Неудобный класс в отечественной перспективе

                О “крестьянском начале” в нашем обществе

Каждая новая избирательная кампания оживляет ставшую почти традиционной в белорусском политизированном слое дискуссию, переводя её из вялотекущего режима в более активный: о причинах устойчивости белорусского политического режима и его социальных и электоральных основаниях. Исходным пунктом здесь является – как это не покажется странным на первый взгляд – почти всеобщее согласие по поводу основной социальной опоры современной белорусской системы, схватываемой скорее интуитивно. Эта коллективная интуиция объединяет практически всё белорусское общество: сторонников власти и оппозицию, скептиков и “болото”. Противники “режима” стараются нацепить на неё ярлычок поуничижительней – это, мол, “колхозаны”, “ватники”, “совки”. Лоялисты выражаются сдержаннее: “крестьянское начало”. Но и те и другие имеют в виду одно и то же.

Разногласия начинаются при попытках облечь сей плод коллективной интуиции в более рациональные понятия и спрогнозировать вероятное и желаемое будущее белорусского общества. Прямое отождествление электоральной опоры политической системы Республики Беларусь с крестьянством наталкивается на очевидный демографический факт: со 2-й половины ХХ века городское население количественно преобладает в белорусском обществе над сельским. А это значит, что либо исходная интуиция неверна, либо понятию “крестьянин” надо дать некое расширительное толкование.

По части прогнозов на будущее выделяются две основные дискуссионные позиции. Одни довольно уверенно утверждают, что того самого “крестьянского начала” в белорусском социуме становится всё меньше и меньше. Эта опция представлена и среди сторонников власти и среди оппозиционеров. Первых это заставляет смотреть в будущее с тревогой, а во вторых вселяет надежду. Вторую позицию можно назвать сдержанно-оптимистической. Её разделяют в основном лояльные действующей власти граждане, исходящие из того, что социальная опора режима может быть сохранена и в будущем может воспроизводиться.

Но что именно будет сохраняться и воспроизводиться? А может быть этот процесс нельзя пускать на самотёк и «сохранять и воспроизводить» надо целенаправленно и планомерно? Что такого особенного есть в нашем обществе, что коллективная интуиция упорно продолжает схватывать, как “колхозное” и “крестьянское”?

 

                К истокам крестьянскости

Чтобы рационализировать эти интуитивные догадки, можно воспользоваться инструментами двух наиболее распространённых в социальном знании методов: формационного и цивилизационного подходов, раскрывающих суть общества либо через его экономический базис, либо через его культурно-мировоззренческую надстройку.

Политэкономия рассматривает связь производительных сил и производственных отношений или, иными словами, связь между экономическим укладом и типом общества. Претендуя на строго-научный статус, она склонна везде искать жёсткие закономерности, подобные тем, с которыми работают естественные науки. Связь между тем, что в политэкономии называется “базисом” и “надстройкой”, здесь видится слишком жёсткой и однонаправленной: один экономический уклад якобы неизбежно воспроизводит из себя один и тот же самый тип общественных отношений.

Претензии политэкономии на естественно-научный статус давно и обоснованно подвергаются сомнению, в том числе и через испытание практикой, которую Маркс называл “критерием истины”. Испытания практикой, которому её подверг ХХ век, политэкономия не выдержала: она не объяснила, как один и тот же индустриальный уклад дал два совершенно разные типы общества – буржуазный и советский. В лучшем случае она способна определить связь между экономическим базисом и надстройкой в первом приближении, очень грубо и в самом общем виде. При этом многочисленные нюансы, порождаемые диалектикой их взаимосвязей, остаются недоступными политэкономическому взгляду.

Этот недостаток можно компенсировать обращением к методам культурной антропологии. Эта гуманитарная дисциплина не претендует на открытие железных законов, якобы управляющих социальной материей, её запросы гораздо более скромны. Тем не менее, она помогает найти определённые ориентиры, помогающие не потеряться на ментальной карте человечества, восприняв его, как однородно-серую политэкономическую массу.

Культурно-антропологический метод позволяет увидеть, как один и тот же экономический уклад преломляясь в разных культурных оптиках преображается в разные исторические общественные формы. В свою очередь наиболее характерные черты этих форм консервируются в культуре, слагаясь в ту ценностную и поведенческую матрицу – “культурное ядро” – на основе которой это общество собирается и воспроизводит себя в истории. Один из основателей цивилизационного подхода русский философ истории Данилевский называл проекцию этой матрицы в историю “культурно-историческим типом”.

Общество остаётся стабильным пока в нём доминирует какой-то один определённый культурно-исторический тип. Контакты двух или нескольких культурно-исторических типов могут не только придавать обществу значительную динамику, но и имеют значительный конфликтный потенциал, что может довести вплоть до смены цивилизационного вектора.

Наше постсоветское общество в этом смысле никак не может считаться стабильным. Уже в течение длительного времени оно находится на цивилизационном распутье, так и не сделав окончательного выбора. Хотя есть те, кто считает (https://mybiblioteka.su/4-72784.html), что у нас и нет никакого выбора:

«Согласование нашей культурной традиции с тем цивилизационным путем развития общества, на который мы все-таки  д о л ж н ы   в с т у п и т ь [разрядка моя – авт.],  но пока еще никак вступить не можем, и есть, видимо, та главная проблема, которая сегодня встала перед нами в своем полном объеме и во всей своей сложности…»

Это состояние цивилизационной неопределённости определяется тем, что внутри нашего общества происходит борьба нескольких культурно-исторических типов. Философ Вадим Межуев в тексте (https://mybiblioteka.su/4-72784.html), появившемся в последний год существования СССР, выделял в советском обществе, по меньшей мере, два таких типа-антагониста, один из которых он прямо называл “крестьянским” или “народным”:

«Становление современной — торгово-промышленной, городской — цивилизации от ее первых шагов и до нашего времени происходило не только в контакте, но и в определенном конфликте с традиционной культурой земледельческого общества — культурой преимущественно крестьянской, или народной…»

Контекст позднесоветского сильно урбанизированного общества не позволяет понимать эти слова буквально, как в прямом смысле население городов и сёл, так как городское население уже тогда демографически полностью доминировало над сельским, и в силу своей малочисленности позднесоветская деревня не могла создать городу такие уж мощные препятствия для вступления на “правильный цивилизационный путь”. И под “городской цивилизацией” и “крестьянской культурой” Межуев, видимо, имел в виду социальные силы с различными и даже противоположными ментальными и культурными установками, не придавая особого значения тому, где сосредоточены эти силы – в сельской местности или в городах.

Известный исследователь феномена крестьянства Теодор Шанин в своей книге “Неудобный класс” выделяет несколько его основополагающих характеристик:

1. Семейная экономика
2. Жизнь в селе
3. Труд на земле
4. Низкое положение в социальной и политической иерархии

Если отбросить последний пункт, как неоправданно сужающий феномен крестьянства до крепостного сословия средневековой Европы, то остальные три вполне допускают расширенное толкование. “Труд на земле” можно понимать не только, как сугубо сельскохозяйственный, но и как вообще любой труд по преобразованию физической материи, в противоположность работе с виртуальным пространством. “Жизнь в селе” в более широком смысле, как жизнь в тесной связи с природой и в зависимости от неё, в противоположность жизни в искусственной среде городского пространства. “Семейная экономика” – не только нуклеарная семья в качестве производственной единицы, но и коллективизм, как всеобщий принцип организации жизнедеятельности, в противоположность принципу индивидуалистическому, порождающему гражданское общество.

Культурно-исторический тип может рассматриваться двояко: и в ряду себе подобных, и на фоне экономического базиса, благоприятного либо неблагоприятного его возникновению и воспроизведению. При всей простоте шанинских формулировок они в сжатом виде содержат определение Крестьянина и в качестве культурно-исторического типа и социально-экономического феномена. Работа с физическим веществом и энергией, а не виртуальной реальностью, жизнь в постоянных разнообразных “интерактивных” взаимоотношениях с природой, постоянно подбрасывающей какие-нибудь сюрпризы – всё это является хорошим стимулом для формирования определённого мироощущения, определённого образа мышления и способа взаимоотношений с внешней средой, одним из выражений которого является коллективистский, “семейный” принцип организации жизнедеятельности.

В опыте длительного и постоянного взаимодействия с физической материей последняя обнаруживает некоторые свойства.

1. Ограниченность или конечность.

Чисто умозрительно конечно можно допустить, что в будущем будут открыты некие неисчерпаемые источники вещества и энергии. Но всю свою историю человечество находилось и находится в ситуации ограниченности тех материальных ресурсов, к которым имеется доступ. Правильнее даже наверно будет говорить о скудости ресурсной базы. Причём эта скудость всегда являлась и является неотменимой и независящей от воли людей константой, совпровождающей человеческое общество на протяжении всей его истории.

Эта константа налагает известное ограничение на любой процесс жизнедеятельности. Английский экономист ХVII века Уильям Петти выразил это ограничение в форме афоризма: «Труд – отец богатства, а земля – его мать», где труд – любая работа с физическим веществом и энергией, деятельность по добыче природных ресурсов и их преобразованию, а земля – любой материальный ресурс. Представление буржуазной цивилизации Европы Нового времени о том, что «для свободной личности нет ничего невозможного», оказывается ничем иным, как предрассудком, ни на чём не основанном.

Любое человеческое целеполагание ограничено природными факторами. Природа не дана нам в гарантированное и бессрочное владение, её при недостаточно бережном к ней отношении можно потерять. Или, по крайней мере, произвести в ней такие изменения, которые окажутся несовместимыми с дальнейшим существованием хомо сапиенс. Отсюда и базовый для почти всех крестьянских обществ миф о святости Природы, взгляд на неё, как на “Мать”.

2. Субъектность или персонализм.

Иными словами то, что в инженерном обиходе называется сопротивляемостью материала. Ни один природный объект не является эдаким идеальным пластилином, из которого можно, не напрягаясь, лепить, что душе угодно. Понятно, что познание свойств материала увеличивает возможности контроля над ним. Но, во-первых, процесс познания бесконечен, и здесь всегда остаётся некий ускользающий остаток, позволяющий оставаться природному объекту не до конца познанным. Во-вторых, природа находится в непрерывном процессе становления, и та информация об объекте, которая верна сегодня, завтра уже может оказаться несоответствующей изменившейся реальности. Природный объект всегда может оказаться не совсем таким, каким мы его себе представляем, а значит никогда не бывает полностью подконтролен человеку. Любые сущности и явления, даже в неживой природе, в некотором смысле оказываются обладающими собственной волей.

Отношения, в которые человек вступает с природой, никогда не приобретают чисто субъектно-объектный вид. Любой природный объект отчасти является и субъектом. Мир оказывается, если пользоваться философским языком, не чисто объективной реальностью, а полисубъектным, состоящим из множества субъектов, каждый из которых обладает собственной волей. А если прибегать к языку мифо-поэтическому, более близкому крестьянскому мировосприятию, то мир оказывается живым и состоящим из множества личностей.

В. Межуев так описывает (https://studall.org/all-55366.html) различия в мировосприятии крестьянина и его антипода:

«Мышление, психология товарного производителя — нечто совсем иное, чем мышление крестьянина, занятого натуральным производством. Одно дело видеть в хлебе — каравай, в корове — Зорьку, в козе — Машку; совсем другое — видеть в них и стоимость, измеряемую денежными знаками… И такое меркантильное, прагматическое, расчетливое отношение к земле намного полезнее для той же земли, чем простое чувство естественной сращенности с ней, якобы генетически врожденное каждому крестьянину…».

То есть антипод крестьянина воспринимает мир, как мёртвую "окружающую среду", имеющую для него значение лишь как источник того, что можно потребить, но сама по себе не имеющая никакого смысла, и тем более собственной воли. Значимость любого объекта этой среды определяется чисто потребительски, её можно оценить рационально и выразить в виде цифры. Этот подход по преимуществу экономический или потребительский. Ему соответствует экономическая категория "цены". Корова ценна только тем, сколько литров молока и килограмм мяса с неё можно получить, в этом качестве её можно заменить любой другой коровой, выступающей в качестве просто единицы рогатого скота. Потребителю абсолютно безразлично, откуда он свои литры и килограммы получит.

Картина коренным образом меняется, когда мы начинаем видеть в "единице рогатого скота" живое существо – Машку или Зорьку. Ведь жизнь – явление, слабо поддающееся рациональному анализу, значение и значимость живого существа в отличие от мёртвой вещи трудно измерить в конкретных цифрах. Любая жизнь уникальна и неповторима, её нельзя ничем заменить, утрату её ничем не восполнить. Она в некотором смысле ценна абсолютно. Этическая категория “ценность” в отношении к жизни полностью доминирует над экономическими категориями "цены" и "стоимости". В целом этический подход в мировосприятии крестьянина явно доминирует над экономическим, а ценность каждой жизни над соображениями выгоды и прибыли. Экономические задачи оказываются подчинёнными этической задаче обеспечения жизни. Это можно назвать экономикой жизни, в противоположность рынку, как экономике прибыли.

Здесь мы возвращаемся к данному Теодором Шаниным понятию семейная экономика, по сути, являющемуся синонимом экономики жизни, так как на протяжении всей истории так и не возникло форм хозяйствования, позволяющих каждому индивиду самостоятельно без помощи других обеспечивать своё сколько-нибудь длительное выживание, не говоря уже о самопродолжении в потомстве. Всё это оказывается возможным лишь в коллективе себе подобных. Не обязательно в малой или нуклеарной семье, состоящей из супругов и их детей. Это может быть любой человеческий коллектив, организованный по аналогии с семьёй и по принципу "один за всех и все за одного", в противоположность гражданско-рыночному принципу "каждый сам за себя". Это может быть "примитивная" натуральная экономика крестьянского домохозяйства, полностью обеспечивающего себя всем необходимым и изолированного от любых форм обмена, а может быть и огромная индустриальная экономика СССР, с развитыми способами обмена продукцией, принимающими форму не рынка, а "раздатка" в терминологии Ольги Бессоновой: Какой бы ни была семейная экономика, она же экономика жизни – примитивной или суперсовременной – главной её целью остаётся обеспечение материальными и духовными средствами жизни каждого члена общества. Цель достижения индивидуальной прибыли либо остаётся второстепенной, либо вообще не ставится.

Тот же принцип или аналогия работает не только в экономике, но и в других формах жизнедеятельности: от военной, обеспечивающей защиту жизни в самом её прямом биологическом смысле, до науки, образования и воспитания, обеспечивающих восхождение жизни к всё более высоким уровням через накопление информации и передачу её от предков к потомкам.

В целом можно утверждать, что такая фундаментальная черта крестьянского мировосприятия, как витальность, иными словами склонность во всём видеть проявления жизни, порождает специфическую этику, в которой жизнь является главной ценностной категорией. Ей соответствует тип общественной системы, где право на жизнь оказывается одним из фундаментальных прав личности.

Здесь самое время вспомнить о другой сущностной черте крестьянского мировосприятия – своеобразном персонализме – склонности в любых объектах и явлениях окружающего мира усматривать черты личности, или, по меньшей мере, некоторой субъектности. На этой основе формируется следующий принцип крестьянской этики, постулирующий ещё одно из фундаментальных человеческих прав: не рискну его назвать правом на свободное волеизъявление – это будет слишком очевидная калька одного из положений либерального катехизиса. Скорее правильнее будет назвать его уважением воли личности.

Эти два фундаментальных права взаимно ограничивают друг друга, так что о полной свободе одного из них речи быть не может. Воля личности не должна противоречить праву на жизнь всего коллектива, в том числе и будущих поколений, не имеющих возможности это своё право защитить. В то же время вне коллектива и без его защиты возможности личности реализовать свою свободу сильно ограничены, если вообще существуют. Вне коллектива человек лишён каких-либо гарантий уважения к его волеизъявлению, эти относительные гарантии он может получить только от своего сообщества, и до тех пор, пока он остаётся членом этого сообщества. Без членства в человеческом коллективе нет прав человека, да и самого человека нет.

Но всё же право на жизнь в обществе-семье имеет некоторый приоритет перед правами личности:

«Когда беднейшие индейские общины в Соединенных Штатах, едва насчитывающие несколько десятков семей, бунтуют пpотив планов экспpопpиации, котоpая сопpовождается компенсацией в сотни тысяч, а то и миллионы доллаpов, то это, по заявлениям самих заинтеpесованных в сделке деятелей, происходит потому, что жалкий клочок земли понимается ими как “мать”, от котоpой нельзя ни избавляться, ни выгодно менять...

В этих случаях pечь идет именно о пpинципиальном пpевосходстве, котоpое отдается пpиpоде над культуpой. Это знала в пpошлом и наша цивилизация, и это иногда выходит на повеpхность в моменты кpизисов или сомнений, но в обществах, называемых “пpимитивными”, это пpедставляет собой очень пpочно установленную систему веpований и пpактики»

      (Клод Леви-Стросс. Структурная антропология / Пер. с фр. — Москва: «ЭКСМО-Пресс», 2001. — С. 301-302).

То есть приоритет отдаётся равенству доступа каждого к основным средствам жизнеобеспечения – природным ресурсам (земле) – перед правами личности на самовыражение (культуре).

Интересно, что в древнерусских документах слово "жизнь" имеет не только значение биологического процесса, но и обозначает основные средства жизнеобеспечения: природные ресурсы, средства производства, прежде всего землю. Эта "жизнь" являлась "вотчиной" – общей собственностью человеческого коллектива, получившего её от предков-"отцов". Жизнь-вотчина не могла превращаться в товар.

В крестьянском миропонимании эти два фундаментальных и неотъемлемых права получили название "земля и воля". Именно так, как известно, называлась первая организация русских народников – движения, пытавшегося выразить социальные и политические интересы крестьянства.

Вокруг этих двух фундаментальных прав и их гармонизации и происходило становление крестьянского общества-семьи. Или иными словами специфическая этическая ориентированность вызывает к жизни определённый тип социальности, главной целью которого является обеспечение каждому его члену права на жизнь и возможность личностного развития.

Под правом на жизнь может иметься в виду целый веер опций, в зависимости от степени развития общества: от гарантии от голодной смерти до гарантий определённого социально приемлемого уровня жизни, включая не только физические блага, но и блага духовные – доступ к культуре, медицине, образованию. Физическим выражением этих гарантий, даваемых обществом своим членам, является общественная собственность на основные средства производства, и шире, средства жизнеобеспечения. То есть то, что в политэкономии называется ресурсами и капиталом – созданное природой и предками, а нашими предками называлось просто "жизнью". Именно потому, что крестьянское общество каждому своему члену гарантирует право на жизнь, причём жизнь социально приемлемую, средства жизнеобеспечения не могут приватизироваться, становиться объектом рыночных сделок купли-продажи, они должны оставаться в собственности всего общества.

Таким образом, обеспечение права на жизнь является для патриархального общества-семьи приоритетной задачей. Каждый человек с рождения имеет право на некий социально приемлемый минимум благ, на свой кусок общественного “пирога”. Всё, что сверх этого минимума, человек может получить своими индивидуальными усилиями. То есть, если право на жизнь гарантируется обществом, то личных прав человек добивается, прежде всего, сам. Права индивида, как личности тоже имеют своё материальное выражение: помимо куска общего “пирога”, всё, что создано личным усилием, является собственностью индивида.

Чёткое различие между общественной и личной собственностью – одна из сущностных характеристик традиционного общества. Земля находилась в собственности крестьянской общины, она распределялась между крестьянскими домохозяйствами. Но весь продукт, выращенный трудом домохозяйства, оставался в полной его собственности. Право на собственность вытекает здесь из труда, или иначе говоря, без труда нет личной собственности.

Товарный обмен в таком обществе ограничен, оно сводится к обмену продуктами личного труда. Ресурсы, труд и деньги товарами не являются и объектам рыночного обмена являться не могут.
 
В сознании современного городского человека присутствуют стереотипные мифологизированные представления о крестьянском обществе, как царстве "уравниловки" и “подавления свободы личности". Эти мифы имеют мало общего с реальностью. В крестьянском социуме нет полного равенства.

Как и в обычной семье, где есть не только горизонтальные "братские" связи, но и вертикальные иерархические родители/дети, старшие/младшие, так и любое общество семейного типа структурировано и горизонтально и вертикально. Равенство касается, прежде всего, права на жизнь: каждый человек с рождения имеет равное право на доступ к природным ресурсам и к результатам труда прошлых поколений. Во всём что касается прав личности, равенство присутствует на разве что на самом элементарном уровне: каждый имеет право быть выслушанным, озвучить свою позицию. Но вес голоса каждого в решении общих дел неодинаков, так же, как в делах семьи голос детей не приравнивается к голосу родителей. Преимущество в волеизъявлении имеет тот, чей личный вклад в систему жизнеобеспечения социума, в общественный капитал, значительнее. Этот вклад определяется размерами личной собственности – материальным выражением того, чего человек добился своим личным усилием. Хотя объектом собственности может быть не только физический продукт, но и интеллектуальный. Тогда как в гражданском обществе дела обстоят равным образом наоборот: в политических и личностных правах провозглашается уравниловка "один человек – один голос", а права на жизнь вообще не предполагается.

«Человек, пришедший в уже занятый мир, если родители не в состоянии прокормить его или если общество не в состоянии воспользоваться его трудом, не имеет ни малейшего права требовать какого бы то ни было пропитания, и в действительности он лишний на Земле. На великом жизненном пиру для него нет места. Природа повелевает ему удалиться и не замедлит сама привести в исполнение свой приговор».

                (Томас Мальтус. Опыт о законе народонаселения)

Хотя и права личности в гражданском обществе по сути лишь предмет договора. Договор же основывается либо на доверии либо на взаимном страхе. В патриархальном обществе основа для доверия – сам “семейный” тёплый характер взаимоотношений, которые либеральные идеологи иронично называют «тёплое общество лицом к лицу». С их точки зрения такие взаимоотношения угнетают личность, как бы стирают её: «лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи». Но с другой стороны на большом расстоянии лиц тем более не разглядишь, и вместо личностей легко увидеть лишь винтики какого-то огромного механизма. Такой холодный отстранённый взгляд гораздо более мешает разглядеть в другом человеке личность, чем тёплый взгляд сблизи “лицом к лицу”. При отчуждённых взаимоотношениях теряется основа для доверия, значит, в качестве основы для общественного договора остаётся либо взаимный страх, либо выгода, что долговременной гарантией прав личности быть не может. 

Эти права могут быть обеспечены лишь в том случае, если взаимодействие разных индивидуальных "воль" не будет принимать форму неограниченной борьбы эгоизмов, то есть на свободу волеизъявления будут наложены некоторые ограничения. Значит взаимоотношения в таком обществе не являются абсолютно свободными и абсолютно "горизонтальными", договорными. Обязательно присутствует и социальная "вертикаль", иерархия, отношения принуждения – то, что и составляет феномен власти.

Власть может быть непрофессиональной, распыленной по всему обществу – это соответствует догосударственным обществам: от малой семьи до родо-патриархальных структур, племени, клана, мафии. В патерналистском государстве-семье власть осуществляет на постоянной профессиональной основе особый политический класс управленцев. Но для всех этих властных структур – от семьи и клана до государства – общим является то, что власть защищает благо общества, как целого, ограничивает свободу волеизъявления, в том числе и свободную игру рыночных сил, свободу перераспределения жизненно важных ресурсов и средств производства – того, что наши предки называли "жизнь". В патриархальном обществе – с помощью государства или без него – власть обеспечивает и защищает равный доступ всех членов общества к "жизни" – к природным ресурсам и к результатам труда прошлых поколений. Такая патерналистская власть не может приватизироваться, защищать частные интересы.

Витальность и персонализм крестьянского мировосприятия распространяются не только на человеческое общество, но и на весь окружающий мир. В принципе Крестьянин склонен к тому, чтобы всё вокруг воспринимать по аналогии семьёй. Всё рисуется ему в тёпло-семейных образах и тонах. Природа это "Мать", Космос – "Храм" или "Дом", населяющие его многообразные формы жизни – наши "братья меньшие". Хотя возможно правильнее будет говорить здесь не об аналогии, а о метафоре, так как крестьянскому сознанию более близок мифо-поэтический способ восприятия окружающей действительности, оперирующий метафорами и образами.
 
Этот взгляд исключает потребительское отношение к миру. Наличие множества "воль" внутри мира, как одной большой "семьи", предполагает их согласование, а значит сотрудничество с природой, а не господство над ней. Человек оказывается, выражаясь словами Мартина Хайдеггера, "пастухом Бытия", а не его господином. А это предполагает скорее совместное творчество Человека и Природы. Человек оказывается более Творцом, чем потребителем.

Если говорить об экономическом базисе, на котором могло вырасти такое "крестьянское" мировосприятие, то можно выделить два его аспекта:

1. Практически всю свою историю абсолютное большинство человечества существовало при крайней ограниченности жизненных ресурсов. Хозяйственную деятельность в условиях узости ресурсной базы можно назвать экономикой скудости. Ведение такого хозяйства основывалось на очевидном для всех ясном понимании, что неравномерное распределение скудных ресурсов может означать для обделённой ими части общества смерть в буквальном биологическом смысле. Что в недолгой перспективе ведёт к ослаблению и даже смерти всего общества.

Положение начинало меняться в случае расширения ресурсной базы. Это могло происходить после удачного военного похода, когда удавалось покорить соседей и получить доступ к эксплуатации их ресурсов. Или в случае технологического скачка, позволяющего выжимать из наличной ресурсной базы большее количество полезных эффектов. Это увеличивало уровень потребления, отодвигало опасность голодной смерти. Вот здесь и появлялась возможность отойти от принципа равномерного распределения ресурсов, покончить с "уравниловкой" и обделить ближнего при дележе общественного "пирога", не ставя его на грань голодной смерти. Эта возможность отнюдь не обязательно реализовывалась, ведь на пути её реализации оказывался весь комплекс этических представлений, сформированный многотысячелетним существованием в условиях экономики скудости. Но соблазн появлялся. И неизбежно появлялись те, кто этому соблазну поддавался.

2. Реальная экономика это тип хозяйствования, базирующийся на работе с физическим веществом и энергией. Но по ходу развития этого типа хозяйствования растёт роль проектной деятельности то есть увеличивается значение работы с виртуальной реальностью. Последняя, в противоположность физической материи, не имеет никаких количественных ограничений – число виртуальных образов неисчерпаемо, и не имеет субьектности, иными словами не имеет собственной "воли" – это идеальный пластилин, с которым воображение может творить всё, что ему угодно. В противоположность "Матери-Природе", с которой имели дело многие поколения, работавшие в реальной экономике, виртуальная реальность мертва и безлична. И работа с ней провоцирует переносить её качества на реальный мир: воспринимать его как неисчерпаемый источник потребительских благ и объект реализации собственных прихотей и фантазий. Опять же это не значит, что все поведутся на эту "провокацию", но интеллектуальный класс, образующийся в процессе технологизации/виртуализации экономики, в массе своей оказывается более склонным к смешению реала и виртуала, чем занятые переработкой физического вещества.

Значит можно предположить, что базисные изменения, делающие неблагоприятными условия для воспроизведения культурно-исторического типа Крестьянина – это технологизация/интеллектуализация/виртуализация экономики и тесно связанный с этим рост уровня и качества жизни. А поскольку интеллектуальный труд часто является и высокооплачиваемым, то неудивительно, что антикрестьянские революции, как правило, опирались и опираются на интеллектуальные сословия.

 

                Крестьянин и Мироед

Эти же изменения в экономическом базисе создают благоприятные условия для появления иного, во многом противоположного “Крестьянину” культурно-исторического типа, видящего внешний мир бесконечным и лишённым субьектности, иными словами, как мёртвую и безличную внешнюю среду – источник потребительских ресурсов и объект приложения своей воли. Никакого собственного смысла, никакой ценности и тем более, своей воли, внешний мир в этой оптике не имеет. Значение любых его объектов определяется только потребительски, через экономическую категорию "цены", выраженную рационально в виде цифры.

Эпоху возвышения на Западе этого нового культурно-исторического типа Оскар Уайльд охарактеризовал так:

«В наше время люди всему знают цену, но понятия не имеют о подлинной ценности».

Весь мир в этой оптике приобретает рационально-цифровой вид. Единственной иррациональной и абсолютной ценностью остаётся индивид, помещённый внутрь обесцененной и мёртвой "окружающей среды". В отличие от крестьянского мировосприятия с его витализмом, персонализмом, преобладанием творчества над потреблением, этики над экономикой, коллектива над индивидом, иррационализма над рациональностью, веры над наукой, идущая на смену крестьянской культурная оптика характеризуется механицизмом, волюнтаризмом, обезличенностью, потребительством, преобладанием экономики над этикой, науки над верой, индивида над коллективом. Единственной абсолютной и иррациональной ценностью, единственными субъектом, единственной обладающей волей личностью в этой оптике остаётся индивид, помещённый внутрь мёртвой, обесцененной и обезличенной  "окружающей среды". Или даже скорее стоящий вне этой среды и как бы "над ней".

Такое мировосприятие формирует определённый образ мышления, способ взаимоотношений с внешней средой и тип организации общества. Природа уже не Мать, а “окружающая среда”, Космос не Дом, а пустое пространство, животные не “братья наши меньшие”, а источник калорий и витаминов, корова Милка – не член крестьянской семьи, а безымянное энное количество литров молока и килограммов мяса.

Задачи общества в этой перспективе тоже меняются. С одной стороны они вроде бы те же, что и у общества патриархального: защита жизни и свободы. Но появляется существенный нюанс, коренным образом меняющий всю картину: это жизнь и свобода индивида. В идеале и в обществе себе подобных он желал бы не нуждаться. Самый лучший вариант, когда кроме него никаких других индивидов не существует, любая внешняя субъектность подавлена и весь человеческий ресурс можно использовать на своё жизнеобеспечение. Индивидуалистический социальный идеал это абсолютный тоталитаризм и абсолютное рабство.

Реальность конечно этот идеал корректирует. Когда вокруг существуют такие же индивиды, также способные подчинить твою волю и поработить, то рациональнее будет договориться с ними о взаимном ограничении аппетитов. Такой договор между индивидами-эгоистами основан на обоюдной способности его участников нанести друг другу существенный или равный ущерб, то есть на взаимном страхе. С теми же, кто значительный ущерб нанести не способен, смысла договариваться нет, их рациональнее подавлять и эксплуатировать. Это другая причина для объединения индивидов в общество: объединившись, сильным удобнее покорять и эксплуатировать слабых. С этого момента и возникает антипод традиционного крестьянского общества – общество гражданское. Им движут два главных мотива: страх и выгода, а не братская любовь и доверие. Оно защищает жизнь и свободу своих граждан, но делает это за счёт отнятия жизни и свободы тех, кто в число граждан не попал. В отличие от патриархального общества, обеспечивающего права своих членов только за счёт своих внутренних ресурсов и собственных усилий.

Это уже отнюдь не "общество лицом к лицу", не тёплый круг ближних. Здесь смотрят друг на друга с такого расстояния, на котором лиц не видно. Отчужденный взгляд на общество воспринимает его, как машину, а отдельных индивидов, как детали механизма, а не личности. Детали ценности не имеют, их легко заменить другими. Поэтому члены гражданского общества имеют формальные права, вроде свободы слова, но реальных прав – на труд, на образование, на безопасность – то есть всё, что и составляет право на жизнь в самом широком смысле, им никто не гарантирует.

Хозяйственная деятельность в таком обществе направлена не на его жизнеобеспечение, а на прибыль отдельных индивидов. Это уже не семейная экономика, а рынок, экономика прибыли. Если в патриархальной семейной экономике сектор рыночных отношений весьма невелик, и ограничен товарным обменом продуктами личного труда, то экономика прибыли стремится превратить в товар то, что в семейной экономике товаром быть не может: природные ресурсы, труд и деньги.

Рыночный обмен всегда эквивалентен только у Адама Смита. В реальности он далеко не всегда таков. Пока рыночные отношения существуют лишь в виде узкого сектора внутри патриархальной экономики, они сохраняют эквивалентность, так как обмениваются только продуктами труда – труд на труд. Но как только начинают присваиваться природные ресурсы и капитал, то есть общая “вотчина” поступает на рынок, эквивалентность обмена нарушается, так как владельцы ресурсов, капитала и денег имеют явное преимущество перед теми, кто владеет лишь своими рабочими руками. Они оказываются заранее в неравном положении в конкурентной борьбе. Конкуренция из простого соперничества, всегда присущего человеку, переключается в режим борьбы за существование, так как для лишившихся в этом процессе доступа к элементарным средствам жизнеобеспечения под вопросом оказывается их выживание даже в самом примитивном биологическом смысле. Потерявший берега рынок доводит принцип обмена до абсурда: право первородства можно обменять на чечевичную похлёбку, а дедовскую землю на меру зерна в неурожайный год. Рынок ведёт к имущественной поляризации: богатые богатеют, бедные беднеют. В итоге этого процесса все средства жизнеобеспечения, вся бывшая вотчина-жизнь концентрируется на одном общественном полюсе. Другой полюс общества оказывается этих средств лишён.

В отношении этого другого появляются две опции: можно присваивать их труд, а можно и предоставить их самим себе – или выживут или умрут. Так что рыночная поляризация образует в итоге не два, а три социальных полюса: эксплуататоры, эксплуатируемые и те, кого нет смысла эксплуатировать. Рынок обязательно производит отверженных: нищих, люмпен-пролетариат, бомжей и другие виды социальных париев. В семейной экономике их появление невозможно: в качестве самой нижней социальной позиции она знает так называемое патриархальное рабство, но такой домашний работник не был парией, он всё равно оставался членом семьи.

Непонимание разницы между крестьянской и гражданской экономическими моделями приводит к курьёзам. Например в конце 19 века марксистские и либеральные экономисты, воспитанные на чистом сливочном масле и Адаме Смите, не видели в России ничего, кроме рынка. Эта публика с энтуазиазмом восприняла работу молодого Ленина «Развитие капитализма в России», в которой имущественное расслоение в деревне было подано, как симптом приближающегося распада «отживающего свой век архаичного сословия» на буржуа и пролетариев, и скорого превращения  России в «нормальную европейскую страну».

Но экономисты-народники, проследив имущественное состояние крестьянских хозяйств в динамике, обнаружили, что имущественная мобильность крестьян происходила отнюдь не линейно, как ожидали марксисты и либералы, а циклично. Богатство крестьянской семьи не являлось трамплином к ещё большему богатству: в следующем поколении от него не остаётся и следа. Дети богатых родителей не наследовали их земли, так же и дети бедняков не наследовали их бедности. При новом земельном переделе каждый получал в общем порядке свой земельный участок. Богатство и бедность оказывались в социальном смысле временными, преходящими явлениями. В каждом новом поколении происходило выравнивание. Обнищания не наступало. Крестьянская община оказывалась щитом против пролетаризации России. В “передовых” же странах Запада, где рыночные отношения успели пустить глубокие корни и в деревне, старший сын в крестьянской семье наследовал всё отцовское хозяйство – право майората: «одному всё, остальным ничего». А младшим ничего не оставалось, кроме как наниматься в батраки, или пополнять число городских пролетариев. А если не повезёт, то число городских люмпенов.

То есть рыночные отношения в гражданском обществе не ограничиваются одной экономикой, но пронизывают собой всё общество. Выражаясь несколько метафорически это общество-рынок в противоположность обществу-семье. Семья озабочена прежде всего сохранением единства: пусть каждый получит хотя бы понемногу от общего наследства. Рынок же ставит во главу угла индивидуальный успех: пусть победитель в конкурентной борьбе получит всё и желательно задаром, а остальные выплывают, как умеют.

Весьма показательную иллюстрацию в этом смысле приводит социолог и историк крестьянства Теодор Шанин:

Россия. ХІХ век. Петербургский юрист едет в деревню собирать материалы для изучения крестьянского общинного права. Он присутствует на слушании дела о споре за земельный участок. Общинный суд постановляет: этот прав, этот неправ, правому – 2/3 земли, неправому – 1/3 земли. Столичный юрист шокирован "несправедливым" решением "тёмных мужиков": как же так, победитель должен получить всё. Мужики терпеливо объясняют заезжему гостю, что тяжущиеся – соседи, им и дальше жить рядом: нельзя решать дело так, чтобы у одного из них, пусть он и неправ, остался на душе некий неприятный осадок.

Это взаимное непонимание идёт от двух принципиально разных правосознаний. Европейское, представленное петербургским юристом, видит в любом социальном конфликте борьбу правого и виноватого, дело суда – помочь правому одержать победу над неправым. А что после этой победы будет с обществом – неважно, главное – "торжество правосудия" (justitia). Как говаривал германский император Фердинанд I: «Fiat justitia et pereat mundus» (да свершится правосудие, хотя бы из-за этого погиб весь мир). Для правосознания же русского крестьянства главной целью суда представлялось – погасить конфликт, восстановить социальный мир. То есть ради сохранения единства патриархальное общество готово пожертвовать многим, в том числе и формальной справедливостью. Достоевский выразил это так: «если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».
 
В языке русских крестьян существовали понятия “кулак” и “мироед”, ёмко определявшие суть того, кто перестал быть Крестьянином, и, выйдя за пределы мира-общины, не прервал с ним все связи, но стал на нём паразитировать. Этот паразитический с крестьянской точки зрения человеческий тип, составляющий антропологическую основу общества-рынка, называют по-разному: буржуа, бюргером, олигархом, мещанином, плутократом, торгашом. Но все эти названия не исчерпывают его сути. Гораздо более ему соответствует русское слово мироед, под которое подходит не только кулак или городской буржуй, но феодальный сеньор, и американский рабовладелец, и русский барин-крепостник.

Конкуренцию из обычного соперничества, присущего любому человеческому обществу, свободный рынок переключает в режим борьбы за существование, так как для лишившихся в этом процессе доступа к элементарным средствам жизнеобеспечения под вопросом оказывается их выживание даже в самом примитивном биологическом смысле. Борьба за существование оказывается фундаментальной категорией рыночного мироедского сознания, так как ему кажется естественным и само собой разумеющимся, что индивиды должны стремиться к выживанию за счёт друг друга, к угнетению и порабощению себе подобных.

Томас Гоббс оформил эту глубинную интуицию индивидуалистической психики в концепцию человека в естественном состоянии, находящемся в перманентном режиме войны всех со всеми. Люди по Гоббсу объединяются в общество лишь для того, чтобы ввести эту борьбу хоть в какие-то рамки, перевести её из режима горячей войны в режим войны холодной.

Дарвинизм спроецировал этот концепт на природу, в которой якобы тоже идёт непримиримая борьба между видами за выживание. То есть индивидуалистическое сознание и природу воспринимает по образу и подобию буржуазного общества-рынка.

Этот образ обуржуазенной природы в свою очередь был социал-дарвинистами снова спроецирован на человеческое общество, которое по их мнению не может не находиться в состоянии конкуренции, то есть холодной гражданской войны. Впрочем, социал-дарвинистский взгляд делит людей на тех, кто возвысился до создания гражданского общества, и тех, кто продолжает находиться в естественном состоянии, то есть в цивильное общество не входит, не принадлежит к цивилизации, а остаётся частью природы, не являясь с точки зрения социал-дарвинистов человеком. Внутренняя логика буржуазно-индивидуалистического мировосприятия неизбежно приводит к расистскому делению людей на избранных и недочеловеков. Вполне понятно, что в отношении этих последних считается нормальной не только холодная, но и вполне горячая война, не ограниченная никакими моральными рамками, "война всех против всех", возвращающая всех своих участников в пресловутое "естественное состояние".

Причём здесь надо понимать, что "естественность" эта принадлежит не природе, не биологии, а культуре. Расизм – естественное свойство не человека, как хомо сапиенс, а именно и только определённого типа сознания, сформированного специфической культурой. Человеку патриархального общества, Крестьянину, расизм совершенно чужд. Как писал (http://www.pravoslavie.ru/put/040611132130.htm) известный лорд Керзон:

«Россия бесспорно обладает замечательным даром добиваться верности и даже дружбы тех, кого она подчинила силой. Русский братается в полном смысле слова. Он совершенно свободен от того преднамеренного вида превосходства и мрачного высокомерия, который в большей степени воспламеняет злобу, чем сама жестокость. Он не уклоняется от социального и семейного общения с чуждыми и низшими расами. Его непобедимая беззаботность делает для него лёгкой позицию невмешательства в чужие дела и терпимость, с которой он смотрит на религиозные обряды, общественные обычаи и местные предрассудки своих азиатских собратьев в меньшей степени итог дипломатического расчета, нежели плод врожденной беспечности».

Хотя семейная экономика видимо более древняя, но и рыночная экономика имеет давнюю историю. Она была хорошо известна и в античности. Уже тогда различали два типа ведение хозяйства: ради жизнеобеспечения и ради прибыли, которые Аристотель называл соответственно "экономия" (ведение домашнего хозяйства) и "хрематистика" (обогащение). Но во все времена товарный сектор был невелик: по словам Карла Маркса «Торговые народы древнего мира существовали, как боги Эпикура в межмировых пространствах, или, вернее, как евреи в порах польского общества»:
И хотя популярное представление связывает эпоху капитализма с победным шествием рынка по планете, но по исследованиям Фернана Броделя и в современной экономике лишь сравнительно небольшая её доля регулируется рынком. Основная же часть хозяйственных отношений – то, что Бродель называл “материальной жизнью” – продолжает протекать без рыночного обмена в нерыночных условиях. В классической политэкономии это называется “натуральным хозяйством”, то есть то, что для Аристотеля было просто “экономией”, а для Теодора Шанина – “семейной экономикой”. По Броделю рынок без питания соками материальной жизни существовать не может, как волки не могут существовать без овец.

Рынок не может стать всеобщим хозяйственным укладом, это всегда экономика меньшинства. Но для этого привилегированного меньшинства рынок обеспечивает гораздо более высокий уровень благополучия, что наряду с процессом виртуализации труда, является фактором, благоприятствующим изменению мировосприятия от традиционного патриархально-крестьянского к современному гражданско-буржуазному.

Как правило, социальное ядро буржуазного культурно-исторического типа составляют общественные слои, в наибольшей степени испытывающие влияние обоих этих факторов. В пореформенной России это были богатевшие на экспорте сырья и зерна торгово-промышленные слои и обслуживающая их интеллектуальная элита. Но высокие жизненные стандарты, обеспечиваемые рынком, делают его привлекательным даже для тех, кто объективно не могут стать его частью. Для большинства, погружённого в "материальную жизнь", рынок оказывается соблазном, миражом, который никогда не станет реальностью. Хотя этот мираж обладает вполне реальной силой, разрушительной по отношению традиционному патриархальному сознанию, вокруг которого и формируется культурно-исторический тип “Крестьянин”. Социальная база культурно-исторического типа “Мироеда” оказывается более широкой, чем непосредственно втянутые в процессы маркетизации и виртуализации социальные слои.

 

                От “Крестьянина” к “Советскому Человеку”

К 1917 году эта социальная база оказалась настолько широка, что на стороне белого проекта перестройки России в гражданскую нацию оказалось немало крестьян и даже большинство казаков: Но для победы в гражданской войне эта база оказалась явно недостаточна, и проект белых потерпел поражение даже при опоре на иностранных интервентов. По словам Михаила Пришвина после окончания гражданской войны «утвердилась власть тёмного русского народа по правилам царского режима. Нового ничего не вышло»:
“Тёмный русский народ” не только сохранил культурную гегемонию, но и захватил политическую власть. И это произошло не только у нас. Русский Октябрь оказался первым в цепочке антибуржуазных крестьянских революций, во многом определивших историческое лицо ХХ века. За примером России последовали Монголия, Китай, Вьетнам, Корея, Куба, Ангола и другие крестьянские страны.

Но для удержания гегемонии русскому крестьянину пришлось измениться, пройдя через ломку коллективизации и индустриализации. Он не только должен был овладеть современной техникой и освоить городское пространство, но и преодолеть локализм своего мышления, расширить своё мировосприятие с локального до имперского, раздвинуть рамки семейной экономики с привычных  масштабов своего хутора до народного хозяйства всей страны, а потом и всего социалистического блока. Такой модернизированный урбанизированный крестьянин, получивший городское образование вчерашний выходец из села и стал опорой советского проекта, тем "советским человеком", который и определил социальный и культурный облик новой красной России. Культурно-исторический тип “Мироед” на какое-то время ушёл в тень. В этом сыграло свою роль не только его поражение в гражданской войне и так называемый "Большой террор" 30-х годов, но и значительное ослабление его экономического базиса: сокращение доли рынка и частной собственности. Да и сами более чем суровые материальные условия, в которых существовало советское общество вплоть до конца 1940-х годов, способствовали поддержанию и воспроизведению в общественном сознании именно патерналистско-солидаристских установок, а не индивидуалистических.

Третий фактор, определивший доминирование культурно-исторического типа “Крестьянина”, уже в обновлённой ипостаси Советского Человека, это целенаправленная работа с культурно-ценностным ядром общества, которую вела большевистская власть. Советская идеология, наука, пропаганда целенаправленно культивировали солидаристские и патерналистские установки, традиционные для общественного сознания России.

После победы в Великой Отечественной войне и успешного перехода советского народного хозяйства на мирные рельсы в экономике страны начали происходить изменения, благоприятствующие реанимации конкурирующего культурно-исторического типа. Это общий рост материального и социального благополучия советских граждан, особенно заметный на фоне военной разрухи, а такие изменения могут ослаблять социальную солидарность. Это увеличение количественной доли и значения в советской экономике интеллектуального труда и роста числа занятых в интеллектуальных профессиях, то есть виртуализация труда и связанные с ней риски мутаций в культурном ядре общества, о чём упоминалось выше. И наконец, рост "теневого" и "серого" частно-рыночного сегмента советской экономики, проявившийся, как побочный эффект хрущёвских и косыгинских реформ.


                Советский Человек и его противник

Эти тенденции, которые условно можно назвать консюмеризацией, виртуализацией и маркетизацией, затронули советское общество неравномерно. В наибольшей степени они коснулись занятых в самые высокооплачиваемых и самых интеллектуализированных профессиях, а также тех, кто был в наибольшей степени втянут в рыночный обмен, частично теневой, частично легализированный переводом предприятий на хозрасчёт в результате реформ Косыгина-Либермана. Маркетизацией был затронут прежде всего директорат предприятий, чиновники союзных и республиканских министерств, патронировавших экономику, и "крыша" подпольных бизнесменов, состоявшая из части партийно-советской номенклатуры и постепенно сраставшимся с ней криминалитетом. Виртуализация труда, хоть и связанная с общим ростом образованности всего общества, прежде всего затронула людей интеллектуальных профессий, общее количество которых и доля в советском социуме неуклонно возрастала. Тенденция в сторону общества потребления по мере общего роста уровня жизни советских людей оказалась наиболее массовой и социально заметной. Но в наибольшей степени консюмеристские тенденции и связанный с ними сдвиг в мировосприятии затронул тех, кто мог себе позволить самые высокие по тогдашним меркам жизненные стандарты: элиту партийно-государственную, хозяйственную, научную, творческую, и всё более переплетавшуюся с ней "теневую" элиту, криминальные круги. Эта официальная и теневая верхушка и оказалась наиболее подверженной влиянию трёх тенденций в экономическом базисе.

В целом оказалось так, что эти три базисные тенденции стимулировали определённые мутации в общественном сознании и культуре. Индивидуалистические социально-культурные установки реанимировались в разных слоях советского общества, но наиболее сильный, и так сказать кооперативный эффект влияние сдвигов в базисе произвело именно в элитах, где появилось наибольшее количество представителей культурно-исторического типа-антагониста Крестьянина. Это количество постепенно нарастало на протяжении всей постсталинской эпохи, пока не достигло критической массы, оказавшейся достаточной для изменения цивилизационной ориентации страны.
Вторым фактором, способствовавшим усилению антипода Крестьянина, было резкое сокращение репрессий, особенно иммунитет от любых судебных преследований, выданный партийно-советской номенклатуре Хрущёвым. По сути, политическая элита получила индульгенцию от любых грехов, чем незамедлительно воспользовались присутствовавшие в ней многочисленные тайные сторонники изменения цивилизационной ориентации страны.

Третий фактор, работавший против Советского Человека и на его противника, это мировоззренческий и духовный кризис, в который погружалось советское общество по мере выхода из состояния тотальной мобилизации. Советская гуманистика, философия и идеология не отрефлексировали произошедшие в обществе и его экономическом базисе изменения, не создали адекватной новой эпохе целостной картины мира и образа будущего, не модернизировали язык, которым этот образ должен был доноситься до новых поколений советских людей.

Учитывая интеллектуализацию советского общества, следовало бы ожидать усиления рациональной компоненты в идеологии и пропаганде. Если для поколения индустриализации и войны фундаментальные советские ценности – солидаризм, патернализм, патриотизм – были чем-то самим собой разумеющимся, то для послевоенного поколения образованных горожан нужно было объяснять их смысл на языке науки. Вместо этого в советской пропаганде нарастала иррациональная компонента: официоз продолжал общаться с народом на эпическом языке революционной героики. Но то, что легко воздействовало на воображение выходцев из деревни в 1930-е годы, производило далеко не такой же эффект на городскую молодёжь с высшим образованием в 1960-70-е. Это зачастую имело обратный эффект: вызывало раздражение, провоцировало разочарование в официальной идеологии и циничное к ней отношение.

Дело было конечно не только в архаичном языке и стиле подачи, но и в том, что позднесоветский официоз, по сути, не знал, о чём говорить с обществом, не имел образа будущего. Неявное, неформализованное знание, приобретённое предыдущими поколениями в огне лишений 1-й половины ХХ века, официальные философы и гуманитарии оказались неспособны отрефлексировать и передать новым поколениям в виде ясной рационализированной картины мира. Была утрачена способность активно и целенаправленно формировать культурно-мировоззренческое ядро общества.

Но свято место пусто не бывает, и идеологический вакуум стал заполняться целенаправленным воздействием извне. В отличие от советских идеологов их западные коллеги хорошо усвоили учение Антонио Грамши о культурной гегемонии, и вся мощнейшая пропагандистская машина Запада стала осуществлять в отношении советского общества то, что Грамши называл «молекулярной агрессией в сознание».

Сознание советского человека бомбардировалось западными идеологическими посылами и обрабатывалось на разные лады. Это и более лобовая пропаганда западных "голосов" – радиостанций типа "Голос Америки" или "Би-Би-Си", и завуалированная реклама буржуазного образа жизни через европейские и американские кинофильмы. Это и поездки советских граждан на Запад, доступные в основном представителям высших слоёв номенклатуры, в которых им демонстрировалась блестящая витрина западной жизни, но её изнанка оставалась за кадром. Из таких поездок привозили домой восторг на грани преклонения перед Западом и пренебрежительное отношение к советской действительности. А уже от побывавшей "там" золотой молодёжи это отношение уходило "вниз", в советские "массы".

В общественном сознании образовывался угрожающий разрыв между постулатами официальной идеологии «мы – самые передовые, мы – самые лучшие», и растущим и в “верхах”, и в “низах” комплексом неполноценности перед консюмеристским превосходством Запада. Официальные идеологи только пережевывали марксистские догмы, но не могли толком объяснить народу, почему западный обыватель может позволить себе более богатую жизнь, как это связано с международным разделением труда, с различием ролей Запада и СССР в глобальной экономике. И почему западному бюргеру позволено строить своё благополучие на ограблении стран "третьего мира", а советскому человеку – нет.

В позднем СССР сложилась парадоксальная ситуация, которую Андропов описал афоризмом: «Мы не знаем общества, в котором живём». И это в стране, официальная идеология которой претендовала на строгое научное знание социальной реальности!

Добавляло шизофреничности в массовое сознание и то, что чем больше официальная пропаганда ругала западный образ жизни, тем больше сама советская верхушка в эту сладкую жизнь погружалась, теряя при этом остатки связи с родной почвой и способность к хоть сколько-нибудь адекватному представлению о реальности, не говоря уже о её научной оценке.

В этот вот шизофренический разрыв в больном общественном сознании, как в открытую рану, и устремилась "молекулярная агрессия", начатая западными инженерами человеческих душ. О том, насколько рациональная компонента в сознании советских людей оказалась к концу СССР ослабленной, можно судить хотя бы по тому красноречивому эпизоду из истории горбачёвской перестройки, когда бастующие шахтёры Кузбасса вдруг потребовали перевода своих шахт на хозрасчёт. Хотя элементарные бухгалтерские расчёты показывали, что большинство из шахт в качестве самостоятельных хозяйственных единиц просто нерентабельны. Ослеплённые миражом "свободного рынка", шахтёры – краса и гордость советского рабочего класса – с азартом взялись пилить сук, на котором сидели.

Но чемпионами по иррациональности мышления оказались отнюдь не рабочие, а московские интеллектуалы – то есть те, кому, как говорится, сам бог велел быть хранителями общественного рацио. Среди жертв знаменитой финансовой аферы «МММ» оказались в основном представители столичной научно-технической интеллигенции. И хотя вся реклама «МММ» вроде бы была ориентирована на Леню Голубкова – эдакого карикатурного работягу-простачка – но на одного рабочего среди вкладчиков этой финансовой пирамиды оказалось аж 13 интеллигентов! И ни одного колхозника!

Колхозники, то есть те, чей труд оставался наименее виртуализирован, в наибольшей степени сохраняя связь с физическим веществом и энергией, может и не имели чёткого понимания, но сохраняли интуитивное ощущение, что если кто-то получает сверхприбыль, то кто-то другой обязательно останется в убытке, по аналогии с физическим законом сохранения вещества. Поэтому сознание колхозников и оказалось самым  устойчивым перед соблазнами "свободного рынка". Интеллигенция же в значительной своей части утратила это интуитивное “крестьянское” знание, приобретаемое систематической работой с физическим веществом, а её рациональное книжное знание оказалось либо неадекватным реальности, либо слишком слабым, чтобы выдержать конкуренцию с возбуждающим сильные эмоции рекламным миражом "свободного рынка", якобы дарующего изобилие всем "инициативным и самодостаточным".

Неслучайно именно позднесоветская интеллигенция и верхушка рабочего класса оказались социальными слоями, поставившими основную массу пушечного мяса для антисоветской революции, изменившей цивилизационную ориентацию страны и отдавшей политическую, экономическую и культурную гегемонию в руки враждебного Крестьянину культурно-исторического типа. И там, где союз элит с интеллигенцией набрал достаточную критическую массу – Москва, Ленинград, республики Прибалтики и Закавказья – те регионы и стали мотором антисоветской революции.

Те же регионы, где такой критической массы не образовалось – и в силу слабого общественного влияния гуманитарной интеллигенции, и в силу полуаграрного характера местных экономик и тесной связи местного рабочего класса с селом – стали очагами неосоветского сопротивления. В России они сложились в так называемый “красный пояс”. Республика Беларусь, по сути, оказалась его продолжением уже вне Российской Федерации.

Резкое падение уровня жизни в результате шоковых рыночных реформ поспособствовало реанимации солидаристских инстинктов в массах. Миф свободного рынка потерял свою соблазнительность в глазах масс, столкнувшись с реальностью. Мощный госсектор, который в Белоруссии удалось сохранить, тоже оставался фактором, работающим на воспроизведение советских установок в массовом сознании.


                Постсоветская Беларусь: “awkward class” vs. “middle class”

Когда более чем три десятка лет назад один из кумиров антисоветской московской интеллигенции Алесь Адамович назвал Белоруссию «Вандеей перестройки», он смотрел в корень, верно понимая и суть конфликта, и его стороны. Как известно, провинция Вандея составила опору крестьянского сопротивления буржуазной революции во Франции. Ту же роль играла и Белоруссия в позднесоветском и постсоветском обществе, но в отличие от своего французского собрата, белорусский крестьянин не потерпел поражение, а сохранил политическую гегемонию.
 
Более того, Белоруссия стала центром притяжения всех антибуржуазных сил, маяком, позволяющим на всём постсоветском пространстве сохранять надежду на реванш, на восстановление политической гегемонии Советского Человека.

Перспективы восстановления его культурной гегемонии были гораздо туманнее. Кризис рациональности в общественном сознании не только не был преодолён, но ситуация с этим продолжала катиться по наклонной. Модным в постперестроечную эпоху красивым словом плюрализм прикрывалась обыкновенная разруха в головах.

Мифологема свободного рынка потеряла своё реноме в глазах обывателя, но идеологема свободного рынка полностью довлела в умах интеллектуального класса. Она требовала распространения принципа конкуренции и в сферу смыслов, что означало превращение идеологий в рыночный товар и свободное соперничество обладателей этого идеологического товара за симпатии массового покупателя. Но западной идеологии здесь просто не с кем и не с чем было конкурировать. Советский официозный марксизм таким конкурентом быть отказался, признав необходимость «идти за цивилизованным миром». А на смену ему ничего не появилось.

Эта захватившая монополию идеология подкупала своей простотой: вводи рынок, как на Западе, и будешь жить так же хорошо, как живут там. При этом не давая знания, как устроен глобальный рынок и как он работает, и введя негласный запрет на любые инструменты познания. В СССР таким инструментом была политэкономия, которую худо-бедно пытались приспособить к изучению незападных обществ. После краха СССР все эти наработки выплеснули вместе с водой вульгарно-официозного марксизма, наложив по сути негласный запрет на изучение западного общества. Из идеологемы рынка было удалено тем самым практически всё рациональное содержание, она свелась к мифологеме, но эта мифологема продолжала сохранять авторитет в глазах постсоветских интеллектуалов, поскольку альтернативной, равной ей по силе и привлекательности, не было.

Ну а если рынок так прекрасен, то его нужно допустить в экономику хотя бы в качестве альтернативного экономического уклада, рядом со всем этим “неэффективным” госсектором, воспринимаемым в лучшем случае как временно сохраняющаяся советская архаика. Красивое словечко “многоукладность” стало экономическим коррелятом плюрализма в идеологическо-ценностной сфере. Рядом с плановым госсектором вырос сектор частно-рыночный, уже не теневой, как в позднем СССР, а вполне легальный и уважаемый, в который постепенно перетекала значительная часть занятых в экономике. И ничего, что частно-рыночный сектор играл по отношению к государственной экономике роль дополняющего, обслуживающего, а часто и впрямую финансируемого государством, как в случае с белорусским «Парком высоких технологий», выросшем на многочисленных налоговых льготах. То есть по сути частный сектор без помощи государственного существовать вряд ли смог бы. Но на каком-то этапе частная экономика значительно превзошла по доходности государственную, чем в глазах обывателя была реабилитирована репутация рынка, изрядно подмоченная нищетой лихих 90-х, а привлекательность госсектора потускнела.

Рынок в значительной мере отыграл свой имиджевый провал 90-х и вновь стал значительным фактором перемен в общественном сознании, причём не только для непосредственно занятых в этой сфере, но и для работников планово-государственной экономики. Против сохранения экономической гегемонии Советского Человека начинает играть и рост числа занятых в виртуализированных экономических кластерах, тех же “айтишников”, и рост качества жизни, в целом работающий на ослабление солидаристских общественных инстинктов.

Ситуация в теперешней РБ значительно напоминает “застой” в позднем СССР. При неосоветской политической гегемонии основы гегемонии экономической в значительной степени подорваны, причём в большей степени, чем в застойном СССР, так как тогдашний частный сектор был подпольным, а теперешний легален. А на культурно-идеологическом поле почти полностью доминирует цивилизационный противник, который опять-таки действует совершенно легально, а не в виде подавляемых “глушилками” радиоголосов и зашифрованных эзоповым языком антисоветских мессиджей фрондирующих деятелей театра, кино и эстрадных сатириков. Теперешняя враждебная пропаганда, к сожалению, даже не маркируется в качестве “иностранных агентов”, как это с недавних пор сделано в России.

А прогосударственная контрпропаганда ничего толком противнику противопоставить не способна. Из официозного идеологического поля, как это было и в позднесоветские времена, практически исчезла рациональная компонента: у страны нет своего проекта будущего. И с иррациональной компонентой там тоже плохо: будущее не просматривается не только в виде проекта, но и красивого привлекательного образа. Лозунг “за стабильность” к будущему отношения не имеет, это призыв законсервировать настоящее. Но и в этом официальная пропаганда во множестве случаев выглядит убого и архаично, напоминая и на уровне нарратива, и на уровне стилистики пропаганду позднесоветскую. Лозунги, производимые в недрах белорусской идеологической вертикали, своей бессодержательностью соперничают с брежневским «экономика должна быть экономной».

У “них” есть привлекательные мифологемы “рынка”, “гражданского общества” и “свободной личности”, иногда выдаваемые за идеологемы, но по сути таковыми не являющиеся, так как нет никакой чёткой схемы-плана, как в наших условиях создать рынок, гражданское общество и свободную личность. У “нас” же нет не только никакой рационально оформленной контридеи, но нет и своего контрмифа, способного соперничать с их мифом по привлекательности. Нашему пропагандистскому аппарату нечего доносить до людей, поскольку идеологическая вертикаль так и не произвела никакого удобоваримого продукта.

Слабость идеологического аппарата частично восполняют “разговоры по душам”, которые любит вести с народом Президент. Александр Григорьевич умеет затронуть и эмоциональные струны народа, и изложить сложные проблемы современности простым и доступным языком. Но словесные мессиджи Президента, так хорошо резонирующие с умонастроением старших поколений, теряют свою силу в воздействии на души и умы молодёжи. А на интеллектуальный класс, ослеплённый миражом Запада, они и раньше воздействовали слабо.

Интеллектуалы и молодёжь – это так сказать символы двух полюсов антисоветских и антикрестьянских социальных импульсов и в позднесоветском обществе и в теперешнем белорусском: полюс эмоциональный и полюс рациональный. Для адекватного ответа на эти импульсы важно понимать, в чём они состоят.

Можно встретить поверхностное мнение, что лозунги теперешних антилукашенковских протестов типа “Уходи!”, “Надоел!” это просто эмоциональные выплески и выражение подросткового бунта. А то, что их озвучивают не только школьники и студенты, но вполне состоявшиеся солидные люди, часто интерпретируются, как показатель незрелости и политической инфантильности какой-то части белорусского общества. Никакой осмысленной программы за ними, при такой, прямо скажем, вульгарно-психологической трактовке, не предполагается, а значит и двигателем длительного социального протеста они вроде бы быть не могут.

Принять такое упрощённое объяснение поствыборных протестов в духе извечного конфликта отцов и детей мешает уже сам градус ненависти, принимающей в оппозиционных слоях общества порой какие-то уж совсем запредельные формы. Причём, по крайней мере, до недавнего времени этот радикальный эмоциональный негатив был свойствен только идущим за оппозицией. Настроения, господствовавшие в рядах лояльно настроенных к белорусской власти по отношению к оппонентам, находились где-то в диапазоне от нейтральных до иронично-снисходительных, но до ненависти пока не доходило.

Эмоционально-негативный синдром, поразивший сегодня значительную часть белорусского общества, должен иметь под собой какую-то рациональную основу. Когда кто-то кого-то ненавидит, важно ответить на вопрос: "за что?"

Вот такой https://www.facebook.com/wereszczaka/posts/1846033915555551 лозунг уже более содержателен: «Fascismo kolchozano no pasarano!»
 
Орфографию оставим на совести его сочинителей. В социально-политическое и классовое содержание термина “фашизм” они тоже вряд ли углублялись. Для них это скорее просто бранное слово, выражающее некую тёмную гнетущую силу, дать которой более вразумительное определение они не могут. Но симптоматично, что эта сила в их сознании связана не просто с "репрессивным государством", а с “колхозом”, то есть с неким неприятным и неприемлемым для них доминирующим общественным фоном. Ярко негативные эмоции у них вызывает не только государство, но и само белорусское общество своей "колхозностью", то есть крестьянскостью и советскостью в одном флаконе.

Что же им в этом обществе так неприятно и ненавистно? Неужели дело только в эмоциональном и эстетическом неприятии, всегда хотя бы отчасти присущем отношению горожан к деревне? Теодор Шанин, автор фундаментального исследования о крестьянстве «Awkward class», поясняет, что само слово awkward, которое в английской речи традиционно прилагается к классу крестьян, имеет много значений, в том числе и выражающих чисто эстетическое неприятие: неуклюжий, грубый, нескладный, отвратительный. Но, по словам Шанина, под маской эстетического отторжения awkward class у западноевропейского middle class часто скрывались более фундаментальные причины, как экономического, так и морального свойства, определённые Шаниным просто и гениально: «Мы редко любим тех, кого эксплуатируем».

Если выплеснувшийся сегодня на улицы и в соцсети эмоциональный негатив имеет в своей основе оскорблённое чувство справедливости, порождённое в свою очередь некими отношениями эксплуатации, то важно разобраться, кто же и кого эксплуатирует. От протестной уличной массы добиться какого-то минимально вразумительного объяснения здесь практически невозможно.


                “Колхоз” и “средний класс”: друзья или враги?

В качестве примера содержательно-дискурсивного полюса протестного сознания и того, насколько он совпадает с его эмоциональным полюсом, возьмём фейсбучный пост https://www.facebook.com/wereszczaka/posts/1879997885492487 известного деятеля агроэкотуристического и ресторанного бизнеса Александра Белого, активно ангажировавшегося в протесты, как и многие его коллеги:

«ГОРАТ - гэта ад слова ГОРА, канешне. Спачатку гэта было ГОРА шчырых этнавясковых люццоў, якія часам вымушаныя былі тамака ездзіць, прывозіць напрыклад прадукты на кірмаш або пазней вырашаць якія адміністратыўныя справы. ГАРОТна ім было ў гэным няшчырым населеным пункці. Разводзілі іх тутака няшчыркі, абпойвалі. Але потым яны разведалі слабыя месцы нас, няшчырых гарацкіх манкуртоў і вырашылі ГОРАТ захапіць, як некалі герцаг дэ Малікорн са сваёй чорнай зграяй захапіў ГОРАТ МАЙСТРОЎ. І такі захапілі. І цяперака ГАРОТНА тутака ўжо нам самім, пад шчырай этнавясковай акупацыяй. Як некалі кітайцам пад шчырай маньчжурскай дынастыяй Цын».
 
Отвлекаясь от специфической афористичной манеры, намеренных ошибок и пародирования стилевых особенностей разговорной речи сельского населения, отметим сущностные моменты, характеризующие коллективные представления протестной массы о себе самой и о тех, в ком она видит своего противника:

1. Речь идёт не о простом конфликте политических оппонентов, решаемом в ходе легитимного политического процесса. Оппоненту приписана роль врага, под оккупацией которого протестная масса якобы находится. Отсюда напрашивается вывод, что конфликт может быть разрешён только в ходе военных действий. Это, по сути, декларация гражданской войны.

2. Противник, "враг-окуппант" обозначен именно, как крестьяне – "этнавясковыя людцы". Что ещё раз подтверждает истинность изначальной интуиции, положенной в основу этого текста: противники современной белорусской системы тоже видят её социально-культурное ядро, как крестьянское. А. Белый – доктор исторических наук: он понимает, о чём говорит, и не будет бросаться такими ярлыками просто ради красного словца.

3. Основной социальный конфликт белорусского общества обозначен, как стремление отсталой и архаичной, "этнодеревенской" части общества подчинить и эксплуатировать "город мастеров” – тех, кто владеет современным экономико-социальным знанием и технологиями, и контрстремление этой прогрессивной части общества освободиться от гнёта архаики.

Интересна здесь отсылка к советскому белорусскому фильму-сказке "Город мастеров". Несмотря на сказочный антураж, фильм воспроизводит определённую реальную историческую канву. Это так называемые "коммунальные революции" в Западной Европе. Почти синхронно с ними там происходила серия крестьянских восстаний и войн, которая тоже потенциально могла вылиться в революцию.
В фильме этот момент опущен. Там конфликт сведён события к борьбе горожан за свою свободу от феодального гнёта, воплощённого в герцоге де Маликорне. Реальность же средневековой Европы никак нельзя представить без конфликта феодалов и крестьян, стремящихся к освобождению от крепостничества.

Горожане же не были и не могли являться полностью автономной социальной силой, так как базис городского общества – рыночная экономика – не может существовать самостоятельно, без опоры на натуральное хозяйство деревни. И, как по отношению к последнему рынок может находиться в двух позициях: либо дополняющего экономического сегмента, либо паразитирующего на натуральном хозяйстве, так и средневековый западноевропейский город в конфликте феодалов и крестьян мог поддержать либо первых, либо вторых, но остаться в стороне у него не было возможности.

В случае социально-политической смычки горожан с крестьянами никакой злобный герцог де Маликорн им был бы не страшен. В этом прообразе ленинского союза рабочих и крестьян один из союзников давал бы критический перевес над противниками-феодалами в человеческой массе, а другой вооружал бы эту массу современными технологиями. А Европа получила бы шанс пойти по совершенно другой линии исторического развития с небуржуазным вариантом урбанизации и модернизации.

Но исторический бэкграунд европейского города оставлял немного шансов для такого пути. Городской класс там складывался в тесной связи с классом феодальным. Герцоги и бароны обменивали свою феодальную ренту на городскую продукцию по такой низкой цене, что, по сути, они делились рентой с городом. То есть Город мастеров оказывался для своей сельской округи таким же феодальным сеньором-эксплуататором, как и герцог де Маликорн.

Но для такой роли собственных сил у города было мало. Этой силой и являлись профессиональные дружины феодальной аристократии. Город и феодальный сеньор в Европе с самых своих истоков находились в своеобразном симбиозе. Периодические конфликты между ними возникали лишь по поводу того, кто в этом дуэте будет первой скрипкой. Горожанам хотелось бы низвести аристократию до положения чего-то похожего на современные ЧВК, охраняющие владения какой-нибудь транснациональной корпорации где-нибудь в Африке. Сеньоров роль "наёмных солдат" на службе города, конечно, не устраивала, и они периодически демонстрировали горожанам силовое превосходство. И, тем не менее, они испытывали взаимную нужду. Сеньоры - в городских технологиях и инновациях для поддержания своего господства, горожане – в военном и управленческом опыте феодалов. И, в конечном счёте, они всегда приходили к компромиссу.

Исторический компромисс герцога де Маликорна и “Города мастеров” мог принимать форму сгона крестьян с земли и обеспечения, таким образом, городских мастеров дёшевой рабсилой. Примерно такую же операцию ЧВК европейской аристократии проводили в захваченных ими заморских колониях. Обратного же варианта, чтобы аристократы вместе с крестьянами подчинили горожан, европейская история не знает.

Как видим, реальное положение дел далеко от фантастической картины в головах современного белорусского среднего класса, которому мерещится, что он захвачен в плен "силовиками" и "колхозниками". Хотя в нашей ситуации даже и этот европейский исторический паттерн воспроизводиться не может. Города на Руси, и шире, на всех периферийных по отношению к Европе территориях, складывались по-другому. Они исторически играли роль транспортных хабов по передаче ресурсов в Европу в обмен на европейскую продукцию высокого передела. То есть наши города были городами купцов, а не мастеров. Через их посредство изделия европейских мастеров попадали к польско-литовским панам и русским барам. Свои собственные мастера в этой схеме были лишними, в них не было нужды.

Эту колониальную схему поломала советская власть. Именно советская индустриализация и создала по сути впервые в отечественной истории наш собственный "Город мастеров". И только в рамках советской "семейной экономики" могли появиться массовые городские средние слои, являвшиеся как производителями, так и потребителями.

Сегодня они существуют только пока теперешняя белорусская экономика сохраняет черты советской, то есть пока она обеспечивает массовое производство, рассчитанное на массового отечественного потребителя. Избавившись от бремени социальных обязательств в отношении остатков “совка” – “неэффективных” предприятий, “подневольных” бюджетников – как это мечтается нашему “креативному классу”, он не только лишится потребителя своих услуг. Воспроизводство интеллектуального класса через систему образования просто прекратится, так как эта система у нас тоже “совковая”, держащаяся на социальных обязательствах.

Воспроизвести же западную схему в наших условиях не получится. Там аристократия и городской “креативный класс” были и остаются заинтересованы друг в друге. А выросшая на всем постсоветском пространстве “офшорная аристократия” в собственном “креативном классе” не нуждается, к ее услугам интеллектуальный продукт, производимый на Западе. Да и весьма затратный это процесс – выращивание собственного высококвалифицированного трудового ресурса. Так что наши богатеи не станут финансировать не только университеты, но даже и на ПТУ не раскошелятся.

То есть “Город мастеров” в наших условиях без “Колхоза” просто не может существовать. Чаемое городскими интеллектуалами избавление от “Колхоза” в реальности обернётся уничтожением Города, как центра современной высокоинтеллектуализированной экономики. Западу он в этой роли не нужен, у него есть собственные “мастера”, о которых он и печётся. И вернётся всё на круги своя, когда основная  масса населения, как и раньше, будет либо заниматься добычей ресурсов для Запада, либо элементарным биологическим выживанием, а города опять станут караван-сараями на торговых путях. Никаких массовых высокооплачиваемых средних слоёв в этом раскладе не предусмотрено.

Теперешние наши "креаклы" существуют только на советской инерции. Бунтуя против остатков "совка", они пилят сук, на котором сидят. Драматичность ситуации в том, что этого не видят и не понимают даже доктора исторических наук типа вышецитированного Александра Белого, которым, как говорится, сам бог велел иметь системное видение миропорядка и ясное понимание места в нём своего социального слоя и своей страны. Какого же понимания тогда можно ожидать от рядовых участников протестов?!

Ассоциируя себя с западными “миддлами”, они по инерции воспроизводят и все установки их сознания, в том числе и традиционную для европейских бюргеров сословную спесь и презрение к крестьянству. Но на Западе такое отношение имело социально-экономический базис: для средневекового европейского “вольного города” его сельская округа была тем, чем позже стали негры, индусы и папуасы для западных колониальных империй. Как писал французский историк Фернан Бродель

«города существовали под знаком не знавшей себе равных свободы; они развивались как автономные миры и по-своему… Города господствовали над своими деревнями, составлявшими для них подлинные колониальные миры задолго до появления самого термина и подвергавшимися соответствующему обращению».

Наш же “средний класс” по своей экономической природе совершенно иной: он возник внутри советского народного хозяйства, то есть общегосударственной “семейной экономики”, как её органическая часть и в кооперации с другими её частями. Между ними нет отношений эксплуатации, а значит, и нет объективной основы для взаимной ненависти.

А когда представители нашего среднего класса говорят о своей «ненависти к крепостническо-колхозному менталитету» (https://www.facebook.com/wereszczaka/posts/1840023602823249), это означает лишь то, что они сами в глубине души мечтают стать крепостниками, ориентируясь на своих кумиров – западных “миддлов”. Ещё не став ими, они уже учатся ненавидеть тех, на ком собираются паразитировать. Другое дело, что у них и нет на это шансов, так как в экономике глобального капитализма средний класс сокращается даже в её центре – на Западе, а на её периферии он обречён пойти под нож.

Утверждение Рустема Вахитова «у нас между городом и селом – цивилизационный раскол, наш урбанизм – западнический» верно только отчасти. Наш урбанизм является западническим лишь ментально, а по социально-экономическому базису он советский. Наши горожане хотят быть буржуа, не имея возможности стать таковыми. Ненавидя советский “колхоз”, они ненавидят самих себя.

Иными словами при сохранении в лице режима Лукашенко политической и экономической гегемонии Советского Человека, гегемонию культурную среди населения крупных городов он утрачивает. Она переходит к конкурентному культурно-историческому типу – назовём его бюргером или мещанином. Электорально-политическая база режима тем самым размывается. Парадокс в том, что для существования бюргера здесь нет экономической основы, а значит, даже если он в какой-то момент и перехватит политическую власть, то удержать её он не сможет. Страна перейдёт под внешнее управление.

И тогда никакой иной перспективы, кроме как стать холопами западных герцогов де маликорнов, у нашего “креативного класса” не будет. Вот донесением до него этой истины и заняться бы нашей пропагандистско-идеологической вертикали. С разрухой в головах горожан и молодёжи нужно что-то делать. За их умы надо бороться. Советский Человек должен вернуть себе культурную гегемонию, вытеснив своего конкурента, прежде всего, из общественного сознания.




Первая публикация:


Рецензии