Дверь, глава пятая

                ДВЕРЬ

                НОВОГОДНЕЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ


                Павел Облаков Григоренко


                ГЛАВА ПЯТАЯ


    Утренний свет едва-едва разгорался. Нежная зорька заливала горизонт, как румянец щёки. Скрипели калитки, и глухо кашляли первые торопливые прохожие. В такую пору так чудесно проснуться, и тихо лежать на подушке, слушая, как нежная истома плывёт в груди, улавливать хрусткие шаги по сонным ещё дорожкам и улыбаться. Или махнуть рукой да быстро подняться, насобирав из ящика крючки и вытянув удочки, на рыбалку: туман, солнышко просыпается, вода глубокая-глубокая до черноты и тиха; всякая растительность ещё спит, листы обрызганы влагой, и если тронуть ненароком ветку, то посыпятся тебе за ворот ледяные бриллианты...
    Странную историю я слышал однажды от повстречавшегося мне рыбака. Да и сам он, признаться, был довольно странным рыбаком.
    Как-то, кажется, лет несколько тому назад, довелось бродить мне на речке; имени речки я не припомню - то ли Тоска, то ли Весёлая - маленькая совсем речка, каких много повсеместно и какие незамеченными бегут под мостами и дорогами и теряются дальше в кустах и деревьях и в полной неизвестности. Мои друзья, затянувшие меня из городской суеты на пикник, нашумевшись и напрыгавшись, спали ещё в палатках крепким утренним сном. Я же проснулся отчего-то и, ни свет, ни заря, лежал в темноте, не желая признаться себе, что сон мой ушёл и что обнаружившиеся вокруг меня неудобные углы и выпуклости не дадут мне больше уснуть. Полежав десять минут тихо, я, наконец, решился и выбрался наружу, пьяно от темноты ступая по мягким коленям и животам. Свежесть и прохлада сразу захлестнули меня, и я, задохнувшись ими, остановился и осмотрелся: нужно было время, чтобы прийти в себя от такой невероятной чистоты.
    Унылым показался сперва мне пейзаж. Догорал костёрчик, такой живой и брызгающий ночью, а теперь совсем умолкший, маленький лёгкий дымок вылетал только из середины круглого серого пятна пепла, и всё тепло и весь свет исчезли, как не были. Здесь и там лежали буйные следы нашего ночного разгула: железные банки, бутылки, полиэтиленовые мешки и белые, мокрые от росы листы бумаги; ночью они выскальзывали из рук и тут же терялись в темноте и теперь обнаруживались в совершенно неожиданных местах,- всё серело неясно и было точно не от мира сего, неуютно и неуверенно в первых лучах восходящего солнца. Лёгкий ветерок, продираясь из кустов, шевелил на мне волосы и щекотал кожу. И вдруг он разбудил меня окончательно. Взбросив руки наверх, я потянулся, и ноздри мои затрепетали от нахлынувших на меня сладчайших запахов; я огляделся по-новому. Лес ещё лежал во сне, и, как будто не живой, выпрямлялся вверх к небу, вытянув, как и я, руки. Но движение уже присутствовало везде; чёрные листы ещё сопротивлялись ветру сонно и шипели зло на набрасывающиеся потоки его, но просыпались, двигались из стороны в сторону, задевали другие листы, и самые кроны начинали шевелиться и оживать. Всё это было медленно и постепенно, всё только приходило в себя после глубокого ночного сна -  начинали  орать птицы, заметив по солнцу, что уже пора орать, клубились пары, от бившего сильнее ветра валился на землю сушняк, и ветки глухо стучали, создавая в воображении образы невиданных и грозных животных. Но я уже не боялся этих чудовищ: солнце гнало прочь сизый холодный туман, оголяя жёлтые лбы глядевших через деревья полян, и в тумане, низко наклонясь, бежала без оглядки следом ночь, изгибаясь и изнемогая от безжалостно жгущих её лучей. Я, наконец, проснулся. Что за диво очутиться так одному и не чуять ничего кругом, только одну вечность!
    Я пустился гулять, наклоняя мокрые тяжёлые ветви и пробивая сквозь них себе дорогу; мои ноги ступали по сочной траве, разгребая, как воду её, руки притрагивались к тёплым и толстым стволам - стволы точно гудели от сильно бежавшего в них молока, и волшебный этот ток передавался мне, задевая во мне всякую жилку; вдруг особенная какая-то свежесть устремилась на меня, такая свежесть, которая живёт в самой лишь земле, силы невероятной; и верно: я пригнулся и увидел дальше большую блистающую полосу, целую струю света, будто кусок лунного неба упал вниз и сиял. Я пошёл живее и повстречал, наконец, речку в чёрных рассветных берегах и с восходным неярким ещё солнцем, купавшимся в них. Какие-то томное возбуждение и восторг напустились на меня. Туман вперемешку с терпкими запахами трав приходили ко мне, и моя голова кружилась, как от вина. Этот уголок был чудесен! Тихая заводь образовалась тут, река убегала дальше, позабыв в глухом этом рукаве часть воды, и вода едва слышно плескала свои волны о прибрежные заросли и песок.
    Но я был здесь не один!
    В удивлении через не убежавший ещё от меня восторг я увидел чуть в стороне по песчаному бережку одинокую фигуру человека, сидящего на выступе и глядящего куда-то вдаль. Это был рыбак.  Бамбуковая его удочка выдавалась вперёд, и волны играли с ней, касаясь своими быстрыми пальчиками её тоненького тельца. Я, видно, зашумел кустами, и рыбак оглянулся на меня. И прежде чем оглянуться, он как-то странно вздрогнул и весь подобрался, его спина напряглась, точно рядом выстрелили из ружья. Резко, прыжком он отпрянул назад и смотрел теперь на меня с нарастающим ужасом. Мне ничего не оставалось делать, и я подошёл. Мне было жаль, что утреннее моё приключение кончилось, душа моя ещё нежно ныла, и я ещё живо вспоминал своё только что громко звучавшее радостное настроение. Я поздоровался, подивившись про себя смелости рыбака, поднявшегося в такую рань, и принялся расспрашивать его об улове.
    - Как вы меня напугали,- весь дрожа, сказал рыбак, будто не слыша моих умных, как мне казалось, рыбацких замечаний.
    - Как вы меня напугали,- повторил он, заняв своё прежнее положение и снова безучастно уставившись на солнце.
    Ещё минуту я живо говорил что-то, но он молчал, и я потерялся. Теперь мы оба безмолвно созерцали прекрасный пейзаж и делали вид, что поглощены красотой его. Как не пытался я снова увлечься дивными видами, всё теперь было фальшь. Я почувствовал, что я лишний здесь, и мне захотелось уйти. Я закашлял уже, чтобы следующим делом попрощаться, но рыбак спросил у меня курить, я дал, и мало-помалу пошёл разговор.
    Рыбака звали Николай. "Коленька"- так представился он, точно говорил не о себе, а о маленьком ребёнке, находящимся где-то рядом с собой, любя его и сюсюкая. Какая-то хроническая неаккуратность застыла во всей его фигуре: жидкая бородёнка спуталась, старенький, потёртый пиджак едва держался на его неровных плечах; рубаха была грязна и застёгнута через пуговицу. А глаза - глаза были удивительные: огонь горел в них, или какая-то идея или высокая, как показалось мне, мысль мерцала в них. Не больше 35 лет было этому деревенскому мужику, но странная эта внешность прибавляла к его возрасту по крайней мере десяток лет; одни только глаза говорили об истинных его годах, были молоды и живыми синими пятнами горели у него на худом лице.
    Я спросил, не скучно ли ему здесь одному, и рассказал о себе и своих товарищах, лежащие теперь как убитые богатыри под шатрами. Он спокойно слушал меня, до самого фильтра жёлтыми прокуренными зубами высасывая сигарету, иногда только сморщивал как от боли лицо, когда я, увлёкшись чем-то, слишком громко говорил или смеялся, смотрел почти осуждающе, но всё больше молчал.
    Когда мне уже надоело притворяться, я принялся судить о вещах более общего свойства - о погоде, о женщинах и проч. - чтобы как-то привлечь его и оживить. А Коленька всё молчал и жадно оглядывался, точно ждал появления кого-то, но взгляд его постепенно потухал, и он снова обращался к пустому созерцанию пробуждающейся природы. Я с удивлением заметил, что на поплавок, видневшейся на ровной, как зеркало, поверхности воды, он даже не взглянул.
    - А ведь у меня здесь дело,- сказал он вдруг таинственно и даже - торжественно, всё глядя в противоположность своему тону очень печально куда-то вдаль, в розовые восходящие облака.
    - Ах, ну да, вы же рыбак очень серьёзный,- попробовал отшутиться я, тем не менее очень заинтересованный подобной разницей.- Рыбалка это призвание.- Я уже не пытался смешить его своими сказками, все они, признаться, вышли уж, и умолк, отчаянно подыскивая в голове тему.
    - Удочка и всё это- для отвода глаз только,- сказал он загадочно, обведя нехитрое своё хозяйство рукой.- Однако, совсем рассвело уже, пора и домой.- Тяжко вздохнув, он поднялся, оказавшись неожиданно высоким, и принялся снаряжаться. Но вдруг задрожал весь, схватился руками за голову и разрыдался, как девушка, и опять в бессилии повалился на своё место.
    - Не могу я больше так, не могу!- катаясь по траве, стонал он, и сухие, ранящие мою душу рыдания катились из него. Я, ничего не понимая, бросился к нему на выручку. Усевшись к нему на берег, я обнял его и старался, как мог, успокоить. Что за тайна была здесь скрыта?
    Когда Коленька затих у меня на плече, он, увидав, что нужно объясниться теперь, рассказал мне какую-то дикую историю, события которой я приписал поначалу его больному воображению. Признаться, странным было то, что мне пришлось услышать. Да и как я мог в такое поверить? Впрочем, теперь я так не считаю.
    Фамилия Коленьки была Анфёров. Родом он был из небольшой деревеньки Строговки, в полуверсте от речки. Деревенька раскинулась широко на холмах, издали сверкая жестяными новыми крышами и чернея густой зеленью, и хутора, которые открывались от неё по разным сторонам, тянулись редкими дворами почти к самой реке; и долго появлялись вдруг по дороге к воде хуторские хаты в сизых облаках сирени и крапивы с утиными гогочущими стайками, тощими жующими траву лошадьми и старухами на скамьях, пристально разглядывающими вас из-под ладони,- когда, казалось бы, любому человеческому жилью уже давно должно было закончиться.
    От середины деревни, от добротного каменного здания магазина, стоявшего здесь и походившего, скорее, на тяжеловесный амбар, как от солнца лучи расходились когда прямые, когда нет, улицы, погасающие в глубоких зарослях. Почти каждый дом - цветов разнообразных - был сделан напрочь из тучных брёвен, с набитыми на них досками для яркой покраски. Синие, красные, жёлтые или ядовито-зелёные пятна домов и заборов стреляли из пыльных кустов, поражая собой любого забредшего сюда горожанина, так привыкшего не высовываться. В высоком, как лес, бурьяне шелестели в полосатых чулках куры, то и дело показываясь и справляясь об опасности; жилистые петухи, выпятив груди, стояли тут же на страже и глядели красными от злости глазами, готовые наброситься на каждого, показавшегося им подозрительным. Воздух был свеж и прекрасен, такой, какой и повстречаешь только далеко в деревне.
    В одном из домов в один высокий этаж на краю деревни, проживала семья Анфёровых. Дом был крепок, с хлевами и яблоневым садом, и краем ярко-синего неба ввысь над покатыми крышами. Каждое утро, когда только-только начинался день, из ворот гнали прочь в залитое густым туманом поле пегую с грязными боками корову, и сонные пастухи, бредя почти невидимые по улице, хрипло кричали и щёлкали бичами.
    Старик Анфёров, Коленьким отец, состоял у страны на службе, и каждый день, едва по-утреннему смеркалось, отправлялся в поле. Сходились, не остыв ещё с бодуна, и другие мужики, и издали неслась к деревне трескотня сильных тракторов и гулко разваливалась в тягучем, как топлёное молоко, воздухе. А ещё раньше, с первыми лучом, поднималась мать, охая и причитая, и, стуча тощим задом о полицы, спускалась с печи и отправлялась за дверь в светлую темноту, потому что в хлевах стояла скотина, зачавшая уже шевелиться и стучать копытами в стены и просившая руки человека. К тому утреннему часу, когда небо окончательно отрывается от земли, и когда городской житель спит ещё десятым своим крепким сном, уходила и она, и приходил черёд действовать и другим.
    Пятерых детей вырастили старики. Старшая, Прасковья, уже давно была бабой и, повинуясь всеобщему закону, сама было замужем и имела своих детей. Крупный её стан, всегда обёрнутый пёстрым кушаком, походил от природы и крепкой жизни на спину лошади, и день деньской мелькал он там и сям везде по двору; всякий труд был ей в радость, и она выполняла с охотой даже мужскую работу. Ещё двое, сын и дочка, давно улетели в город на заработки, да там и осели, обзаведясь собственными семьями. Последним был Коленька; восемнадцати лет он закончил школу, единственным из детей проучившись все классы до десятого, но работа никак не шла к нему, всё валилось из его рук, и часто он получал упрёки и брань за нерадивость свою от старика и старухи. Бывало, отыщут его в дальнем углу, среди зелёных волн огорода - всё сидит он и, задрав шею, смотрит мечтательно на белые столбы облаков и жгуче-синее небо, ими подбитое, а то и просто вдаль глядит, на морские просторы полей,- мечтатель вышел Коленька и получал за то от всех сполна. Ушёл тогда следом за братом с сестрой в город, думал слаще проживёт там, к наукам, говорил, его тянуло - собрал вещи и был таков. Обидел он стариков - думали хоть один сын продолжит их дело крестьянское - и велели они ему не возвращаться и много обидных слов в сердцах говорили ему. Год и два, и три пропадал где-то Коленька, но, видно, судьба ему была такая - бросил и там, возвернулся и стал в дверях, потупив красивые свои очи. Простил измену ему отец, и двинулось всё по-старому: такой же потерянный сидел он на завалинке в глухом углу и, куря сигареты, смотрел, как весёлый дымок уплывает вверх и смешивается с облаками. Отправили его тогда в пастухи с глаз долой...
    Как-то в жёлтую осень явилась в деревню девушка в узком чёрном пиджачке, маленькая и розовощёкая. Поставив чемодан у ступенек управления, вошла просить у председателя места и работы. Величали девушку Наташа, прибыла она из города, кончив учиться в пед.ине, и мечтала о школе и настоящих трудностях.
    Каждое утро появлялась она на дорожке лёгкой поступью, и её летний сарафан в весёлых кренделях, как яркая молния, летел между хатами. Поначалу сходились смотреть на неё со всех изб, и бабы и старики судачили до обеда, какова красавица и что за судьба выпадет ей. О разном говорили, но сходились все на том, что хороша собой Наташа, и любой парень возьмёт её,- только горда вот не в меру и неподступна. Правда: было в ней словно отчуждение ко всякому: парень ли явится к неё с рыжим чубом или девка принесёт на языке сплетню,- глядела на всех как-то задумчиво, свысока; но не то, чтобы не любила людей она, а виделись в ней будто размышление над всем и понимание конечности всего, и оттого взгляд её быстро делался отсутствующим, парящим где-то далеко, и каждую минуту она как будто заставляла себя возвращаться из своей грустной страны, из выдумки; часто она при разговоре отвлекалась мыслями, и это замечалось сразу, и всякий - и парень, и девка, и мужик с бабой - приписывали томный  рисунок её очей и вздёрнутый вверх подбородок, и ждущую, далёкую за тугим сарафаном грудь, и мягкие свежие руки, тихо и покорно покоящиеся одна на другой,- приписывали всё это одним её голой насмешке и городской надменности и обижались за себя и за своих селян, и часто, поджав губы, молчали с нею,  здоровались только - и шли себе.
    Что ж было? Отчего так странно выражалась её цветущая молодость, так нелепо проходила самая золотая пора её, без игр и ласк милых дружков и подружек; отчего красавице двадцати лет  всё это было запретно и неприступно? Не всякий мог понять её истинную натуру, она же, верно, тоже тяготилась своим характером и мучилась собой наедине с подушками и ночной тишиной. И хотя по сердцу пришлась ей работа, и с детьми своими белолобыми и конопатыми она ладила в старенькой бревенчатой школе с двумя голубыми глазами-окнами, и начальству потакать умела, ведя всё к улыбке, и уважали её за выбор непростой, а всё же отдаляло что-то её от всякого: то ли ослепительная красота её, непонятно кому суженая, то ли, действительно, горделивый нрав её да томный взгляд со странной злой улыбкой на самом дне его.
    Любила Наташенька крепко. Уже давно её маленькое сердечко билось сладко, и днями и ночами  думалось часто ей об её любви, которую оставила она в городе. Любила она крепко да столько же и без ответа; измучилась вся. Повстречался когда ей кто-то и полюбился, готова была она любить всей душой и отдаться всем телом и требовала к себе всего того же - искренности. И красив был выбор её и значителен, но - непросто сойтись душе к душе: не нужны, оказалось, ни её чистое чувство, ни беззаветная преданность, а только одна, как вещь, красота её. И хоть дорого стоила одна она только, но ведь другого просило сердце! И стало ей ясно в один день всё, как свет: что игрушка она только в чужих руках, и всего деньги положены ей за её любовь, а не вечные добро и расположение. Нужны любви и богатство и роскошь - отчего ж нет? - и громкая жизнь,  чтобы уметь повелевать и подчинять себе, но если выйдет всё однажды, что останется? Не стало вдруг Наташе сил, кроме неуёмной гордости её, и заточилась она в монастырь этот, решив переждать и осмотреться; и жгло и горело у неё внутри.
    Но Коленька! Странным образом сошлись эти две дороги - его и её - друг к другу, странно далее всё произошедшее.
    Уже тридцать настало ему; был он вполне пригож собой, но словно потерянный какой-то. И красота его лазоревого взгляда, и русых волос с жемчужным отливом, повисающих низко к самым плечам, и белых рук, и тонкого стана, окунаясь в его отрешённость, тонула без остатка в ней, как камыш на глубокой воде, который не взять, была приятна только для глаза, только смотрели все на него, но знали его способность и лень его, и пустую мечтательность - и бросали его так, чтобы плыл он дальше по себе сам.
    Как чудно всё в жизни! Как хватит одного только случая, чтобы свершилось назначенное! Откуда сходит этот случай, чьей рукой направлен он? Что нужно могучему зверю, чтобы попасться ему к ловцу в петлю? Что нужно звезде, чтобы сойтись с другою и родить новое светило? Как узнать, какая сила толкнёт одну душу к другой, чтобы переменилось в их судьбах всё, и затрепетали бы от восторга души  или... умерли?
    По весне, когда всё кругом наливается соком и готовится жить, увидал Коленька Наташу, и что-то сделалось с его сердцем. Вдруг ожил он, вдруг принялся наряжаться франтом, под сапоги надевал лучшие свои брюки, в петлице белой его сорочки горел яркой полосой полевой цветок - ругали его старики за то, что дурак, но не знали правды, а Коленька только молчал да улыбался. И что с того, что стал являться на обед, бросая стадо, и становился и курил на пути у Наташи - брань не шла к нему: послушает крик и смеётся себе, приговаривая.
    Заметила и Наташа необычное, сблизились они как-то ненароком и в беседы уже вступали. Нет, ни капли не изменила себе она, всё так же думала и любила, но нашла она вдруг здесь почти то что искала: понимал её Коленька с полуслова, ничего не спрашивая и не мучая её взглядами и упрёками. Чуть видит: не просто у неё на сердце и уйти хочет она, или неприятность у неё - слова не скажет, попрощается и был таков. Всё больше времени проводили в разговорах ни о чём: нахохочутся, нарасскажутся друг дружке небылиц, изольют душу, глядь: уже месяц на небе всходит, трава блестит, умываясь на ночь - и идут себе по сторонам. То сочных яблок достанет её Коленька, то орехов спелых, то руку подаст за улыбку одну, за глаза её чудесные.
    Всё тут - ушла жизнь одна для Коленьки, стала другая. День ли, ночь на дворе, работа ли в руках, сидит ли - думает он трепетно о милом ему человеке; и солнце, и лист горячий, и вода в реке - всё только для него горит, всё только ему улыбается...
    Но неожиданно и страшно всё кончилось.
    Однажды (вспомнил Коленька и день), проснувшись поутру, он почувствовал в груди особенную какую-то тревогу. И день был как день - светило уже, поднявшись, солнце, с запада бежали облака, ветром повевало на растительность и колыхало её из стороны в сторону,- но то ли оттого, что было слишком много ветра, и всё пронизывалось им и никуда нельзя было скрыться от него, то ли и, правда, из-за проницательности своей какой-то особой - смутно сделалось на душе у Коленьки. Чуть свет он погнал стадо на луга и шёл понуро следом, глядя, как обвислые бока животных качаются из стороны в сторону и зло стегал несчастных их кнутом. Улегшись на траву, он считал пробегавшие наверху тучки - но не лежалось ему, он вставал и прохаживался в раздумьи и курил без конца.
    Едва дождался он обеда и хозяек с вёдрами, пришедших к своим вздыхавшим уже от обилия молока красавкам и бурёнкам, и полетел стремглав в деревню. В назначенную минуту он, стоял, подперев хорошо знакомый забор, и, покусывая ноготь, оглядывался по сторонам. Но Наташа не пришла  к обеду, не пришла и назавтра. И тогда же вечером пробрался Коля к хате бабы Нюни, где проживала Наташа, чтобы проверить, не горит ли заветное оконце. Нет, не горело! Засуетился Коленька, забегал сам не свой от дома к дому, выспрашивая, не видал ли кто Наташи. Странно смотрели на него, замечали и его беспокойство, и его интерес душевный, качали головой: совсем с ума парень спятил. Точно в горячке он был, с лица упал весь, одни глаза светились болезненным огнём. Выяснил скоро он, что снесли Наташе телеграмму из города; но что за телеграмма была, какие вести принесла - о том толком никто не сказывал. А Наташа собралась тут же, мигом в школу просить отгула, и отбыла. "Ужо не нарядилась даже Наталья, фьють в чём была из дому, тольки щёчки чуть подрумянила"- говорила, тряся испуганно лицом, бабка Нюня. И стал дожидаться её Коленька, полный тревоги и предубеждения.
    Только через неделю повстречал он её. Какую-то жуткую затаённую грусть увидел он у неё в глазах, слабым туманом скрывался её взгляд, движения были задумчивы и улыбка - когда появлялась она - только играла слабо на губах, предназначаясь, скорее, привычке, чем чувству. Прямиком спросил Коля, увидав её такую, об её перемене, и выяснилась тут вся её история. Всё начистоту она поведала; и про любовь обманутую свою, и про разрыв теперь окончательный. Как мог успокаивал её Николай, всё делал, что нужно в таком случае: смеялся, скакал, говорил глупости, гладил нежно то ручку её, то плечико.
    А наутро её не было уже в живых.
    То есть, никто не знал ещё об этом, просто не могли вдруг сыскать её опять, и в этот день, и в следующий. И только после разнеслась эта страшная весть.
    Она ушла вечером, когда на небе свет делается мягким, и не возвернулась. Самые невероятные подробности рассказывала старуха баба Нюня всем любопытствующим об их последнем расставании, когда все спохватились и шли в тревоге спрашивать. То говорила она, угрюма была Наташа и слов сказала мало, то неожиданно добавлялась деталь, что весела становилась временами, дикою весёлостью какой-то, как осеняло её вдруг приступами; то выяснялось, что и подозрительного не было ничего, будто всё было, как всегда бывало.
    Видел её дед Антип, местный пьяница и дурачок. Целыми днями бродил он, где ему бродилось, и видеть посему ему удавалось то, что простой глаз заметить не мог. Антип был человек без пристанища, вей-ветер, хоть и имел драную халупу на самом краю деревни чуть поодаль от всех, обросшую кустами одичавшей малины и крапивы; днями он пропадал невесть где и являлся, чтобы только отваляться на печи да снова затариться; приходил он тайно, в ночь, и с утра по чуть отворенной кривой его калитке, обычно крепко застёгнутой на щепку, можно было судить о его возвращении. Кажется, всю долгую жизнь свою он пропьянствовал, и на всей его фигуре отразилась горькая его доля - всегда был он оборванным, расхристанным, с красным обветренным морщинистым лицом, торчащей на худых скулах щетиной, развеянной ветром седой лысиной и старым.
    На второй день таинственного Наташиного исчезновения дед прибыл в деревню и грязный шатался тенью, шамкая беззубым ртом и приставая к прохожим со своей душой. Спросили и его, не видал ли?
    - Так это,- отвечал старик, многозначительно хмыкнув.- Наташка-то ваша того - утопла надысь.
    Все были потрясены. Где? Как?- вскричали все тут, обступив со всех сторон старика.
    - А вот что,- оживясь, по-деловому заговорил он.- Пошёл я тогда к Вальке, к продавщице то бишь, ну и взял в долг винца там, закусить чего,- ну и пошёл, да. Где потом был, спросите - не скажу вам, потому как не помню ничего, сколько думал - провал, тайна страшная какая-то; может, в лесу был, может, в конюшне, у лошадей в гостях, а, может, и совсем не на этом свете,- Бог знает, в общем, где,- проснулся только я и встал.  На душе склизько так, в роте запах стоить нехороший,- скверно. Ну и пошёл себе, эта, на реку помыться, мыльце взял, мочалу. Пришёл (местечко у меня есть укромное, с крутым бережком), и гляжу: девка там стоить, только не тута, на моём, а подале чуток, берег где повыше, и солнышко над ней красное поднимется. Никак Наташа, думаю, ну и затаился сперва, посмотреть решил, что да как... ("Ах ты ж бесстыдник, антихрист какой!"- всплеснула руками баба Нюня при этих словах. "Чего ты, чего!"- закудахкал в ответ Антип и разобиделся. Но все бросились его уговаривать, и он, с минуту посопев, продолжил рассказ...)
    - Стою, значить, гляжу, а она грустная такая - страх, руку к грудке своей приклала, головку набок схилила и глядить вдаль, как слушает чего. Чисто царевна какая. Ну, я и засмотрелся. То подступит она к пропасти, то назад шаг сделаить - странно всё как-то. Я тут и надумал показаться - что-то нехорошее в сердце у меня пролетело. Только она вдруг назад подалась и - кинулась в самую яму, в пропасть тоисть. Как птица крылами взмахнула и - всё, нету Натальи, круги только по воде побежали, и точно загорелась вдруг красным вода, искры в ней посыпались.
    Деда слезой прошибло, завыли бабы. Все стояли, понурясь, не знали, что сказать друг другу.
    - А ну пойдём!- толкнули деда мужики.- Покажь!- И скопом все, размашистым шагом, двинулись к страшному месту.
    К вечеру прибыла из города команда и шарила баграми по дну дотемна; с утра - опять. Но места-то гиблые, бездонные, болота рядом, всё позаросло, где найдёшь! Поработали и следующий день для порядка, и отбыли.
    Мрачные ходили люди всю неделю, в глаза друг дружке смотреть боялись; музыка, где была, смолкла, говорили тихо, в полголоса; и только старики, почуяв смерть, сходились на лавках да качали головами,  с упоением говоря.
    Коленька наш запил. Ходил пьяный с коровами в поле и валился в траву спать на целый день. Проснётся - опять к бутылке, да и снова спать. Через это и лихо со стадом приключилось: двух коров машинами насмерть убило, когда в сумерках да в тумане забрели они на проезжую часть. Оскотинился весь и упал духом. Что ж?- взяли нового пастуха...
    Отправился одним утром Коленька, повинуясь душевному своему порыву, на страшный тот берег посмотреть и поплакать. Идёт - природа поднимается, кругом прелесть всё, а глаз его того не замечает, весь в себе Николай, серьёзен и собран, будто на свидание пришёл по-настоящему. Стал на дорожку, еле видную в траве и в сухих листьях, и шёл понуро, глядя перед собой в землю,- вывела она его на самое это место. Выбрался он на берег роковой и грохнулся тотчас оземь, прижался щекой, имя любовное своё шепчет, землю целует, плачет, как дитя. Вдруг кусты отряхнулись, вода полетела с них и с шумом заплясала на траве. Дрогнул Николай, и кошки заскребли у него на сердце. С веток, закачав их, прыгнули тяжело вороны и заорали, целая толпа их собралась к небу, очернив его. Ветки и вершины деревьев, качавшиеся тихо, вдруг начали скакать как сумасшедшие, хлестая воздух, и свист только нёсся. Порывы сорвались и набросились кругом, выло и стенало всё; громадные столбы деревьев прыгали ужасно. Полетели листы, залепляя глаза. Коля повалился и закрылся от вихря руками, но нет-нет да и посматривал: всё дрожало, летало, двигалось, сама земля подпрыгивала, свинцовые тучи повисали над лесом и разрывались синими сполохами; в небе словно палили из пушек, даже крика не услышишь - ни жив, ни мёртв лежал Коленька.
    Вдруг стало мертвенно тихо.
    Ещё минуту, накрыв голову, лежал Коленька, поднялся затем, шатаясь, и глянул в небо, будто не веря перемене. "Оборотись!"- услышал он внутри себя голос. Он обернулся...
    - Ах!- только и промолвил он, и ноги его подкосились.
    Перед ним, в трёх вытянутых руках, стояла Наташа. И плечи, и грудь, и всё её - было обнажено и белым пятном горело из лесной темноты. Одною рукой касалась она зарослей и выходила из них. Страшно бледна казалась она, но взгляд её блистал, и светлеющее, в огнях небо отражалось в её печальных глазах. Изумрудные капли, переливаясь, дрожали на её бархатной коже, волосы были влажны и украшены водорослью и цветами, искусно вплетёнными; прекрасные очертания её груди открывались взору, и руки взывающе протягивались. Она медленно, как лебедь, ступала. Чёрные тени сгущались за ней, и жуткое чьё-то топотанье раздавалось. В ноги хотел ей броситься Николай, но что-то сдержало его. "Утопленница!"- вздумалось ему. Коленька принялся пятиться, поминутно оступаясь и встряхивая головой. Боже мой, что с ним сделалось! Страх сковал ему руки и ноги, глядит он перед собой и ничего не видит, кровь молотом стучит в голове,- силится бежать, а не может.
    - Звал ты меня, Коленька? Любишь ли меня?- подходя, ласково спросила утопленница.- Скажи мне!- И почти криком вскричала: - Поцелуй меня!- и руки протянула, совсем близко уже. Круги заскакали у Николая перед глазами, ум его помрачился, и он сам того не желая, в страхе сильно ударил ей в грудь; она подалась назад и легла на песок, неожиданно охотно как-то, будто того и желала, будто находя в этом удовольствие. Прильнув голой вздрогнувшей грудью в песок, она из-за плеча глянула своими прекрасными глазами и прожгла до сердца.
    - За что ты меня?- застонала она.
    Николай вдруг опомнился, жалость в нём проснулась чудовищная, и тут же он бросился её поднимать, и сам готов был рыдать. Он почувствовал, как холодные и упругие руки её обвили его шею, он начал задыхаться, но пересилив себя, он повернулся прямо к ней. Ноздри его уловили душный запах воды, водорослей и лесных трав; такой был вкус, точно захлебнулись горло и  рот, нахватали воды, и вот-вот взорвутся кашлем. Он побежал.
    - Поцелуй!- промолвила она и, дико захохотав, пустилась следом. Но едва оглядывался Коленька, как и следа смеха не было видно на ней, одни только грусть и страдание,- он скакал дальше через пни и кочки, и снова неслось вослед ему жуткое хохотанье. Куда летел он, он не знал: то мягкий берег пробегал под ногами, то колючие ветки кустов впивались в волосы и одежду, то вода хлюпала, ожегая кожу брызгами, и сердце бешено колотилось. Ноги его вдруг провалились глубоко и с трудом выскочили из трясины, холодная вода потоком хлынула на него, он тотчас весь сделался мокрым и погрузился по пояс. "Куда я, здесь я погибну, здесь гнилое болото!"- стрелами проносилось у Николая. Но только взглядывал он назад, и страшно становилось ему: она была следом и тянула к нему руки, и жалобное жуткое бормотанье вырывалось с её губ. Наконец, сделалось совсем глубоко, и вода обернула его по грудь; точно тысячи рук цеплялись за его ноги и плечи и тянули. Тяжко разгребал грудью он воду, и временами его сапоги повисали над зыбким дном. Вдруг он огляделся кругом, и ужас сто крат сильнее пронизал его: он увидел, куда тянула его утопленница (Боже, да Наташа ли вовсе это была?)- впереди громадным клыком, посреди глухого пруда в клубившихся туманах возвышалась сломленная берёза, выросшая на кочке и убитая молнией. Она стояла черна с белыми лишаями вкруг себя, и черна была вода, обмывающая её торчащие, как руки, сухие коренья, бездною углублялась она под ней и уходила без края в землю. "Чёртов колодец!"- закричал Коля, узнавая проклятое место, где скопились бесчисленные омуты и топи. Земля тотчас ушла из-под ног, и ледяной холод окутал всё его тело. Как большая рыба ныряла утопшая кругом него, то уходя глубоко под воду, сияя сквозь её толщу телом, то выпрыгивая в неожиданных местах, обрушивая мириады сверкающих брызг и выпрямляясь. Сапоги его набухли и тянули ко дну, он изо всех сил бился, плескался и колотился в воде. "А-а-а-а!"- что есть силы закричал он, чувствуя, что погружается с головой. Но тут первый яркий луч заскользил, и всё тотчас сделалось красным и золотым, как от разлитой крови. В последний раз увидел Коля жуткую спину, мелькнувшую в глубинах, он изловчился и выбрался на островок, дрожа всем телом и поливая тяжёлыми струями воды чёрную траву.
    - Придё-ошь?- разнеслось над водой, и разом всё стихло.
    - Не-е-е-т!- почуяв под собой спасительную опору заорал Коля.
    Тихо...
    Журчит только вода и потрескивает, выпрямляясь из-под ног, трава. Жутко тихо; кой-где из воды с шипением вырываются пузыри, и вот-вот, кажется, всё вернётся. И Коленька... запел; только кончал он одну песню, как начинал новую, и эхо скакало по воде и между деревьями, голос его, как дикий рёв животного, распрастывался повсюду, и весь воздух подрагивал, а он сидел, обняв голову, и раскачивался в припадке...
    Его сняли рыбаки на лодках, услышавшие, как страшный стон, его крик и снарядившие опасную экспедицию. Неделю Коля был сам не свой, всех чурался и молчал. Его никто не трогал, думая, что парень спятил, смотрели на него с жалостью и говорили ласково, как говорят с собаками или сумасшедшими...

    Мы сидели молча, а кругом во-всю занимался день. Вода дымилась, и красные блёстки отдавались в ней, будто горела она в огонь  и сгасла, и теперь тлела чуть.
    - Зачем я её ударил!- говорил мне Коленька, держась за виски и вперив глаза в воду.- Люблю я её, ей-Богу, до сих пор люблю, хоть сколько уже прошло! Ведь по-хорошему сперва ко мне она, эх!.. Может, воскресла бы от моей бесповоротной любви, от моего вечного терпения, а я... Так вот и хожу сюда каждый день. Как отсиделся месяц со страху после того случая, так и повадился ходить опять. Удочки беру, снасти, чтоб не подумали чего. Только не являлась она более. Обиделась, должно быть. Хоть бы глазком взглянуть на неё!- слеза, блеснув, побежала у него по щеке.
   - Чепуха!- сказал я, не зная, что и говорить, испытывая в сердце странную жалость к этому человеку.- Может, привиделось просто всё? Мало ли что случится, когда душа не на месте. Показалось!- добавил я теперь с уверенностью, желая убедить его и... себя.
        Но тут взгляд мой упал в прибрежные кусты. Чу! Из-за листов, так что сразу не разберёшь, на меня, сверкая, смотрели чьи-то глаза; зелёные волосы, мелькнувшие голые грудь и ручка... Наскоро простившись, я поспешил в лагерь...   
      
    Разгоралось, как было уже выше сказано, утро. Дрожал сладостно воздух, подхватывались, стуча крыльями, птицы и громко спросонья кричали. На востоке небо покраснело, собралось, напряглось и - в гробовой тишине (даже птицы примолкли) вознеслось солнце - большое, оранжевое и почему-то овальное. Всякий, оказавшийся в эту минуту на улице прохожий останавливался и глядел наверх, замерев и удивившись.
    ... Додж глотнул во всю грудь воздух и стоял, привыкая к перемене. До боли сжалось у него сердце - так знакомо всё было ему, так привычно глазу: и эти низкие дома, и этот самый дух, пронизанный горьким дымом из труб и тяжёлой влагой, поднятой от жёлто-белых парусов стиранного белья, и простыми знаками чужой, видной через мутные стёкла домов жизни. Но невзирая на всеобщее уныние, какая-то всё же радость распространялась везде: и серость и пронзительная одинокость утреннего пейзажа, наскоро схваченные взглядом, пропадали, стоило только Доджу посмотреть внутрь себя и услышать там радостно бьющееся сердце - скоро, очень скоро будет сделан решительный шаг! Додж закутался в воротник сильнее, сырой воздух ещё дышал ночным холодом. Грязные оконца кое-где были нешироко отворены, постаравшись и встав на носки или отойдя подальше можно было заглянуть внутрь и увидеть стены, обвешанные рябыми коврами или обоями в тёмных квадратах фотографий, облезлые шкафчики и высокие старомодные тумбы, притуленные к стенам - и от этого случайного видения теплее становилось у него на душе, и когти одиночества, подступившего ненароком к тихо временами вздрагивающему сердцу, уходили; даже мелкие детали и утварь удавалось разглядеть в клубящихся глазницах окон: тарелки, рюмки на прямых высоких ногах, обрызганный яркой глазурью фарфор, размалёванные вазы - всё будто в манеже выставлено на всеобщее обозрение. Каким спокойствием и сном повевало! И как-то вдруг после больших и ярких путешествий тревожно становилось Доджу: как можно жить в этих крошечных норках, пусть вполне уютных и ухоженных - сокрывшись от глаз друг друга, создав свой крошечный, пошловатый уют и удовольствуясь им одним - когда так прекрасен и велик мир, так необъятны его просторы; столько увидеть возможно, когда только, наконец, выглянуть, высунуть нос из щели, сойтись вместе, соединиться, забыть мелкую суету...
    Так думал Додж, вдохновлённый своими приключениями и отчасти выпитым стаканом. Однако он стоял и стоял, и решительность, казавшаяся так близко, не приходила к нему, он немного приуныл и струсил. Всего один шаг ему оставался, протянуть только руку - и он будет выручен! Но обыкновенно в критическую минуту так трудно совладать с собой и сохранить необходимую холодность ума и сердца, и Додж, нахохлившись, ждал, покуда противная дрожь не отпустит его.
    Наконец, он двинулся. Под ногой предательски захрустел камешек, тотчас в каком-то окне показалась физиономия в майке и полюбопытствовала. Додж лбом кивнул, и губы его едва заметно искривились: физиономия тотчас пропала в глубине комнаты, и из-за подоконника принялись выпрыгивать руки, выполняющие физическую зарядку. Тощие деревца, произрастающие из разлинованного трещинами асфальта, как покинутые несчастные дети, стояли понурясь, все в пыли, в бархатной от грязи паутине, разматывающейся с листьев и тихо двигающейся в своей невесомости. "Так,- собирался с мыслями Додж.- Пойду всё время прямо, к какой-нибудь большой улице да выйду" И он вдруг встал, как вкопанный: ему на миг представился постовой в голубом, шитом золотом кителе, и всё былое живо воскресло в его памяти. Он, точно моряк, вышедший в море и в грустной отрешённости своей ещё помнящий о покинутом доме, преданной жёнушке, съеденном сытном обеде, и вдруг узревший перед собой грозную стихию, летящие, точно птицы-стервятники, волны, скрывающие под собой бездонную пучину - остепенился, огляделся пристально и проникся, наконец, окружающей опасностью. Губы его крепко сжались, и он спиной, точно к мачте, прижался к домам. Но, быть может, с утра, после наполненной тревогами и приключениями ночи злодеи и преступники становятся обычными людьми, и стража, помня об этом, спокойно удалилась спать - ни одного в каске и с алебардой не встретилось Доджу, и страхи его оказались напрасными. Раз только испуганно колыхнулось его сердце - когда к нему вдруг донеслись звуки людей, и в следующий момент он увидел большую толпу их, медленно шествующую и сонно переговаривающуюся. Он поспешно скрылся в оставшуюся ещё от ночи тень и напряжённым взором проследил движение. К нему донеслись бряцанье пустых вёдер и скрип железных колёс, кто-то глухо тут же кашлял в кулак, задохнувшись первой утренней сигаретой. Додж узнал дворников в оранжевых жилетах, вышедших убрать и перекинуться разговорцем. Поняв скоро, что опасности ему ждать нечего, Додж показался из своего укрытия и внимательно теперь высматривал в толпе знакомую фигуру Иона Власьевича; покурив и не злобно покричав друг на друга, дворники разошлись по участкам.
    Утро ещё не проснулось окончательно, и кругом было тихо и печально, хотя слабая жизнь уже кое-где начиналась, и по вздрагивающим занавескам на окнах, гулко разносившимся шагам одиноких и совершенно невидимых в густых переплетеньях улиц прохожих это замечалось. В какой-то улице обыкновенной наружности, из чёрной прокопчёной пазухи подъезда, закрытого шершавыми дверцами с битыми стекляшками окон выпал человек небольшого роста в помятом невзрачном синего цвета плащике со странно топорщащимися карманами, в ярко-синем же коротеньком галстуке по невнимательности или неаккуратности выброшенном поверх плаща, в сильно коротких брюках, из-под которых торчали штопаные полосатые гольфы и тяжёлые туфли с поднятыми сморщенными носами. Додж тотчас отвернулся, будто рассматривая надпись на стене, и подождал, пока тот, короко взглянув на него, не покатился вниз по улице. Когда сутулая спина незнакомца, запрыгав, быстро стала удаляться и уменьшаться в размерах, Додж очнулся и устремился за ней. Он надумал спросить дорогу и подкреплённый этой своей мыслью, уже подбирал слова любви и приветствия.
    - Простите!- сказал Додж, догоняя и задерживая поднявшееся дыхание.- Вы не знаете дорогу... как пройти...- В эту секунду человек обернулся , и Додж, поперхнувшись, вонзил глаза в лицо незнакомцу.
    - Что вы говорите?- рассеянно спросил тот, собираясь уже лететь дальше. Лишь мгновение сомневался Додж: перед ним стоял ни кто иной, как странный создатель плана спасения человечества, собиравшийся поднять всех на воздушном шаре наверх в небеса. Это был он: его растрёпанная шевелюра, вздёрнутый нос и старенький галстук или шарфик с когда-то огненной голубой покраской на нём хорошо запомнились Доджу среди красного полумрака таинственной гостиной.
    - Как пройти к дому...- подыскивая слова и мыча, продолжил он,- к дому с Республикой?
     Они остановились. Человечек озадаченно ступил шаг назад и обежал взглядом Доджа.
    - Ах вы не знаете?- повернув голову набок, явно издевательским тоном спросил он.- Впрочем, почему вы обязательно должны об этом знать,- пробурчал он сам себе под нос.
    - Пойдёмте, нам по пути,- сказал он. Они двинулись.
    - Вы, я вижу, не здешний,- начал человек разговор.
    - Да, я здесь впервые,- сказал Додж, разводя руками, ощущая странное расположение к тому.- Случайно всё как-то вышло,- снова стал мычать Додж, затрудняясь кратко объяснить свои приключения.
    - Сразу видно - приезжий; иностранец, наверное? Та-ак...- Они не спеша плыли по залитой странной тишиной пространству.
    - Да, в некотором роде...
    - Вас выдаёт акцент. Но вы неплохо овладели языком, нужно сказать. И манеры у вас, знаете, не такие, как у всех здесь - что ли, очень смелые. У нас так никогда не поступают.
    - А что такое?- испугался Додж, почуяв грозовые нотки в его голосе.
    - Как же: подходите, спрашиваете... А представьте, к вам вдруг направляются и ставят прямо вопрос, как найти дорогу к правительству - там, в вашей стране (ведь дом, как вы говорите, с Республикой - это правительство). Странный, смелый вопрос, правильно? И весьма подозрительный...
    - Да, пожалуй,- Додж задумался.
    - И так, знаете, говорят - запросто, будто у них там знакомство какое или что-нибудь в этом духе.- Человечек вдруг остановился и повернулся прямо к Доджу. - Ну, а если у вас злой умысел?- сурово сказал он, пробуравливая Доджа взглядом.- Вон сумка у вас. А что в сумке? И что я вообще должен думать по этому поводу?- глаза человека стали искриться смехом.
    Додж пожалел, что связался. Он сунул сумку, набитую едой, за спину.
    - Ничего такого особого в сумке нет,- он насупился.
    - Большая сумка, очень большая,- продолжал наступать, будто не слыша ничего, человек,- и положить в неё можно всё, что угодно, хоть бомбу...
    Додж, закаменев, виновато глядел в землю. Так неожиданно прозвучало обвинение, что слёзы целой рекой подступили к глазам. Человечек вдруг весело рассмеялся и мягко положил руку на плечо Доджу.
    - Не беспокойтесь,- примирительным тоном сказал он.- Я шучу. Нужно же учить вас здешним... хорошим манерам. Пойдёмте.
    Они снова отправились.
    - Мне,- заговорил человек доверительно,- даже интересно побеседовать с вами. Иностранца редко нынче у нас повстречаешь. И если всю правду сказать, то опасаться-то больше надобно мне, а не вам: вдруг глаз какой увидит? Толки пойдут; спросят: кто таков? О чём говорили?- затаскают! А ведь не боюсь же, вот и вам не советую. Впрочем,- он с подозрением обернулся,- вон двор есть, пойдёмте лучше туда, посидим, поболтаем. Охота вам?
    - Можно,- нехотя согласился Додж, замечая, однако, что цель его выступления удаляется, и поддаваясь, скорее, из вежливости. Слёзы ещё дрожали на его ресницах, и сладко-горькая обида тлела в груди.
    - Вот и славно. Нам налево, сюда,- всё чаще оглядываясь через плечо, сказал мужчина. Они перескочили набитую острым булыжником мостовую и углубились в каменный отштукатуренный чулок, наполненный звонким эхом шагов и запахом испражнений. Выпрыгнув в суетливое пространство двора, поискав глазами, куда бы присесть, они устроились на скамью, всю безжалостно изрезанную ножом и оплёванную семечками.
    - Ну-с, давайте знакомиться,- сказал мужчина, протягивая вперёд ладонь.
    - А который теперь час?- невежливо теперь поступил Додж, надумав показаться занятым человеком и поскорее исчезнуть. Встал.
    - А я вас не задержу,- задрав вверх лицо, сказал мужчина, отгадав ход и иронично улыбнувшись.- К тому же здесь ни у кого нет часов и у меня тоже. Зачем часы? Всё и так идёт своим чередом (Доджу показалось, что тот продолжает издеваться над ним) - услышишь условный сигнал по городу - вставай, одевайся и - на работу... Еще один - иди домой, ложись спать...
    И словно в подтверждение его слов в воздухе жалобно и призывно ударил гудок, пробив грудь до самого сердца.
    - Вот, слышите звук?- воскликнул он.- Что я говорил? Да, кажется, так и проще: скомандовал - подъём, скомандовал - отбой, всё предельно просто. Какие же тут часы?- помилуйте, это лишнее.
    Додж мельком взглядывал на человека, не понимая, шутит тот или от сердца говорит, серьёзно. Но, кажется, сказал шутя: синие глаза смеются всё, но смышлёные, с задумкой. Он снова сел на край скамейки.
    - Я вот спрашивать ни о чём не стану вас,- скосив глаза в сторону, печально заговорил мужчина,- а просто расскажу кой-чего об этом славном городе...
    - А я вас знаю,- негромко перебил Додж.- Я вас видел, там - в красных комнатах...
    - Да?- глаза человека забегали.- Одно скажите мне: вы Цугиндера знаете?-  взволнованно спросил он.- Только не врать.- Он, сделавшись серьёзным или даже суровым, испытующе изучал лицо Доджа.
    - А чего там,- Додж поднял гордо, высоко лоб,- только видел раз, и всё. Да я всего один раз там и был ...
    - Вы знаете, я вам верю,- мужчина с явным облегчением вздохнул. Ну что же - тем лучше, вы сами всё слышали. Наверное, действительно случайность, что снова встретились.- Нагнув голову, он заметил свой галстук и смущённо спрятал его на место. Минуту они разглядывали толкающиеся под низким небом ржавые крыши.
    - Да это так,- торжественно и печально начал он.- У нас украли ветер, вот что.- Повернув голову он наблюдал, какое впечатление произведут эти слова на Доджа.- Да я-то, если честно, толком и не знаю, что есть такое это самое - "ветер",- продолжал он, так и не дождавшись реакции от сидевшего с каменным лицом Доджа.- Слышал, вернее, кое-что о нём, читал... Старики, может и знают что-то - у кого век долгий. А на моей памяти - нет, ветра не было. Но имеются неопровержимые научные данные, что ветер существует - он спрятан за семью печатями, как говорится, и крепко вдобавок охраняется. Душно, душно здесь у нас до ужаса - вот что в глаза бросается.
    - Атмосфера тут какая-то... гнетущая,- подыскивая слово, Додж в воздухе защёлкал пальцами.
    - Что, заметили? Очень всё просто. Вы забор видели? Видели. Он отстроен определённо с какой-то целью. С какой, спросите вы? И правильно спросите. А я думаю так: ведь если огородить двор высокими стенами, законопатить все дыры, то сделается невыносимо душно, воздух застаивается. Ветер - это когда свежести много,- как-то по-книжному заключил человек, явно сомневаясь в сказанном,- вроде бы так; как же жить без свежего воздуха? Растения и те зачахнут, а человек... То-то что да. Ни ветриночки!- Он огляделся с видом учёного, сделавшего важное научное открытие.- Только всё это тайна великая. Об этом толком и не узнаешь ничего. То нельзя, это. Оттого и все беды у нас, я думаю,- снова продолжал делать открытия он.- Когда у тебя украдут одно, и ты смолчишь, будут таскать и дальше - точно. Вот украли у людей ветер, думаете, на том остановились?
    Додж хмуро поинтересовался, что же украли ещё.
    - А много чего,- человек горько сжал лицо, отвернулся,- всего и не перечислишь,- совесть, вот, наверное, главное...
    - Ну да что мы сидим,- подскочив, вскричал он,- пойдёмте смотреть шар!
    - Шар?- удивлённо переспросил Додж.
    - Да, да, именно! Вы же помните, я говорил тогда? Ведь я мастер по воздушным шарам! Видели тот, над городом?- моя работа. Конструкция, динамика - всё моё; это моя непосредственная работа, шары собирать, государственный шаровик по профессии,- пояснил он.- Идёте?
    Додж взволновался невероятно. "Вечно мне везёт!"- подумалось ему. В нём просыпался какой-то интерес, но всё же сомнения побеждали.
    - Не пожалеете,- уговаривал мастер, крепко держа его за рукав.- К тому же нам по пути. Это почти рядом.- Он поднялся и, весело блистая глазами, как человек, с которым говорят о его любимом деле, предложил Доджу руку. Через мгновение они уже покидали двор, приютивший их, и быстрым шагом выходили на улицу.
    - Это прелесть, прелесть,- воодушевлённо тараторил мужчина.- Аэродинамика - прекраснейшая наука, с детства у меня к ней душа лежит. А вы?- игриво обратился он к Доджу,- к каким наукам предрасположение имеете?
    - Я ещё в школе учусь,- заметил Додж в полном замешательстве.
    - Ну-у,- вытянув губы, задорно проверещал мастер.- "Учусь"! Впрочем,- пророчески подытожил он,- с вами всё ясно: любимая наука - ничего не делать.
    Додж собирался возразить и страдальчески наморщил уже лоб, но мастер выручил его:
    - Конечно, конечно, я всё понимаю: погулять, с друзьями поболтать, почитать романы - тоже времени требует и немалого, не правда ли?- по-отечески тепло заглядывая Доджу в глаза, сказал он.
    - Само собой,- тотчас согласился Додж, стараясь говорить как можно более тонким голосом и тем давая понять, что он ещё чрезвычайно мал для наук.
    - Что ж, всё ещё впереди, значит. Главное - настойчивость, сейчас, знаете, так просто в люди не выбьешься, всё больше на другого в этом деле надежда, но помощь со стороны то есть, вы меня понимаете...
    Мастер вдруг остановился, выпростав вперёд руку и заслонив ею как бы Доджа от какой-то опасности. Нахмурив брови, он смотрел вперёд, и Додж последовал взглядом за ним: под домами, под деревьями - везде, подперев плечами стены, стволы и заборы, закаменели сумрачные фигуры, вылепившие на лицах интерес к окружающим достопримечательностям.
    - Свернём!- тревожно сказал Мастер и почти бегом пустился в открывшийся боковую улочку, таща за собой перепуганного Доджа. Торопливо пройдя сотню шагов, они оглянулись: фигуры людей, точно тени, не отставали. Тогда мастер, оттолкнув резко Доджа в сторону, понёсся вперёд, закинув назад голову и подгребая полами плаща встречный воздух, высоко задирая колени. Раздались свистки. Додж, втянув голову в плечи, сросся со стеной, наблюдая, как одинокая фигура его странного знакомого с трудом поднимается вверх по улице к наполненной розовым и голубым линии горизонта. Мимо него промчались двое с искажёнными нелюбовью лицами, в низко надвинутых на глаза шляпах и в одинаковых коричневых костюмах, изо всех сил орудуя свистками. Грациозно и мощно как молодые львы перебирая ногами, шпики в несколько прыжков настигли Мастера шаров, путающегося в фалдах своего плаща и мелко семенящего. Секунда оставалась до встречи, и Мастер, затравленно обернувшись и высунув язык, заметался под печально замершими над ним окнами; распахнув плащ, он принялся вытаскивать белые листы, обильно напиханные в потайные карманы, и швырять их веером на залитую помоями мостовую. Белое, жгущее глаза море, разлилось вокруг него. В ту же секунду, шпики, рыча и чертыхаясь, набросились на него и, скрутив ему руки  за спиной и натянув воротник на голову, принялись бить его почём зря; Мастер громко, с дрожью в голосе запел революционные песни.
    Сбежались со всех сторон стриженные под бобрик личности, за минуту до этого казавшиеся безучастными прохожими, и словно гигантские муравьи гусеницу облепили Мастера. С дико заломленными руками и красными полосами на лице его увели, и ещё какое-то время по улице раздавалась громкая сумасшедшая песнь арестованного. Из команды сыщиков осталось человек пять, которые стали, шаркая башмаками, сгребать листовки в кучу, сунули их в мешок затем и, оглядевшись по сторонам, удалились, вполне мирно похохатывая и переговариваясь.
    Так быстро всё кончилось, так неотвратимо, что Доджу  стало не по себе. Он испугался только поначалу, когда подумал, видя жуткую картину поимки, что его могут привлечь за дружбу и тогда же сильно захотел пуститься бегом, чтобы оказаться подальше от страшного места,- но окинув взором окрестности, он отрезвел: бежать было некуда, всюду, куда хватало глаз, плотно соприкасались заборы и стены, и показываться из раз обретённого укрытия было опасной затеей. И Додж с интересом даже, насколько ему позволяло его положение, наблюдал необычное зрелище.
    Но вот всё стихло. Один-одинёшенек опять оказался Додж. Кругом только звенели закрываемые рамы окон, да уличная тишина доносила до слуха отдалённые звуки жизни и движения. Тихо он выбрался и, сунув руки в карманы и тихо посвистывая, медленно, как ни в чём не бывало, пошёл. Достигнув того места, где состоялось сражение, он остановился как будто бы просто так, посмотреть кругом и подышать утренним воздухом. Он повёл плечами, будто бы разминаясь, повертел головой и вдруг представил, что это он беглец, что это за ним гонятся и вот-вот настигнут его. Он суёт ледяную от волнения руку в карман,- представлялось во всех красках ему,- нащупывает рифлёную ручку револьвера и глядит навстречу своим преследователям с вызовом, искривив губы в презрительной улыбке. Ближе, ближе...- молит неизвестно кого он, и когда всего несколько мгновений остаётся до встречи, он поднимает руку, отбрасывает собачку и с криком "Да здравствует король!" (или что-нибудь в этом духе) палит, подвесив в воздухе пороховое облако, по головам, сердцам и животам; дым рассеивается, и все его преследователи лежат на земле в неестественных позах с окровавленными лицами. Кое-кто ещё стонет жалобно и пошевеливается. Он подходит и, глядя в стекленеющие глаза своих жертв, воображает, каким они видят сейчас его: громадного роста, с безжалостным лицом, непобеждённого и живого молодой и такой сладкой жизнью, которой ни у кого из них уже нет, и белые губы ещё здравствующего кого-то шепчут: пощади...
    Мечтание слетело с лица Доджа, он широко потянулся, улыбнулся и тут же увидел что-то видневшееся между мусорными баками. Воровски зыркнув по сторонам, он подошёл и ковырнул ногой: показался белый листок с прилипшей к нему картофельной шелухой. Додж присел и сейчас же стремглав полетел, пряча обжигающую его бумажку глубоко в карман. В укромном углу, удалённом от случайных взглядов, он рассмотрел, наконец, свою находку. Так он и думал! То была листовка несчастного его знакомого. Додж расправил смятые края и, оглянувшись, принялся читать. Неровными, прыгающими фиолетовыми буквами там был написан стих:

                Твой дух бесстрашный не устал
                Блуждать по берегу страстей,
                Его магический кристалл
                Сильней винтовок и властей.
                Опять пока за разом раз
                Неверно шепчет раб рабе,
                Но незаметно будет час
                И помощь верную тебе
                Подаст приветная рука.
                Пока не виден твой полёт
                Через крутые облака -
                С тобою правда предстаёт!

    И далее прозой:
    Наши требования: больше хлеба, колбасы, сыра и мяса! Больше зрелищ!
    Внизу стояла подпись: Национальное общество "МЕЧТА".
    "Фу, глупость какая,- наморщив нос, с возмущением подумал Додж, потому что питал отвращение к поэзии.- Как можно?" Он свернул листок в трубочку и, с опаской оглянувшись, запрятал компрометирующий его документ глубоко в обнаружившуюся между кирпичами щель, прикрыв тайник сверху камешком, и прогулялся два или три раза мимо: не видно ли?
    Совершившееся неприятно подействовало на Доджа, у него на сердце остался невольный какой-то осадок; сердце его ныло, точно он потерял кошелёк. От былой его уверенности не осталось и следа, последние остатки возвышенности и ожидания чуда улетучились из него, и он стал обыкновенным человеком, которому нужно выпрашивать, умолять и бороться за место под солнцем. Он всё же приказал себе двигаться, и ноги его через силу зашагали по твёрдому, как лоб, асфальту.
    Знакомые, виденные уже проспекты побежали перед глазами Доджа - дома поднимались выше, выше, делались чище и стройнее и, наконец, оборвались, как берега, и улицы, как реки, влились в серую, тихо плещущуююся гладь площади; там дальше, подперев палевое небо, нахмурился дом, так необходимый Доджу. Крошечным муравьём, прижимая плечи к воротнику и боясь, как бы великанская нога ненароком не придавила  его, Додж пересёк страшную, наполненную сердцебиениями гладь.
    Он замер перед дверью и, подняв голову, оглядел огромную, как у льва, грудь этого дома. Ему запомнилась всякая деталь богатого фасада, всякая случайная трещинка и всякий бугорок бросились ему в глаза и как бы приблизились. Словно ученик перед экзаменом, которому страшно от своей неуверенности и который ступает будто на эшафот и обозревает поэтому последние в своей жизни моменты действительности, Додж смотрел на мельчайшие отделки и рисунки, на далёкие крыши и дымящиеся над ними трубы, на низкое измятое небо - и не мог наглядеться. Какие-то люди прошли мимо него и стали не спеша взбираться по лестнице, поправляя на ходу галстуки и разглаживая волосы. Додж уступил им дорогу, позавидовав их простой участи - взойти внутрь, пожать руку товарищу, справиться о судьбе своей бумаги или отправить конверт с маркой, насвистывая при этом весёленькую арию...
    Но вот и он переступил заветный порог. Большой, гулкий вестибюль раскрылся над его головой. Пол был устлан гладкими гранитными плитами, мраморные стены ярко блестели, из высокого потолка на золочёной нитке спускалась тяжёлая люстра со множеством хрустальных кусочков, в которых стояла радуга. Светильники, воткнутые на колоннах, источали зеленоватый мерцающий свет; толстые шторы на окнах вздрагивали всякий раз, когда на входе мягко хлопали дверями. В неглубокой нише почти незаметная для глаза пряталась застеклённая трибуна, за которой торчала голова в высокой фуражке. Каждый, кто проходил мимо, совал в сторону этого важного поста документ, голова многозначительно кивала, и посетитель с затаённой радостью на лице маршировал дальше своей дорогой. Помедлив немного у двери, подошёл и Додж.
   - Здрась...- сказал чуть живой он.- У меня прошение. Очень срочно. Мне куда?- и приторно-сладко посмотрел в невозмутимое лицо дежурного чина.
    - Документы!- потребовал тот и насквозь пробил Доджа взглядом. Образовалась пауза, в течение которой оба они разглядывали друг друга, один - властно и чуть насмешливо, другой - бегая глазами и заискивающе улыбаясь. И когда рука чина выпросталась, чтобы указать на дверь, Додж, вздёрнув вверх острые плечики и наклонив просительно голову на бок, подпрыгал поближе и шёпотом пропел быстро:
    - Что вы! Я же в 37-й  комитет, я же сам из 37-го комитета! У меня дело очень срочное!- и развёл в стороны руками: что, мол, поделаешь, если так вышло. Чин тотчас опустил голову, и Додж ещё какое-то время стоял навытяжку перед ним, боясь пошевелиться, не зная точно, разрешено ему идти или нет. Затем, решив всё же, что его пускают, он двинулся, всхлипнув в поднявшейся радости:
   - Спасибо вам!- и полетел.
    Впереди запрыгали коридоры, бесконечные и унылые, заполненные таинственными вздохами и тенями; змеями они протягивались от окна к окну, прорезанные широкими лестницами, вздымающимися и опускающимися, точно горы. Никто не встретился Доджу, чтобы он мог спросить дорогу, и, покружив по многочисленным переходам, он принялся взбираться вверх. Шаги его утопали в глубоких коврах, расстеленных на ступенях, такой роскошью казался Доджу их шёлк и узор, что нога его с опаской становилась, и он, не на шутку испугавшись, что напачкает и его за это погонят вон, сместился на голую полосу возле самых перил. Он миновал уже несколько этажей, которые громадными пустыми провалами расходились влево и вправо, и в нерешительности пробирался всё выше, не зная, то ли продолжить восхождение, то ли углубиться в какой-нибудь этаж. Он поднял голову: белёсый стеклянный купол глядел на него сверху, точно глобус меридианами перепоясанный гнутыми стальными балками; стекло гудело под напором света, сваливающегося из неба и садящегося всей своей тяжестью на него, и готово было, казалось, вот-вот взорваться на миллион кусков. Так забавно вдруг стало Доджу увидеть среди всеобщего полумрака эти свежие трепещущие струи, что он надумал подняться до самого верха лестницы и поиграть с ними, подставить хотя бы под один весёлый ручеёк нос или щёку. И он, неотрывно глядя наверх, точно боясь, что всё вдруг исчезнет, отведи он глаза хоть на миг,- через ступеньку помчался скорей наверх. Пролетая мимо больших и важных каких-то дверей с резными набалдашниками на ручках, Доджу померещилось какое-то загадочное гудение - будто множество людей собралось вместе, источая волнение голосов, и вместе с тем беспорядочный и возбуждающий, тревожащий этот шум окружался лёгкой скрипичной музыкой, едва витающей, как аромат. Додж попятился и приложил ухо к двери.
   - Что вам угодно?- прозвучало над ним, и точно обухом ударили его по голове. Он невольно присел и, вывернув голову, взглянул за плечо: позади, вперив немигающие глаза в него стоял лакей в длинных бакенбардах и в обшитой золотыми вензелями ливрее, в чулках и в башмаках с квадратными пряжками.
    - А? Что?- вскричал чрезвычайно взволнованный Додж.
    Но здесь снизу стали отчётливо слышны голоса - чей-то низкий и бубнящий и тоненький, как колокольчик звенящий, следом он увидел всходящих наверх людей. Лакей тотчас вытянулся у стены и принялся со страстью глядеть на лестницу, откуда сначала возникли две макушки голов - женской с причудливой укладкой столбом и - чуть пониже - мужской с замазанной волосами лысиной - а затем уже стали появляться и фигуры: в чёрном фраке мужчины и молодой женщины в платье декольте. Между ними вёлся оживлённый разговор, и головы их беспрестанно вертелись. Мужчина был уже далеко не молод, и индюшиный его зоб всякий раз при повороте головы вздрагивал, из вялого его рта блестели неестественно ровные зубы, полное, красное от смеха лицо переходило в бледную лысину, облепленную напомаженными волосами из висков; дама, напротив, была очень молода, и прелестные, свежие черты её молодости придавали лицу непередаваемую привлекательность, губы её, от природы жгуче-алые, совершенно не нуждались в помаде, над ушами завивались дрожавшие локоны, а под восхитительным колье из голубых бриллиантов лежала не менее восхитительная грудь, легко вздымающаяся. Она, задрав рот, полный ослепительно-белых зубов, теперь хохотала.
    - Прими, милейший,- переменив тон на холодно-покровительственный, сказал мужчина лакею, не глядя на того, и подал цилиндр с вложенными в него белыми перчатками. Пара грациозно подплывала к Доджу, стоявшему возле самых дверей с открытым ртом, и мужчина, приметив краем глаза, что вход закрыт (прямо на Доджа он не смотрел), спросил ледяным тоном:
   - Вы будете проходить?- и его маленькие измятые глазки в красноватых обводах век так и впились в лицо Доджу; казалось, они продолжают смеяться, но холодность уже сквозила в них. Взгляд его делался колючим и злым, как у всякого кавалера, обладающего дамой и повстречавшего на своём пути кого-то другого, воспринимая того только как соперника в своём ухажёрстве, и Додж, не выдержав напора, отвёл глаза.
    Вскинув извинительно руки, он отодвинулся. Парочка, скользнув мимо него и обдав сладким облаком, исчезла за дверью.
    - Прими, милейший,- надув подбородок, басом сказал Додж и отдал с подозрением глядящему на него лакею сумку.
    Он вошёл.
    Музыка сделалась громче. Прямо за дверью располагалась прихожая, стены которой были обвешаны зеркалами в золочёных рамах и бархатом. Тут же толпились диваны в жёлто-красной атласной обивке и несколько элегантных столиков. Далее, над тремя невысокими полукругом ступеньками вырастала ещё одна дверь. Она была раскрыта настежь, и там, за ней, в океане огня гремел оркестр и сновали нарядно одетые люди. Здесь, едва Додж, дёргаясь от неловкости, вошёл, возле него, точно из-под земли вырос, возник  другой лакей, такой же как рыба сверкающий, и шёпотом, наклонившись, испуганно спросил:
    - Как объявить?
    Додж растерялся. Он переспросил, тоже наклонив лоб и шёпотом.
    - Кто будете?- уточнил лакей, начиная странно глядеть на Доджа.
    - Ну, допустим, Жора. Жора Подлипенский,- ответил важно Додж, думая, что здесь так заведено - фамилию спрашивать, и ещё хотел отчество присовокупить.
    - Титул?- не сдавался лакей.
    "Князь, что ли я?- подумал Додж.- Князем назваться?"
    - Князь,- неуверенно сказал он и пырскнул.
    Лакей, сверкая ливреей и пряжками, отвесил поклон и прямой, как жердь, отправился докладывать. Встав в дверном проёме и заслонив собой свет, он прокричал в зал:
    - Князь Жора из Подлипок!- и шаркнул ножкой, уступая Доджу дорогу.
    Да будет известно любезному читателю, что в этом мире ещё не перевелись чудеса. Иначе, как объяснить невероятные происшествия, случающиеся то тут, то там даже среди бела дня? Спросите кого угодно: видел ли он когда-либо из ряда вон выходящее, не укладывающееся в воображении  - и вам ответят, конечно, положительно. И по различной скорости взмахивания рук, по силе удивлённых криков и размеру выпученных глаз вы можете заключить, что есть чудеса разных, так сказать, сортов и масштабов. Любовь, смерть и другие подобные вселенские явления в расчёт не берутся - понять их и правильно описать вообще невозможно. Но как растолковать тот феномен, что необычные явления, так сказать, районного масштаба, волнуют нас ничуть не меньше? Помилуйте! Вампиры, кощеи, чародеи и прочая нечисть теперь - вещь вполне доказанная: прошу вас пожаловать ко мне, у меня есть парочка знакомых ведьм, я вас с охотой перезнакомлю. Речь совершенно не о том. Например - вот. В одном селе, у Киева, родился жеребёнок с шестью ногами, и тут же умер, а какой-то ветеран прибыл с войны без обеих ног - и ничего, до сих пор здравствует. Гражданка С. из дружественной нам страны народной демократии сообщила, что живут они не слишком хорошо - у них, мол, всего шестьдесят сортов колбасы, а у их соседей-капиталистов их намного больше. Как, скажите, такое возможно? Причём - paradox! - чем больше в стране разнообразия, тем меньше в итоге простой человек себе может позволить. Так ведь всё это ещё ничего! У одного старого заслуженного милиционера нашли 90 тысяч дома в абажуре, он сообщил, что нашёл деньги в кошельке на улице; следствие зашло в тупик. Покажите мне кошелёк, вмещающий 90 тысяч!
    Без конца возможно перечислять необыкновенные жизненные случаи и происшествия, но пощадим читателя, и так  имеющего "удовольствие" каждый день созерцать их вокруг себя, не будем тревожить усталые его чувства; когда-нибудь, настанет время, в свет выйдет подборка замечательных явлений и чудес наших дней, страниц не менее чем в 1000, а теперь это не моя забота.
    Итак, если страшные и ужасные приключения и метаморфозы случаются в обыкновенной жизни едва ли не на каждом шагу - отчего  не произойти хотя б маленькому чуду в нашем вполне волшебном повествовании; отчего бы Доджу, стоящему теперь в полной нерешительности и в ожидании дальнейших событий - не очутиться вдруг, ну, скажем... на балу? С вальсами и мазурками, сплетнями в кулуарах, с услужливыми лакеями и шампанским, льющимся рекой? С пощёчинами и дамскими ручками, которые страстно целуют?.. Итак, решено - все на бал!
    Сперва Додж залихватски сунул руки в карманы; но то, что он увидел заставило его отшатнуться и удивиться невероятно. Его руки тотчас выпрыгнули, разостлались по швам, забрались затем за спину, почесали, взлетев, подбородок, полезли в карманы и снова затеребили брюки. Перед ним, шумя и галдя, двигалась всевозможнейшая публика; все направили взоры на Доджа, взлетели, сверкая, лорнеты, склонились набок прелестные головки, шепча что-то секретное друг другу на уши...
    Будто на сто лет назад перенесло время Доджа: фраки, пышные жабо, атласные ленты и водопады роскошных платьев до самого пола, декольте, павлиньи веера, вьющиеся локоны на плечах, золотые тесьмы и оборочки, воротники топорщатся стоймя, орденские ленты и блестящие финтифлюшки - всё торжественно, сказачно и взахлёб.
    - Здравствуйте,- сказал Додж, глупо таращась в чей-то глаз с розовым ободком и не зная, что делать дальше.
    - Ступайте к нам, князь!- неслось отовсюду, и Додж, всё больше теряясь, бросался то в одну, то в другую сторону.
    Громадный зал, состоявший, казалось, из одного только света, был удивительным сооружением. Как мог уместиться он в здании, даже таком обширном - вот каков был первый  вопрос при взгляде. Он казался невероятным, как целая площадь, как чистое поле под лучами полуденного солнца, только пылало здесь не одно, а тысяча их - свет клубился отовсюду, нельзя было сказать откуда; от одной попытки полюбопытствовать на источник его щекотало в носу и вставали перед глазами жёлтые круги - так ярко всё воспламенялось. Зал пылал, отполированные полы ещё усиливали этот огонь; на щеках, на шеях заметны были самомалейшие прыщики и бородавки, и к чести публики нужно сказать, что не так уж часто встречалось подобное зрелище: щёки были наглажены, напомажены, шеи, где нужно, укрыты лёгкими шалями и платками - публика смотрелась молодцом. До сотни людей набралось бы здесь. Образовались микроскопические общества, включающие в себя несколько человек, очевидно, по интересам или наклонностям и были разбросаны там и сям в гудящем от света и музыки пространстве, все группировки попеременно раскланивались одна перед другой, подтрунивали и задирались. Иногда выкрикивались восклицания и призывы присоединиться или направленные к слугам, разносящим конфеты и вино. И поднимался просто крик, когда на мгновение останавливалась музыка, и голоса, почуяв свободу, вспрыгивали и без помех начинали метаться на просторе.
    О лакеях сказано будь особо. Ни один бал (а что это был именно бал, сомнений никаких нет) не может обойтись без них. Что, скажите, есть лучшее украшение или заставка для разворачивающихся драматических событий?- ужели те безвкусные картины под карнизами с изображением королей, кардиналов, голых женщин и святых, написанные отвратительными тонами и пошло, мертвенно глядящие среди всеобщего веселья, шума и грома? Ужели эти исполинские колонны, нагромождённые только для того, чтобы к ним прильнула вспотевшая дама, желая перевести дух между мазурками? Или, может быть, музыка, которая звучит здесь так часто и так надрывно, что хочется зажать себе уши или грубо поругаться с дирижёром? Нет и нет! Только лакеи, только эти немые истуканы - пусть странно безмолвные и с кислыми, омертвелыми лицами - зато в прелесть каких костюмах, на высоких каблуках, гладко выбритые или с висячими бакенбардами, и - живые, настоящие, из такого же мяса и костей, что и другие все, а не нарисованные красками на холсте - могут скрасить шумное гуляние как должно. Кому можно запросто крикнуть: "Пошёл!" или - "Подай!", "Прими!" Кого можно почувствовать ещё ниже под собой, когда твой любовный соперник облапошит тебя, утащив твою даму, унизит, надаёт по щекам своими остротами, а ты, беря дрожащею рукою с подноса холодный стаканчик, вдруг взрываешься: "Как подаёшь, болван!", убийственно поедая глазами вдруг посеревшее лицо лакея? Кто положит тебе на плечо шубу или возьмёт из рук трость, кто услужливо отворит дверь и сбросит пыль с твоего камзола? Нет! Положительно, жить без лакеев невозможно...
    Публика прибывала.
    Какая-то скрытая пружина чувствовалась в этом наполненном праздными людьми зале, которой развернуться время ещё не пришло; будто всё только собирались по-настоящему разгуляться и ждали особого сигнала к этому.
    - Его сиятельство князь Бломбалюк!- закричали по цепочке голоса.
    "О-о-о!"- с азартом ответил зал, кое-где даже захлопали.
    В дверях появился он - Бломбалюк, в окружении своей челяди - молодцов с плечами, как дома, и остро режущими глазами. На лысом черепе палача теперь сидел жгуче-чёрный парик, набрасывающий локоны на его оттопыренные уши. Его тощая морщинистая шея выглядывала из мятого, с серым налётом воротничка, на остром кадыке виднелись плохо выбритые волосы. От него пахло духами так сильно, что начинало ощущаться головокружение: так душатся люди, не любящие мыться, обожающие чеснок или служащие на мясобойне. Брюки тряпками висели на его тощих ногах и кучей собирались на тупоносых ботинках. Фрак, напротив, был короток, и жилистые, не знающие покоя руки с узловатыми мраморными пальцами выпадали из узких рукавов. Красного цвета галстук полыхал под подбородком.
    - Господа, очень рад вас всех вас видеть в добром здравии,- живо откликнулся на приветствия он, раскланиваясь во все стороны, и какой-то мрачный подтекст прозвучал в его словах. Войдя, молодцы его тотчас заняли позицию у входа и под стенами, сложив, точно мавры, на груди руки и обливая собрание напряжёнными взорами.
   - Столько работы, господа, не вырвешься,- весело оправдывался он.- На износ, так сказать!- раскланиваясь, он жал протянутые руки. Общества расстроились, и все полукругом выстроились вокруг него.
    - Бросьте! Расслабьтесь теперь! Будет вам, заработались!- неслось со всех сторон, и не понятно было, чего больше в этих словах - приветливости или осторожности.
    Но скоро, когда дань вежливости была отдана, толпа мало-помалу отвлеклась и снова стала заниматься своими делами - смеялись, лакали рюмками вино, прикасались друг к другу, хлопали в бока, шептались, орали громкими пустыми голосами; но чудилось, что ждали все какого-то сигнала, чтобы всем позволено было оживиться ещё более, до самой последней точки, до безумия; все ждали чего-то и кого-то, как ждут хозяина дома, чтобы, наконец, наброситься на праздничный стол и основательно подъесть. Музыканты играли, но всё какую-то чушь; воздушность и незначительность пронизывали музыку, не музыка была, а отговорка или разминка перед намеченным штурмом: дирижёр отрешённо глядел в сторону, его палочка едва взмахивала, и музыканты, клюя носом, спали за своими трубами, флейтами и скрипками. Все, вся публика, непроизвольно оглядывались на стены и двери и то и дело доставали часы.
    Его сиятельство Бломбалюк стал таким же, как все; завладев вниманием молодых дам, которые с особой чувственностью и даже нежностью относились в ту минуту к нему, он принялся за ними ухаживать. Их ужимки, живые возгласы и фальцеты все предназначались одному ему, а он, изобразив на лице медовую улыбку, то к ушку розовому прильнёт, то за сладкий локоток ухватит, то скажет милую глупость для всеобщего веселья. Грубая, почти крестьянская его рука безнаказанно сквозила по бледным плечикам и запястьям умирающих от вздохов и внутреннего огня девушек, на застывшем в ухмылке его лице, не выражающем ничего, кроме самодовольства и подступающей старости, искривлялись губы, и из них выбегали слова.
    Проходили минуты , и всё новые гости прибывали.
    - Господин Наливайло с супругой!- представляли вновь прибывших, и те, как вожди по трапу лайнера, сползали со ступеней, шаркая модной обувью, блестя перламутром зубов и шурша напоказ дорогими одеждами. Всякий в городе знал Наливайло; щедрая компания того работала вовсю, обрызгивая мозги граждан алкоголем всевозможнейших сортов, давая радость и забвение, в высшей степени желанные всеми. Кроме всего прочего личность его была известна крупными связями в теневом бизнесе, о факте существования которого все знали, но благоразумно умалчивали, а так же официальностью своего положения - у него было депутатское кресло, дарующее ему полную неприкосновенность. И как облако, которое, витая между небом и землёй и получая и испаряемую землёй влагу и солнечный луч, накапливает в себе в итоге сочные благодатные дожди - так золотой дождь собирался в его сундуках и проливался затем в карманы других людей, крайне в его тёмных делах необходимых.
    - Всех приглашаю!- звонко верещал он, махая обезьянними, обросшими шерстью руками.- Накрываю столы на дворе! Будут поросята с хреном и икра! Пиво - это вполне серьёзно!
    Супруга его, женщина с полным отсутствием талии, глядела при этом ему немигающе в голубую плешь и улыбалась приятным мыслям о таком чуде - не знаем, как мужа, а поесть она любила.
    - Гражданин Цугиндер!- следовало дальше. Со скрежетом в зал вломился человек, завёрнутый в кожаные штаны и куртку. Так смотрел он на гостей, точно хотел немедленно поставить всех к стенке. Впрочем, оружия он боялся и никогда его с собой не носил. Его волосатые брови и орлиный нос вздымались над лицом и были основной составляющей частью его внешности. Сложив руки на груди, он расположился поодаль и как Робеспьер обдавал всех волнами всезнания и презрения. В петлице его куртки горел кумачовый лоскут, как последнее предупреждение присутствующим.
    - Посмотрите же, посмотрите!- вдруг вскричала молоденькая девушка, вся в розовых кружевах и оборках, отклеиваясь от своего партнёра и подлетая к окну.- Солдатики! Как живые!- искренне удивлялась она и качала головкой, осенённой пышными бантами. Близстоящие особы не сочли за труд и придвинулись к гладким стёклам, на минуту оставив свои сплетни и смешки.
    - А они, сударыня, живые и есть, как вы и я, - кто-то вставил с ехидным смешком.
    Во дворе под окнами особняка, на бескрайних плацах, расчерченных белыми квадратами, сходились и расходились длинные шеренги солдатских строёв; трещали барабаны и заливисто верещали флейты; здесь же гарцевали конные на вычищенных до блеска лошадях, вращаясь правильными веерами, муштруя своих горячих скакунов и показывая выучку; ослепительно сверкающие на солнце сабли поминутно выдёргивались из ножен и салютовали. Выстроенные в ряды пехотные солдаты с вырубленными точно из железа лицами несли ногу высоко, каблуками сапог наотмашь колотя землю; у каждого солдата неистовый взор запечатлялся на лице, упругие груди вздымались под зелёными в чёрных пятнах пота рубахами, ружья холодно поблёскивали у них на плечах. "Левой, левой!"- командовал старшина, у которого на лице была написана власть. Казалось, он сейчас сплюнет и решительным шагом даст кому-нибудь оплеуху - с превеликим удовольствием он бы это сделал; и он, дико тараща глаза, приподнимался на носки, чтобы вот-вот сорваться и наброситься на нерадивого,- но повода не поступало, и тогда он, надувая щёки, вытирал белоснежным платком шею и грудь.
    - Как прекрасно, как замечательно!- хлопая в ладоши, восхищалась молодая особа, и нежный румянец заливал её  щёчки.- Какие орлы! А офицерик, вон тот, с сигареткой в зубах, поглядите - она совала изумительно тонким пальцем в стекло,- каков молодец!
    - Прекрасно не то, сударыня,- что у военных хорошо растут усы и широки плечи,- кирпичным голосом возражал ей всё тот же мужчина какой-то скользкой наружности, на тонких как спички ногах.- Главное, что наш с вами покой охранён, и мы и дальше можем спать в наших уютных постельках и гулять в наших уютных садиках. Впрочем, молодости свойственно замечать лишь то, что слишком бросается в глаза,- примирительно заключил он, видя, что девушка, насупив  носик, отошла в сторонку.
    - Кто это такая?- спрашивал какой-то прыщавый юноша у седой старухи в тугом корсете, подчёркивающем отсутствие всякой груди.
    - Графиня П., ребёнок совсем, вы же видите. Впрочем, говорят, на выданьи. Хотите познакомлю?- и старуха подняла лорнет на молодого кавалера.
    - Да, но ей нравятся одни солдаты,- невозмутимо отвечал тот, вынув из кармана тугой кошелёк и показательно начав пересчитывать деньги.
    - Ничего. Скоро всё переменится,- усмехаясь в усы, басом пропела старуха.- Любовь к похожим людям сильнее любви к солдатам.
     В одном из торжественных пространств зала Бломбалюк занимал публику интересными темами; его официальный статут Председателя Департамента Безопасности всегда позволял ему иметь благодарных слушателей и почитателей.
   - Вы слышали, господа, что говорят в городе?- резко повернувшись ко всем, вскричал он, и лицо его гадливо сморщилось.- Им, видите ли, нужен ветер! Я удивляюсь только, откуда они что-то пронюхали? Мразь! Чернь! Им хочется овладеть великой тайной современности...
     - А это не опасно?- вопрошала пожилая женщина, сильно озаботясь лицом о своём спокойствии.- Мы можем не тревожится о своём будущем?
     - Успокойтесь, господа!- выпятив грудь, деревянным голосом произнёс Бломбалюк.- Ещё тысячу лет простоит наша империя; палаш и штык - надёжная опора, уверяю вас. Стены наших крепостей прочны, пушкой не взять!
     - А хитростью?- осмелился из толпы спросить кто-то.  Зал затих.
     - А для особо хитрых,- поднимаясь на носки и орлиным взором высматривая наглеца, прогремел Бломбалюк,- у нас найдутся и места особые.
     - Надёжно ли спрятан ветер?- любопытствовала осмелевшая толпа.- Знаете, от этих... всего можно ожидать...
    - Любое государство, если оно построено прочно,- филосовствовал Бломбалюк, прохаживая взад-вперёд перед почтительно замершей публикой,- славно не тем, сколько хлеба и масла оно в состоянии предоставить своим гражданам - путь постоянных уступок гражданам чреват взрывами: невозможно же в самом деле удовлетворить всякое желание всякого человека - чушь! Чем больше дашь, тем больше в итоге попросят... Вглядитесь в историю, господа! Назовите мне хотя бы один режим, политика которого бы строилась всем народом, от младенца до древнего старца; покажите мне колесницу, которую бы тянул вперёд целый табун лошадей - от такой колесницы очень скоро останется один прах... Нет! Любая политика делается определённым, очень узким кругом лиц, без остатка отдавших самих себя на дело служения ей; это - раз. Второе и главное дело состоит в том, что в обществе царить должна усреднённость. Ну не значит же это,- хохотал весело он,- что все люди приравниваются к столам и табуретам - под одну гребёнку, грубо говоря... Усреднённость это разумная середина; сегодня она одна, а завтра, если ты будешь хорошо работать и будешь лоялен, ты получишь усреднённость уровнем повыше. Зато при таком раскладе всем будет казаться, что они равны, свободны в отношениях друг с другом и с властью, видеть и чувствовать которую в принципе они будут не в состоянии. Поймите, господа,- долбил он в одну точку, остановившись посередине зала и лихо притопывая ногой,- "усреднённость" это всего лишь термин, лишь специальная политическая категория, понятие это страшно только в образе слова, в жизни всё куда проще: никто не знает, что он "усреднён" по отношению у своему коллеге или товарищу, всё яснее и жизненнее - границы между людьми стёрты, ни злобы, ни зависти по поводу материальных аспектов и так далее не существует, нездоровый карьеризм, амбиции, политическое рвачество убиваются на корню. Так вот: любое государство сильно властью. А разболтанность по отношению к массам - это полное отсутствие власти...
    - А мы?- робко прозвучало из толпы.- Каково наше место в этой истории? Вы забываете о нас, ваше сиятельство.    
    - Ничуть. Сейчас и до нас дойдём - до вас, то есть...- зловеще произнёс Бломбалюк, залепив бровями глаза.- Всякая власть должна уметь защищаться. Вот гениальные слова! Если имеется неповиновение - мы будем строить тюрьмы, если кто-то сдуру захочет прыгнуть выше своей головы - он получит по рукам, а, возможно, и по голове. Регулярная армия, всеобщий призыв, железная дисциплина, закрытые суды специальных, беззаветно преданных власти заседателей; органы спецназначения, военная промышленность!- рубал хрипло Бломбалюк, как ножом.- Государство  это мускул!- Подняв выше голову и поискав глазами, он щёлкнул пальцами; стремглав прилетел лакей с подносом, уставленным высокими бокалами. Выпив и плотно, по-домашнему, отерев мятым клетчатым платком губы, Бломбалюк снова заговорил, несколько, однако, смягчив тон.
     - Мы же, господа, являемся особой прослойкой, без которой режим обойтись не может. Мы, судьбой избранные, собственно говоря, это и есть власть. Мы нужны ему в силу необходимости, должен же кто-нибудь в конце концов управлять?! И скажите мне, разве лёгкая это работа, держать тысячи животрепещущих нитей у себя в руках? А какая ответственность! Конечно, и плата необходима за сей несравненный труд высокая, иначе как сможет режим удержать вокруг себя преданных ему людей? Если ты стар и твоя политика один голый в свою пользу обман, если ты отходишь от общей, негласно установленной линии - тебя необходимо сместить, и на твоё место встанет другой человек и будет получать такие же немалые деньги, войдёт в прослойку избранных. А ты - ты станешь обыкновенным и будешь - ха-ха! - усреднён... Незаменимых, господа, нет!- Бломбалюк озорно сверкнул взглядом в белые лица, пышной пеной кружившиеся вокруг него.- И главное, господа, главное,- взметнул он крючковытый палец высоко вверх,- защититься от собственного народа! И тогда, я уверяю вас, делай что хочешь, хоть гарем на чердаке заводи или на голове ходи с утра до вечера... Мы - избранные, господа, из-бран-ные! А, знаете, что это такое? Это - когда всё можно, всё дозволено!
    - А что до ветра касается,- задумчиво произнёс он, почёсывая голый, как пятка, и круглый подбородок,- нам ветер не нужен. Без него обойдёмся как-нибудь. Ветром, напротив, нас может сиильно потревожить... Но это, разумеется, уже из области фантастики.- Бломбалюк, заметив, что публика от его длинных речей зевает, поспешил оптимистично закончить: - Ветер надёжно спрятан. За Железной Дверью, над Большой Лестницей. Хотя...-  он снова впал в мрачную задумчивость.- О тайном месте, кажется, что-то известно. Вчера снова дверь была открыта, и, представьте, - из неё веяло свежестью! (Толпа возмущённо и взволнованно застонала) Господа, господа! Прошу не беспокоиться, ваш покорный слуга дело своё знает! Подозреваемые уже схвачены и казнены!..
     Когда собрание это с красными от жары и толчеи щеками и носами и высшей степенью ожидания потеряло уже всякий порядок в своих рядах и всякую привлекательность и походило, скорее, на шумный балаган или вокзальную ярмарку - когда от бестолкового гомона, заполнившего все щели и закоулки, становится дурно и хочется, дёрнув воротник, сесть на диван и раскрыть настежь окна - раздался вдруг отдалённый стук, имевший для всех, очевидно, определённое значение, и глубокая судорога прошла по залу. В самом дальнем углу помещения вдруг задрожала торжественная дверь, разукрашенная резьбой и золотом, и провалилась нараспашку.
      Все взоры тотчас устремились туда. Страшно было глядеть на всеобщую взволнованность лиц и движений. Речи были недоговорены, рты приоткрыты, глаза широко зияли. Из толпы, отстраняя закрывающих ему путь, вышел Бломбалюк и, проведя руками по поясу, словно поправляя невидимую портупею со шпагой, чётким шагом двинулся вперёд. Возле самых дверей он остановился и развернулся в зал: грудь его невообразимо выросла, глаза неистово сверкали, руки выпростались по швам, вот-вот и он бы по-фельдфебельски воскликнул: "Смирна-а-а!"; но достаточно было и его огненного взора, чтобы всякое шелестение приостановилось и умерло. Зал молчал, как в гробу. И когда все - и мужчины и дамы - вытянулись и привстали на одну ножку, потянули подбородочки и чуть-чуть все наклонились вперёд, вглядываясь пристально,- в чёрном проёме дверей показалась искра движения, мелькнула нога, потом в белой перчатке рука, потом яркая, как огонь, наградная лента - и в оглушительные крики и вдохновенные хлопки явился он,- в кремовом сукне френча, в смоляных сапогах и с тихой доброжелательностью на лице. Вся неширокая грудь его, как новогодняя ёлка игрушками и золотыми дождями, увешана была орденами и медалями, подвесками и бантами.
   - Ваше Главенство!- задохнулся Бломбалюк и принялся заламывать руки. Его спина покосилась, и голова со знаком величайшей преданности опустилась на грудь; очевидно, ему хотелось податься ещё ниже, до самого пола, но вопиющая хилость не позволяла ему таких вольностей.
     Странная метаморфоза произошла и на других лицах: все развеселились и говорили друг другу в восторге: "Наш-то каков! Хорош!"- хотя бледностью ещё были политы и щёки и скулы и носы. Взволнованные дамы трепыхали веерами и высоко вздымали груди, мужчины робко переступали с ноги на ногу и внутренне жались, позабыв о своих кавалерских обязанностях; те же, кто всё-таки осмеливался глядеть на своих подруг, делали это с особым значением, осенённым великим событием.
   - Эк ты,- хмыкнул Его Главенство, оглядев преданно вытянувшуюся фигуру экзекутора, и дальше - всем: - Смотрю я на вас и думаю: жить стало лучше, жить стало веселее!
      Толпа грянула хохотом.
      Ударил оркестр. Дирижёр, точно свихнулся, страстно взмахивал вихрами и таращил глаза, немо веля музыкантам не ошибаться, а те, казалось, срослись со своими инструментами и делали невозможное.
       Следом длинным, пёстрым хвостом из дверей потянулась свита. На страусиных, негнущихся ногах шкандыбала заслуженная старая гвардия, дожившая уже до подагры и болей в суставах; лицом женщины здесь ничем не отличались от мужчин. Редкая среди них молодёжь была выше ростом, наглажена и начищена, с иголочки, в точно вылитых на них мундирах; не лица были, а золотые рубли.
     Всё задвигалось и залетало в зале.
     Кавалеры, наконец, подобрали дам, и новоявленные пары поскакали исполнять первый танец. Гиканья и окрики понеслись над залом, лица танцоров зажигались, тела теснее прижимались одно к другому, ноги задирались так высоко, что подпрыгивали юбки, оголяя кружевные панталоны. Загромыхали хлопушки, шумело сладкое шампанское, выбегая из бутылок, стучали и ездили по паркету стулья, которые то и дело перетаскивали с места на место; в дальних комнатах уже целовались.
    Лицо Его Главенства лоснилось улыбкой. Его длинная свита, как павлиний хвост, распускалась позади него; подрагивали со звоном награды на мундирах, и хрустели накрахмаленные платья. Гордая старость кидала вниз, на танцующие волны, взоры, полные лёгкой зависти и воспоминаний. Иностранные послы, одетые строго, держались поодаль и гоготали по-своему.
    Его Главенству быстро сделалось скучно. Два или три раза он зевнул, закрывшись маленькой белой ручкой, и отдал несколько комплиментов танцорам, особенно преуспевающим в своих полётах. Ему сделалось так невыразимо скучно, что у него зачесалась под мундиром спина. Он неуклюже, стараясь быть незамеченным, поёжился, слазил между лопаток рукой, ещё раз зевнул и тихо, чтобы слышали только адъютанты, соврал:
  - Мне будет звонок срочный. Пойду. Пусть всё продолжается.- И, стараясь не глядеть на обеспокоенных вельмож, быстро покинул зал.
   Едва он вышел, лицо его сделалось тягуче и печально, как у старого, давно потерявшему ко всему интерес пса, которого всю жизнь холили и баловали, кормили колбасой по семь с полтиной килограмм и позволяли безнаказанно кусать прохожих, показавшихся ему подозрительными; но вот, вот, вот - настала та минута, когда всего в жизни уже было вдоволь, и всякий интерес к последующим событиям стёрся, а остались скука, больное сердце от жира на нём, отдышка, истончённые слабые ноги и вселенская тоска от стремительно надвигающейся старости и жуткой, ни на что предыдущее не похожей развязки... Он притворил тихо дверь и выждал мгновение, устремив очки на дверь и выжидая, не появится ли кто следом. Уверившись в своём полном одиночестве и успокоившись, он с радостью проворковал, потёр ладони одна об другую и меленько засеменил по полутёмным коридорам. От него, как от собаки кошки, кидались в сторону шедшие навстречу какие-то люди - лакей, вельможи, чины в эполетах, и он, хмурясь, делал вид, что не замечает затаившихся в углах выжидающих фигур. Проходя, он тяжко вздыхал от собственной значительности, которая давала ему в руки возможность повелевать судьбами людей, словно те действительно были собаки и кошки; неподдельный, животный страх, который изображался на лицах людей при виде его и самый свой грозный образ казались надоевшими ему в эту минуту; ему хотелось вытянуть кого-либо из угла за руку, положиться на грудь, подставить голову, чтобы ему нежно погладили её, заплакать даже и спросить слабым голосом: "Ну что, как живёшь, братец? Поговори по душам скорее со мной... Ведь я - такой же, как ты, простой смертный..." Хотя бы кто-то понял его это состояние просыпающейся в душе любви и сделал первым шаг навстречу ему... Но так высок был его постамент, что никто влезть на него был не в состоянии, а сам прыгнуть вниз он уже не осмеливался - вдруг назад взобраться не достанет сил? Сомнения забираются в душу и мучают её, мучают... Что если его поведение будет неправильно понято? Что если эту маленькую его слабость сочтут за слабость большую, за начало его падения, реальный конец его власти? А и то правда: устал он, силы его на исходе, неужто сдаёт он? Самые дальние тайники его души, темнейшие и не совсем ясные даже ему самому, открывались сейчас, выплёскивая своё содержимое,- ему хотелось обыкновенного человеческого языка, ласки и жалости, судорога обдирала ему горло и слёзы вставали возле самых его глаз. Но едва стоило глубже подумать ему о мире, его окружающем, им же самим созданном, о великосветских вельможах с лицами Цезарей и Наполеонов, но с душами мышей и кроликов, переполненными глупостью и ненавистью, злобой и лестью,- чуть повернись к ним
и надави, чуть скриви в гневе лицо и подвинь в их сторону рукой; едва только вставали в его сознании ряды этих блистающих погонами и звёздами дураков, льстецов и хитрецов,- тотчас опасностью сжимало его грудь, делались внизу кулаки, и размягчённость сердца и чувство дружбы к ним пропадали, оставляя место лишь чувству неустойчивости и страха, презрения и мести, которые заполняли  весь свет, от пола и до потолка, и сходилось всё к желанию сейчас же со всем покончить, раз и навсегда разрубить узел сомнений... Заговор! Вот что вставало в его воспалённом воображении всё чаще и чаще... Только наедине с собою он был нежен, предан ребяческой своей душе, спрятанной где-то под маленьким браунингом в кармане на груди, улыбчив и мечтателен. Однако в самом краю его больного мозга, иссушенного им же самим, своими бесконечными подозрениями,- лежала горячечная мысль, которая была всё же верна, и правильностью своей неизбежно портила начинающее всходить доброе настроение; эта мысль, почти видение, заключалась в том, что бесчисленные головы его врагов, которые он без всякой жалости снимал, не исчезали прочь, как думалось ему всегда в минуты противостояния, не испарялись бесследно в космосе или в глубинах океана или в чёрной могиле,- они продолжали жить новой жизнью, начинающей быть теперь вечной; и легионы мертвецов, бубнящие за его спиной и пробуждающие его своим гулом даже по ночам, составляли силу громадную, способную когда-нибудь обрушить высокую гору своих черепов и задавить ими его до смерти, и каждая новая жертва становилась ещё одной каплей в общей массе лавины, и так уже готовой сорваться и полететь вниз... "Что со мной будет?"- всё чаще с ужасом думал он. И этот режущий в самое сердце вопрос и страх, порождаемый им, подгоняли его и заставлял спешить, делать, что уже тысячи и десятки тысяч раз им делалось, действовать по накатанной колее, ибо места и времени и поэтому способностей думать и находить решения уже не было,- и хлопали и стучали выстрелы на тёмных кирпичных задворках.
    Его Главенство повернул ручку, и небольшие, крашеные обыкновенной белой краской двери отворились. В бросившемся свете перед ним открылась небольшая комната голубых оттенков, обставленная пуховой мебелью низкого роста; повсюду на полу были набросаны игрушки: медведи с вывороченными лапами, ушастые зайцы, машины с поднятыми вверх кузовами,  расписанные литерами кубики, разноцветные пирамиды, раскрытые коробки с пёстрыми серединами, куклы и прочая мелочь, предназначенная для детской забавы.
   - Папа, мой родной папочка!- вдруг прозвучало откуда-то громко.
    - Сынуля драгоценный, иди к своему папе!- провалившимся, с нежной трещиной голосом отозвался на крик Его Главенство и вытянул вперёд руки. К нему навстречу из поехавшей с грохотом в сторону кучи медведей, зайцев и машин выскочил курносый мальчишка, совсем ещё маленький, с беленькими пушистыми волосиками, бусинками блестящих, как у плюшевого, глазок, в коротких штанишках и с большим ненастоящим пистолетом на боку. Следом из соседних комнат обнаружилась встревоженная молодая служанка в белом переднике и, заметив генерала, тут же сделала реверанс.
    - Папочка мой, иди же ко мне, посиди со мной, мне так скучно!- закричал мальчик и бросился отцу на шею. Последовали горячие поцелуи и нежные ласки.
   - Мой ты крошка ненаглядный!- с дрожание в голосе проговорил растроганный отец, придя в себя от первых, бурно нахлынувших чувств.- Только ты у меня и есть, только ты меня и пожалеешь. Дай и я тебя приголублю, маленький. Ну-ка,- нараспев сказал он, напустив на себя любознательную физиономию.- Расскажи мне, что делал сегодня, что нового узнал?
     - А чего она ко мне пристаёт?- обиженно залопотал мальчик.- Я не хочу, не хочу читать эти дурацкие книжки и писать мелом на доске! (Генерал беспомощно взглянул на сконфуженную до крайности, побледневшую девушку).- Давай скорей поиграем,- мальчик стал тянуть отца за руку.- Я полицейский и буду тебя ловить!- Выскочив на середину комнаты, он прицелился и принялся палить в генерала воображаемыми пулями, брызгая при этом слюной. - Ну что же ты сидишь, вставая скорей!
    -  Иди ко мне, посиди у меня!- воскликнул раздосадованный отец, в любви и в отчаяньи протягивая к ребёнку руки. Куда там! Целые свинцовые грады неслись уже в него.
     - Ты убит, падай!- задорно верещал мальчик, бегая кругами вокруг Его Главенства и барабаня в пол пятками.- Ну, я так не играю,- обиженно произнёс он, видя, что отец не двигается и сидит, как истукан, нахмурив брови.
     Однако мысль напряжённо работала в том момент в голове у генерала. Он глядел на мальчика, и горечь неудержимой волной поднималась у него в груди. "Даже здесь,- думал он,- я не могу найти отдохновения. Даже собственное моё дитя не слушает, не понимает меня, не даётся моему влиянию. Разве полицейским нужно ему быть? Почему?"
    - Сын мой,- собрав все свои силы, спокойно сказал генерал, и губы его задрожали.- Подойди ко мне, я хочу поговорить с тобой.
      Мальчик, увидав перемену в отце, бросил играть и с серьёзным лицом придвинулся к коленям отца, глядя на его подрагивающие и позванивающие золотые эполеты и ордена.
   - Что, папа?- спросил он печально.
   - Почему, во-первых, ты не слушаешь своих воспитателей, разве они желают тебе зла? Разве они делают что-либо помимо моей воли, как ты думаешь? Ведь это я даю  им указания, как поступать надо с тобой. Следовательно - ты не слушаешь непосредственно меня, твоего отца. Где ты, во-вторых, видел приличных мальчиков, которые не любили бы читать книжки? Да, нужно, наверное, и поиграть, но всему своё время. Вот посмотри на своего папочку...- Его Главенство как бы и сам взглянул на себя со стороны и увидал сидящего здесь усталого человека с бегающими глазами и землистого цвета лицом, с уложенными в глупый чёрный столб волосами и тут же, будто пугаясь увиденного, быстро продолжал: - Ты думаешь, у твоего папочки было много времени, когда он был маленький, чтобы заниматься? Нет, но и он находил возможность приобщиться к прекрасному,- скороговоркой проговорил генерал, чтобы не слишком было видно его ложь.- Твоему отцу было тяжело в детстве, и он наверное знает, что нужно делать, чтобы уметь получше разбираться в жизни и всегда быть на высоте положения.- Его Главенство, как бы прельщая, вертел головой и так и этак.- Разве ты, мой мальчик, не хочешь быть таким же, как твой отец? Ужели ты хочешь быть таким, как все?- Очевидно, это была самая страшная часть его обвинения, он возвысил голос и, презрительно скривив губы, покачал головой. Мальчик оловянно глядел на отца, с трудом соображая, чего от него хотят в данную минуту, то и дело с тоской оборачивался к своим заветным медведям и зайцам.
   - Послушай внимательно, что я тебе скажу,- отец настойчиво придвинул к себе сына. Хоть ты и мал ещё, но я знаю, ты сможешь понять главное, а нет - что ж, видно Богу так угодно...- с прозвучавшей в голосе почти злобой добавил он,- пенять не на кого...
    Он минуту молчал, ладонь его поглаживала голову мальчика. Он напряжённо взглянул на сына, как бы оценивая необходимость своего откровения. Но внутренние силы, которые проснулись у него в груди - и грусть, и злоба, и отцовское наставительство, рождённые их влиянием - непременно должны были вылиться.
    - Вот что я хотел тебе сказать, мой мальчик,- начал Его Главенство, вздыхая.- То, что ты должен во что бы то ни стало учиться, надеюсь, тебе ясно уже. Знание может открыть дорогу ко многим истинам. Но - не ко всем...- Он помолчал, уверяясь, внимательно ли его слушают.- И именно об этом я хотел бы поговорить с тобой. Ты должен всегда помнить, кто ты есть, каково твоё происхождение, и как ты должен в связи с этим владеть собой. Я могу понять и простить твоё нежелание учиться,- ты ещё ребёнок, и тебя по природе твоей тянет больше бездельничать, в твоих увлечениях играми нет ничего зазорного. Но где твои целенаправленность, напор, натура, которые присущи должны мальчику твоего положения - я не говорю здесь о твоих уроках - вообще? Мимоходом, однако же, я хочу заметить тебе: не стоит и забываться - ты всё же мой сын, и не можешь поэтому позволять своих выходок - а именно так я квалифицирую твоё непослушание ко мне. В который раз ты проявляешь безразличие к словам твоего отца? Ты обязан мне всем - и своими счастливыми играми и самой жизнью...- Обида в сердце старика разгоралась, и голос его делался тоненьким и гнусавым.- Разве мог я подумать, что мой сын станет не подчиняться мне? Разумеется нет! И я хочу верить, что впредь у нас всё здесь наладится, я прав? (Мальчик  разом кивнул и сказал "да"). Я просил бы тебя не забывать своего положения,- снова строго повторил отец.- Мне кажется, что ты ведёшь себя немножко не так, как подобает тебе. Почему ты нечёсан, немыт? Почему грязь на твоей одежде? И главное: почему ты запросто бегаешь вместе с остальными детьми? Ведь я видел: ты хохочешь, как шут, громко кричишь, говоришь грубости, обнимаешься - откуда ты набрался всего этого? Но не это главное, наконец. Ты должен дать понять всем вокруг тебя, что ты не такой, как они, что тебе обеспечено совсем иное будущее, чем им, гораздо более обеспеченное. Жизнь, которая для тебя всего лишь ещё игра сейчас, скоро во всей красе откроется перед тобой, каким ты станешь к тому моменту? Над этим стоит тебе хорошенько подумать.- Его Главенство замолчал на секунду.- Кем ты будешь: полицейским? Солдатом? Или, может быть, ты пойдёшь служить в департамент?- насмешливо спросил он.- Да нет же! Я надеюсь всё же, что, когда ты вырастешь, ты займёшь достойное твоего имени место,- или я зря положил столько трудов, чтобы обеспечить будущность сначала себе, а потом и тебе ? К каким высоким целям должен пролечь твой путь - такой вопрос вырастает сейчас перед тобой; и чем раньше ты найдёшь ответ на него, тем будет лучше для тебя...
   - Власть!- вскричал вдруг Его Главенство таинственным и грозным шёпотом.- Вот что делает человека истинно счастливым и независимым, вот к чему ты должен стремиться всем своим существом. Что,- злорадно осклабясь, трясся он,- много власти у отцов твоих мальчиков и девочек, у этих...- он почти выругался, но прикусил язык.- Да я при желании растопчу их всех!.. Ты жалуешься мне, сынок, частенько на своих друзей - зачем мне твои жалобы? Ты сам должен научиться управляться со своими делами, как должно: проучи своего обидчика, дай понять ему, с кем он имеет дело, знай: смолоду уже нужны хитрость и ум и немножечко жестокости - чуть, самую малость, чтобы сходу поставить всех на места. Управляя малыми энергиями, научиться двигать энергиями  несравненно большими, великими!- вот какова цель целей. Здесь и книжки тебе пригодятся, только знать нужно, какую книжку прочесть - но это уже моя забота... Власть - вот к чему ты должен себя готовить! А ведь это не простое бремя, ох как нелегко нести его! Но нет ничего благодарнее такого труда! Все блага откроются тебе - и всё будет ничто в сравнении с сознанием твоих превосходства и всесильности. Ни чистое знание, ни доброта, ни что бы то ни было ещё - не стоят и тысячной доли того, что может дать власть. Времена меняются, и военные снимают свои мундиры, но и в пиджаке можно устроиться превосходно - если за тобой сохранена будет власть. И десятки, сотни, тысячи и миллионы одетых в такие же френчи и пиджаки, будут подчинены тебе, беспрекословно выполнять малейшее твоё пожелание. Вот в чём главная истина, о которой подчас забывают люди в своём тупоумном стремлении к равенству и свободе. И нет свободы выше свободы обладающего властью!- в порыве страсти Его Главенство не заметил, как сильно прижал руку мальчика: лицо того побелело, губы задрожали, и он сильно забеспокоился.
   - Пусти, пусти же меня! Мне больно!- захныкал он и принялся вдруг отбиваться.- Ты злой, папочка, у тебя от злости зубы видны...
    Его Главенство помрачнел, как туча, и отодвинулся...

   Отобрав у лакея сумку, Додж посреди всеобщего грома и блеска отбыл по-английски, не попрощавшись. Он выбрался на площадку лестницы и на мгновение, как предатель, взглянул наверх, на обманутые им пучки жёлто-белого света, мчащиеся через прозрачный абажур, и, не выдержав их пылающего укором взгляда, отвернулся и торопливо спросил лакея, стоявшего тут же в ожидании распоряжений:
   - Где здесь самый главный министр?
  - Идите прямо, Ваше сиятельство,- степенно отвечал лакей, выпятив гладко выбритый квадратный подбородок,- верно его кабинет и увидите.
    В конце длиннейшего коридора, на краю ярко-красного розлива ковров, вырастала высокая дверь из двух половинок, с тяжёлыми, как гантели, ручками. Приоткрыв одну, Додж без стука ввалился. За столом, скрестив аппетитно ножки, восседала секретарь лет тридцати, с пышной грудью, и голыми, виднеющимися из-за стола ляжками, пилочкой правила бордовые, острые, как у пантеры, ногти.
  - Чего вам?- неласково спросила она, подняв на Доджа раскрашенные, как светофоры, глаза; Додж, устав всё время ждать, не отвечая, медведем пробредя через приёмную, ввалился в обитую чем-то нежным и мягким министерскую дверь. Секретарь бросилась следом с искажённым от ужаса лицом.
    На другом конце отполированного стола, протягивающегося на добрые двадцать шагов и сверкающего точно глыба льда, увиделось какое-то слабое движение, и Додж широко, на всю ступню сделал шаг-другой навстречу ему: стол, надо заметить, нисколько не уменьшился.
   - Я хотел бы сделать заявление,- наклонив голову, заискивающе улыбаясь, сказал он, вглядываясь в странный живой клубок, копошащийся на другом конце комнаты и стараясь разглядеть в нём очертания человека.
   - Меня Жора зовут,- быстро затараторил он, с опаской оглядываясь на корчившую свирепые рожи, в его направлении дерущую воздух когтями секретаршу, боясь, как бы его тотчас не перебили.- Жора Подлипенский. Я мог бы рассказать вам мою историю, странную историю, но я лучше всё напишу, так будет вернее. Вы всё поймёте... Я оказался здесь совершенно случайно, я не виноват - так получилось... Я напишу бумагу, и вам станет ясно... Меня зовут Жора Подлипенский...- слова вылетали из него, как из пистолета.
    Произнося свою пламенную речь, Додж мелким шагом подступал ближе ко всё резче обозначающемуся комку чего-то живого и дёргающегося, и здесь, подойдя в непосредственную близость к высокому кожаному креслу возле торца гигантской перевёрнутой буквы "Т", он увидел, наконец, что разговаривает не с каким-нибудь человеком, а - представьте - с отдельно существующей спиной! Он так сильно испугался, что рот и глаза его широко распахнулись. Перед ним располагалось странное создание без головы совсем, какое-то вывернутое наизнанку туловище, из которого вдруг выскакивали розовые голые локти под завороченными рукавами. Пугаясь своего необычного открытия, широко расставляя ноги, чтобы в любую минуту дать стрекоча, Додж подбирался ближе; ошибки быть не могло: под стеной с важным чьим-то портретом на ней, в кресле, поставленном наискосок, восседала спина, как бы отделённая от остальных частей тела, но трепещущая и вполне живая. Додж оцепенел, в пальцах его прокатились льдинки. Стол, шириной с целый тротуар, закрывал ещё полное обозрение необыкновенного
зрелища, и Додж, упрямо желая рассмотреть всё до капли, с черепашьей скоростью, выгнувшись вперёд китайской закорючкой, подступал. Вдруг спина всколыхнулась, заизвивалась сильнее, и Додж увидел выпрыгнувшие из неё глаз и бровь, бешено завертевшиеся; глаз неприятнейше стал буравить его. В следующую секунду раздался оглушающий грохот, точно молотом ударили в медные литавры, и спина, яростно встрепенувшись, стала распрямляться, из неё поднялась шея в белом накрахмаленном воротничке, на шее вспухла голова, гладкая и круглая, как биллиардный шар,- всё это разом принялось к Доджу поворачиваться, и он, в какое-то мгновение страшно заволновавшись в ожидании увидеть что-либо чересчур необычное, ещё более пугающее, попятился. Спина повернулась, показался ровный ряд сверкающих пуговиц с тиснением, а над ним - тучный подбородок, одутловатые красные щёки, висящий на губе нос с торчащими из него волосинами; рот открывался без звука, глаза смотрели исподлобья, зло и колюче,- словом, образовался вполне обыкновенного вида господин, в меру пожилой и в меру упитанный. Под кругленьким животом у него болтались ножки в подкатанных до колен брюках, обнажающих розовые икры и мелкие, как оладьи, ступни, пальчики на которых бешено двигались. На полу в источающей пар, расплёсканной луже горячей воды торчал таз, и остатки воды в нём косо ходили волной. Очевидно, человек по-домашнему грел в тазу ноги. Мгновение он и Додж разглядывали друг друга.
   - Вы главный министр здесь?- первым нашёлся Додж и кокетливо приулыбнулся.
   - Да, я,- ещё спокойно от сильного смущения проговорил Министр простуженно, в нос. Но далее брови его сдвинулись, и взгляд превратился в молнию.
    - Как вы смеете!- завизжал и задёргался он, сжимая кулаки.- Как посмели вы вот так взять и войти сюда! Многие поважнее вас птицы на коленях сюда вползают. Что вам угодно? Вы не видите, что я занят важным государственным делом?- Затем он перевёл взгляд на секретаршу, которая выглядывала из-за спины Доджа в полуживом от ужаса состоянии, лицо его стало густо-бордовым.- Я ведь предупреждал вас, милая, у меня мероприятие. У меня неотложное совещание, ясно вам, наконец?
     Обливая ковёр водой, он встал босыми ногами прямо на пол и, сунув руку за отворот сюртука, выпрямился, отчего как две капли воды стал похож на возвышающийся над его головой портрет, и, указав второй рукой на дверь, с глазами, презрительно сощуренными в щели выдудел:
    - Вон отсюда!
     Додж отшатнулся, будто ему в лицо плеснули ледяной струёй.
   - Вон! Вон! Вон!- заорал человечек и затопал ногами, подзадоривая себя. Секретарь, выпятив зад, подлетела к Доджу и поволокла его к выходу.
    - Ну знаете...- обмахиваясь газеткой, сказала она, когда они снова очутились в приёмной, и её красивое лицо сделалось хищным.- Уходите-ка по-хорошему... Вы хоть понимаете, что вы натворили?- сказала она таким тоном, точно Додж совершил преступление. Если бы Додж предпринял в эту минуту попытку снова пробраться в министерскую дверь, наверное, секретарь принялась бы драться: она, словно гипсовая колонна загораживала путь, и по ней, откуда-то из глубины её, всходили волны, всё тело её набухало и делалось готовым для схватки.
    - Скажите,- слабым голосом проговорил Додж и зажмурился так , точно его сейчас должны были ударить по щеке.- У меня прошение, куда мне обратиться?
    - Не знаю,-со злорадством отвечала секретарь.- Идите, куда хотите. Мне какое дело?
     Весь верхний этаж, лоснящийся в свету, был уставлен чудными, расписными дверьми; тяжёлые ручки словно пудовые пистолеты на поясах удалых офицеров повисали на них, и Доджу казалось, что вот-вот они сорвутся вниз и загремят ему на ботинок. За каждой такой дверью теперь ему чудился разъярённый министр и, чтобы снова не подставить себя под удар и не погубить начатого дела, Додж спустился на этаж ниже и принялся расхаживать там, всматриваясь в таблички с названиями комнат и решая, куда постучать. На одной обыкновенной двери стояло чёрным на белом скромное:
 
                КОМИТЕТ 17/37

   Что-то тёплое пробежало в груди у Доджа, когда он увидел знакомую надпись: неужели всё миновало? Магические цифры были здесь, рядом; столько раз они выручали уже Доджа, что и сейчас он не сомневался ни капли, что снова будет ими спасён. С подпрыгнувшим сердцем он вошёл.
     В пустой комнате - то есть совершенно пустой: без шкафов, ковров, ваз, штор и других прочих обязательных для государственного учреждения атрибутов - возле горящего прямоугольника окна помещался стол с облупленными углами.  За столом сидел помятый мужчина с потухшей папиросой в зубах и скучающе разглядывал мух, кружащихся вокруг потушенной настольной лампы с чёрным абажуром. Когда Додж появился на пороге, лицо человека приняло осмысленное выражение, он вскочил и, впечатав окурок в пепельницу, радостно вскричал:
    - А-а! Здравствуйте! Милости просим! Проходите, садитесь. Пожалуйста, вот тюда,- он указал на зашарканный табурет, стоящий в двух шагах от стола.
   - Как дела у вас?- кокетливо наклонив голову набок, поинтересовался мужчина.- Садитесь же, садитесь!.. (Додж, потерянно улыбаясь, опустился на прохладные, липкие доски) Вот так... Что привело вас к нам?- суетился мужчина, летая взад-вперёд перед самым носом у Доджа и возбуждённо потирая ладони.- Рассказывайте, не таитесь. Здесь вы найдёте лучших своих друзей...
    Он вплотную подошёл к Доджу и, наклонясь, тихо и вкрадчиво спросил:
  - У вас донос, да?- но тут же, словно пугаясь своей поспешности, он отпрянул и снова весело заструил, выстреливая из себя кисти рук:
   - Как вы живёте? Ничем ли не стеснены? Всего ли хватает вам? Уголёк на зиму, может - деньжата? Не стесняйтесь, говорите! Мы вам поможем. Ну хорошо,- видя, что Додж умильно и потерянно улыбается, изменил тактику мужчина,- об этом после. Но обещайте мне, что вы доложите мне о своих нуждах, договорились?
     Слезы радости дрожали в глазах Доджа, он не отрываясь смотрел в лицо этого щедрого и отзывчивого человека и даже, позабыв об этикете, чуть приоткрыл от удивления рот; и от сказочной доброты, которую, как показалось ему, излучали даже стены этой комнаты и которую всё же он не ожидал здесь так открыто встретить, он не в силах был произнести ни слова.
    - Вот вам перо, бумага,- мягко говорил мужчина, подталкивая локоть Доджа.- Сосредоточьтесь, соберитесь с мыслями. Может быть, вам лучше перейти в другую комнату, мало ли кто войдёт? Пожалуйста! Там стол, стул, всё есть.- Мужчина посторонился и указал, куда идти.
    - Ничего, спасибо! Я здесь,- осваиваясь, радостно прокукарекал Додж.- Не стоит беспокоиться! Я вас не задержу. У меня прошение, я в десять минут управлюсь...
    - Какое ещё прошение?- нахмурился мужчина, звонко хрустнул за спиной пальцами.- Донос!- взор его просиял.- У вас должно быть донос? Вы спутали!
    - Нет, всё в порядке - прошение,- тихо произнёс Додж, и улыбка у него на лице сходила.- Просьба, заявление...
   - Ага-а! Значит, всё-таки заявление! Донос?- настойчиво допытывался мужчина. Оба они глядели друг на друга, и каждый не хотел расставаться со своими надеждами.
    - Да нет же, нет! Я ни на кого доносить не собираюсь,- дрожащим голосом сказал Додж.- Зачем мне? Я просто хотел просить вас об одном небольшом деле... Мне необходима помощь,- решившись, на одном дыхании выпалил он.
     - Так вам нужно просто помочь?- высоко забираясь голосом, спросил мужчина и шарахнулся в сторону.- Просто помочь?- глаза его сделались зелёными и холодными. Он отступил ещё дальше и, повернувшись на каблуках, двинулся к своему месту.
    - Вам в другой отдел надо,- брезгливо сказал он и, сев, снова уставился на лампу.
     Додж похолодел.
   - Но ведь вы сами только что говорили!-  захныкал он.
   - Кто? Я говорил? Вам показалось,- мужчина, хмыкнув, отвернулся в окно, почти растворился в его сияющем омуте.
   - Да нет же! Насчёт угля и денег... Только мне не нужно... У меня совсем другое...
   - Знаете что, молодой человек? Вы хоть понимаете, куда вы попали? Вы в своём уме?
    - Я думал, что 37 комитет...
    - Вот именно: 37 комитет! Я не уполномочен вести подобные беседы!- выставив вверх крючковатый палец с изгрызенным ногтем, категорично заключил агент. Додж не отставал. Агент беспокойно заёрзал на стуле и пронзительно поглядел на Доджа, будто выясняя для себя, не болен ли его посетитель, затем - украдкой - на часы; сунув незаметно руку под стол, он надавил кнопку глухо прорычавшего где-то в глубинах учреждения звонка. В ту же секунду хлопнула дверь, и в комнате появилось двое в коричневых пиджаках и с низко скошенными лбами и густыми бровями, совершенно без признаков глаз на лице. Додж припомнил Мастера Шаров, и его подбросило с табурета. Ах, вот оно что!
    - Извините, я, наверное, действительно ошибся,- сказал он, и, изгибаясь, чтобы избежать прикосновений к себе со стороны вошедших, протискиваясь между ними, торопливо задвигался к двери.- До свидания,- он точно поп раскланивался.
     В следующей комнате, куда Додж, сойдя этажом ниже и постучав, вошёл, сидел чиновник молодых лет, модно одетый и причёсанный. Гладкие щёки его лоснились и источали приятный ожёновый запах. Фиолетовый дым медленно поднимался из изящной пепельницы, в которой лежала сигарета, и закручивался над столом. Крутящееся кресло скрипело под ним, ноги были заброшены высоко на стол, и торчали острые носки модных полусапог с бутафорскими шпорами; перед глазами он держал книгу с ярким иностранным названием. Губы его, растянутые в мягкую полуулыбку, что-то невыразительное шептали, глаза мечтательно закрывались; он затягивался и пускал вверх дым колечками. Додж привычным уже тоном извинился и спросил, верно ли попал он.
    - А вы знаете, как будет по-турецки "стол"? а "нога"? а  "делать"? а?- спросил ни с того ни с сего чиновник, потирая устало лицо.
     - Нет, ничего вы не знает,- продолжал говорить он сам с собой, даже не взглянув на Доджа.- А теперь скажите, как можно с такими знаниями претендовать на что-либо? Ведь вас сомнут, милейший, сом-нут, у вас нет никакого будущего. Нет, пойдите-ка учитесь.- И он снова закрылся книгой и углубился в повторения. Додж, поняв, что просить будет без пользы, повернулся идти.
   - Этажом ниже, голубчик; здесь комитет по высшему образованию. Адью!- догнали Доджа слова на выходе.
    На нижнем этаже обнаружилась контора, на входе в которую была прилажена покосившаяся надпись: КОМИТЕТ ПО ДЕЛАМ ГРАЖДАН. ПРИЁМ - и время приёма. Додж прогремел костяшками и просунул голову.
  - ... и вот вам случай в подтверждение моих слов...- услышал он и увидел в комнате, обставленной жёлтыми столами и шкафами,  заваленной чуть не до потолка стопками бумаги и раздутыми картонными папками двух человек, мирно беседующих. Додж вошёл. Ему сказали: "Минутку" и указали на стул.
    - ... случай из военной жизни,- продолжалась беседа,- экстремальный, так сказать, может быть - несколько с жестокостью, но как нельзя более к месту... Прапорщик К., наш с вами общий знакомый, вы хорошо знаете его, он теперь переведен к нам по военному департаменту - знаете? Ну так вот; этот прапорщик переведен за доблесть, хотя и ранение у него тяжёлое есть - шут знает... Впрочем, это не важно; мы вчера разговорились с ним, военные, я замечу сейчас слишком разговорчивы... Я ему, однако, обязался молчать... Впрочем, что молчать?- поздно или рано всё прояснится, шила в мешке не утаишь...
    - Прапорщик служил на юге, как раз в том месте, где нами велась известная компания, разворачивался акт дружбы, так сказать, отдавался долг более цивилизованной нации нации менее развитой, даже, может быть, первобытной. К компании этой сейчас интерес повышенный, это и понятно: как бы задним числом исследуются исторические влияния одних народов на другие в мировом масштабе. Я не специалист по части войны, однако и мне ясны необходимость и значительность наших побед и, увы, как ни грустно в этом признаваться - наших поражений. Конечно, конечно,- виктории, говоря торжественным слогом, без неудач и даже очень больших быть не может; но ведь в разрезе посмотрев на эту нашу войну, невооружённым глазом заметны замечательные стороны происходившего: войска учились, порядок какой-никакой насаждён, вовлечены люди, их разновеликие судьбы, провиант, вооружения идут ровным потоком, словом,- известный результат налицо.
    Но не будем отвлекаться на политику, вот вам сам случай.
    Я, разумеется, не зря обрисовал позитивные исторические значения данных событий,- чтобы повествование моё приняло должную окраску. Но вот вам сам случай, и посудите, возможно ли  обходиться без насилия при достижении высших целей, идеалов человеческих.
    Прапорщик К., ещё совсем молодой человек, двадцати трёх лет отроду, подался воевать, по словам его - "ища развлечения молодому уму и сердцу"; не станем придираться к этим словам, здесь не без романтики, не будем слишком строги,- ведь все мы подчас и не осознаём скрытых сил, которые движут нами, как не поймёт малый ребёнок, увлекшийся игрой, что игра затеяна мудрым воспитателем, чтобы развить дитя, придать ему сноровки, смекалки и т.д.- словом, дать влиться ему в великий поток человеческого прогресса.
    Что же, К.- человек молодой, надел к тому же погоны,- где ему проверить себя, как не под пулями?
     Он получил стрелковый взвод.
     День и ночь в первые свои дни и месяцы проводил он бесконечные тренировки: стрельба, физические упражнения, муштра даже. В дело его не пускали, давали время как следует осмотреться и опериться. Первый бой, наконец, был принят, пошли первые потери, скорбь о товарищах, злоба к врагам, пыль, зной, усталость и всё такое прочее, чем так богата война. Прошёл год. Нашего героя не узнать, у него медаль, он боевой, заслуженный прапорщик, его уважают, на него надеются и даже так сильно, что шлют в самые горячие точки.
    Но вот вам, собственно, сам случай.

    Лето. Жара жуткая. Воздух такой сухой, что будто его и нет вовсе, дышать невозможно. Кругом горы, синие, красные, а под самым горизонтом - белые, с чернотой; всё вокруг дико и непонятно - край ненашенский. Тля какая-то летает, ноги есть поедом; зной такой, что ничего не хочется, тупеешь, как корова, тяжести сумок и пакетов на себе не замечаешь, сбросишь всё,- ноги такие же ватные, можно палками бить. Только где-то в глубоком углу мозга тлеет тревожная нотка, держащая тело в затаённой готовности, в дрожи, в нерве.
    Взвод состоит в рейде; третий день уже прапорщик перемещается по степям и горам, расстреливая за боезарядом боезаряд в подозрительные кусты и камни - но враг исчез, растворился в бесконечных горных трещинах, степных туманах и миражах. То справа вдруг полыхнут по ним выстрелы и покатятся эхом по воздуху, то слева, и только над головой засвистит; то туда, то сюда метнётся взвод: нет как нет. Запустят соседям по рации: "Слышали?" - "Слышали,- отвечают.- Ищите. Где-то близко". На оружьи пыль в палец, досада берёт - страх, садят и садят от злости в бугры, разбивая их в прах.
     Вдруг - аул. Дома низкие, как собачьи конуры, выгорели на солнце так, что блестят белым огнём. Спешились с машин и полегли на животы прямо в пыль. Выслали разведку. Десять, двадцать минут - возвращаются, всё тихо. Пошли не спеша, головы будто на шарнирах. Улочки мелкие, что коридоры, едва машина лезет. Сунулись в дома - пусто; вёдра, кувшины валяются, всё вверх дном перевёрнуто,- ни женщин, ни стариков, ни детей. Вышли на середину аула, место с военной точки зрения гиблое, всё как на ладони, спереди, сбоку, сзади - везде заборы, стены глухие, потайные щели хитро сощурились. Надо выбираться скорей,- думает прапорщик, и в душе у него поднимается ледяная метель. "Бегом, ма-арш!"- даёт тут же команду. И вдруг - в-в-вух, ба-бах! - загремело со всех сторон, у самого ноги так и подкосились, на землю шлёп, автомат на взвод, и - к яме. Залетали, мяукая и жужжа, пули; солдат, что ближе, за грудь хвать: "ах!.."- говорит и навзничь, голова только из стороны в сторону дёрнулась. Рядом, чуть не в морду ему чьи-то сапоги лезут в гвоздях и грязи; прапорщик кричит сапогам: "Откуда бьют, не видишь?" А у тех обойму заело. "Не знаю!"- отвечают, и - матом. Он глядит назад: боемашина пятится в какой-то проход, а за ней солдаты испуганной стаей. Смотрит вперёд: тут и там, словно черви, перекатываютя в пыли другие бойцы, наугад постреливают. "Ах, сволочи, - смеётся прапорщик,- взяли всё-таки." Над самой головой застучал автомат - сапоги заработали. "Куда бьёшь, гад? Где?"- озлобясь, кричит прапорщик. "Не знаю!"- отвечает солдат и скатывается к нему в яму. "А вон, кажись, дым идёт,"- говорит, подползая, другой и рукой показывает, у самого лицо белое, все веснушки на нём видны. Прапорщик прицеливается и, сцепив зубы, даёт длинную очередь в подозрительное место. "Видишь насыпь?"- говорит, отведя душу. - "Вижу",- отвечает солдат.- "Ползком, марш!- приказывает.- Оттуда жахнешь по ним." Солдат изумлённо глядит, точно ему велят прыгать из окна. "Быстро!- хрипит прапорщик и дёргает затвор автомата.- Ну!" "Прикрой, пойду с другой стороны выкурю их,- говорит другому, плюнув в песок.- Там они, гады, засели все..."- и зашуршал коленями и животом. "Сержант!- что есть силы орёт он водиле, на секунду мелькнувшему в открытом железном окне.- Гони под стены броню! Машине-то бояться чего?" Пули воют, как сумасшедшие. Кто-то впереди стонет и по-детски плачет, маму зовёт. Прапорщик решается уже подняться для броска, когда вся площадка, посыпанная мелким белым порошком, начинает подпрыгивать, на ней встают сизые столбы. "Ах, пулемёт!"- пугается прапорщик, и у него на секунду в ушах начинает звучать тишина. Разбросанные на земле солдаты вскакивают во весь рост и медленно, точно в замедленной съёмке бегут кто куда, и пулемёт пожирает их шквальным огнём. Прапорщик отступает к машине, замешкавшейся в стороне и прикладом барабанит в броню. Вобравшись в душную середину, он локтями больно толкает тихих и напряжённых солдат и ругается. "Вперёд марш!"- орёт, и водитель весело дёргает рычаги. Из узких окошек вся площадь кажется порезанной на маленькие полоски. В машину с жутким стуком врезаются пули, и, неловко свернув, она ударяется в стену, внутри всё сотрясается, и кажется поначалу, что взорвано колесо. "Под стеной к огневой точке,- отдаёт приказание прапорщик, - разбиться на группы по двое, марш!" Все прыгают в дверь, и солнечные лучи тотчас покрывают форму, лица, сапоги одинаковым пегим цветом. Прапорщик гонит машину в удобное место. Ба-бах!- разорвались гранаты, и сразу задиристо закричали автоматы. Машина, затормозив, окутывается пылью, и едва она рассеяна, как прапорщик, из пушки очередями бьёт в запримеченный угол дома, наведя в этом куске пространства полную вакханалию. Патроны, наконец, выходят. "Заряжай!"- торопит он солдата. От стрельбы в ушах звенит, рот, нос, глаза полны дыма. Но что тихо? И, прильнув к щели, прапорщик вдруг приметил на излёте улицы мелькнувшие фигуры в полосатых халатах, опоясанные железными лентами. "Видел?"- кричит он водителю. "Так точно, видел!" - "Догоняй!"- с упоением, чувствуя жертву, кричит. Машина срывается с места и через мгновение, гоня перед собой облако пыли, выпрыгивает на простор. Впереди на фоне величественных гор маячат четверо в широких шароварах и белых чалмах. Оглядываясь, они беспорядочно палят в транспортёр. С наслаждением прапорщик изрыгнул очередь: какая-то сила заставила одного партизана боком протанцевать странный танец и въехать щекой в землю. Остальные, бросив оружие, подняли руки. В два счёта настигла машина беглецов. Изнутри, застучав сапогами, посыпались солдаты; пленных связали и минуту били с остервенением. "Что тот?"- спрашивает прапорщик, забрасывая автомат на плечо и подходя. "Убит," - отвечают. "Я, значит - к нему,- говорит один какой-то солдат и криво на солнце скалится,- вроде шевелится, повернул на спину - лица нет, в аккурат вырвало, затылок разворочен, а руки - руки живые ещё, мелко трясутся так; хотел часы снять, импортные, так камнем стекло выбило и полциферблата снесло: винтики, иголочки все видать, и - странное дело - идут часы! Жалко..." "Ладно,- отвечает прапорщик,- шмайсер возьми, хрен с ними, с часами..."
    Подняли пленных, пошли назад в аул. Подходят к площади, навстречу посланная команда и мальчонку ихнего толкают перед собой: крохотный, чумазый, штаны по земле волочатся. "Вот,- говорит сержант и взашей сильно толкает пацана вперёд, к ногам прапорщика.- Ефремчука застрелил, сволочь басурманская!.." "Стихло всё,- говорит,- пулемёт разбили, троих в капусту, гадов, идём... Вдруг из окошка - бах! Что пушка стрельнула, дымом заволокло всё, Ефремчук - бац, готов; мы в дом - ничего; туда-сюда, глядь: в яме под полом сидит, чертёнок, глаза только горят из темноты - вылазь! Достали его, а там карабин, старинный, английский, и порохом из ствола прёт; карабину сто лет, пуля, что ядро: всю грудь Ефремчуку разворотило, через минуту и дух вон." "Ладно,- опять говорит прапорщик, а сам зубы так сжал, что песок на них захрустел.- Сколько убитых у нас?" "А вон,- отвечают,- лежат." Подошли. Шестеро, вытянутые, как палки, уже позеленевшие, лежали на земле в ряд; груди их были ровные, без признаков движения. "Раненые?"- сурово спрашивает прапорщик. "Двое,- отвечают,- легко." Стали допрашивать пленных: где банда? Сколько человек в ней? Каково общее расположение? Никакого результата, как воды в рот набрали, мычат только да молятся на своего аллаха, кланяются до самой земли, как истуканы. Дали ещё по мордам для острастки - молчат. "Убитых в брезент зашить,- командует прапорщик,- пройдёмся ещё чуток, в горы выше поднимемся." Выступили. Пленных, как верблюдов, связали верёвкой и пустили впереди.
    Версту, две прошли - день в самое пекло залез, часа два дня, жара. Опять полудрёма ядовитая какая-то накинулась, глаза так и закрываются; но на броне бугрятся мёртвые товарищи, прикроешь глаза - живые встают, страшно! Бредут еле-еле, мотор ревёт на подъёмах. Хотели пленных посадить наверх - места нет: спереди тела привязаны, отделение внутри и сверху ещё одно - некуда! "В расход их, сволочей!"- говорит прапорщик. Заглушили машину, прыгнули вниз, партизан выстроили на гребне. Как на входе в чистилище их поставили: позади провал жуткий - миллион тонн прозрачного марева, до самого дна, кажется, внизу сам ад расположен; а наверх голову подними, в небо - чистота, синь, ангелочки крылышками бьют. Пленные повставали на колени, в себя ушли. "Пли!"- ударом их сбросило в бездонную яму, ноги только мелькнули, и камни осыпались. Кинулись, где мальчонка? А он забился под колёса и плачет навзрыд, глаза огромные, как блюдца. Тащат - ручонками в железо вцепился, не отдерёшь. Поставили на край - весь трясётся, лопочет что-то, заискивающие взгляды разбрасывает - смотреть больно, и рука не поднимается стрелять.
    "Ну-ка, всем вперёд!"- мрачно говорит прапорщик, и  вслед за машиной все быстрым шагом удалились. Взял он пацана за шкирку, лимонку достал, снял чеку и за пазуху ему сунул - у них там жилетки такие в моде, карманов без числа - и пинка дал, через секунду и бабахнуло.

    Вот она и история. Где здесь правда, в чём здесь вопрос? Оправданы ли жестокость и насилие? Ведь пленные, грех убивать? Но, видно, скрытое здесь есть что-то, закон таков, высшая цель - а к ней все способы хороши. Стал бы он, к примеру, убивать в цивилизованном мире, на улице, при галстуке и шляпе? - ни за что! Да вы сейчас посмотрите на него: человек как человек, как вы и я, смеётся, шутит, пиво вечером пьёт, и дети у него, кажется, есть - любит, наверное, их. Что же изменилось? Ровным счётом ничего! Он и тогда был человеком; просто - вовлечён в общую игру,  где правила жестокие, где чувства припрячь поглубже. А цель - вот она и выходит, то бишь всё то, о чём я говорил. Так, милый мой, рождается цивилизация, в муках, в родах, как сказал кто-то. Человеку, видите ли, свойственно цепляться за старое, так оно спокойнее; а новое, когда оно идёт, кажется катастрофой, вальпургиевой ночью. Да и себя человек жалеет, плоть свою холит - на печи дома оно гораздо спокойнее. У истории, знать, поступь тяжёлая: руку, ногу не успел убрать - отдавит и руку, и ногу, а то и голову напрочь снесёт. И опять же - долг, долг высшего перед низшим, на чём ведь развитие держится?
    Чиновник, мечтательно привалившийся на спинку стула, освободил заброшенные одна на другую ноги и поднялся.
    - Ну, что у вас?- недовольно спросил он Доджа, поправляя волосы.- До свидания, до свидания, милейший!- кивнул он головой удалявшемуся своему товарищу.
    - Ну-с, чем обязан?- глаза его снова уставились на Доджа и очень пренеприятно.
    - У меня, видите ли, прошение,- тихо сказал Додж, боясь прямо глядеть.
    - В чём состоит? Жалоба? Наследство? Выезд? Донос? Если донос,- поспешно вставил он,- то вам в 37 комитет, это их специфика.
     - Нет-нет,- быстро проговорил Додж.- Выезд, всё нормально.
    - Гм... В этом году план на выезд выполнен. Зайдите этак месяцев через восемь,- гнусаво проговорил чиновник, начинавший уставать от беседы и желавший поскорее закончить её.- Впрочем,- сказал он, смилостивясь, пытаясь незаметно в кулак зевнуть.- Пишите. Вот вам перо, бумага.
    Додж взял и тихо, вслушиваясь в значительность момента и боясь вспугнуть свой счастливый случай, присел писать за столик под окном. "ПРОШЕНИЕ...- вывел большими буквами аккуратно он, следя за отсутствием ошибок. Далее, высовывая кончик языка изо рта, он написал: ...Прошу предоставить мне право на выезд...- здесь он остановился, задумчиво поглядев в потолок и - украдкой - в лицо зевающего чиновника, и продолжил: ... так как меня ждут родители. Я случайно сюда попал. Прошу разобраться...- Вверху он каллиграфическим подчерком присовокупил: СРОЧНО. ПЕРВОМУ ДОЛЖНОСТНОМУ ЛИЦУ РЕСПУБЛИКИ. "
   - Число, подпись поставили?- осведомился, получив листок, чиновник, бегло вчитываясь в фиолетовые прыгающие строчки. Вдруг он весело рассмеялся: - Этак ваше прошение всего до самого мелкого чиновника и дойдёт, - у нас ведь каждый считает себя первым и наиглавнейшим... Ладно, разберёмся... Вы свободны...- сказал, сделав строгое лицо, и сунул бумагу в какой-то ящик.
   - Когда мне зайти?- спросил дрожащим от волнения голосом Додж, теребя шапку возле груди.
   Чиновник удивлённо вскинул брови.
    - Я же сказал: зайдите месяцев через восемь , ну, может быть, через шесть, не раньше.
     Всё упало внутри у Доджа.
     - Как,- простонал он,- я не могу столько ждать! Я... мне....- бормотал он, почти теряя сознание.
     - Ну что вы все в самом деле!- вспылил чиновник, резко вставая и громыхая массивным стулом.- Приходите, просите, плакать начинаете... Ведь я и так , молодой человек, пошёл вам навстречу! Успокойтесь же!-приказал он, с остервенением наклонясь к самому лицу Доджа.- Сколько вас за день является: сто? двести? тысяча? А я один. Один, понимаете! Я же не могу разорваться! Да если бы и было у меня сто жил, всё одно - всем помочь невозможно! Есть план, наконец, он и так перевыполнен уже. Всё!- отрезал он и уселся, с шумом достав какую-то бумагу и углубившись в неё.
    Додж не уходил. Мыслей в его голове не было, как нет ничего на месте рухнувшего дома - пыль одна и пустота. Его руки и ноги оледенели, и пальцы едва слушались нервных импульсов.
   - Что вы стоите?- вскрикнул, подняв глаза к небу и горько сморщившись, чиновник.- Ох ё... (он что-то прошевелил в сторону губами)...- пожалуй, вам можно помочь, сами виноваты... Ступайте в самый низ, комната №... (он назвал номер). Там всё и уладите. До свидания.- И он снова ткнулся в бумагу носом.
    Додж зашевелился. Ему показалось, что его спина издала хруст и переломилась надвое, руками никак не мог овладеть.
    - До свидания...- прошептал он, сотрясаясь губами и сдерживая подступивший к горлу солёный ком. Он закрыл за собой дверь. Тёмный коридор показался космическим пространством, куда его будто выбросило из потерпевшего крушение корабля; весь коридор заполнился квакающими и мяукающими звуками, какими-то пронзительным писком и кряканьем - словно приёмник сбился с волны и погрузился в помехи. Додж тряхнул головой и крепко зажмурил глаза. Тотчас, в добавление ко всему, в голове, ехидно скалясь, запрыгали разноцветные ожившие треугольники, квадраты и конусы. Испугавшись, он бросился для верности руками открывать веки глаз. Смутно вдали сквозь хаос электричества стали видны какие-то слагающиеся в человеческую фигуру мерцания, и услышался грохот шагов: кто-то приближался.
   - Скажите,- спросил неслушающимся языком он, обращаясь к длинноногой, строго одетой особе, которая в этот момент поравнялась с ним, с трудом узнавая в ней министерскую секретаршу и заискивающе улыбаясь ей.- Комната №...? (Он назвал номер.)
    Женщина отшатнулась, увидав ужасную физиономию Доджа с лязгающими зубами, но тут же губы её сомкнулись ещё строже.
    - Подвал,- каменным голосом сказала она, глядя сквозь него.- Сейчас налево и по лестнице в самый низ.- И каблуки её снова застучали, унося сухой её зад.
    Чем ниже спускался Додж, тем грязнее становилась лестница, и скоро мусор и щебёнка стали покрывать всю её поверхность. Свет из окон тускнел и, наконец, померк совсем, только одинокая лампочка мерцала где-то впереди под потолком длинной с голыми бетонными стенами катакомбы. Повернув за угол, Додж увидел толпу людей, тихо стоявших, подперев стены. Вперёд и назад, уходя в темноту, образовывалась шеренга из них, выстроившаяся в затылок, будто очередь за колбасой - немая, отчаявшаяся и закаменевшая.
    - Кто последний?- догадался спросить Додж. Под стеной кто-то вяло откликнулся. Додж показался и сделался такой же, как и все, немой тенью, отпечатком на шероховатом бетоне. Люди всё прибывали, и очередь медленно двигалась. Додж, прочно влившийся уже в её ряды, потеряв ход времени и поддаваясь тупому любопытству, прошёлся туда-сюда и в мерцающих потёмках впереди заметил массивную дверь, обитую волнистой жестью и густо захватанную пальцами. На двери, так высоко, что только встав на носки, можно было достать рукой до неё, виднелась большими гвоздями криво прибитая табличка "КОМИТЕТ № 17/37 (ФИЛИАЛ)". Додж, желая заранее знать, что его ждёт, приоткрыл дверь и в щёлку поглядел.
    Невозможно было сперва разобрать действия, происходящего в комнате - всё покрывалось розовым туманом; голые до пояса люди суетливо двигались, таская какие-то тяжёлые мешки; через шипение и пар, стоящий столбом, раздавались команды и скакали эхом по гладкому кафелю; звучали стоны и оханья и в то же время громкий похабный смех; по полу с грохотом лился дымящийся кипяток и окрашивался вдруг в чёрно-красный цвет, густой струёй сбегая в глубокое отверстие. Весь пол был облит красным, и алый, сладковатый смрад, неприятно будоража мозг, поднимался на воздух; в центре комнаты, между двумя мощными кирпичными колоннами, держащими на себе низкий потолок, тёмный и мокрый от пара, расположена была ступенями возвышенность... И вдруг Додж увидел ясно всё: на возвышенности громоздился громадный пень; два олуха, жирные и потные, сильные как буйволы, подхватывали вошедшего человека и волоком тянули его по ступеням наверх; одноглазый палач, похожий на турка, стоял, подбоченясь, блистая большим топором; он ударял топором по пню, и об пол стучали отсечённые головы. Обрубленные, дёргающиеся тела, казавшиеся издали бесформенными мешками, тянули вон и бросали на тележку, которая тотчас же удалялась, а пол обильно поливали струями...
    В затылке у Доджа выросла льдинка, и лёд, рассыпаясь и обжигая, покатился по всему телу... Какие-то жуткие вздохи и шорохи побежали у него под черепом, и тотчас весь он покрылся холодным потом; ему показалось, что его за шиворот тянут к краю высокого дома,- дыхание его остановилось, и он никак не мог набрать вдох, будто сломалась грудь. Чудовищным усилием  воли, напрягшись весь, он повернул сперва голову и поглядел на стоящих позади него людей - не втолкнут ли предательски его внутрь? Но люди молча держались в затылок, понурясь, как печальные лошади на закате, и Додж, затворив дверь, молниеносно отпрыгнул назад.
    - Что вы здесь стоите?- зашипел, захрипел страшно он, пятясь и ища по стенке руками дорогу.- А?
    - Так ведь дальше-то некуда,- ответил ему чей-то слабый вздох. Додж, набив куб воздуха в грудь, хотел было закричать, что увидел он там, за дверью, на страх поднять панику и тем показать своё неповиновение и разбудить то, что многоголовым чудовищем сидело там, в ужасной комнате, и даже, возможно, здесь - в углах и под стенами, прямо у него за спиной,- и заставить это нечто  выплеснуться сразу на всех, и на него - Доджа - тоже, великий страх отшатнул его, сдавил горло судорогой и толкнул прочь. И чем дальше, стремглав, задыхаясь и молясь, громыхая подошвами, удалялся он от ужасного места, чем больше света становилось, тем большая горечь на него опускалась, тем сильнее болела шея, на которую должен был опуститься топор и размозжить её.


. . . . . .


1986-1988


Рецензии