… а как нарядится, так люди с нею смеются и пугаются, а она думает о себе: какая же я хорошая, да пригожая, да красивая. Когда такая попадает во мне, то, как настоящего ада не заслужила, а попала сюда на отработку, так я таких – на мой огород, на грядки, вместо чучела, пусть птиц пугает, как раньше людей пугала. Да и для других у меня найдётся своё дело!
Достаётся и писакам. Наплодилось их до чёртиков у вас таких, что пишут повести и романы и всякие небылицы, так я их – смотри, они с охотой работают в моих садах, и на конюшне, и в овчарне, чтобы дочиста все углы вычищали, да компостные кучи насыпали, как и заведено в господских садах. Так и тут у них такая же работа, как и на вашем свете, что никчёмный лентяй, никчёмно пишет, оно ни к чему не пригодно, так и тут, от ветра рассыпается, а им снова нужно свою околесицу городить. Всё то думают, как бы людей обмануть и обобрать… вот и выгода: «Я, говорит, напишу вам полтора десятка книжек; дайте-ка денег мне сюда, а книги потом пришлю». Деньги собрали, отдали, а книжки где? Вот так! У него не только нет написанных книг, но и в голове ума не хватит и на половину книги, чтобы написать о том за что взялся; а ему и горя мало!
Он обманул весь свет, и позванивает целковыми в кошельке, да водочку хлещет, да макухой закусывает, роскошествует. Так они у меня малых детей тешили: то вверх ногами ходили, то столы опрокидывают, то пузыри пускают, то в вывернутых наизнанку кожухах задом пятятся; лишь бы дети смеялись, как на вашем свете люди с них смеялись. А те, которые ничего вразумительного никогда не написали, а только берут какую книжку, и критикуют её: то не так написано, то не так рассказано, и это не то, и то не это, да такого иногда приврут, чего и в книге нет, и автор думать не думал об этом. Говорят: «Я взялся вам разъяснить, что не так в этих книгах, потому что я знаю всё, и я уже так напишу, что меня никто не оспорит»; да как зачастит, хоть убегай! А прочитай им написанную книжку вслух, куры со смеху подохнут, если они в хате есть. А других на все голоса ругает и критикует. Так я его и здесь к такому же делу: любитель был подглядывать где недоделано, где не чисто, где не гладко; так чисть, голубчик, золу из печей, пыль из подпола, во всех щелях, углах, закуточках, сажу в трубах вычищай, кадки помойные вымывай, если ты такой поборник чистоты; к тому же, ни лопаты, ни веника не даю: какими руками те книги вычищал, теми же и здесь вычищай, подметай, прибирай, выноси…
- Да ну их всех совсем! Всех поганеньких грешников, таких, что не совсем пламенную муку заработали, таких и не пересчитаешь; столько набирается их, что я сразу и не придумаю, какое наказание им дать. Видишь, люди стали хитрее чёрта: такое зло совершают, что не знаешь, как их наказывать. Вот поэтому на ваши негодные души я уже не зарюсь; а с твоей заплесневелой, что мне делать? Куда и на что она мне пригодна? Пользуйся ей какое-то время. А если хочешь меня отблагодарить за то, чему я тебя научу, что всякий клад, который где только есть, если желаешь, то заберёшь; так вот чем мне удружи… да смотри, не поленись, и не обмани…
- Батюшка, родненький, папочка, голубчик! – аж заскулил наш Масляк, слыша от Панаса про такое добро; и подпрыгивает, и приседает, и за руки его хватает, и всё обещает: «Вот тебе крест святой…» - да и перекрестился… Шарах!.. только загудело по лесу, словно собака завизжала убегая в лес… Оглянулся наш Масляк… нет Панаса, нет шатров, нет чертей, нет чертих, и музыкантов тоже нет! Стоит он, сердешный, у лесной чащи, в терновых кустах! Пригляделся, а перед ним крутой обрыв, а внизу река шумит и ревёт ударяясь несущимся потоком о прибрежные камни. Понятное дело, половодье, как водится на пасхальные праздники, если бы, хотя бы на шаг вперёд ступил, тут же попался бы к Панасу в лапы. Видя такую беду, наш Масляк так испугался, что и себя не помнил! Ухватился, хотя и до крови поколол руки, за терновый куст и стал, что есть силы кричать… Кричит и смотрит, где он, в каком именно месте, и рассмотрел, что село его Джигуновка, там, за рекой, на той стороне, на пологом берегу. Там к празднику качели установили, и молодые ребята с девчатами качаются на них, другие ходят и поздравляют всех с Пасхой Христовой, шутят меж собой, детвора бегает около женщин, которые вынесли на продажу крашеные яйца, орехи, мочёные яблоки и всякие разные праздничные сладости.
Узнал Хома своих людей, стал громче кричать и гукать… и вот, парни услышали, что человек кричит, но не знают кто; да кто бы то не был, а нужно спасать. Быстро кинулись к вёслам, отвязали чей-то челнок, сели в него и поплыли спасать того, кто там кричит. Вышли из челна , пока взобрались на ту кручу, а Хома всё надрывается, орёт. Когда же подошли к нему, тогда и узнали, что это Масляк; а откуда он здесь взялся, все удивлялись, потому что слышали, что он в остроге сидит, за какую-то провинность, а что он оттуда освободился, никто не слышал. Стали его расспрашивать, зачем он сюда залез, зачем кричит, чего на кустах висит? А он ничего не понимает, только знай кричит: «Панас, Панас! Батюшка родненький, давай деньги, возьми от меня душу!..» - и всё такое. Возились с ним парни, возились… морока, да и всё!.. Потом, делать нечего… связали ему крепко руки, чтобы не вырывался, уложили в челн и поплыли на другой берег. Тут все сбежались посмотреть, кого это парни привезли? В се сразу же узнали, что это Хома Масляк. К нему с вопросами, а он свою песенку затягивает: «Панас да Панас, дай, папочка, денег». А почему он такой, и что лепечет, никто толком и не поймёт.
Вот и жена его прибежала: стала расспрашивать, и просить, и ругать, уже и плакала над ним, а он одно своё талдычет… Привели его домой, уложили в постель, и послали за знахарками; уж они его и слизывали, и травы заваривали, и шептали на зори, и среди дня, и в полночь, так ничего и не добились. За три недели ослаб; да ещё бы, как его нашли в кустах, так и крошки в рот не брал: так-то он наелся чертовым угощением. Вот он ослабевал, ослабевал, все труднее и трудней было ему, жена и знахарки думали, что вот – вот умрёт, ночью свечу около него ставили, и сидели, и ждали… а он вдруг, раз!.. и заговорил: «а пришлите ко мне старого дядьку Кирика Жабокрюка, и брата его, Филиппа Шикалку, и Филимона Нечосу; я им что-то скажу». Жена обрадовалась, что вот, может быть выздоравливает, сразу послала за теми людьми, а сама к мужу, и спрашивает, что он хочет съесть: «может баранины, может яичницы, или мочёных яблок?..» - «Нет, - говорит, - ничего не хочу, я уже хорошо наелся, хватит с меня… пусть люди быстрее придут».
Когда же пришли люди, которых он звал, а с ними и те, которых не звал, пришёл и пан Симеон, таки дьяк того села, вот им и стал Масляк рассказывать про своё привидение, что у него было с проклятым Панасом, как он у него обедал, какие яства ел, какие напитки пил, как танцевал, и как Панас ему рассказывал, какие порядки у них в аду… рассказал всё, потянулся, трижды глубоко вздохнул и тут же, при людях умер…
Кирик Жабокрюка, старый человек, долго стоял над ним, пока его подготавливали, о чём-то долго думал, потом вздохнул и сказал: «Ну что, Хома! Вот тебе и клад!»
Эту повесть рассказал мне пан Симеон, джигуновский дьяк. Уже не знаю, правда это была, или полуправда, так ли Панас об аде рассказывал Масляку, или где-то, может быть дьяк приврал, я не знаю; да только некуда правду деть, как услышал, что в аду есть принудительные работы для тех, кто повести, или какие негодные книжки пишет, так меня, аж цыганский пот прошиб. Да вот же, какие бабы, такое и общество. Если все перестанут писать, то перестану и я; а то, может быть и не утерплю.
Свидетельство о публикации №221121801908