Дуняша
Гудит в крышу дождь, играется для собственного удовольствия который день подряд. Обволакивает слёзно окна он, пузыриться и скачет, булькая по лужам. В избе скука беспросветная, безнадёга в тяготе безделья. Дуняшка сидит у окна, ничегошеньки не делая, и глядит-проглядывает, что-то там раздумывая в голове своей. В тусклом мокром окне лишь струи, текущие в разные стороны. В глуповатом выражении лица не видно ничего, только скука неимоверная показана на фоне неутихающего дождя, барабанящего и поющего лишь ему одному понятные мотивы.
Иной глянет, да и скажет, мол, дура какая-то – орясина, да и только. А ведь никому даже в голову не придёт, что девку эту надобно смотреть и любоваться ею не в таковой скучной обстановке. Ведь именно в этот момент она переживает пустые и мёртвые минуты жизни, к которым непривычна. Но совсем другая Евдокия, когда вдруг попадает в свою стихию, в живую струю, поглощающих её с ног до головы жизненных интересов. Может, она сейчас не совсем красива, по топорному выстругана, по-деревенски сколочена, согнувшись в кочергу, но стоит только выйти Дуняше на работу, как тут же наступают невероятные перемены…
Дуня не знала, что такое деньги, но только в труде чувствовала жизнь настоящую и по-другому себя не представляла. Отец научил её работать с малолетства, не задавая никаких вопросов. А потому и жила Дуняша, как и многие в то время с куса – работала за кусок хлеба. Отец был ещё здоров не по годам, а это во многом спасало их положение, чтобы хоть как-то сколотить нехитрую одежонку. А уж коли выросла Евдокия в работе, то возбуждалось в ней трудом то самое поэтическое настроение, помогающее ей разойтись в благоприятной обстановке, чтобы показать себя во всю девичью силу, вызывая со стороны неподдельное восхищение.
Хозяином Илья Демидыч был, а как же… Завели новгородцы уж давно особый порядок такой, чтобы друг к дружке обращаться по отчеству, в сути своей – по-княжески чтобы. Илья Демидыч устраивался поудобней, порой, и выглядывал с интересом, мол, сколько стоит кто-то из его работников. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить соответствующую цифру, которой соответствует тот или иной труженик. Один или одна столько-то стоят, в денежном исчислении, другие поменьше… Но при взгляде на Евдокию, совершенно никакой такой цифры, хоть убей, ему никак не представлялось. Илья Демидыч даже сравнивал её иногда с солнцем. Да-да, ведь только солнце трудится также непринуждённо, которое греет и растит, но не скучает, и не сердится, и даже денег не просит.
— Вона же, — бухтел хозяин, — и те бабы работають. Вона вить суслоны вяжут… Опять же сено гребуть и молотят подспудно… Но не то… Опять таки не то совсем.
— На кого пялисси во имя диавольского поспешания! — ругалась тихо, подошедшая в невтерпёж хозяйка дома и добрая жена Февронья.
— Дык, расскажу, ежели заинтересуешься.
— Мотри мне, Демидыч, не взыщи, коли что…
— Весело жить! А мать! – не обращая никакого внимания на замечание жены, восклицал Илья Демидыч. — Весело смотреть – не наглядеться, когда вокруг нас с тобой живое дело кипит.
В отличнейшем расположении духа сидел в то время хозяин на крылечке рабочей избёнки и грел, приятно покряхтывая, лысину на солнышке. А что? Погода была отличная и дела шли хорошо! Илья Демидыч, хоть и облысел, как говорится от ума – со лба, то есть, но и затылок сиял малость от лучей проворных. Достаточно большая выдержка Февроньи показывала непрестанное желание не подать виду, но к происхождению лысины благоверного относилась скептически и как бы не доверяла его речам. Но муж старался тоже, чтобы между супругами не могли происходить хоть малейшие недоразумения. Эти безукоризненные стороны их отношений могли бы ввести стороннего человека в некое заблуждение, ну да бог ему судья.
— Ма-ать! Поглянь ты только малость для сравнения, — не унимался Илья Демидыч. — Вон жа, в каждой бабе нужда видится, вроде бы и работает какая, но добивает день. У кого-то ноги стонут, у кого-то другая чушь всяческая: думки о ребёнке оставленном, либо злость на суженого. А высмотри Дуньку-то! Весёлая и неутомимая! Не то что хохочет на все долины прелестные до неба самого синего, но простая вся до не могу, светлая и радуется… Радуется работе собственной!
— Ну чего ты к ней прицепился наперво? Али что?
— А вон, вишь – баба сено ворошит. Ужель не видно тебе, что худо ей, бедолаге, что трудно обязанность выполняется. А Дунька? Грабли играют в её руках! Зубцы-то, зубцы смеются… Сверкают и летают по сухой траве! И всё, не нарадуюсь, без малейших усилий, без малейшего намёка на утомление! Или вон, другая бабища ворошит…
— Ворошит и ворошит…
— Ан нет… Ужель не присмотришься никак? Как косолапый ведмедь ворошит! Вроде работёнку справляет, но грубо и вынужденно.
— А Дунька?
— А Дунька, словно врождённое дарование во всех смыслах и при любых трудах! Она даже не представляет, что работает туточки. Она тут живёт.
— В этом-то ты прав, подспудно, — продолжала хмуриться Февронья. — Видала давеча и я… Как воду таскали, приметила Дуняху-то. Несёт работница какая ведро воды из речки, да так, что коромысло от надсады скрипит. Идти-то поди невесело, тяжесть обыкновенная к земле тянет. А до бочки ежели доберётся, ведро вывертает и: «Ах, божечки» – только и слыхать. А Дуньку не гнёт коромысло, лежит оно просто так на плече, не режет, вить видно. Даже вода в вёдрах не плещется, во как. Не спешит, не торопится, а уж легка во всём, что словами не выскажешь.
— Несокрушимо радушная она, — охнул хозяин, глаза в небо закатывая. — Одежонку бы ей справить… Как думаш, матушка. Батюшка ейный поскромнее норовит отделаться по бедности. Хоть и мы опосля Новгороду всё в тех же платьях ходим, но хотца отблагодарить рабу божью.
— Вижу, полюбилась девка-то тебе. Перечить не стану, перелопачу в сундуках барахло своё. Но ежели недоброе узрю, от лысины в задней части головы, что по чужим подушкам ёрзать норовит, мокрого места не останется!
Времена нехорошие наступили для свободного города, вывернули каждому горожанину ушат воды холодной на голову, что боярскую, что мастеровую. Всем досталось.
— Отчего на милом Новгороде так уныло стало? — спрашивала бывало Февронья.
— Нешто не знаешь, — отвечал муж, — весь люд, что остался после нас по церквам молится. У нас-то спокойно пока, не то, что ли… Сидим, да больше про землю и жито толкуем. А в Новгороде бы уж давно себя оплакивали. Уехали, да и всё тута. Не были богатыми, чай не пропадём. До коли, только… До коли будет продолжаться? И сюды придуть…
— Придуть, дальше пойдём – на Танаис, аль к горам Репьёвым кинемся, за ними хорониться станем, покудова цари московские не угомонятся.
Хоть и посматривала искоса Февронья на мужа своего, но к Дуняше относилась весьма любезно. И мысли не было приёмного сына Пахома к богатой девушке пристроить, ведь сама не боярских кровей, а вот об такой, как Дуня – задумывалась неоднократно. Да и ревновала Февронья Илью Демидыча не столько к Дуняше, а к Пахому, поскольку девка-то должна по возрасту кому положено достаться на радость полную, в последствии, чтоб детишками малыми родителей развлекать.
Оба они, и Илья Демидыч и его супруга были молча согласны в том, чтобы дать в волю Дуняше работать до полного удовольствия. Не препятствовали, что вы… Улыбались, также как улыбаются мудрые родители, совершенно не препятствуя играть ребёнку. А Евдокия перерабатывала на их семейство столько, что если бы перевести в деньги, то вышла бы большая сумма. Но работница даже не заикалась о деньгах. Пришлёт, бывало, отец, когда далече на сенокосе работал, грамотку на бересте, мол, выпроси денег чуток. Так отнесёт письмецо девка хозяину. А Илья Демидыч, прочитав, посылал по возможности столько, сколько сам хотел. Дуняша была довольна только тем, что выслали батюшке деньги, которая она сама заработала, а сколько их, никогда не понимала. А ещё не понимала она, если начинали парни подшучивать над ней…
Вечер в ночь уж перешёл, а ночь чудно томила. Засиделась девка у окна в своём безделье. Да так, что в душе девичьей поднимались смутные желания. Становилось вдруг хорошо и в то же время – грустно-то как. Непривычно, но ладно с неизвестностью.
Под крыльцом послышался шёпот. Это был голос Пахома:
— Гулять почём не приходишь?
— Тебе-то чего от этого? — вполголоса отвечала лукаво Дуня.
— Дык все девки в хороводе давно уж… А ты ¬– чаво тебе?
— Папка заругается.
— Он же на покосе в дожде застрял… Далече…
— Вот уж и спросится не у кого.
— Ага.
— Диявол какой.
— Пойти, что ли мне от тебя?
— Ладно, выйду сейчас… Погодь тока.
— Хоть бы поздоровалась… — корил Пахом Дуняшу, только та с крыльца сошла.
— Не понимаю этого.
— От чего ж?
— Ну как… Ежели не видеться днём, то ничего. Вот если бы спали ночью, тогда другое дело – здоровкайся.
— Вона, выверты какие, и не подумаешь зарас.
— А что я тебе?
— Глянулась давеча…
— Вот ещё… Родители твои поди заругаются. Кто я такая – без роду и племени.
— Все мы одним миром мазаны. Я то ж из таковских. Ведь приёмный сын-то. Твою мамку сгубили в Новгороду, слыхивал я. А моих обох со свету сжили, покудова мальцом был ещё..
— Ладно, пошли уже…
— Пошли.
— Слушай, а ты с бабами дерёшься? Страсть не люблю, когда мужики, опьянчась, баб деруть!
— С тобой задерись, пожалуй… Видели намедни, как ты того дядьку коромыслом отходила разом.
— И ты добавил малость.
— Знаешь, что? Ну их, девок… И на дух не нать! Пойдём к реке?
— Пойдём.
Свидетельство о публикации №221122701898