Школа 2

Школа...

Я стою перед ступенями лестницы. Глаза мои закрыты. Я вижу, что ступени выкрашены в маслянистый коричневый цвет. Краска всюду покрыта пыльно-белёсыми следами от обуви.
Вижу мельтешащее движение чьих-то ног, одетых то в носки, то в гольфы. В воздухе повис непрерывный шлепающий, барабанящий звук, идущий от ударяющих о лестницу кроссовок.
Я открываю глаза: лестница передо мною пуста, мельтешение исчезло, барабанящий, щёлкающий звук от исчезнувшей обуви, продолжает заполнять мой слух. Но вот и этот звук исчезает, превращаясь в бесплотный звон.

А ещё я любил прогуливать уроки. Хотя не всегда для этого у меня имелся сообщник.
Если выставленный учителем за дверь ученик, как правило, интуитивно стремился вернуться в класс, я – напротив – получал наслаждение от каждой одинокой минуты.
Шёл в столовку, заказывал себе тарелку манной каши, и долго, как заворожённый, следил за тающим в ней кусочком жёлтого сливочного масла.
Столовка была пустой, а на стене висел плакат с надписью «Хлеб – всему голова!».
Вопроса «Чем заняться?» не было, тогда его просто не существовало. Можно было часами наблюдать движение какой-нибудь тени в коридоре, на подоконнике или за окном. Считать дождевые капли или удары зимних градин. Что такое медитация, я ещё не мог знать.
Скорее — это было выпадением из коллективного сознания, чем слиянием с чем-либо другим.

Столярные мастерские уроков труда всегда были заполнены запахом свежей стружки. Я втягивал в себя этот воздух, и мне казалось, что я нахожусь в глубоком сосновом лесу.
Часто сквозь свежеобработанную древесину проступали густые капли смолы.
Если на других уроках моя интеллигентность становилась преимуществом,
то на уроках труда я был неумёхой. Здесь ценились другие качества.
Учитель наш был хромым калекой. По какой-то прихоти, я не помню ни его имени, ни фамилии, а, может быть, никогда и не знал. Хотя имена всех других учителей до сих пор в моей памяти.
Он хромал, глубоко западая на левую ногу, которая была короче правой. Казалось, что он переваливается всем своим тазом с одной ноги на другую, проделывая им какое-то круговое, вращательное движение.
Его череп был деформирован. На месте лобной кости была глубокая вмятина, как будто что-то ассиметричное вдавило эту кость вовнутрь. Было неясно от чего происходило это уродство: было оно врождённым, или приобретённым, вследствие технической травмы.
Мы не сразу привыкли к его внешности. Несмотря на увечье, от него веяло всегда каким-то чопорным, холодным достоинством. Все мы немного его побаивались.
Меня занимал вопрос – может ли человек, страдающий таким уродством, быть при этом психически нормальным?
Урок подходил к концу, и мы несли к нему свои дневники. Кто-то шёл за пятёрками, а я – за заранее приготовленной мне тройкой. Кто-то расплывался в улыбке при виде красивой отметки и произносил заискивающее, почтительное «спасибо». Все мы знали, что на этом уроке, отметки зависели от степени приязни учителя.
В раздевалке одноклассники его высмеивали. И даже любимчики за глаза называли его «хромым».
Мне это казалось несправедливым, но моя лояльность никак не сказывалась на виде моего дневника.
Как я любил эти уроки! Каким загадочным казался мне фрезерный цех! С каким упоением вытачивал я детали, постоянно бракуя заготовки. Здесь требовалась точность, верность руки и глаза.
До сих пор я преуспевал только в самых расплывчатых вещах и науках. А здесь моё усердие не избавляло дневник от злополучных троек.
Прогуливаю урок. Прячусь под лестницей от директрисы и, между тем, с интересом изучаю надписи и рисунки, оставленные кем-то на лестничной стене.
Читаю… «Х..й + П..да = Дружба Навсегда».
Беру приготовленный мелок и пририсовываю своё.
Под лестницу забегает парень из параллельного класса, такой же прогульщик.
Я показываю ему надпись. Он смотрит и издаёт своё плотоядное «Ыыыы…»
- А – это кто рисовал? - спрашивает он, показывая на мой рисунок.
- Я, - отвечаю.
- А – это что? – теперь он указывает на определённую деталь.
- Уздечка, - говорю я.
Он смотрит на меня с видом человека, которого до глубины души оскорбили.
- Никогда не рисуй его таким!!! – кричит он, пытаясь рукавом стереть мой шедевр.
- Почему? – говорю я.
- Ты же – оскверняешь!!! – шипит он, покрываясь потом.

Лидия Андреевна – учитель русской литературы, жена нашего «трудовика», была человеком не очень умным. Но – очень добрым. Да, ум её заключался в её доброте. В любви к нам – её ученикам. Когда происходило какое-нибудь ЧП: драка или другое, частое для нашей школы, проявление жестокости, - Лидия Андреевна рассказывала нам странные истории-страшилки, которые завораживали своим неправдоподобием. Все эти истории, в общем-то, были об одном: о том, что наши «невинные» шалости и проказы были всегда чреваты большими жизненными драмами. Жестокость нашу она доводила до сюрреалистического абсурда. Сейчас, вспоминая эти кошмары, доводившие нашу кровь до оледенения: разбитые головы, хрусталик выбитого глаза, плавающий в чьей-то ладони, чьи-то отнявшиеся после падения руки и ноги, - сейчас я понимаю, что она пыталась нам внушить мысль о том, насколько мы хрупки. А главное – она хотела научить нас любить и жалеть друг друга.
Когда начинался очередной рассказ, класс замолкал. Мы смотрели на неё испуганными глазами и не могли высказать своё затаённое опасение об умственном здоровье нашего учителя.

Когда началась война, Лидия Андреевна стала, как бы, уходить в себя. Её рассказ неожиданно обрывался на своей середине, возникала тягостная пауза, и мы видели, что Лидия Андреевна сейчас не с нами, а где-то далеко... Её потускневший от тоски взгляд был устремлён в пустоту, в её отрешённости было что-то пугающее.
Учителям уже несколько месяцев не платили зарплаты. Но они всё равно приходили в классы. Ими руководила не идейность, а скорее - понимание, что иначе нельзя, плюс - какая-то безнадёжная инерция... Некоторым учителям зарплаты наскребали сами ученики. Для взрослых в ту пору мир рушился.
Жизнь нескольких поколений, их труд, затраченный на создание особых культуры и инфраструктуры столицы, - были перечёркнуты событиями последних лет. Молодое поколение таджиков недвусмысленно давало нам понять, что мы здесь чужаки. Намазы и мечети стали для них важнее политических собраний.
Кончилось это учительское сказительство тем, что Лидия Андреевна сама сломала руку.
Ходили слухи, что после уроков её остановили хулиганы и в отместку за то, что вымогать было нечего, сломали ей кость. К тому же, в те печальные дни, для нападения не требовалось никакого повода…
К тому моменту я уже около месяца брал у неё ежедневные уроки русского синтаксиса. Точнее она мне их бесплатно давала. Перед отъездом в Израиль мне был нужен хороший аттестат.

Я, наверное, был единственным её учеником, который в это сумбурное и смутное время, относился к урокам русского языка серьёзно. А к самому языку – с трепетом и обожанием.
Одноклассникам моим, казалось, не было никакого дела до надвигающихся экзаменов.
Они исчезали с уроков и, вооружившись фотоаппаратами, отправлялись в центр города, к городской площади. Там они снимали на плёнку оставшиеся после очередной большой резни изувеченные трупы. В школе фотографии эти имели такое же хождение и спрос, как и порнографические журналы и открытки.
Меня родители, конечно же, не пускали в город, а после всякой большой резни, на день, на два оставляли дома. Да я и не рвался за получением острых ощущений.
После уроков я вызывался помочь Лидии Андреевне с продуктовыми сумками. И мы вместе шли до троллейбусной остановки. Её авоськи задевали сырой асфальт и волочились в пыли.
Содержимое было неизменным: две буханки хлеба и две бутылки кефира. По тем временам – роскошь. Никому не приходило в голову, что человеку с покрытой гипсом рукой, необходима помощь. Лидия Андреевна много молчала и трудно выходила из своего забытья, когда я пытался её как-то развлечь своими байками и вопросами.
Где она теперь? Я слышал, что она уехала в Россию. Если она жива, то сейчас, наверно, она совсем старушка…

А ещё была любовь. Настоящая любовь. Это была страсть воистину высокого накала. Я не знал, что чувства такой силы я никогда больше не испытаю. Я любил её, как говорят, до потери памяти, до потери пульса. До пролитых в ночную подушку горючих слёз. До смерти!
Приблизиться к ней или посмотреть в её глаза – было так же страшно, как заглянуть в жерло просыпающегося вулкана. При её виде меня бросало в жар и в дрожь. Мне казалось, что моя кровь закипает, что я дышу горячими испарениями гейзера. Это был страх перед абсолютным божественным совершенством, которое влекло и обжигало, и усомниться в котором я не мог ни на секунду. В сердце моём находилась нить накаливания, которая могла вот-вот перегореть и лопнуть от напряжения. Я любил её тем сильней, чем неосознанней. Мной руководили древние внутривенные инстинкты, которые тогда я мог испытывать, но не мог анализировать. Никто до этого не говорил со мной о любви, не направлял заведомо мои мысли и чувства в область страсти. Всё, что происходило со мной, происходило потому, что я каждой своей клеткой был создан для страсти и любви. Так бокал создан для вина. За один её благосклонный взгляд, прикосновение, минуту, проведённую с ней наедине, я готов был отдать жизнь. Перед ней я трепетал, как лист под натиском ветра.
Танечку я полюбил в девять лет, когда мы учились во втором классе. Лермонтов писал в своих воспоминаниях, что впервые полюбил – в свои девять лет. Его биографы, конечно, усомнились в достоверности этого события, увидели в нем неловкое преувеличение и даже нечто забавное. Девятилетний мальчик, утверждали они, не может быть достаточно зрелым для всеохватывающей страсти. Тем не менее, я не только для неё созрел, но и пережил свою первую любовь с неимоверной силой. Таня была абсолютной отличницей. За те восемь лет, что мы проучились в одном классе, не было ни одной задачи, которую Таня не решила бы, выйдя к доске. И это только добавляло серьёзности моему восторженному почитанию Таниных ума и красоты. Она была полностью последовательна в своей ученической сосредоточенности и усидчивости.

И лишь в последний год школы, и лишь один единственный раз, Таня списала у меня домашнее задание по химии перед уроком. А идея признания в любви неотвязно терзала мое сознание все эти годы. Но внутри меня всё было так трепетно, так обожжено и тревожно, что моё чувство не могло облечься в простые хладнокровные слова.

Ниссо была подругой Тани, круглой отличницей, но в отличие от Тани, ещё и обладательницей округлых форм. Восемь лет учёбы они неразлучно провели за одной партой. Мой план, казавшийся мне дерзким, состоял в том, чтобы в отсутствии Ниссо, как бы невзначай, подсесть к Тане за парту. Я начал вести неустанное наблюдение за Ниссо, чтобы зафиксировать и тут же использовать момент её желанного отсутствия. Но та была абсолютно педантична в своём посещении уроков, и моё наполовину безнадёжное слежение за ней и затаённая надежда на кратковременную близость к Тане затянулись на полтора года. Однажды я зашёл в класс и увидел, что место рядом с Таней пустует. Моё сердце мелко заколотилось, и я, желая отсечь возможных конкурентов, чуть ли не рывком, двинулся к месту Ниссо, завалился на него с раскачкой, шумно опрокинув на парту ранец. Несколько минут я копошился, вынимая тетради и стараясь смирить свои разгулявшиеся от волнения дыхание и сердцебиение. От Тани требовалось только догадаться, что моё подселение имело не только тривиальный смысл. Но она, кажется, не увидела во всём этом ничего, кроме незначащей случайности. И даже иронично недоуменная реплика учителя: «Что случилось? Почему Альтерман снялся сегодня с насиженного места?» – не наводила Таню на новую мысль. Я не помню выражения Таниного лица и глаз в тот час, потому что я просто не мог, не смел посмотреть ей в лицо. Рядом со мной, на парте, лежала её изящная аккуратная рука, и я подумал, что было бы хорошо накрыть её своей рукой. Но мне не хватило тогда духа сделать этот, такой простой и такой многозначительный жест.
 
Теперь я вспоминаю своё малодушие с горечью. И даже хотел бы вернуться назад и изменить сам механизм реальности, пустить его по иному пути. У каждого человека есть в жизни поворотные моменты, в которых сквозит сама насмешливая, отвратительная и бесповоротная судьба. Когда все мысли совершенно безнадёжно направлены на человека, который недоступен.

Как я уже сказал, при одном её виде сердце моё заходилось от волнения. Мысль-мечта о близости к ней кровоточила во мне страшнее ножевого ранения. Отсюда родилась идея хоть немного приобщить её к моей жизни, пригласить её, наконец, ко мне на день рождения. Создать во времени островок, где мы были бы, пусть ненадолго, но – вместе. Чтобы этот островок прошлого был всегда хорошо виден из будущего. Мне исполнялось тринадцать лет, а дети этого возраста хорошо запоминают праздники.

Я пришёл в школу и на одном из первых уроков вынул, прочитал про себя и аккуратно сложил заранее приготовленную записку, в которой было само приглашение и скрупулёзное описание моего адреса, с небольшой схемой проезда. Я жил на главной улице города, на его транспортной артерии и найти мою квартиру, при желании, не составляло никакого труда.

Я передал записку Тане через одноклассниц, проследил и убедился, что Таня мою записку развернула и внимательно прочла. Сейчас я понимаю, что тогда это был довольно смелый для меня поступок, если учитывать, что до тех пор любовь моя протекала платонически, мученически и безмолвно…

На перемене я подслушал разговор Тани с подругой: она говорила, что не знает, сможет ли ко мне прийти. Оставалось только тихо молиться Богу… ждать, надеяться…
Из девочек, кроме Тани, была приглашена Нигина – безупречная отличница, которая в своих отношениях с одноклассниками была всегда ответственна и обязательна: в её приходе я не сомневался. Правда, её я пригласил только для отвода глаз, всё должно было выглядеть так, будто она – мой кумир. И это могло быть правдоподобно, потому что Нигиной была увлечена вся мужская половина нашего класса. В моём поведении содержался ещё и обманный ход, направленный в сторону мамы.

Мама моя в ту пору пребывала в беспечной уверенности, что её сын полностью с ней открыт и доверяет ей все свои сокровенные тайны. Что ей известны мельчайшие движения его души. Я коварно поддерживал в ней эту веру, и это высвобождало пространство для моей личной, закулисной жизни, в которую я никого не допускал, потому что на самом деле был скрытен и горд.

В пятом часу вечера стали собираться мои друзья. Пришёл Лёшка Коновалов, Нафиков Тахир, Таиров Заир, бывший моим "соперником по учёбе", наконец, пришла Нигина, а Таньки всё не было. Был шоколадный торт, задувание каких-то свечей под одобрительные аплодисменты и даже игры, которые я не хотел и не мог поддержать. Всё это я помню размыто, смутно, сквозь туман своего горя. Улыбался я тогда вымученно, страдальчески, понимая, что должен изображать очевидное счастье.
Пока Нигинка мыла посуду, я умудрился дважды, не вызывая подозрений, выбежать на улицу к троллейбусной остановке, чтобы проверить, не приехала ли Таня. Но её не было… Тогда я впервые понял, что значит упасть духом.
Я возвращался, и Лёшка, по-мужски отведя меня в сторону, стыдил меня за то, что я позволяю Нигине заниматься мытьём посуды. "На своём дне рождения я бы близко не подпустил её к раковине!" - Говорил он задиристо.

Когда все мои гости разошлись, мама очень доверительно и вкрадчиво одобрила "мой выбор", сказала, что Нигина – интеллигентная девочка, с обворожительными глазами (она даже сказала "глазищами"), и что будь мама мужчиной, то сама влюбилась бы в неё без памяти.
Мама не знала, что её слова нисколько меня не трогают и даже больше того, совершенно мне безразличны. Всё это теперь, как говорится, дела давно минувших дней. Но воспоминание об этом событии, а точнее "не событии", до сих пор отдаётся печалью и болью в моей душе…

Однажды, на уроке спорта, произошло нелепое событие. Учитель объявил урок свободным. Это значило, что заданий и соревнований не будет. Что класс, как обычно, разобьётся на две части, и его мужская и женская половина займутся каждая своим любимым делом. Девчонки натянут свою дурацкую резиночку и начнут через неё прыгать. А мы, мальчишки, будем гонять мяч на асфальтированной части стадиона, на котором и проводились все наши спортивные уроки. Футбол был поводом для тасования сильных и слабых – предлогом для спортивного выяснения мужских отношений.
Игра была в самом разгаре, когда к нам подбежала Таня, подхватила и неловко повела выкатившийся за поле мяч.                – Ребя, давайте играть на две команды! Пацаны – против девчонок!                Я был ближе всех к Тане и кувыркающемуся в её ногах мячу. Кто-то крикнул: – Альтерман, забери у неё мяч!                Насколько помню, с первого и по восьмой класс, ко мне всегда обращались только по фамилии. Это было данью уважения к моей физической силе. У всех остальных были короткие смачные клички.
Я нагнал Таню и подошёл к ней. Она была так близка, что мне показалось, будто земля под моими ногами дрогнула. На меня надвинулся внезапный жар, состоявший из страха и нежности.            Я стоял рядом с ней обездвиженный, когда со стороны футбольного поля кто-то опять крикнул:                – Альтерман! Ты что, с ума сошёл?! Не можешь уже мяч у бабы отобрать?!                Я молча, беспомощно плёлся за Таней, в её ногах путался мяч.

                Глава вторая

Наши фамилии начинались с одной буквы, с первой буквы русского алфавита, и в школьном дневнике стояли рядом, одна за другой.
Она была первой, а я – вторым.
Андреева – Альтерман.
Нас всегда первыми вызывали к доске.
Был один из первых уроков сентября. Мы делились впечатлениями от прочитанного за летние каникулы.
Она читала стихи, а я вышел за ней и пересказал Пленников Бухенвальда. И теперь, через много лет, вспоминая выражение её лица, я вижу, что оно было внимательно-восхищённым.
Именно тогда всё и началось. Она стояла передо мной в чёрном фартуке, а я не мог поднять на неё глаза. Точнее, мои глаза не могли встретиться с её глазами. И когда мои глаза касались её взгляда, они падали в смущённом смирении.  А сердце начинало нервно биться.

Больше всего меня удивлял её смех, такой детский и такой
чистосердечно живой.
На уроках я чаще всего видел её со спины.
Я мог долгие минуты наблюдать, как её льняные тонкие волосы
ниспадали на плечи. Было что-то чистое во всей её повадке:
ни одного грубого или неуместного слова, ни одного лишнего движения.
В пустыне, когда звёздное небо так ярко,
Луна бывает бледна, низка и безнадежна.
Такой – безнадежной была моя любовь к ней.
Мне казалось, что, если загляну к ней в глаза – я умру.
Так боятся только божества. Но счастье и проклятье моё было
в том, что я даже не понимал, что я – боготворю.

Был вечер. Наш класс танцевал на модной в то время дискотеке. Единственная из разящих странностей, которую я помню, — это паркетный пол.
Пока звучала быстрая танцевальная музыка, все резвились,
но, когда зазвучала музыка медленного танца, все, как по команде, расселись вдоль стен, как будто не понимая, для чего звучит такая музыка.
Пригласить в такой момент девочку на танец, значило стать посмешищем и предметом презрения всей школы на целый месяц.
И я встал, и, под гробовое молчание своих жестоких соглядатаев,
подошёл к ней. Я подошёл обречённо. Но могла ли она
тогда понять и почувствовать это, ведь она была тогда умным ребёнком.
Я до сих пор помню, как она была одета. Джинсы - гармошкой
над ступнёй и, вязанный рукой, но красивый свитер. Молчание сопровождало наше неловкое покачивание. И блаженство было в том, что её тело находилось на расстоянии моих полусогнутых рук.
И это прошло… Но мне, так много думавшему о судьбе и о времени, кажется, что этот танец запечатлён навсегда где-то в вечности, и потому должен неизбежно повториться…
Что было потом?

Всё происходило неосознаваемо. Мной овладела преследовательская страсть. Мания.
С утра я заранее выходил из дома, чтобы подсторожить момент и увидеть, как она идёт в школу. На уроках я следил за её движеньями.
Когда она выходила к доске, мои глаза украдкой поднимались
до уровня её лица, и коснувшись его и, как бы, вобрав его в память, мгновенно падали вниз, боясь быть уличёнными.
Она возвращалась и садилась за парту, а я продолжал наблюдать.
Мне хотелось иногда стать этой партой, чтобы держать её
детские аккуратно сложенные руки. И я следил неотрывно, стремясь поглотить своим сознанием её образ полностью.
Так продолжалось день за днём. А вечером я ложился на кровать,
опускал веки и видел её лицо, улыбающееся мне из какой-то освещённой дали.

И вот, когда моё сердце и воображение были полны ею сверх предела, меня настигла Идея признания.
И это была не просто идея, а шквал ветра в грудь. Сама по себе она доводила меня до экстаза.

Я решил, что признание будет молниеносным – в тот же день.
Но, желая остаться с ней наедине и поджидая её после уроков,
я обнаружил, что она никогда не бывает одна.
Иногда её провожали совсем незнакомые мне люди. Но чаще всего она оставалась с одним из моих одноклассников.
И привязанный как будто какой-то невидимой нитью, каждый вечер я следовал за ними и проходил почти весь путь от школы до её дома, терзаемый горькой досадой, что она с кем-то, а не со мной…
Часто он нёс в руках её ранец, и мне было очень больно сознавать, что между ними существует согласие - более, чем просто дружеское… Как мне хотелось оказаться, хоть не на долго, рядом с ней. На какую-то волшебную секунду попасть под лучистость её глаз. Но после уроков она всегда шла домой с кем-то другим, и моя мечта – остаться с ней наедине каждый день рушилась.

В момент, когда всё кажется сведённым к равновесию, вдруг появляется она и ранит душу своей красотой. И ты её красоту робко благословляешь, за то, что она напомнила тебе, что ты жив. Но любовное восхищение – гаснет.
Одно из явных несовершенств наших – неспособность удерживать экстаз. Человек, как дерево, подвержен всем ветрам, но управлять ни одним из них не может.

Я любил гулять по весенним паркам, находил скамейку, ложился на неё спиной и смотрел вверх. Надо мной были кроны, и через ветви просвечивало небо. Там, в ветвях, был Бог, и ему пели птицы.
Я сплю. Вокруг меня - бесконечный плотный желто-серый туман. Таким туманом охвачено и скрыто всё, к чему мы стремимся через ночную судорогу снов. К заколдованному пределу, хранимому только памятью,
веками и Богом. Я должен что-то найти, невероятным усилием мысли воскресить – увидеть. Раскрыть веки рывком воли; идти чёрными улицами города; разгадывать в размытых очертаниях сна, виденное годами прежде. Под фонарями, на месте разрушенной школы, высится осыпавшаяся по краям стена, покрытая местами стёршимися надписями и знаками. С тоской надежды, вглядываясь и ощупывая пальцами выщерблены поверхности, я ищу её имя. Напрягаюсь, чтобы отодвинуть наваливающийся со всех сторон жёлтый туман. На секунду надписи приобретают отчётливость: 1977 год. Авг.. Амд.. Анд.. новый адрес. пробел, стёрто. Утро.

Зимний день, похожий на весенний всплеск, случившийся в середине января. Чувствуешь солнечное не только в природе, но и внутри себя.
Снег таял, покрываясь корочками льда и местами образуя проталины, через которые уже зеленела беззащитная травка. Беленькие островки
превращались под ногой в тонкие плачущие пленки. Капли воды, отрываясь от кончиков прозрачно-стеклянных сосулек, звенели и смеялись в солнечных лучах, скользящих по раскачивающимся ленточкам водяных жемчужин. Никакие драгоценные камни не сравнятся своим блеском с искорками счастья, загорающимися в душе, при виде незатейливого совершенства музыкальности света и льда.
Как и весь этот блаженный день, я был полон прекрасным предчувствием чудесного свершения. Сегодня я ощущал необыкновенное расположение судьбы к моим надеждам.
Прозвенел звонок, возвестивший окончание последнего урока. В сердце моём что-то испуганно-счастливо сжалось. Душа моя была, как мальчик, зажимающий ладонями рот, в попытке сдержать рвущийся наружу смех, который должен был смениться через минуту таким же бурным рыданием.
Я схватил свой ранец, показавшийся мне необыкновенно лёгким и, выбежав из класса, побежал вниз по лестнице, перепрыгивая через две-три ступени. Нужно было спешить – впереди меня шла домой Она.
С чувством – на грани экстаза, я видел уже как поравняюсь с ней и, не задумываясь, на одном вдохновении, на залпе нервов, мгновенно обрушу на неё своё признание.
Я бежал по улице, отыскивая глазами её силуэт. И, не находя его, впадал в тревогу и отчаяние. И тут я заметил её, идущей по заснеженному дворику, в полном одиночестве. В этот миг мне стало ясно, что час пробил.
Преодолевая последние метры, отделяющие меня от неё, я вдруг почувствовал, что мои ноги начинают мертветь, пальцы – дрожать, а дыхание сбиваться. Но, всё-таки, сделав последнее усилие, я оказался рядом с ней и, дотронувшись до её руки, сказал: «Здравствуй!».
Она вздрогнула от неожиданности, но, тут же, как ни в чём не бывало, завела со мной дружеский, непринуждённый разговор.
 
И вновь я почувствовал, как я всегда чувствовал в её присутствии, - невыразимую словами душевную теплоту; такую находит скиталец в объятьях давно не виданного друга; я почувствовал внезапно тот покой, какой обретают корабли, оставленные у тихого, спокойного причала.
Она говорила о школе, об одноклассницах, о нелепых выходках учителей. И хотя я понимал всё, о чём она говорит, но поглощённый мыслями о предстоящем миге признания, не слышал её за шумом и ударами моего сердца.
И вот так мы шли вдвоём, озарённые солнечными лучами, обрамлённые тающим и искрящимся снегом. Если где-нибудь во Вселенной существует рай, то дорога к нему должна быть именно такой – светлой и лучезарной. И именно с таким чувством, как то, что бушевало в моей груди, должны входить в него изумлённые и очистившиеся через любовь люди.

Собрав всю свою волю, я приготовился произнести самое заветное,
то что вынашивалось долгими ночами мучительных бессонниц,
и - днями истерзанными бредом воображения.
Но слова мои застыли, не смея нарушить непостижимости того, что я увидел перед собой в откровении следующей секунды.
Она стояла, с невинной улыбкой и недоумением глядя на моё лицо, замершее в благоговейном восторге. А вокруг её лика (О, да! теперь это был лик!), траурным и мистическим светом, озарявшим овал её лица, колыхался светящийся диск, затмевавший для меня в тот миг Солнце.
О, нет этот свет не был резким или разящим. Он был совершенным воплощением тепла её разума и души. И с тех пор колыхание этого света сопровождает меня на всех путях бытия, сквозь время. Это был момент высшего озарения, настолько яркий и ясный, что для его описания мне не хватает земных слов.
Тяжким весом слова застыли на устах, и, в тот же миг, сердце моё бешенным ударом врезалось в горло, а кровь бушующим потоком затопила сознание. Я должен был произнести эти слова, но не мог.
Таков был бесповоротный вердикт судьбы: признание или жизнь.

А ещё была ревность. Ревновал я её до приступов гнева и удушья. До обмороков. Когда она шла с другим, то казалось, что мне вспарывают горло. К нему подкатывал такой ком, что я не мог дышать. Иногда было чувство, что по моему сердцу хлестнули холодным ножом.
От интенсивности муки я покрывался испариной. «А-а-а-а!!!»
Ревновал с исступлением, доводящим до бесчувствия. Ибо мой бог был прекрасен!
К провожавшему её счастливчику я относился, как к бессовестному вору, который украл у меня самое дорогое сокровище.
Я был беспомощен. Но решил разбить возникшее между ними согласие с помощью угроз и физической силы. Моя выходка, наверно, была смешной и нелепой, но – это был крик души и сердца.

От школы и до её дома они шли пешком. Он нёс её ранец. Она шла налегке, весёлая, свободная, сознающая исключительные права своей красоты. Казалось, она много говорила, а он её слушал.
Я решил опередить их и выйти им навстречу. Я сел в троллейбус и увидел, как их фигурки медленно поплыли за окном, и, отстав от троллейбуса, остались позади. Я проехал одну остановку, вышел и пошёл назад. Через минуту я уже мог их разглядеть. Тёмные силуэтики, на краю моего поля зрения, смешно подпрыгивали и постепенно увеличивались. Минуты через две, по моим расчётам, они должны были поравняться со мной,
и я панически перебирал в голове слова, жесты, и даже пытался настроить в уме громкость своего голоса. Сердце билось, а миг встречи приближался.
Не выдержав ожидания, я ринулся к ним. Губы мои дрожали. Было чувство, что слова просто переполняют мой рот, и нужно держать его закрытым, чтобы они не просыпались.
Когда они меня заметили, по ним было видно, что они сильно удивлены.
- Никогда! Никогда, слышите! Я не хочу видеть вас вместе! – выпалил я, глядя на их изумлённые, ошарашенные лица.
Через секунду они поняли значение моего присутствия.
- Увижу тебя ещё раз с ней, - морду тебе набью! – бросил я её проводнику.
Егор, так звали моего соперника, опешил и отступил назад, но Таня нисколько не растерялась.
- Уходи! Мы тебя не боимся! – крикнула она, заслоняя Егора,
и при этом сделала рукой такое движение, каким замахиваются гранатой на лютого врага. Этим размашистым движением она как будто отодвигала Егора за свою спину.
И тут я понял всю нелепость моей выходки. Слабея от внутреннего напряжения, я поспешно ретировался.
Стать Таниным врагом – не входило в мои планы. А теперь я видел, что совсем не продумал последствия своего поступка. Да — это был крик, - спонтанный и мгновенный выход для моего гнева. Да, я отступил, ведь теперь на меня гневался мой бог!
Теперь я понял, что мой бог не только прекрасен, но и отважен, несмотря на всю свою кажущуюся хрупкость…
Итак, мои угрозы привели меня только к собственному позору. Я сделал несколько шагов, спиной назад, развернулся и двинулся прочь.
Чтобы перейти на другую сторону улицы, нужно было переступить через канаву. Начинался мелкий дождь. И так как я не мог ни о чём думать, кроме своего постыдного бегства, то неожиданно и размашисто поскользнулся на глиняном скате канавы. Вся моя выстиранная и отутюженная с утра одежда погрузилась в воду. Когда я поднялся и выкарабкался наружу, глина и вода стекали с меня густыми потоками. Я опять побежал…
Когда я обернулся, то увидел, что Таня показывает на меня одной рукой, а второй держится за живот, заливисто и весело надо мной хохоча.

(с момента, когда я начал писать этот рассказ, - она снова начала мне сниться.
Я сплю. Мне кажется, что я нахожусь с ней в одной комнате. Она лежит на соседней кровати.
Солнце ещё не осветило мглистой ночи в окне, и поэтому в комнате темно и почти ничего не видно.
Я подхожу к ней спящей и хочу обнять. Почувствовав чью-то близость, она просыпается и пытается меня оттолкнуть. Но я произношу чужое имя, и она, не видя меня и мгновенно успокоившись, всем телом подаётся ко мне. С ударами сердца, мои артерии наполняются эфиром счастья.
Своими поцелуями я льну к её приподнятому телу, к губам и ключицам…)

Через много лет, когда, потеряв её, я всё-таки её нашёл, - оказалось, что она совершенно не помнит этого отрывка нашей школьной жизни. А ещё она не помнит, как я перед ней щеголял, демонстративно, при всех покупая ей дорогущие эклеры. Ну, да ладно.
Я дорожу тем, что есть, - тем, что осталось от этой юношеской истории.
Через много лет, когда о моей любви стало известно моим близким людям и друзьям, которых я в неё посвятил, следующее рассуждение с их стороны, стало частым мне увещеванием:
«Ты должен о ней забыть. Вокруг её образа ты взрастил утопию.                К тому же, она никогда не видела в тебе достойного мужчину».
И, конечно, я никогда с ними не соглашусь…
Ведь я не считаю свою любовь бесплодной, а такое тоже бывает, не имеющей под собой ни почвы, ни реальности. Ведь она, в своём апогее, доросла до объяснения, до признания…

Каждый день после уроков возвращение домой превращалось в довольно рискованное предприятие. На выходе из школы, у ворот и за углами, нас подстерегали небольшие шайки приблатнённых подростков. Не церемонясь, они могли схватить за руки любого «учёного» знайку, и таким образом, обездвижив его, вытрясти из карманов имеющуюся там денежную мелочь.
У тех, кто был хорошо, а значит – «вызывающе» одет, отнимали шмотки. То есть просто раздевали. Если кто-то сопротивлялся, ему могли для острастки показать нож. Если дело касалось девочек, то их унижали хамством, матом, развязностью движений, грубыми сексуальными намёками.
Однажды, побоявшись противостояния, я решил обезопасить себя: то есть пойти в обход. По дороге я встретил стайку одноклассниц, и, видя, что они идут «напролом», стал уговаривать их вернуться.           И чтобы добиться успеха, даже немного преувеличил степень опасности.
На следующий день, идя в школу, я опоздал на первый урок. Когда я открыл дверь нашего класса, то, понял, что речь внутри шла обо мне. Я понял это по тому, как все головы повернулись ко мне, и по всему классу прошёл недовольный ропот.
Наша классная руководительница, строгим и резким голосом, вызвала меня к доске.
- Посмотрите все на этого еврея, - сказала она, - Он не смог защитить девочек!

Ходили слухи, что старшеклассники устраивали массовые драки на пустыре городской свалки.
Мы, те что помладше, на случай стычек, носили в ранцах дубинки, которые состояли из металлических стержней, заплетённых в телефонные шнуры. Дубинки эти, наподобие ментовских, били очень больно, но не оставляли никаких следов.
Как-то я возвращался домой с другом, Лёшкой Зюзином. У ворот школы нас остановили двое обритых наголо таджика.
- Деньги есть? – спросил тот, что пониже и понаглее.
- Есть, - ответил Лёшка, и полез в ранец.
Неожиданно для меня, он вынул свою дубинку, и, через секунду, она с треском опустилась на бритую голову.
Оставался второй. Он попытался придвинуться ко мне, но я со всей силой ударил его подъёмом ступни в промежность. Он присел, скорчился и захрипел.
Не дожидаясь пока на шум прибегут другие, мы с Лёшкой скрылись с места драки.

На следующее утро перед школой у меня произошёл разговор с матерью.
- Мам, я боюсь идти в школу.
- С чего вдруг? – спросила она.
- Вчера была драка. Если я пойду сегодня в школу, меня могут пырнуть ножом.
- Ну, вот ещё придумал?! Да кому ты там нужен?
В школу я шёл, с опаской озираясь по сторонам.
Я подошёл к школьному стадиону и увидел одного из вчерашних незадача-приставал, которого я ударил в пах. Когда я приблизился, то увидел, что он старательно, подобострастно протягивает мне руку через металлическую решётку стадиона.
- Здравствуй, джура. Давай дружить.
(«Джура», по-таджикски – друг ).

Лёшки уже нет. Он первый из нашего класса, кто ушёл из жизни.
Говорят, он спился. Не нашёл себя. Ему было всего 29 лет.

…Я снова один в школьном дворе любуюсь первым зимним снегом.
Провожу одетой в варежку рукой по опушённой снежными кристалликами ветке. Под согретой варежкой снежинки тают и превращаются в капельки талой воды. Мне думается, что я похож на эти прозрачные капли, которым уже никогда не стать снова снегом.

…Мы едем в троллейбусе, держась за кожаные ремни. Она смотрит на меня, рассеянно улыбаясь...
И тут происходит что-то странное и ясное. Пространство, в котором она находится, отделяется от общего пространства троллейбуса и мягко, но явственно, освещается... Оно действительно лучится каким-то странным и удивительным светом... Хочется прикоснуться, сказать – «люблю…», разрыдаться…


Рецензии