Утоление печали

 Я открыла дверь, вышла на площадку, вставила ключ в замочную скважину и услышала шаги. Кто-то спускался по лестнице совсем рядом – пролетом ниже. Взглянула и увидела… Маму. Она, будто была на нашей площадке, постояла у двери и, почему-то не позвонив, решила уйти. Я гляжу вослед маме, вижу сверху ее шаль, пальто, руку, скользящую по перилам. Дыхание у меня перехватило… Наконец дверь закрыта, ключ в кармане, и я медленно, очень медленно (так идет мама, тяжело переставляя больные ноги) следую за ней.
      Я вижу и верю своим глазам – идет моя мама, хотя этого просто не может быть, потому что ее уже несколько лет как нет на земле. Но ведь это она: вот ее шаль пуховая, коричневая, оренбургская. Она всегда находила себе только такую с длинным пухом на легкой основе.
      - Хорошая шаль должна продергиваться через обручальное колечко, вот тогда она в самом деле оренбургская, - убеждала меня мама.
      У меня хранится старая мамина шаль, выношенная до основы.
      Мама повязывала шаль по-деревенски низко, до самых бровей. Голова у нее всегда мерзла, поэтому вниз поддевался еще штапельный или ситцевый платок. Вернее, даже и не поддевался, она всегда его носила и в доме, шаль просто надевалась сверху. Но если шла в присутственное место, например, в поликлинику, то платок обязательно менялся на чистый и обязательно нарядный.
      В последние годы под шаль поддевалась еще и каракулевая легкая шапочка, которую за ненадобностью я отдала маме.
      - Теперь мою голову никакому ветру не пробрать, - радовалась мама, натягивая и шапку так же до бровей.
      - Не бойся, не бойся, - хвалилась она очередной обновой, заставляя меня держать шаль на весу двумя пальцами только за пух, - видишь, не рвется, значит – настоящая.
      Мама любила песню Людмилы Зыкиной про оренбургский пуховый платок. Наверное, слушая, вспоминала свою маму, как я сейчас вспоминаю ее. Когда я приезжала домой, а случалось это чаще на праздники, на стол к обеду подавалась и бутылочка вина. Папа предпочитал портвейн. В конце обеда мама просила: «Давай споем «Оренбургский платок»!»
      И мы пели. Я высоко, мама вторила, а папа подтягивал баском…
      Я смотрю на спускающуюся по лестнице маму, на ее любимую пуховую шаль, повязанную до бровей. На скользящую по перилам руку. Руку с коротко аккуратно постриженными ногтями, на которой знакома мне каждая жилка, каждая морщинка, каждое пигментное пятнышко. Я помню эту руку молодой. А потом стали появляться эти пятнышки.
      - Мама, у тебя же этого не было, - удивилась я в очередной приезд.
      - Мало ли чего у меня не было, - отшутилась она.
      Мамина рука от работы всегда чуть шершавая, но такая для меня нежная и желанная, столько раз прикасавшаяся ко мне, утешающая, ласкающая. Как мне хочется сейчас припасть к ней. И я припадаю сердцем…
      А мама уходит все ниже и ниже. И я шаг за шагом за ней. Пальто тихонько бьет ее по голенищам валенок. Хоть и укорачивала, а так и осталось длинным. Мама не любила длинную одежду, и так из-за больных ног ходила с трудом, а длинные полы еще больше мешали. Носила не длиннее, чем до середины икры.
      Пальто мы покупали здесь, в городе. Мама за лето наторговала, накопила копеечку, с огорода и приехала ко мне, чтобы я помогла выбрать. Конечно, коричневое и безо всяких излишеств, но обязательно добротное, прочное. Понравилось нам хоть и коричневых тонов, но чуть помягче – кофе с молоком. Из хорошего драпа.
      - Вот это добрая ткань, - удовлетворенно произнесла мама, - видишь, ворс аж лоснится. Ноская будет. И воротник хороший: цигейковый, коричневый.
      Все было по вкусу, только длина не та – по щиколотку.
      - Мама, - уговорила я, - смотри, как тебе хорошо, карманы на месте, а подол подошьешь.
      Укорачивали они пальто с подругой-портнихой, которая по своему вкусу убедила оставить чуть подол подлиннее. Вот и хлопает теперь по голенищам.
      - Быстрей подол обобьется, - горевала мама, но укорачивать больше не стала...
      Она идет потихоньку, и я за ней, не отрывая глаз, вся обратившись в зрение и память: вот мелькнул из-под полы пальто носок подшитого валенка. Маминого, такого знакомого. Теперь я ношу их уже столько лет. Незадолго до смерти мама отдала мне, когда я уезжала от нее в сорокаградусный мороз.
      Чудные валенки-самокатки. Мама носила только такие, для больных ног они мягче. И сразу подшивала, для лучшего упора и большей носкости.
      Я иду за ней, смотрю на нее, и мне не страшно. Мне до слез блаженно идти вот так за мамой, все в ней до мелочей узнавая. Я понимаю, что это вот-вот, сейчас оборвется, кончится. И знаю, что иначе нельзя, потому что если это действительно окажется моя мама, то я этого не осилю. И все же внутренне кричу Господу – яви свою милость, сотвори Чудо!
      Как будто это не чудо, то, что происходит сейчас. Ведь сейчас это действительно моя мама. Чудо уже явлено – мне подарено это свидание, подлинное, истинное.
      И вот – последний пролет. И я понимаю, что я должна сделать сейчас. Я должна обогнать маму, пройти мимо, проститься с ней и первой выйти из подъезда.
      Я ускоряю шаг, легко догоняю ее и, даже не глядя, вижу чужой профиль, серую, а совсем не коричневую шаль, те излишества на пальто, которых не любила мама, и войлочные сапожки вместо валенок.
      Мамы уже нет, она улетела туда, в ту обитель, которую уготовал ей Господь. Я обхожу эту чужую женщину и, выходя из подъезда, глубоко вздыхаю, понимая, что все это время я не дышала.
      Иду по своим делам, утирая слезы, и благодарю Бога за посланное мне свидание.


Рецензии