Два зелёных камушка в морской воде

(рождественский рассказ времён СССР)
В кошельке оставалось тридцать семь копеек, а до получки - пять дней.
«Тридцать семь и пять — повышенная температура тела. Тридцать семь и пять — делится только с остатком. Тридцать семь минус пять — мои года, мое богатство».
Так думалось секретарю-машинистке Дашеньке Тумановой, когда она ехала с завода на задней площадке валкого автобуса, обжатая людьми, перетаптываясь вместе с ними словно в каком- то ритуальном танце.
Тридцать семь.
И пять...
Она задумалась над этими цифрами будто дочка над арифметической задачей и по примеру своей ученицы- мученицы (Господи, что сегодня из школы принесёт?) тоже готова была пенять на опечатку в учебнике, - таким непостижимым оказывался ответ на вопрос: как прожить эти пять дней?
Из сомкнутых мужских курток и пальто, словно из ямы глядело её спортивное личико с крохотными пятнышками румянца на «диетических» щеках. И вся её головка в белом вязаном беретике будто бы воздушным шариком покачивалась в общей качке и так проникновенно и мечтательно моргала, что казалось, вспоминала какой- то солнечный день из детства у бабушки под яблонькой, а не спасительные варианты в уме прокручивала.
«На дому перепечатывать — заказов нет, — думала она. — У соседки неудобно брать взаймы, старый долг не вернула. С вязаньем для оптовика ещё дёргаться и дёргаться. Насчёт аванса к ним бесполезно соваться, - такая дура сидит на приёмке, что и за готовую- то вещь со скрипом платит».
Тут какой- то мужик сзади стал надавливать с известным намерением. Только этого ещё не хватало! И не отпихнёшь. Некуда. Теснотища.
Дашенька подобралась, нахмурилась, напустила на себя монашества, но вдруг смешливо прыснула: «Вот тебе, пожалуйста, и приработок. Интересно, на сколько бы я потянула?»
—Вас случайно не Анютой зовут? — облил её сверху мужской голос. — Глазки у вас анютины.
В своем скользком плащике несколькими мощными рыбьими движеньями Дашенька пробуравила людскую сплотку и выскочила из автобуса на своей остановке.
За ней — «тот самый».
Хотя и нечего было беречь в сумке, но она всё же передёрнула её со спины на грудь, прежде чем нырнуть в черноту парка, и ходко пошатала через лужи в прохудившихся сапогах прямиком на слоистые огни микрорайона.
Её быстро нагнали.
— Анюта? Угадал? Вас Анютой зовут?
"Одеколоном пахнуло. Вроде бы вполне приличный мужик — по голосу, по ухоженности. Видать от жены гуляет, - подумала Дашенька и пошагала раскованно, легко, загребая плечиками.
- Вы не боитесь по этому парку ходить? Глядите, какие ветки тянутся, как лапы. Сейчас схватят и — в кусты. Давайте я буду каждый вечер вас через это гиблое место конвоировать? («Похоже, офицер», - мелькнуло у неё в голове). - И через некоторое время вы пригласите меня на чашку чая.
— Вот только с мужем посоветуюсь, — бросила на ходу Дашенька.
— Так я и поверил, что вы замужем.
Она немножко огорчилась: ну почему никто никогда не верит, если она говорит, что у неё есть муж! Но все-таки продолжила в том же духе.
— Ой, знаете, он страшно ревнивый! Сейчас с собакой наверное гуляет. Увидит — что будет!
— Хотя бы телефончик дайте.
— Знаете, лучше вы свой.
Этот испытанный приём для «отклейки» — встречная просьба телефона — действовал безотказно. Преследователь мгновенно оказавшись в её власти («Ну, конечно, офицер»), стал писать на автобусном талончике свои «координаты», с благоговеньем глядел, как Дашенька совала записку в карман, и покорно отстал возле кладбищенской церкви.
Мелко, стремительно окинула Дашенька себя крестиком, словно носик почесала. «Господи, прости за вранье. — И ещё раз омахнула лицо. — Прости, что плохо подумала о приёмщице. Никакая она не дура, а просто несчастная женщина».
За кладбищем вставал микрорайон.
Главная его улица была словно нефтью полита — так блестел и хлюпал грязный растаявший снег. Словно по замазученному цеху шла Дашенька до Дома пионеров, а взбежала по ступенькам, толкнула дверь и — в сказке очутилась: в фойе на стенах висели сплетённые детьми из веревочек коврики, пояски, сумочки. На столах было полно лоскутных кукол, зверят, птах, глиняных стариков и старух. И среди всего этого новогоднего игрушечного развала копошились живые, хорошенькие девочки и мальчики. Забыв и об «офицере», и о безденежье, и о промокших сапогах, Дашенька стояла у порога, напитывалась наивной красотой, тянулась лицом вверх, словно улавливая первое солнечное тепло. Зажмурилась и даже покачнулась вперёд к игрушкам, будто приманно веяло от них жаром луговых трав.
Удар в живот головой был таким неожиданно сильным, что Дашенька даже отступила.
Дочка, клёкотно смеясь, обнимала её за бёдра. Задрав кверху курносое - в отца - личико, защебетала:
- Мама, представляешь, я свою козу за пять рублей продала! Представляешь! За целых пять рублей! И все эти деньги пойдут маленьким сироткам!
Глаза дочки стали шириться, взгляд испарился, отлетел в воображаемое, где разутые и раздетые сиротки дённо и нощно громко плачут по своим умершим папам и мамам. Но вот им приносят на пять рублей жевательной резинки от девочки Тани, и они замолкают. Жуют и смеются!
Все краски, вся чистота, всё тепло в один миг сосредоточились для Дашеньки в этом существе у живота. Теперь уже только конопатое личико дочки испускало для неё и свет, и жар. Она гладила девочку по головке, улыбалась и вздрагивала как от озноба, чувственно, упоённо.
В таком счастливом единении, в обнимку, теснясь, прошли они к раздевалке, и тут вдруг дочка  отлипла, настораживаюше примолкла.
Встревоженная Дашенька присела перед ней.
— Что такое. Таня? Что случилось?
Дочка только пуще набычилась.
С трудом выпытала у неё Дашенька, что ей хочется в мамином беретике до дому дойти.
- Лапушка, что же ты меня на полпути раздеваешь?!
Дочка капризно потупилась, терзая помпон на своей шапочке.
— Ну, хорошо, — сдалась Дашенька. — В моём беретике завтра в школу пойдёшь.
— Я сейчас хочу.
Дашенька вскочила на ноги.
— Может, мне и сапоги свои снять, и пальто? Быстро одевайся, и — домой!
Упрямица стояла на своём.
— Ах так! Тогда до свиданья! Чао! Гуд бай!
Повернулась Дашенька, и — за порог.
До угла не успела дойти, как услышала сзади знакомый топоток.
— Мама, ну хотя бы булочку купишь?
— Булочку? Это можно!
Сдоба ополовинила Дашенькин капитал и утишила страсти по беретику.
— Знаешь, мама, у Нинки папа из заграницы такую здоровскую куклу привёз! Она ходит! Понимаешь? Кукла ходит! Мама, если бы у нас такие продавались, ты бы мне купила? Мама, купила бы?
— Если бы, да кабы...Ведь не продаются же.
— Ну мама! Ну если бы вдруг! Купила?
— Загад не бывает богат.
— Нет, ну а если бы!..
Как почтальон по маршруту, как трамвай по рельсам ходила Дашенька после работы одной и той же дорогой много лет и всякий раз заворачивала в этот обувной магазин. Ещё не дойдя до него, по движению на крыльце поняла: что-то «выбросили» и «дают».
Люди стояли в очереди так же молча, так же безропотно, как в автобусе, только и разницы, что не качало.
Резкий фабричный запах кожи, запах столь желанной обновки одурманил Дашеньку. Она пристроилась в очередь, поднялась на цыпочки, вытянула шею, отчего обозначились под тонкой кожей горловые кольца, и, схватывая обрывки разговоров, вглядываясь поверх голов, попыталась распознать цвет и фасон.
Вдали над головами выскочил наконец сапог — голубой замши с аппликацией и шнурочками. Прелесть! Сам Бог послал накануне морозов.
И уже вытянутая по-балетному нога Дашеньки в заштопанном чулке медленно заполняла меховое нутро вожделенного сапожка, согревалось вся она, никакой шубы не надо. В таких сапожках и в этом плащике, подбитом синдипоном, зиму можно пробегать, если кофту потеплей поддевать.
Столь сильно мечталось, что даже в реальных промокших, расклеившихся сапогах ноги Дашеньки сейчас стали «как в печке».
— Мам, а можно ещё «чупа-чупс». Давай, пока ты в очереди стоишь, я сбегаю.
Словно в гриппозном ознобе передёрнуло Дашеньку, и голова её втянулась в плечи, и росту как будто у неё поубавилось, и морщинки на лбу, наискось прикрытом беретиком, собрались лесенкой.
- Мама! Ты меня слышишь? Дай двадцать копеек.
- Отстань! Хватит канючить. Тебе сладкого нельзя.
- А чего ты орёшь! Какая—то.
Девочка отвернулась, глубоко засунула руки в карманы курточки и боевито вздернула плечики.
«У Тети Поли можно бы занять, но она в командировке, — думала Дашенька. — В чёрную кассу? Они уже все по домам разбежались. У приёмщицы? Мечтать не вредно...»
Сзади послышался голос:
- Женщина? Вы последняя? Я отойду. Скажите, что я за вами.
- Вы знаете, я не буду стоять. Я передумала.
Из магазина мама с дочкой вышли как чужие. Одна за другой ступили на слякотный плывун тротуара, нырнули в грязевую взвесь от машин, оседавшую на белом беретике Дашеньки, на голубой шапочке дочери, семенившей по пятам  нахохлившимся сердитым цыплёнком.
Ремень сумки выдавливал под плащом круглое, крепкое плечико Дашеньки. Одной рукой она держалась за ремень, как солдат на марше, а другой, сжатой в кулак, отмахивала коротко, резко. Правила путь прямиком домой, укоряя себя за непростительную доверчивость, когда табельщица Нина из бухгалтерии упросила на два месяца уступить приработок — место уборщицы, и вот уже полгода прошло, а не освобождала.
«Картошки наварю, и пускай только покапризничает у меня! Капуста квашеная есть. В крайнем случае откупорю ещё баночку скумбрии».
С асфальта они свернули в тёмный двор и пошли по деревянной мостовой, а когда доски кончились, Дашенька ступила на чурку, затем на кирпич. Допрыгнула до бревна. Балансируя пробежала - так, по грязи, надо было пробираться к этому двухэтажному дому величиной в четыре крестьянских избы со щёгольским купеческим крылечком.
В подъезде глаза Дашеньки, как всегда, стрельнули на почтовый ящик. В смотровом отверстии что-то желтело.
Именно желтело! Газета белеет или чернеет заголовком, да и видна газета во всех трёх дырочках сразу, а здесь — только в одной. И журнал, конечно, тоже мог быть с цветной обложкой, но он бы тоже занимал весь ящик, а тут желтело только в среднем глазке. Желтело так, как обычно бывало вот уже десять лет каждый месяц примерно в одних и тех же числах.
Как же она забыла! Как же выпало у неё из памяти — из жизни — существование мужа!? Мишки! Хвастуна и драчуна! Выпивохи и изменщика!
Только месяц и жили хорошо. А потом в одну из ночей Дашенька опять почувствовала себя «подстилкой», (как это случалось у неё и до свадьбы с другими), что-то мстительное было в его мужской неутомимости. Но с ним она потерпела до Загса и прошла через замужество, как через реку: окунулась, и снова на суше. Не подхватила, не затянула её семейная жизнь. Только и успела Дашенька, что «понести», и — прочь от Мишки. Злые бабьи языки говорили — опутала парня, окрутила, обманула, на алименты позарилась. Да ей и самой иной раз казалось, что так оно и было: выбрала лёгкий путь.
«Прости, Мишка, и дай тебе Бог счастья в новой семье. А второй жене твоей — терпенья. Иначе с тобой нельзя. Пускай подставляет левую, когда ударяешь по правой. А не так, чтобы как я, с головой в одиночество».
Уже Дашенька ключик в замочек почтового ящика нацелила, уже дочка крикнула:
— Ура! От папы перевод!
И Дашенька, проворачивая ключик в хлипкой дверце, так расчувствовалась, что, окажись сейчас перед нею бывший муж, наверно, от души поцеловала его.
Отворяя ящик, она одновременно глядела на часы и думала, что сейчас дочку отправит занимать очередь за сапогами, а сама бегом на почту. Но когда железная дверца распахнулась, оттуда выпал совсем не перевод, а обыкновенный конверт с картинкой.
Дочка кинулась поднимать письмо, а у Дашеньки так гадко стало на душе, словно она наяву с бывшим мужем переспала за эти несчастные алименты.
Сумка на длинном ремешке волоклась за Дашенькой, бия по каждой ступеньке, пока она поднималась на этаж.
Едва глянув на конверт, она сунула его в карман, где лежал и «офицерский» талончик с номером телефона.
— Это от дяди Жени письмо? — спросила дочка.
Только на кивок и хватило Дашеньки.
— А от папы когда придёт перевод?
Дернула Дашенька плечиком и на ходу стала развязывать кушак, расстегивать плащ. Медленно стягивать с шеи за один конец шарф, длинный как верёвка.
Грозовым холодом веяло от неё весь вечер, пока она молча раздевалась в прихожей, зажигала газ на кухне, чистила картошку. Дочку даже знобило от предчувствия бури: уж если мама не обрадовалась письму от дяди Жени, то значит обязательно раскричится. Тем более, что нынче в дневнике по истории у неё двойка, а уроки на завтра и вовсе не начаты.
После ужина Дашенька уселась напротив дочки за большим столом и с размаху ударила по бегуну вязальной машины, ещё и ещё, и справа, и слева, будто оплеухи стала раздавать. Дочка всякий раз вздрагивала и плохо понимала урок.
Разразись мать слезами, воплями, дай подзатыльник, ей бы легче было. Но Дашенька даже после того, как сама споткнулась и разлила ведро с водой, капающей с потолка, не взорвалась, а лишь удушливо прошептала:
— Господи, терпенья! Терпенья!
И стала подтирать тряпкой лужу.
Будь у них все хорошо, дочка обязательно бы вскочила сейчас верхом на мать, как на лошадь. По сегодня и думать об этом не моги. И про телевизор заикнуться не смей.
Так весь вечер и просидели обе одинаково хмурые с одинаково склонёнными, словно для боданья, головами.
Всего и сказано было:
— Мам, я уроки сделала.
— Иди спать.
Хотя еще и девяти не было.
В своём закутке за шкафом девочка навалила в постель кукол и стала неслышно играть с ними под звуки вязальной машины, рявкающей бегуном, тоненько звенящей сотнями крючков, как однотонный ксилофон.
Крепкие мальчишеские руки Дашеньки попеременно охватывали бегун, напрягались всеми мышцами. Она вкладывала в движенье гораздо больше силы, чем требовалось, будто пыталась оттолкнуть какую-то помеху со своего пути, будто от самой судьбы отбивалась.
Как всегда, принудительная работа не заладилась. Обнаружилась ошибка в цветовой укладке, сбился узор, и надо было всё распускать.
Руки словно палки мёртво упали на колени. Дашеньку бросило в слёзы, но она пресекла «нюни», скомандовала себе встать и выйти из-за стола, решив, что утро вечера мудренее.
Привыкшая читать что-нибудь на ночь, вспомнила о письме и, голышом перебегая из ванной, выхватила конверт из плаща, а заодно поймала и вылетевший следом талончик с номером телефона — интересно было повнимательнее рассмотреть, что за почерк у «офицера», и определить, каков человек. Но каракули оказались совершенно бесхарактерными. Талончик был скомкан и брошен в порожнюю вазу для цветов.
Руки Дашеньки выпростались из-под одеяла. Пальцы с коротко обрезанными, как у всех машинисток, ногтями разорвали конверт.
Засветились под торшером глаза, омытые слезами, будто два зелёных камушка в морской воде. И она стала читать:
«Кричу, воплю тебе, Дащенька! Колдунья! Ворожея! Что хотела ты от меня сегодня целый день? Думала обо мне? Или с кем-нибудь обо мне говорила? День солнечный, в отделе кроме меня никого, работалось с утра так славно и вдруг будто опустошение какое-то. Удушье. Тоска. Ну-ка, припомни. Сегодня - это значит во вторник. 14 декабря. Кажется, с тобой происходило что-то  тягостное? Моя душа рвалась на помощь. Голос твой хотелось слышать — не изменился ли он для меня? Боже мой! Казалось, будто что-то рухнуло в нашей с тобой жизни. Дохнуло чем- то мёртвым. Безысходность давила, давила... Только сейчас к обеду прорвало, словно нарыв. Поговорить с тобой, — и все бы опять устроилось в душе, а иначе в таком положении невозможно жить мне  - калеке ущербному, недомерку, — ведь половина меня там, ты — эта половина. Вот и кандыбал весь день неуклюже, будто подстреленный, падал духом, поднимался и снова вперёд во времени, к встрече с тобой, хотя вырваться смогу только в конце месяца.
И дай-то Бог найти мне тебя всё той же стремительной женщиной со слегка подкрашенными глазами, в «боевой форме». Или чуть усталой, размягчённой. В глазах — вселенское материнство, любовь ко всему этому миру, в котором и я есть. Дожить! Дотерпеть! И наговориться с тобой всласть. Часов эдак десять кряду. Как в последнюю нашу встречу. Какой скоропалительной она была, словно оборванный на полуслове телефонный разговор. Но я думаю, будь мы вместе хоть десять, хоть двадцать дней, всё - равно нам было бы мало, потому что все встречи конечны. Мучение закончится только тогда, когда я буду знать — мы не расстанемся ни на день! А пока смута в душе и ожидание письма от тебя. (Пять декабрьских получил. Они во мне звучат. Но они уже «устарели»).
Господи, не много ли я хочу? И словцом твоим надо бы довольствоваться, судьбу благодарить, что свела меня с тобой, а я и ещё Бог знает чего напридумывал. Голова кружится, до бреда доходит, хожу как глупый. Вспоминаю часы, минуты с тобой, дни и ночи. Субботы, воскресенья. И ещё тот самый день, когда ты взяла отгул и мы остались в твоей квартире одни.
И дома хожу потерянный. Сын пристаёт: «Папа, ну чего ты какой-то грустный?» Жена ехидничает: « Это он о своей любимой скучает». Сын на неё: «Ну чего ты, мама, опять ерунду какую-то говоришь!..» — «Ох, не ерунду, мой мальчик, — думаю я. И стараюсь пошутить, заговорить с ним о чём-нибудь другом. А думаю только о тебе.
Какое у тебя удивительное свойство, Дашенька, не быть обузой. Я ведь по натуре единоличник, одиночка. Мне в тягость всякая компания, всякие разговоры. А ты настолько легка, воздушна в своих чувствах, в словах, что мне с тобой лучше, чем одному. Потрясающе!
— Ну, куда пойдём?- спрашиваешь ты, выскочив из проходной своего завода.
— Куда скажешь, туда и пойдём, - отвечаю я.
И выходит как-то так, что мы идём по твоему городу и я попадаю куда бы я хотел. Не помню ни секунды насилия над собой. Как это ты делаешь— одной тебе ведомо. Объясняю талантом. Ты — Талантливая Женщина. Не сочти все эти рассуждения за комплимент. Просто я, неисправимый технарь, делаю сейчас конечно же безуспешную попытку разобраться, дойти умом до того, что обычно решается сердцем. Твой талант заключается прежде всего в том, что ты, хозяйничая в моей душе, изо всех сил стараешься ничего там не уронить, не разбить, не просыпать, что нередко, при твоих скоростях жизни, случается у тебя на кухне.
Вообще-то я всегда преклонялся перед женщинами. Был воспитан женщинами. Однако в последнее время начал было думать о них все хуже и хуже. Но вот, встретив тебя, опять признаю высшую женскую суть, которая заключается в сверхчувствительности. Недаром тебя так сильно занимает мистика, чудеса, всё иррациональное. Такое ощущение, что ты постоянно в полёте. Способствует этому, конечно, и твоё прекрасное, сильное тело. Не будь оно таким, не был бы и дух силён. Впрочем, что это я применяю к тебе старую, затасканную материалистическую формулу. Вспоминаю твой аскетический рацион, твои мизерные салатики и говорю: не будь в тебе столь сильного духа, не было бы и такого тела.
Прекрасна ты днём, когда выскочишь из своего машбюро и так энергично, ловко, играя плечами и бёдрами, пустишься со мной по набережной с сумкой на плече, рассказывая о выходке какой-то там Алевтины, живя еще производственной прозой. Как из- за моего отвращения к очередям минуешь их, кажется, даже радостно. И как решительно, зная мою страсть к книгам, входишь в букинистический магазин. Или как вдруг такая деятельная, такая неутомимая засыпаешь в кино. Что за наслаждение подглядывать за тобой в эту минуту! А после сеанса ты опять щебечущей птичкой подлетаешь к прилавку зеленщика, торгуешься, набираешь пучки укропа, петрушки и всё время оглядываешься, не вывернул ли из - за поворота наш автобус номер девяносто три.
А потом вижу тебя вечернюю. Вечно склонённую твою головку над плитой, над шитьем, над вязаньем.
Когда у тебя в руках спицы, то ты ими будто бы двумя маленькими антеннами, бесконечно настраивая их, ловишь волны моей души.
Жаль, что нам с тобой так мало достается уединенных вечеров, когда я не стесняясь твоей умненькой Тани, могу позволить себе, кривляясь и подпрыгивая, пройти по твоей комнате, поцеловать тебя в любую минуту, в любой точке твоего ветхого жилища, засмеяться громко, могу быть не «дядей Женей», а...кем? Хозяином? А ты еще и поощряешь! Ох, смотри, Дарья, начну права качать!
Иногда тебя возмущает сказанное что-либо по телевизору, ты начинаешь горячиться, не выпуская вязанье из рук, становишься упрямой, боевитой, и спицы превращаются тогда в шпажки фехтовальщицы. Но мы быстро сходимся на том, что там, где начинается политика, кончается красота. Выключаем «ящик» и ты, не переставая позвякивать спицами, ещё ниже склонив голову, скромничая якобы, говоришь: «Ты мне давно не читал». И я читаю тебе сказки до полночи, волшебный фольклор всех народов мира. Пока что-то вдруг не начнет беспокоить нас. И ты говоришь, критически оглядывая связанное за вечер. «Ну что, пожалуй хватит на сегодня».
Вязанье решительно комкается, растекается по столу. Ты встаешь, потягиваешься. Руки взлетают к голове, наполняются шпильками, которые со звоном высыпаются на тумбочку.
— Можно? — спрашиваешь ты.
В ожидании чуда у меня отнимается язык. А твоё платье уже перепархивает на дверцу шкафа. Твои руки уже заломлены за спину, ищут последнюю застежку. «А что? — как бы спрашиваешь ты. —Тело — это так естественно! Нет ничего прекраснее человеческого тела». Но когда я делаю шаг к тебе, ты уворачиваешься и, смеясь, исчезаешь в ванной. А потом нагая, холодная после любимого ледяного душа, с распушенными волосами пролетаешь к кровати и скрываешься под одеялом.
Минут десять, отпущенные на то, чтобы прогрелось твоё тело, мы лежим как брат с сестрой и читаем «Письма о любви» Жорж Санд. Ты в восторге от книги. А потом...
Словно вихрем сорвало одеяло с Дашеньки и она крикнула:
— Танька, айда блины печь!
— Ур-ра!
Опять дочка атаковала Дашеньку, схватила, стиснула. Поволоклась за ней в кухню. Что-то стала рассказывать, заливаясь смехом.
Весело застучала болтушка о стенки кастрюли, зашипело масло на сковороде.
И потом всю ночь взад- вперёд по игрушечным рельсам сновали щётки бегуна на вязальной машине. Клубки шерсти перекатывались по полу, таяли, как снег за окном.
К утру заказ был готов.
Сонная приёмщица в кооперативе отсчитала Дашеньке семьдесят пять рублей.
«Семьдесят пять, делённое на два, — снова тридцать семь и пять! – думала она, пробегая по аллее парка к остановке автобуса. - Просто магия какая-то!»


Рецензии
37 и 5 - очень плохая температура тела, чахоточная.
Рассказ этот не рождественский, он советского времени.
Камни в холодной воде, серые камни на зелёной траве - это уже Гребенщиков.
Сб.рассказов Бельфлёр за 2003 год.

Ольга Шорина   30.12.2021 03:15     Заявить о нарушении