Астахов

С воодушевлением обещая себе как следует отдохнуть в отпуске, выходить на улицу и не строить никаких планов, Астахов с первого же утра понял, что не сможет сопротивляться косности и верному соратнику (а, скорее – предателю) педантизму, так что уже в первые минуты пробуждения принялся мучительно рассчитывать, успеет ли он написать сегодня пост до обеда, отредактировать вчерашний (ужасно, на его взгляд, корявый), а также досмотреть последний фильм Спилберга, чтобы составить полный список по его фильмографии с оценками, которые он теперь неуверенно перебирал в голове, соображая не был ли слишком строг или наоборот – а ведь до этого нужно еще позавтракать, сходить в магазин, ответить на комментарии пяти постоянных читателей в блоге и сообщение друга, настрочившего вчера привычно эмоциональное и длинное послание, которое Астахов тоже отложил на сегодня, так как вчера не было ни сил, ни особого настроения – и понял, что линия времени натянулась, как струна, не оставляющая возможности ни подумать, ни свободно вздохнуть, ни шевельнуться. Лежа в постели с трещавшей от пересыпа головой (что не удивительно, когда вчера встал в шесть, а сегодня в двенадцать), он поражался, как можно быть настолько глупым и наивным каждый раз, зная себя и свой характер наизусть – и все же продолжая мечтать о свободе. Но какая может быть свобода, когда просыпаешься собой, разбитый и таким мрачным утром (настолько уныло и пасмурно, что не просыпаться бы лучше и вовсе), а в голове уже это расписание, автоматически сформировавшееся, как только сознание вернулось к тебе – будто бы ты и вообще не властен над ним?

От такого направления мыслей и привычной зацикленности на себе Астахов сразу приуныл. Даже собственные обои, ковер и дверь в соседней комнате казались ему такими же унылыми и какими-то особенно и отталкивающе выцветшими. Да и вообще каждый знакомый образ, возникавший у него в голове, отравлялся теперь критичным и циничным настроем, уже лепившим во всю снежный ком, обраставший неудачами, сомнениями и проблемами (вчерашними, недавними и неизменными), которые складывались теперь в единую и безнадежную картину астаховской жизни, от которой ему окончательно расхотелось вставать и начинать этот предсказуемый день – но он все-таки поднялся, спустил в тапочки ноги и вяло поплелся по коридору. Последовавшие за этим зарядка, завтрак и поход в магазин прошли для него в попытках перестать думать о себе и своих проблемах, что, конечно же, не получалось – так что, усевшись за стол и открыв ноутбук, Астахов ощутил вдруг омерзение и страшную усталость от всего того, чем ему приходится заниматься, когда он мог бы писать настоящие шедевры, снимать кино, а лучше всего – помогать людям. Но он тут же грустно усмехнулся, поняв, насколько бессмысленна попытка обмануть себя в таком давно понятном и известном ему споре с самим собой, ведь выбор очевиден заранее и подтверждается всей его жизнью, в которой он не делает ничего для других, будучи преданным и отданным на растерзание лишь самому себе и своим музам (или демонам) – и никуда от этого не деться. Необходимо мыслить трезво и быть реалистом – но именно это-то как раз и невозможно. Ведь ты витаешь в облаках, пытаясь скрыться от людей, от ответственности, от жизни как таковой – какой уж тут реализм? Астахов опять усмехнулся и открыл браузер, обнаружив все нужные вкладки с сообщениями, на которые приготовился с неохотой отвечать – но внимание его уже через секунду отвлек буквально свалившийся откуда-то нагло и сверху, на одном из киносайтов, большой и анимированный постер, на котором красовалась надпись «Фантастические твари и где они обитают» – фильма, про который он давно уже слышал и не горел желанием на него идти («Гарри Поттер» навсегда остался в юности) – но внезапно оживился и понял, что нашел искомый выход.

Бросить все и рвануть на «Фантастических тварей» – но только так, чтобы успеть и пообедать там. Этот аспект был для Астахова крайне существенен – основательно и с пользой перекусить (но не раньше трех – и уж точно не позже шести), чтобы сидеть потом в зале со спокойным удовлетворением – хотя в таких ситуациях полный живот как раз таки, наоборот, мешает смотреть, неуютно урчит и переворачивается внутри съеденным лишним куском, который ты зарекался ни за что не съедать – поэтому что, спрашивается, удовлетворительного в педантичном выполнении такого долга, который, хотя и выполнен, но создает явные неудобства? Развлекая себя подобными мыслями, он купил на сайте билет и весь взбудоражился (так что начал даже мерить шагами комнату, выпаливая на ходу реплики из воображаемого диалога, в котором так остроумно критиковал, но и хвалил только что увиденный фильм, обращаясь к знакомой девушке, которую едва ли бы решился пригласить), но, в общем, не знал, чем занять себя до похода в «Храм» – и снова (хотя и с трудом) уселся на место. О написании поста в таком состоянии не могло быть и речи – зато почти даже с удовольствием Астахов перечитывал тот старый, что казался ему в воспоминаниях таким несовершенным – теперь же обнаруживал внезапные живость и звучание, на которые он совершенно до того не рассчитывал. Автор знал, что в подобных ситуациях настроение ослепляет и не дает полной и объективной картины – зато позволяет с блеском вносить коррективы, что так и рвутся наружу сами собой, поражая самоочевидной, но по-прежнему внезапной оригинальностью – истинным творческим вдохновением, не лишенным самовлюбленности – но и явного мастерства тоже.

Закончив шлифовать, Астахов не переставал любоваться, перейдя уже к совсем другим и старым записям, в которые с прежней детской радостью, с почти отеческой любовью и с восторженностью, подступавшей к глазам, вчитывался и вчитывался, как и в комментарии, живо напоминавшие конкретные мгновения его жизни и даже ощущения тех времен (но только самые приятные) – и даже не заметил, как перешел к чтению уже чужих, потом каких-то новостей, случайных страниц, бесцельному их листанию и просмотру роликов на ютубе (в которые вкладывал ту же страсть и все тот же стучавший в висках и все облагораживавший светлый настрой), но почувствовал, наконец, что оно угасает, наваливается тяжесть, зевота, легкая дурнота – эйфория отпускает. Ему опять уже стало тошно и мерзко от того, что он тратит время впустую, а день неумолимо движется (и лучшие часы позади), так что он отчаянно схватился за наушники – как и всегда делал в таких ситуациях, надеясь, что знакомые и любимые мелодии вернут ему расположение духа. Но и они не приносили радости, звучали как-то неясно и глухо, словно голоса у певиц вдруг изменились и начали проступать недостатки, которых он раньше намеренно (наверное) не хотел признавать и замечать – теперь же они напоминали Астахову о собственном плохом вкусе, зацикленности на одной и той же музыке, на самой этой зацикленности, на мыслях о мыслях уже о ней – и так далее, и так далее по кругу. Раздраженно сорвав и бросив наушники обратно, он снова уселся за ноутбук и загрузил стратегию, в которую никогда бы не стал играть днем, но делать было нечего, так как отчаяние грызло – спасти же могли только тяжесть, отупение, наркотик.

Больше других вещей Астахов ненавидел неясность, затуманенность рассудка, погружавшегося в болезненную зависимость от примитивных и однообразных действий компьютерных или телефонных игр, на которых он продолжал фокусироваться уже на автомате, притом что ненависть к себе все возрастала, оставляя возможность для «я» лишь беспомощно и завороженно наблюдать за собственным падением в пропасть порока – таким невыносимо ужасным, но и безответственно-легким, а главное – неизбежным абсолютно. Судорожно отрываясь от экрана и взглядывая на часы, он понимал, что скоро надо идти (через пятнадцать минут, через десять), но в силу все той же сторонней зачарованности самим собой и течением времени (ощущение каждой секунды, проходимой стрелкой, раскаляло и предельно напрягало его сознание), Астахов не мог пошевелиться, с каким-то идиотским наслаждением ожидая последнего мига, когда уже нельзя будет не сорваться с места и не начать действовать – причем вдвойне быстрее и безо всяких ошибок. И с кристально ясным сознанием и удивительной точностью, с действительно удвоенной резвостью и восторженной ребячливой артистичностью он носился по комнатам, одевался, умывался, собирал сумку, искал ключи, бумажник, паспорт, проверял свет, газ, закрытые окна. Как и всегда, его искренне поражала пространность и нескончаемость каких-то пяти, казалось бы, жалких минут, за которые обычно не успеваешь сделать и что-нибудь одно, даже самое простое – а тут вдруг умещается все. Поражало и то, почему он никак не мог начать собираться раньше (на те же самые пять минут), многократно повторяя ту же самую несусветную и непрактичную глупость, из-за которой однажды можно забыть про газ или про балконное окно, куда свалится сверху соседский окурок – и привет. Вот и теперь, вылетев на улицу, Астахов с ужасом воображал себе, что забыл повернуть в двери ключ, пытаясь восстановить в памяти сразу же и весь эпизод, до каждого отточенного повседневностью движения – на что, собственно, и рассчитывал, так как, хотя рассеянность и доставляла ему порой немалые хлопоты, автоматизм куда чаще выручал и гарантировал надежность.

День был, скорее, теплым, приятно снежным и не очень-то морозным – пускай и налетал уже небольшой ветерок, от которого приходилось кутаться и внутренне прятаться, вспоминая об извечной проблеме на холоде. Связанной с определенными частями тела, но в особенности – с шеей. Причем начинается она (проблема) еще осенью, в период переходный, когда появляется риск застудить то, о чем до этого (осенью ранней и летом) ты не думал или не вспоминал вовсе. Шеи же это касается в первую очередь. Рано или поздно, наступает такой момент, когда воротник куртки (часто отходящий) не закрывает ее настолько, чтобы чувствовать комфорт и безопасность в полной мере. Поначалу ты сопротивляешься, выпендриваешься – но скоро и сам замечаешь, что придерживаешь воротник рукой и думаешь только о шарфике. Но и с ним есть свои очевидные и неизбежные трудности. Почему? Потому что шея – место наиболее уязвимое, нежное и простужаемое легко. Шарф, окутывая ее вначале крепко, по всей площади, начинает постепенно разматываться, сползать – но ты этого не замечаешь. Ты идешь по улице, надеясь на него, думая, что защищен, спрятан и укрыт по полной. По факту же, шея, вертящаяся туда-сюда, обнажается сама – легкомысленно и естественно. Шарфик, конечно, греет ее, спасает, но бывает туговат, колюч, да и вообще – ограничивает в движении. Не успеешь опомниться – как все уже съехало, открылось, там и тут зияют участки кожи, перед ветром совершенно беззащитные. Причем обнаружить это порой невозможно. Ты, конечно, будешь нащупывать их рукой – но, если нет поблизости зеркала, заботливой мамы или друга, так и проходишь, вероятно, с голой шеей, пока не окажешься дома, в кафе – хоть где-нибудь, где можно переодеться и взглянуть на свое отражение. Можно, конечно, вытащить телефон и посмотреться в него – но все время как-то неловко, глупо, кажется, что все на тебя смотрят. Другая же проблема – настрой. Часто, зная о том, что нужно идти куда-то, ты заранее испытываешь мандраж. Может быть – совсем беспричинный. Достаточно и того факта, что тебя ждут улица, ветер и слякоть. Из-за всего этого, еще дома, начинаешь дрожать как осенний лист, словно настежь открыты все окна. И, как бы настроенный замерзнуть, ты мерзнешь куда сильнее и снаружи, где к холоду внутреннему прибавляется теперь и уличный. Еще в квартире, сунув руку под рубашку, ты вздрагиваешь от прикосновения: контраст между животом и ладонью оказывается разительным. Та же история и с щеками. Наконец, последняя (из главных) неприятность – ноги. В холодную погоду, в теплом помещении, не сложно отогреть и напарить их – даже и от нервов. На улице же вся эта влага замерзает, и подошвы твои становятся сырыми. Но хуже всего, если наступил еще и в лужу – что кажется поначалу безобидным. Но довольно скоро и без того влажная стопа начинает холодеть и стынуть заметно больше. Конечно, происходит все это только при ощутимом морозце – но и сейчас вполне себе даже возможно.

Вспоминая все эти свои преувеличенные особенности, Астахов, и впрямь, чувствовал, что шее неуютно, что ноги вспотели – мандраж же охватил еще за ноутбуком, когда он уже подсознательно чувствовал, что скоро выходить – и организм откликнулся тут же. Поход в кино был вещью для него, хотя и не обыденной, но привычной несомненно. Ничего незнакомого, непредсказуемого и пугающего в этом не было – и все-таки он дрожал. Но дрожь эта не была страхом, являясь (как решил Астахов) реакцией на резкую перемену быта, разрыв спокойного и плавного течения жизни, которому он безвольно и по слабости душевной потакал – так что холодные объятия долга (вылезти, выйти) в подобный момент чисто физиологически воздействовали на него, пусть даже необходимость эта была спланирована им самим же, но все равно – словно посторонняя, вынужденная, как дань социализации и тем нормам, которые Астахов так тщательно разрабатывал, фантазировал на их тему – но не мог применять в жизни, всерьез не надеясь даже на реальную возможность этого. Так и теперь, когда он считал необходимым наблюдать, фиксировать, погружаться в окружающий мир, покидая себя, все выходило наоборот – и мысль о том, сможет ли он посмотреть сегодня еще два фильма (ведь от кинотеатра он перенапряжется и переутомится), как планировал до этого, по-идиотски глубоко и основательно погружала его обратно вглубь. Конечно, Астахов был слишком наблюдателен, чтобы не заметить уютных пустых двориков, снежные шапки ограничительных столбиков, скамеек и машин, мимо которых он проходил, как и мимо собак, взрослых и детей – но все это никак не могло по-настоящему отвлечь и захватить его целиком.

Разве что дети, попадавшиеся особенно часто, заставляли его, как и всегда, растрогаться и издалека любоваться ими (такими непосредственными и живыми), тогда как сам он чувствовал себя невероятно скованным и даже вспотевал при мысли, что кто-нибудь из этих малышей врежется в него, бросит снежком, заговорит – а он не сумеет правильно отреагировать. Простейшие реакции в отношении простейших вещей не удавались ему совершенно – и это до отчаянья бесило Астахова, боявшегося малейшего осуждения, насмешки или снисходительной улыбки со стороны постороннего человека. И, словно назло, женщина, гулявшая с таким малышом, неожиданно поскользнулась и упала, так что тот остановился и беспомощно-удивленно смотрел на нее – Астахов же, сделав каменное лицо, равнодушно прошел мимо, будто бы и не заметил ничего, усиленно рассматривая дом на другой стороне улицы, но весь оледенел и одновременно загорелся изнутри, сознавая до чего же фантастически бессовестно и не по-человечески он только что поступил. В подобных ситуациях, когда у людей холодели обычно руки или краснело лицо, он чувствовал, что вся кровь уходит у него в ступни, загорающиеся словно лоб в лихорадке и сосредотачивающие в себе все переживание, всю болезненную мнительность и противоестественную нервозность – в остальном почти не заметные и никак не проявляющие себя вовне. В таком состоянии он и месил ими снег, стараясь идти помедленнее и хоть немного остынуть – но, смотря на часы, сознавал, что опаздывает (причем так, что можно успеть, а можно и не успеть, и это-то – самое противное), из-за чего ускорялся вновь, и вновь притормаживал, убеждая себя не торопиться, так как это сущая мелочь и нервов его она не стоит – но опять косился на запястье со стрелками.

И тут посреди дороги, на финальной прямой перед «Храмом», Астахову стало вдруг ужасно смешно и одновременно – ужасно грустно. Незаметно воспарившим в объективность взглядом он озирал и нашел себя внизу – среди сотен других идущих, едущих и спешащих по своим делам, и понял, до чего же он гротескный, жалкий – но такой, в сущности, предсказуемый и привычный человек. Мерзнет, устает, думает о насущном так, словно и нет ничего больше кругом. Многотысячелетней истории, искусства, природы, Бога, любви, дружбы, обязанностей – других, отличных от него, но таких же в точности людей. Есть только он – центр вселенной, с вращающимися вокруг него мыслями о фильмах, комментариях в блоге и плохо переваренном завтраке, которые и составляют смысл существования, так как занимают его полностью. Тем не менее, Астахов заметил, что начало темнеть – и очертания домов в снежной дымке и далекие огни за полем приобретали все более уютный, волшебный и сокровенный характер и смысл. Портила картину разве что новостройка – с огромным жирно-асфальтового оттенка чудовищем во главе, словно цитадель зла закрывавшего половину неба – и производившего впечатление одновременно жутковатое и гротескное. И, хотя он не имел ничего против современной архитектуры (а индустриальная эстетика современных городов так и вообще во многом привлекала и находила в нем отклик), Астахов не мог не признать разительной примитивности как формы, так и замысла всех этих построек в целом. Хотя дело было не совсем в примитивности – а лишь в ясной нацеленности на очевидную выгоду, на заданное направление развития всего оболваненного человечества. Гигантскими коробками, окруженными бесчисленными шоссе, дорогами и автостоянками (с редкими зелеными островками и крошечными двориками для детей), будет застроено все – и по одному образцу. Люди будут ютиться в этих кубах, погруженные во все более возрастающую виртуальность существования и изолированность от себе подобных – единственным же развлечением, центром и смыслом их жизни станут такие вот «Храмы» – сияющие, многоликие и многоэтажные, заманивающие и поглощающие все и вся Вавилоны. В общем-то, и уже они – словно отдельный город, отдельный мир, самодостаточный и обособленный. Туда ходят, для того чтобы есть, покупать, отдыхать, развлекаться, встречаться с друзьями, с коллегами по работе, с кем-нибудь еще. Остается добавить только спальный этаж – и стеклянного царства можно будет не покидать и вовсе. По соседству же разместить гигантский улей из контор и офисов как универсальное место для работы, а можно даже – и все вкупе.

И, словно в подтверждение его мыслям, навстречу прошел парень, одетый так, будто на улице – сентябрь, заколоченный в скорлупу наушниками и взглядом, устремленным в землю – типичный представитель того поколения, которое так живо воображалось Астахову в антиутопической атмосфере общества потребления, каким все больше и больше становилось оно и взаправду вокруг. Хотя, спору нет, все так же манили и обещали ему что-то горящие огни в окнах, и люди, которые находились за ними, и их разговоры, домашние особенности, жизнь как таковая вообще – но близость и загадочность всего этого невидимого внутреннего устройства были, конечно, лишь привычно-удобной и романтической иллюзией, такой стойкой и привлекательной именно из-за дистанции и альтернативности тому реальному, которым не можешь жить, а хочешь сбежать от него как можно скорее. Что, если бы он поднялся сейчас по лестнице и позвонил бы в одну из этих дверей? Кто бы открыл ему? Чужой, удивленный, усталый, возможно, даже раздраженный и испуганный человек? Едва ли бы его пригласили пить чай или остаться на семейный ужин. Все это было бы просто нелепо и страшно неловко – и не более того.

Почти довольный собой, Астахов вдруг снова уставился на часы и тут же прибавил, так как оставалось лишь пять минут для того, чтобы добраться до фудкорта, двадцать – чтобы пообедать, и не больше, чем еще пять, чтобы дойти до кинотеатра, получить билет, раздеться, пройти в зал и к своему месту, свалить куда-нибудь куртку и успеть, наконец, немного остынуть, потому что начинать смотреть кино взмокшим, со стучащими висками и мутной головой – занятие явно не из лучших. Однако, не успев еще войти в «Храм» и сделать два шага, он был вынужден отвечать (невнятно бормотать) что-то настырной и сексуальной блондинке в розовом наряде с блестками, успевшей всучить ему какой-то буклет и рассказать о новогодней лотерее, в которой он непременно должен поучаствовать. Вновь окаменело глядя куда-то в сторону и выслушав девушку до конца, Астахов с воодушевлением и даже почти с горячностью согласился, двинувшись в сторону, указанную красоткой, чья улыбка заставила вспыхнуть его еще сильнее, чем до этого – превратиться в ледышку – но, дойдя до поворота, с отчаянной решительностью бросился налево вместо права, так как, хотя и испытывал на щеках и в сердце стыдливую неловкость из-за обманутого доверия, все же никак не мог допустить опоздания на обед. Вынужденно сделанный крюк к другому эскалатору, который привел его к фудкорту почти на три минуты позже, чем он рассчитывал, заставил Астахова раздеваться на ходу и носиться между столиками, чтобы отыскать хотя бы стул, куда можно все это свалить – после чего он, наконец, добрался до «Теремка» (в другие заведения он не ходил, раз и навсегда укрепившись в мысли, что только здесь пища – максимально натуральная и здоровая) и встал в очередь. Делая вид, что разглядывает меню очень внимательно и придирчиво, он, в действительности, ничего не читал и не видел (не только из-за взмыленности, но и из-за плохого зрения), стараясь лишь лихорадочно подобрать первое и второе блюдо у себя в голове, чтобы самому потом не остаться недовольным выбором (который обязательно навяжет кассир, если он не спланирует все предварительно) и чтобы получилось не слишком легкомысленно-дорого – но и не слишком-то надуманно-скромно. Начав уже говорить, Астахов понял, что голос не слушается его (кассир даже переспросил), едва слышно хрипя и даже писклявя, так что поскорее переключился на бумажник, который достал из кармана дрожащей рукой и бессмысленно вертел его, пока заказ не приготовился окончательно.

Столик, за которым он уселся, как и всегда, шатался, так что приходилось сидеть смирно, не ставить локтей – и даже поднос двигать аккуратно. Астахов мгновенно обнаружил отсутствие чайной ложечки, застыл на месте – но решил никуда не идти, так как выгадать момент между заказами, когда у кассира будет секунда, непросто, перебивать же его или покупателя невежливо, неприятно – да и совсем для него некомфортно. А, кроме того, всегда можно воспользоваться вилкой, которая размешает сахар не хуже – что он и сделал, грустно себе улыбнувшись. Голова у него по-прежнему горела, и о еде он думать не мог. Не мог сосредоточиться даже на любимых блюдах, вызывавших обычно энтузиазм и желание делиться вкусовыми ощущениями – с собеседниками реальными или выдуманными. Вместо этого Астахов по привычке продолжал делать другое, а именно – оглядываться. Нервно и почти опасливо, чувствуя на себе взгляды со всех сторон – словно и не было у людей других дел и мыслей, кроме как настороженно изучать и наблюдать за ним, следить за тем, как он ест, как сидит, как ведет себя вообще – насколько он соответствует понятию «человек». Это не было манией величия, а лишь тотальной зацикленностью и, как следствие – постоянной боязнью, мнительностью, слабостью, неуверенностью в себе. Как будто все люди как люди – и только он один все делает не так, не так говорит, не так воспринимает – да и вообще не имеет тех же прав на обыкновенные поступки, слова и мысли, что так естественно выходят и выглядят у других, тогда как у него – вымученно и наигранно. Словно все тут кругом взрослые, а он – ребенок, который лишь подражает, притворяется, делает вид, что может вот так же ходить обедать, смотреть кино, делать покупки, жить – но, на самом деле, не верит в это, знает, что это не его настоящая жизнь, а обыкновенный и желанный вымысел.

И вновь как бы в подтверждение собственным размышлениям Астахов нашел взглядом человека, который сидел неподалеку, за одиночным угловым столиком – и являл собой пример «взрослой», самостоятельной, уверенной в себе личности. Это была девушка. До замирания сердца милая, уютная, очаровательная, располагающая – красивая, наконец. С чашечкой кофе в руках и нежной мечтательной улыбкой, в черном свитере под горло и с растрепанными волосами – короткими и каштановыми, отливавшими медью, в то время как лицо ее (чуть сонное и румяное) светилось светом внутренним и неугасимым. Она смотрела куда-то вдаль, почти не двигаясь и даже не моргая, забыв, кажется, и про кофе, и про толпу – про мир материальный в принципе. Астахов продолжал есть – и неконтролируемо, совершенно незаметно закралась ему в голову картина. Того, как он подходит к столику этой девушки, развязно-шутливо спрашивает разрешения сесть, садиться, придумывает тут же невероятный, но убедительнейший и простейший предлог, чтобы объяснить свое поведение и задержаться подольше, познакомиться, побеседовать, порадоваться вместе всей этой атмосфере, а потом… Теперь уже она подходит к его столику – и безо всяких объяснений присаживается, устраивается поудобнее, улыбается, глядит изучающе и выжидающе, иронично и загадочно – и не важно, что будет дальше, что будет сделано или сказано потом. Главное – само ощущение, сама мечта о таком миге, полном волшебства из-за места, времени и человека – уникального сочетания качеств и обстоятельств, сотворяющих новую вселенную. Вселенную как вспышку чувства, веры и небывалого прежде единения – каждый раз столь сильного и прекрасного, что нельзя поверить, будто бы оно исчезнет, растает и утратит свое значение. А вместе с ним – и всю открывшуюся красоту, и весь смысл существования мира и человека как образа и подобия Божия, явленного в этой вспышке, в этом моменте, в этой фантазии…               

Именно в фантазии, о чем Астахов наконец вспомнил, придя в сознание и поймав себя на этом занятии, которое давно уже внутренне осуждал, так как оно еще больше отдаляло его от мира реального, существовавшего для него эпизодически и, по большей части – вынужденно. Очередная иллюзия душевного сродства, создававшаяся за счет поверхностного обаяния, оболочки, образа своего идеала, додумывавшегося тут же на основе внешности – все это было слишком знакомо, безнадежно, незрело, но единственно возможно для него, как и всегда. И снова непроизвольная (но не позволительная ли?) радость обернулась для него приступом накатившего внезапно отвращения и безнадежного отчаяния, с каким он озирался кругом, слушал, смотрел – и приходил в откровенный ужас. Да, не был еще осуществлен тот амбициозный и глобальный план по окончательному порабощению человечества, какой мыслился Астахову на пути сюда – но совершенно очевидно, что к исполнению его уже приступили (и достаточно давно), а результаты налицо, прямо здесь и сейчас – там, где он сидит и обедает. Огромный, переполненный людьми и непрекращающимся гомоном «вокзал», опутанный сетью заведений с натыканными повсюду столиками и сценой вдалеке, у окна, откуда грохочет музыка. И в какой уголок ни спрячься, куда ни пересядь – она везде тебя достанет. Кажется, никто ее не просил, никому она совершенно не нужна – и, тем не менее, для посетителей все выглядит как будто бы естественно, терпимо и как надо. Так было, и когда он встречался недавно с одноклассниками, и потом отдельно со старым приятелем, и еще с одним. Почти везде эта невыносимая, заглушающая все разговоры и собственные мысли музыка, будто специально поставленная для того, чтобы людям было комфортнее уединяться, делать вид, что они общаются, слушают – тогда как, на самом деле, приходится страшно напрягаться для этого, и проще плюнуть, забыться, потеряться во всем этом – и именно так оно и происходит по факту.

Вспоминая свой разговор с одним из тех приятелей, Астахов понимал, что лишь силился изображать видимость беседы и заинтересованности в этом человеке – притом что испытывал внутри страшную скуку, тоску, пустоту, понимая, что пробиться невозможно – ведь самый образ жизни его приятеля и большинства ему подобных людей проходит по дурманящему и атрофирующему чувства и разум кругу каждодневных обязанностей и развлечений, упирающихся, в конечном итоге, во все тот же «Храм», куда он идет уже просто на автомате, не в силах придумать что-нибудь более оригинальное и свежее в той затхлой и бездуховной атмосфере, в которой живет, а, скорее – «существует» все время. И не важно, что другие ходят в боулинг, бары, ночные клубы, караоке или кальянные. Всюду одно и то же, везде – потеря себя. Вот двое подвыпивших парней с нагловатым и самодовольным видом (один – без куртки или пиджака и с выпущенной наполовину рубахой) – сидят и обсуждают, наверное, телок или бухло, тачки, рпгэшки или сериальчики – и думают, что так оно и надо, что в этом смысл жизни и заключается. Вот какая-то парочка тихо переговаривается о чем-то только им понятном и известном – но вряд ли таком уж радостном и не наболевшем. А вот двое родителей с привычно озабоченными и уставшими лицами, не обращающих внимания на детей – до тех пор, пока старший не уронит мороженое на стол, не обольется колой или не начнет облизывать пальцы – и тогда начнутся недовольные выкрики, озлобленные замечания, хватание за руки, слезы, обиды. Совсем не так у китайцев, которые в привычно неприличном количестве заняли два стола, смеются и показывают куда-то пальцами, делают селфи, пожирают, как и их детишки, картошку с бургерами – игнорируя тот факт, что одна из девочек ползает где-то под столом, а маленький мальчик ушел гулять по фудкорту. И обязательно везде эти грубые и вульгарные кавказцы, один из которых бесцеремонно тараторит и бормочет прямо у него над ухом, а другой – так просто храпит, улегшись на столе и зажав в своей лапище смартфон. Парень же напротив, с насупленным и деловым видом, окончательно залип в него, будучи еще и в наушниках. Мир для него не существует, как и для той очаровательной девушки, вот только – в смысле, скорее, противоположном.   

Но, посмотрев на часы, Астахов вновь «приземлился», засуетился и каждым мускулом, желавшим прийти в движение, ощутил, что опаздывает (то есть, обязательно опоздает) – из-за чего начал жевать быстро и пить чай, обжигаясь, отрезал наконец последний кусок, засунул его в рот, проглотил – и тут почувствовал вдруг обескураживающую резь с правой стороны горла, мгновенно и испугавшую, и заставившую запаниковать. Он и понятия не имел, чем таким острым можно было порезаться в этой мягкой и безобидной курице – и иррациональность самого факта вызвала еще более обильную испарину по всему телу, сопровождавшуюся еще более судорожными и задыхающимися сглатываниями, которые Астахов пробовал смягчить лимонной жидкостью, остававшейся на дне стаканчика. Но после каждой на мгновение прекращавшей боль спасительной кислинки та снова врезалась в мягкую стенку и поражала сознание неизбежностью и реальностью случившегося – так что, в конце концов, ему пришлось собраться (фактически и морально) и двинуться к кинотеатру в надежде, что скоро все неведомым образом пройдет, позволив ему нормально высидеть сеанс. К счастью, билет в этот раз не застрял в автомате (Астахов бы не удивился такому совпадению, прекрасно всегда работавшему по закону подлости), и он, имея целых семь минут в запасе, прошел в зал, уселся в четвертом ряду, скомкал куртку, уложив ее на соседнее кресло – и начал позитивно настраивать себя и успокаиваться, хотя это совершенно не получалось и мысли продолжали лезть в голову беспрерывно. Конечно, он думал и о том, что придется сидеть с курткой на коленях и париться, когда придут соседи (а они обязательно придут), и о том, что надо будет доставать незаметно в темноте очки, которых он по-прежнему стыдился, считая, что они не идут ему и лишают всякой мужественности и романтичности и без того неромантичный образ – о том, наконец, что будет думать о своем горле постоянно, что оно не оставит его в покое, что нет воды, которой можно будет смазывать ободранную стенку, что ему будет еще теснее и клаустрофобичнее между двумя рядами людей, так что сознание о невозможности выбежать (если ему вдруг станет совсем дурно) предоставит дополнительный повод для волнения.

Все это был, если и не типичный, то достаточно знакомый Астахову сценарий, согласно которому неуместные внутренние и внешние препятствия мешали ему наслаждаться кино, ради которого он и приходил сюда, будь это даже распоследний и дурацкий блокбастер. Даже в нем он рассчитывал обнаружить достоинства, которые заслуживали бы просмотра – и которые мало бы кто сумел отыскать, оценив при этом трезво и художественный уровень в целом, не впав в чрезмерную критику или одержимое восхищение, не опустившись до шаблонных трактовок или надуманных заумностей, но восприняв все как есть – не больше и не меньше. Настроившись заранее таким образом, Астахов с первых же кадров почувствовал, что это помогло, что он отдается и погружается в кино совершенно искренне (хотя оно уже и дает знать о своем уровне), так что минут через пятнадцать (а то и через десять) он почти забыл о своем горле, обнаруживая его теперь в потоке ощущений случайно – и отбрасывая максимально скоро. Просмотр же удался – и удался на славу. Эмоциональное единение с залом ощущалось не только на уровне заранее рассчитанных создателями слезных или смешных моментов, но и на уровне общего восприятия фильма, напоминавшего синхронные движения головой, плечами и туловищем во время спусков, подъемов и поворотов в тележке на американских горках. Возможно, то было приписыванием или частичным додумыванием чужого настроя и чужих мыслей – и все же Астахов почти обонял атмосферу зала, наэлектризованную столь же явно, как при взаимном влечении двух влюбленных к соприкосновению, либо поцелую.   

А, кроме того, непроизвольное, чисто прустовское воспоминание захватило и завихрило его сразу же, как только он услышал знакомую мелодию, мгновенно воссоединившую «Фантастических тварей» и первые две части «Гарри Поттера», которые он смотрел в далеком детстве – и помнил так хорошо именно благодаря бессмертной мелодии, содержавшей в себе разом не только целый пласт и глубоко личных, и даже не связанных с теми эпизодами воспоминаний, но и саму сущность кинематографического волшебства и простодушного обаяния той особой, свойственной только американцам сказочно-развлекательной эстетики, которую он прекрасно знал, понимал и умел обнаруживать – притом что все же не мог перестать очаровываться и доверяться ей, оказываясь застигнутым врасплох в моменты, подобные этому. Астахов и теперь отлично сознавал и отдавал себе отчет в происходящем – но наслаждался процессом совершенно искренне и по-детски. Он даже напрочь забыл о той прекрасной девушке, встречи с которой так жаждал, сидя за столиком – и которую заметил сидящей в зале, когда по привычке обернулся вначале осмотреть задние ряды. Но сразу после сеанса он заметил ее снова – и прочел на милом лице ту же веру в волшебство, то же непосредственное восприятие, ту же снисходительную доброту. Сложно относиться к подобному кино иначе и всерьез ругать его за то, что оно призвано быть развлечением и не претендует ни на что большее. В этом есть своя честность – пускай и меркантильная. Хотя кинотеатры, и впрямь, влияют на сознание чувства значительности и ценности (пусть даже и небольшой) только что увиденного, о котором продолжаешь думать и некоторое время после, купаясь в созданном настроении и иллюзорном видении реальности, приглушающей мрачные тона – несмотря даже на желание все рационализировать и не поддаваться самообману. А бывает и наоборот – так что внезапная озлобленность, вызванная влиянием громкого звука и большого экрана, даже слишком уж старается очернить то, что явило бы себя куда более чисто и ясно в уютной и уединенной атмосфере дома.               

Мысленно проговаривая про себя все эти знакомые вещи (да и что безудержная рефлексия и самолюбование его не смогли еще сделать привычным?), Астахов все-таки с удовольствием плыл по течению, убаюканный шумом прибоя далеких земель, открывавшихся в видении созвучно той волшебной мелодии, что продолжала крутиться в голове и преображать все окружавшее его – и видел теперь (видел по-настоящему) страшно знакомую и страшно радостную картину зимнего предновогоднего вечера на планете Земля, в небольшом городке, в мире Божьем и одухотворенном. Мире, как теперь вновь вспоминалось, фантастическом, бесконечно разнообразном – и совершенно на себе не зацикленном. Так что и дорога, и фонари, и снежинки, кружившиеся в их свете за окном уже мчавшейся домой маршрутки, и ночная жизнь невидимого города, каждого дома – и каждого, кто ехал сейчас с ним – казались самодостаточными и уникальными до поразительной, естественной, священной и светлой важности, устроенной так гениально просто и так захватывающе сложно, что хотелось быть и наслаждаться, вечно разгадывая эту загадку – и зная, что и вовек не разгадаешь до конца. Но слишком замкнутый, эгоцентричный (и привыкший считать, что это неизбежно) Астахов мог лишь, как всегда, мучительно наблюдать – и с сердцем, разрывавшимся от тоски, тянуться, всеми фибрами души стремиться навстречу и к той коротко стриженной красавице, что была снова поблизости, и к тому парню, что сидел за столиком напротив с телефоном и наушниками, но особенно – к маленькой девочке, так по-детски просто и по-взрослому деловито разговаривавшей и со своей бабушкой, и с подругой по телефону – и даже с мамой этой подруги, которую она поздравляла с наступающим Новым годом так непосредственно и мило. В каждом из них была искра, которой Астахов не давал разгореться, либо постоянно гасил в себе, боясь проявить ту же открытость и чувствительность – все то нормальное и человеческое. Слишком уж «самодостаточен» и слишком горделив он был – и слишком долго следовал по этому пути, чтобы победить инерцию.

Но сейчас он вновь смотрел на все тем воспарившим, немного меланхоличным, немного ироничным взглядом отстраненного наблюдателя (к которому примешивалась теперь и снисходительная доброжелательность и волшебная восторженность от эффекта просмотренного фильма), так что не было настоящего мучения и настоящей трагедии в его сиюминутном мироощущении – хотя он и отвернулся смущенно и торопливо от взгляда красавицы, посматривал на нее затем только украдкой и каждую секунду боясь быть пойманным – а под конец так и вообще просквозил мимо на выходе из маршрутки, демонстрируя равнодушную занятость собственными мыслями и делами, от которой был в реальности далек – и в которую она, конечно же, ни капельки не поверила. Но, в общем-то, это была еще одна неизбежная и такая привычная особенность его характера, на которой не стоило и фиксироваться, так что Астахов просто вздохнул, успокоился – и почти искренне улыбнулся, обернувшись в двери на мир, на фонари, на снег и на дорогу – на все это зимнее чудо.

Первая часть рассказа - http://proza.ru/2021/12/28/916
Третья часть рассказа - http://proza.ru/2021/12/28/922.


Рецензии