Сирота
Сережа оглядывается в надежде на собеседника, готового с ним разделить тоску и время. Обычно молчаливый, после нескольких глотков он становится разговорчивым, и плохо, если поговорить не с кем. Невысказанное душу теснит, нехорошо ей там, внутри, давит где-то под ложечкой.
- Конечно, - думает Сережа, поднимая глаза к небу, имея в виду не Бога, а власть, - Конечно, они там не думают о нас, что им думать? Они, как… клопы, нас высасывают. У них все решено, выборы на носу, а цены… Моей матери всей ее пенсии только бы и хватило на пять килограммов сыра. Плевать им, придем мы или нет, они себя от этого оградили…
Он добрый человек, не умеет ненавидеть, только тоска сосет сердце.
- Виноватых не сыскать… - думает он, - а ведь они есть, эти виноватые.
Сережа снова поднимает глаза к небу, теперь уже как бы призывая Бога обличить тех, виноватых во всем: Лиля… мать… его жизнь потерянная, кто-то же виноват.
Ему уже под пятьдесят, но соседи зовут его ласково и сострадательно – Сережа. Он и сам никогда никого не обидел. Сантехник – работа тяжелая, беспокойная, в прежние времена и для здоровья опасная – обязательно угостят. А после ночных аварий, когда уже почти неживой, как не выпить. Лиля встретит встревожено со слезами-упреками, а он только погладит нежно.
- Ну, что ты… ну… что ты… Я ж… ничего такого…
Лиля умерла пять лет назад. Ей и было-то всего сорок. Как отрезала, бросила с двумя пацанами, старший хоть школу заканчивал, а младшему еще мать была дороже отца, всего двенадцать.
На Сережу всегда бабенки заглядывались, и ростом, и лицом удался, глаза серые с тайной грустью, словно предвидящие будущую печаль. Но он жил с порядком в душе: не крал, не матерился, не гулял.
Прилепился к одной, самой для него желанной, и все, точка.
И вдруг – рак легкого. Лиля не работала, он никакой грязи не страшился, чтобы ей и пацанам, чтобы все, как у людей. И такая напасть. Всей и болезни – полгода, и вот Лиля задыхается на его руках, а он ничего не может, только рыдать в соседней комнате, куда забегает на секунду, чтобы сердце не разорвалось, зажимая рот руками, и возвращаться с красными глазами, по которым она сразу понимала, что дела ее плохи. И утешала…
Он до сих пор слышит ее голос:
- Не горюй, Сережа… Я поправлюсь… Молодая еще, и дети у нас… надо поправиться…
Она говорит, а он сидит, боясь сорваться в крик – плач – причитания. Гладит ее иссушенную болезнью желтую руку и виновато повторяет:
- Ну… что ты, ну, что ты… Я же… ничего такого.
Что он мог, что он мог… Ее бы лечить, как надо. Ему такие цифры называли, что глаза из орбит. Медстраховка – один обман, машину продал, дачу продал, все за гроши, второпях. Он бы и квартиру продал, лучше бы бомжевал, лишь бы Лиля… но – пацаны…
Ему бы с ней побыть, посидеть, мальчишки в школе, она одна, целый день одна. Бежал на любой приработок – деньги, деньги, деньги, болезнь глотала их, как лягушка комаров.
Узкая улочка, на которую выходит их подъезд, даже поздно вечером гудит от потока машин.
Сидит одинокий человек на лавочке, запрокинет голову – глоток, еще раз - другой. Небо только что бывшее серым, голубеет, из духоты рождается легкий ветерок, младенческими пальцами касается Сережиного лица.
В проулок сворачивает «скорая», вызывая у Сережи невольный спазм горла, он попёрхивается. До сих пор вид этих машин заставляет его вновь и вновь терпеть старую боль. Медики идут к их подъезду. Ему сейчас не за кого бояться, а глупое сердце все равно трепещет.
Старший сверхсрочную служит. Не побоялся армейских трудностей, ему и жилье дали, и девушка – почти жена. «Настоящий мужик», - гордится им Сережа.
Он и сам отслужил когда-то, и своих ребят от армии не прячет. Там, глядишь, человеком сделают, а тут и свихнуться недолго, столько соблазнов.
Младшего тоже дома нет, он теперь студент техникума, тусуется где-то с друзьями. Они почти и не видятся.
Медики входят в дом, и Сережа провожает их грустным вздохом. Опять у кого-то беда. В их доме много пожилых. «Скорая» частый гость у подъезда. «Но, вот, Лиля… - думает он, - и пожилой не побыла».
Ему и пожилых жалко, жалко ему всех, кто на земле мучается. А кто не мучается-то? Он снова поднимает взгляд вверх, словно ища ответа, написанного там крупными буквами. К концу приближается вторая банка, когда начинается суматоха.
- Носилки, носилки! – кричит кто-то из дверей подъезда.
- Носилки, - горько усмехается Сережа, - теперь у них эта тряпка с ручками носилками называется.
В дверях появляется Надежда, соседка с пятого этажа, видит его, взволнованно, торопливо просит:
- Сережа, с мамой плохо, в больницу надо… двух мужиков нашла, еще надо…
Сережа безотказно поднимается, на этот вечер жизнь его приобретает некий, размытый пивом, смысл. И Надежда чем-то напоминает Лилю, такая же симпатичная и строгая.
На площадке пятого этажа два соседа ожидают команды медиков.
- Я на таких носилках, - говорит Сережа, обрадовавшись неожиданным слушателям, - сколько раз свою мать таскал… Лилю-то не пришлось, она не хотела в больницу… а мать… это ж надо такое придумать…эту березентину на пол, туда живого человека, и тащи, как куль… я натаскался с такими носилками.
Врачи не могут попасть в вену, с инфарктом транспортировать без оказания первой помощи нельзя, и у Сережи есть время поговорить. Хорошо, что Надежда не слышит его слов:
-Я тогда сразу двоих похоронил. Через два года после Лили – мать. Звал к себе – уперлась… у меня четыре комнаты, говорю, выбирай… Ковыляет на костылях, дома помереть хотела. Я ее на таких носилках…
Слушатели молча кивают головами. Паша, бывший сосед, даже и сочувствия не изображает на лице, впрочем, Сережа этого не замечает, как и того, что Павла уже два раза манит мать с четвертого этажа, маша рукой, брось, мол, без тебя обойдутся. Влип Павел, подвозил отца с матерью, навстречу Надежда с просьбой. Отца оградил, у него радикулит, а теперь злость в груди закипает: дела, мобильный разрывается и матери на домашний трезвонят. Он в нетерпении, словно танцуя беззвучную чечетку (туфли дорогие - мягкие), переступает с ноги на ногу.
Второй сосед, Аркадий, армянин с первого этажа, у них с Сережей квартиры рядом, наизусть соседскую историю знает, два года слушает. Но сочувствует. Он сам с двадцати лет сирота.
- За два года, - продолжает Сережа, - двух похоронил.
Он переводит взгляд, затуманенный полупьяной слезой облегчения, с одного соседа на другого, а видит вовсе не их.
Две главные женщины его жизни – мать и жена, покинули его, неготового, не умеющего жить без них. Потерялся Сережа в этой ненадежности, где защиты – ниоткуда. Давно, в детстве, когда еще в возраст входил, незаладилось у него, жить не хотелось. Он так матери и брякнул – жить не хочу. Она взяла его за плечи, строго в глаза глядя, встряхнула, как куль с картошкой, словно все там, внутри, уравновешивая, и твердо произнесла:
- Родился – живи!
Вот он и терпит, живет, только теперь встряхнуть некому, чтобы то, что внутри сдвинулось – на место стало. У парней – свое, они его тоски не видят.
Ходят к Сереже две бабенки-подружки, обе ладные, на все готовые, друг на дружку не обидчивые, любую выбирай. Только ему их готовность ни к чему. Днем – работа до изнеможения, он теперь на вольных хлебах, надо еще младшего до ума довести. Вечером – короткая пауза на лавочке и – провал до пяти утра. В этом очерченном кругу бабенкам места нет. Разве только слушателями. Все равно Лилю никто не заменит.
Надежда мечется по квартире, двери на площадку настежь, и видно, как она мелькает туда - сюда, растерянно набивая сумку ненужными вещами.
- Вот увезут мать, - думает Сережа, - и останешься сиротой.
Наконец, когда Павел делает решительный шаг на ступеньку вниз, их зовут. Втроем они с трудом выносят на неудобных носилках маленькую, но грузную Надеждину мать, пытающуюся как-то бороться с подобным обращением.
- Терпи, мама, потерпи, - кричит ей в ухо дочь, старуха глуховата.
Наконец загрузили, отправили, разошлись. Сережа остается один.
- Вот я так же свою мать… - успевает произнести вслед удаляющейся, но все еще сочувствующей спине соседа. Заходит в квартиру, где все чисто, аккуратно, но мертво. Снимает туфли, привычно стряхивает с них щеткой пыль и ставит в шкаф. Все, как при Лиле. Как в мемориальном музее, он содержит все так, как при ней. Сам не ужинает, ставит для сына на стол тарелку с бутербродами, прикрывает салфеткой, рядом маленький термос с чаем. Так раньше делали когда-то для него мать, а потом Лиля.
Умывшись, в двенадцать часов падает в постель и мгновенно улетает в воронку, которая маячила перед ним уже с полдвенадцатого, и он, почти засыпая, доделывал все необходимое, удерживал себя от провала в вихрящуюся бездну. Есть в этом засыпании короткий момент испуга, как перед прыжком в холодную воду. А потом наступает благодатное беспамятство – пустота до пяти утра. Те, первые, полгода он видел Лилю, и во сне она всегда от него уходила, а теперь снов нет, или в памяти они не сохраняются, что одно и то же.
Страшен миг просыпания, выныривания, ужаса, в котором ты несколько мгновений не можешь разобраться, не узнавая комнаты, с трудом вспоминая себя. Рука инстинктивно протягивается направо, там спала Лиля, и падает в пропасть. Двуспальную кровать Сережа отдал кому-то на дачу, себе купил тахту. Пусто там, где должна быть Лиля.
Просыпается он без будильника. В семь уходить, у него два часа. Заполняет их, как может. Варит обед, всегда на один день, иначе, что завтра делать. Готовит чуть больше, чем нужно сыну, друзья приходят, пусть угощает. Молодые всегда голодные. Теперь душ. Сережа хлещет себя струями воды, пытаясь пробудить в равнодушном теле хоть какую-то тягу к жизни. Но и вода ему уже не друг. Как он пытался во время болезни жены смыть с нее эту напасть, как нежно, почти молитвенно, мыл ее по утрам и вечерам, словно уговаривая кого-то, оставь, оставь, не забирай. Но не смывались ни болезнь, ни горе.
Часы показывают семь, и Сережа, заглянув в комнату сына, постояв над ним минутку – все и общение, покидает свой сиротский приют.
Надеждина мать маячит перед глазами. Жива ли? Он знает, каково в больнице, никто не подойдет, не спросит, никому человек не нужен, души у людей мертвые стали, ни страха в них, ни Бога, одна пустота. Как звери, думает он, каждый на особинку выживает. Он распахивает дверь подъезда. Луна встречает его равнодушным взглядом, что она знает о человеческой жизни, о бездне… А ведь луна – она, женского рода, вдруг осознает Сережа и взглядывает как-то иначе, заинтересованно, словно надеясь увидеть, найти в ее ровном сиянии отсвет своего, земного, очага.
Свидетельство о публикации №221121800335