Дверь, глава шестая

                ДВЕРЬ

                НОВОГОДНЕЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ


                Павел Облаков Григоренко


                ГЛАВА ШЕСТАЯ


    Друг мой! Друг мой! Сколько прошёл ты, сколько пройти ещё тебе! Виден ли край твоему пути, каков он? Ждёт ли тебя успокоение, к которому стремишься ты через бурю и шторм, которое видится тебе неясно и манит тебя рукой? Свеча горит тихо там, и будет там светел и тих покой тебе. Но дойдёшь ли - верно ведь устал и готов свалиться здесь же, посреди гвалта, брызг и буйного моря; клонит тебя в сон, глаза твои не видят, и усталый рассудок мутен, опасная стремнина разверзается у ног твоих, и страшно ступить дальше шаг... Но нет, не покой нужен тебе - вздор всё! Лишь выберешься на берег, спокойный и ласковый, лишь только вздохнёшь глубоко и освежишь усталые свои члены, приляжешь всего в спокойный сон - не будет тебе больше жизни; и снова померещится океан, разодранный в клочья ветром, ноздри твои затрепещут жадно, и ты поднимешься...
    - Здесь не занято?- спросил Додж грубым и развязным голосом; душа у него теперь затвердела и требовала грубости, чтобы питаться и существовать; глаза его сделались совсем не глубокими, мелкими и бесцветными, их коричневый глянец вылинял, они стали большими, словно их размазали по лицу, и сухими - слёзы все куда-то вышли, и щёки упали; лицо вытянулось, как огурец, и белые зубы виднелись из-за поднятой, будто от жажды, губы.
    - Слышь, я говорю?- Додж, приняв угрожающую осанку, наклонился пониже, хотя слышно его было прекрасно; локти его приподнялись, и он стал похож на свирепого борца, готового к поединку.
    - Не глухой,- так же грубо ответили ему: чей-то тяжёлый, стриженый затылок торчал над столом, заслоняя наставленные на нём в великом множестве кружки - обладатель его, просыпаясь, пьяно закачался из стороны в сторону и грохнул об стол одной так, что в ней фонтаном поднялось рыжее пиво, пнул под столом ногой табурет, и тот, вылезая, заскакал, как живой. Додж, важно развалясь, сел.
    Кругом было смрадно. Курево саднило дымом, словно проснулся Везувий; в воздухе стоял кисло-прелый запах, какой присущ только дешёвым питейным заведениям. Было душно, и поглощённое из кружек пиво тотчас выходило сквозь взмокревшие рубашки. В этот вечерний час, когда раскрытая нараспашку дверь проваливается в тихо и таинственно гудящую темноту, и засидевшийся люд с удивлением замечает, что свет в зале куда-то исчез, точно всё вдруг накрыло волшебным полутёмным покрывалом, и с обваленными потолками зал вдруг продолжается повсюду до скончания земли в подступившей бархатной ночи,- в этот час особенная какая-то прелесть является вдруг: голоса мягче звучат, глаза с просьбой заглядывают в глаза, смешно становится по мелочам, но все смеются непременно не злым, ласковым смехом, с дружескими прихлопами по плечам и опусканием усталых век; дымок из ладоней, в которых прячутся сигаретки, весело вьётся без конца, и накопленная за день усталость сходит, снятая, как рукой - всё происходит так, будто зав-тра уже не наступит никогда, а всё будет продолжаться, как сказка, сегодня: вечер приятен, тягуч и сулит вечное блаженство, и колючая злость, набравшаяся за день, летит прочь вместе с дымом в щели... О милые старые дни, куда подевались вы, где искать теперь вас, за каким волшебным поворотом бесследно растаяли вы, когда снова увижу вас, и людей и вещи, и события, так густо и так сладко вас наполнявшие? Ужели канули вы навсегда в ту чёрную глубину, имя которой вечность, и не увижу вас больше ни в этой жизни, ни в той и ни в какой другой - никогда? И только моя память теперь это тот магический кристалл, который, сверкнув, вдруг помчит меня по кругу всё быстрей и быстрей - и предстанут предо мной счастливые лица друзей и услышу громкий смех их и голоса и позабытые уже звуки старого города и... пойму, наконец, возрадовавшись этому своему простому, но необычайно важному открытию, что - мир это одно великое, неутомимое, яркое движение, колдовство, которое никто и никогда не в силах остановить и расколдовать, одна великая одухотворённая сущность, снисходительно улыбающаяся на неуклюжие попытки подчинить себя, вечно меняющийся гигантский калейдоскоп, огненная феерия, и всё, что нужно нам, людям, во спасение в бушующем пламени себя, алчных и немощных, так это почувствовать всем сердцем его, этот мир, его неуловимую, неизъяснимую суть, его вечную доброту и некую всемогущую надматериальность, его встречную всё-таки постижимость,- почувствовать, и, подставляя ветру лицо, идти вперёд, идти и идти, никогда не унывая и радуясь каждому новому впечатлению.
    - Пива?- подоспевший официант был, как все, печален и вял.
    - Да, и побыстрее!- вскрикнул Додж, громыхнув кружками одна о другую, как бы в сердцах, не вызывая никаких возражений.
   - Сию минуточку,- отозвался официант, немедленно трезвея и вытягиваясь во фронт, увидав такую серьёзность.
    Стол, мощёный досками, за многие годы окисленными пролитыми струями пива на них, были сплошь уставлен круглыми боками кружек, и тусклый свет с потолка, отражаясь в зеленоватых лужицах и в мутном стекле, неприятно колол глаза. Молодой человек, напротив которого устроился Додж, обвалив локти и кругленький живот на липкую поверхность, икая, плавно водил головой и красно-синим лицом в такт своей внутренней мелодии.
 - Ну, чё уставился?- густо харкнув на пол, спросил он, при этом один глаз его остался странно недвижим, а другой взлетел чуть и посмотрел.- Думаешь, от нечего делать надрался человек? А вот и нет!- теперь другой глаз показал признаки движения.- Душу свою отмываю, накипело на ней - не отдерёшь!- Парень вдруг пырскнул, челюсть его отвалилась, и острый кадык задрожал.- Чё, не сладко и тебе, небось?
   Додж хотел сказать "да" и поплакать ещё о свалившихся на его плечи несчастиях, но из него, скорчившего злое-презлое лицо, вдруг вырвалось:
  - Да пошёл ты!- крикнул и выдвинул воинственно вперёд острый подбородок, точь-в-точь как когда-то в подворотне бандюга Хранцуз, чуть было не поколотивший его только за то, что он это простой мальчик Додж, а не кто-то другой, на него, Доджа, совсем не похожий.- Официант! - снова заорал он, грозно тараща глаза куда-то в чёрные переплёты теней за прилавком. Сейчас же прилетел официант, ещё издали улыбаясь и кокетливо виляя бёдрами.
   - Пожалуйста -  пиво,- нежнейшим и трепетным голосом, каким говорят только любимым женщинам на ухо, произнёс он.
    Додж в отчаянии уставился в жёлтую, уродливо бугрящуюся пену, два раза крупно сглотнул слюну, собираясь с силами, и крупно отхлебнул затем, зажмурив в страхе за своё здоровье глаза, испачкав нос, и - глотал ещё и ещё, покуда не увидел свои пальцы сквозь прозрачные стенки бокала. Глаза у него потекли, нутрь неприятно охладилась, руки дрожали - и вдруг голова его поплыла в сторону, в середине её стало скользко и голо, не за что было зацепиться, и мысли посыпались все куда-то вниз, как камни в пропасть. Отчаянно пошла вторая кружка и запрыгала только, отброшенная и пустая.
    - Давай, давай, рубай, так его!- подзадоривал Доджа его собутыльник, сам уже пьяный в дым; один глаз его по-прежнему валялся на столе, а другой, навыворот, скользил на потолке - он плотоядно захохотал, и Додж, скорчив рожу, через зубы выронил:
    - Закройся, чмо!- Додж был мальчик хоть куда сейчас, он научился. Хотя разные мысли посещали его голову в этот миг, но побеждали всё мрачность и желание разбить кулаки. О викинги, викинги! Много вашей крови бежит по чужим жилам!
    Тотчас глаза напротив взлетели и пугливо забегали на одной линии.
    - Ну ты! Ты чего?- обиженно прогнусил парень.- Чё ты лезешь? Бить будешь? Валяй, давай - бей! Меня - можно!- Он потянул на себе рубаху, желая её, как видно, в порыве чувств разорвать, но - пожалел, едва раздвинул только, высунув из неё острую, как утюг, худую грудь.
   - Творческого человека и раба идеи бить можно, - продолжал он, морща нос, готовый вот-вот разрыдаться,- он отвечать не будет, потому как убеждения не позволяют ему отвечать!- Парень стучал пальцем себе в сосок, и его впалые ключицы и тощая длинная шея вздрагивали.- Да та знаешь, что такое убеждения, за которые на эшафот пойдёшь? И пойду!- Он с трудом приподнялся и далеко вперёд выставил щёку.- На, бей! Ну?- приказал он и зажмурился. Додж потёр себе в замешательстве бороду, и пугливо огляделся по сторонам.
   - Ладно,- добрее сказал он, желая примириться.- Додж!- представил себя он, чтобы смягчить и поглядел парню в глаза; он увидел там чужую жизнь, трепещущую между белёсыми ободами век, боящуюся за себя и пьяную. Он протянул руку. Слёзы зардели на веках его новоявленного приятеля, напряжение, ярко нарисованное у того на лице, сходило, но струны обиды, начавшие дрожать в сердце, уже колебались сильно, и пьяная кровь не могла охладить их; парень глухо зарыдал и стал покусывать губы, чтобы не дать им слишком сильно затрястись.
    - Мг-гы, у-ух,- выдавал его рот, состоящий из глубокой дыры и чёрных в ней, искуренных огрызков зубов, и брови его то и дело горько сжимались.- Расстроил ты меня,- по-детски хныкал он, роняя опять один свой глаз в пол, а другим весьма хитро ощупывая Доджа.- За что? Что я такого сказал?
    - Пей, ладно,- совсем мягко проговорил Додж, вспоминая о жёлтых кругляках в кармане и заказывая пива ещё.
    - Да, давай дружить лучше,- расслабленным голосом сказал парень, увидав подносимое пиво, и что-то глухо заклокотало у него внутри. Они выпили, чокнувшись.
   - Хочешь откровенно?- спокойно теперь начал он, потому что опасность миновала.- Я - конченый человек! Понял ты?- его подбородок  и ноздри снова, как у лани, затрепетали.- Потерянный без  возврата! Сгинул! Пропал! Всё, нету меня!- он одной щекой горько приулыбнулся.- Вот пива ты мне дашь, а что - думаешь откажусь? Как бы не так! Пива дашь - спасибо, по морде - тоже! Отчего так?- удивляясь, спросил он.- Ох не знаю, только сам содрогаюсь при мысли при такой!- Он вдруг крепко схватил руку Доджа, и тот напряжённо, сам начав побаиваться безумца, отдал её.- Нет, ты попробуй, попробуй!- парень приставил ладонь Доджа к своей угловатой, холодной и потной груди и тут же отбросил её, как артист на сцене бросает в экстазе какой-нибудь атрибут.- О, как трепещет моё сердце, как ввысь рвётся душа! Но я покончу с сомнениями раз и навсегда - я всем всё расскажу, я покаюсь! Всё, хватит врать себе и другим!
   - А деньги у тебя, я надеюсь, есть?-  приклонившись к Доджу, тихо спросил он.- Отлично! Пива! И ещё кое-чего!- закричал пьяница, гордо приосаниваясь.
   - Мне 27 лет, друг мой, мыслимое ли дело?- мирно заговорил он, совершенно оправившись от пережитого удара.- Я знаю, дашь мне все 35, а то и 40! Вот как низко я пал! Просто скатился, обрюзг, обвис... Да-а... Что,- тонким, неприятным голосом съязвил он,- думаешь, я виноват? Дудки. Общество виновато и оно одно.
  - Ладно, ладно!- говорил он, мелко поджимая брови и нос, взмахивая в лицо Доджу рукой .- Ты скажешь, наслышались, всюду, скажешь, слышим это. Слышать-то слышым, так вот и повидай теперь. Да!- встрепенулся он, протягивая нечистую и влажную ладонь,- меня зовут Кинд.- Он развалился на табурете и стал походить на боксёра, который устал и отдыхает, вдыхая с наслаждением окружающий воздух. Руки его от тепла и алкоголя набухли венами и летали, исполняя жесты и фигуры.
   - Мне 27 лет, понял ты!- вдруг гневно вскричал он, наваливаясь грудью на стол и обдавая Доджа гнилым облаком изо рта.- А ведь я ещё ни капли не знаменит - ни-ни! Гляди вот: Пушкин уже поэт с именем, Лермонтов убит, тоже гений - сто имён я тебе приведу,- округлил он, исчерпав, очевидно, свои познания в литературе.- Тридцать - это предел, понимаешь? Я на грани самоубийства!- он вытаращил глаза, и рот его снова стал ломаться и танцевать.- Я ещё подожду, конечно, с этим лет пять,- заверил он Доджа и, будто удерживая, крепко ухватил того за кисть, точно Додж собирался сотрясаться и ломать себе руки или не дослушав, куда-то уйти.- Может, случая выдвинуться пока просто нет - случай обязательно для этого дела нужен способствующий.
  - Дворянам-то легче было,- продолжал врать алкаш, закурив и мечтательно уставившись в потолок.- Утром поднялся, окошко открыл: травка, птички, дали удивительные за лесом открываются - красота! Стукнул в ладоши - чай поднесли на блюдечке или кофе,- Кинд сладко зажмурился.- Глядишь, через час уже и гости к тебе в дом пожаловали, впечатления принесли - весело! Разговор поддерживая только, кивай головой да запоминай тему для романа. Дамы, шампанское, закуски - чудо! Или, скажем, охота: утром в туман на лошадях выскочишь, труба протяжно звенит, лай повсюду собачий - сплошная торжественность; полдень - полдень!- раскидывай яркий шатёр на полянке, жуй бутерброды, ну и айда назад в имение, только быстро-быстро чтоб; всех обгонишь, во двор на всех парах залетишь (сзади шум, гам - свита догоняет), а навстречу жёнушка-птичка, водички студёной принесла и - смотрит, смотрит, так тихо, преданно, соскучилась, значит... Или дома хотя бы остался, в парке по изумрудной дорожке в задумчивости гуляешь - тебе из окошка кричат: Кинд Робионыч (это меня так величают), кушать подано вам! Иду,- отвечаешь, - и идёшь. А вечером подождёшь, пока успокоится всё, двери, створки запрёшь, ни-ни чтобы шуметь, свечку зажжёшь на столе, и - вот оно творчество: сидишь пишешь или музыку сочиняешь... Вот - класс! Ну ё...!- взорвался он вдруг, заменяя умильную улыбку на глубокие морщины и кипящие возмущением глаза.- Повод нужен!
   - Ты взгляни на исторический процесс,- у него вышло: "истерический", с заиканием.- Чуть движение какое в массах, или верхи, мать их, по старому жить - ну никак, поднимется всё, активность растёт, творчество развивается, гении повсеместно так и прут. Так ведь это ещё дождаться нужно! Я понимаю, ты понимаешь, - он звонко стучал себя по лбу,- мало! Все должны понять - понять и измениться...
     Кинд заговорил всмак, с увлечением, в одну секунду вспомнил - зачем он здесь, вздрогнул, руки его, как птицы, легко и восторженно взлетели,- и жадно приложился к кружке.
   - Бишь, о чём это я?- сказал он, вытирая с губ пену, сладко морща лицо и поёживаясь, будто его скребли по спине.- Ах да! Мне 27 лет, вот! И дворяне...- с видимым трудом вспоминал он, снова, как хамелеон, в разные стороны начиная вращать глазами.- Что дворяне? Ах да! Дворян и помещиков мы повыбили,- руки его так  и взлетали пауками.- И поделом, будет кровь народную пить! Хотя, знаешь...- он оглянулся и совсем близко к Доджу придвинул лицо с одним глазом выше другого,- нынче вопросы разные в голову лезут, странные вопросы, справедливые вопросы... Не ошиблись ли,  в смысле - в глобальном масштабе? Может, лучше было сразу в кандалы заковать да принудить в рудниках работать, а не резать и гнать - кто знает? Я имею в виду - хорошеньких, умненьких... Не завидовать и не злобствовать, а - принять их, понять! Глядишь, и обогнали бы уже империалистических хищников. Но - дело сделано, почва расчищена, засевай всходы! Только не растут они; отчего же не растут?- земли вроде много, воздух, солнце - всё, как нужно, всё, как у всех, а - не растёт, и всё тут! Вернее расти-то растёт, да только что? Уроды сплошные и калеки. Люди звереют.  Этим б...дям что нужно? Кусок хлеба с жирным маслом им нужен! В плащах все импортных и в галстуках - культурно, а под рубахами обезьянья мохра, и натуры у всех - обезьяньи. Жрать бы, спать сладко, у-у-у...- Кинд, качаясь, вцепился себе в волосы.
    - А я?- заорал он.- Чем я лучше? Был лучше да сплыл! Иллюзии себе строил, надеялся, что всё будет ещё, что трудности это так - пшик, лёгкий знак препинания. Чего я достиг? Всё хиханьки да хаханьки! В школе - хиханьки, кончил - всё хахоньки. Думал: ладно, год-два пройдёт, осмотрюсь, деньгами обзаведусь - вот тогда и поговорить можно будет. Ведь я даже институт кончил, представляешь? Волю в кулак, лишения претерпевал, к цели заветной двигался. И год и два, и пять целых прошли. Ничего, думаю, терпи! Ведь есть таланты и у меня, а как же без этого?
    - Счас...- встрепенулся Кинд и брызнул слюнями.- Пойдём, брат, пойдём! Я покажу тебе кое-что. Увидишь!
      Он с трудом оторвался от стула, зашатался и, потеряв равновесие, рухнул на смущённого до крайности Доджа, взялся за его одежду и принялся, удерживаясь, беззастенчиво тянуть, будто под ней не было живого мальчика Доджа, хотел поднять ногу, чтобы переступить через табурет, но та совсем не слушалась его, и он посмотрел на неё с нескрываемым удивлением, как на живую.
    - Ат-т шельма!- простонал он и тяжело, как куль, грохнулся на табурет.- Домой ко мне пойдём скорей ... ведь я художник, знаешь... У меня всё есть - задатки и прочее всё... Я вижу цвет, размер, я схватываю суть в любом явлении...- Кинд заплакал басом, закачался из стороны в сторону, размазывая по щекам слёзы грязными пальцами.- Но я пропащий человек, и мои картины никому не нужны! Я бы их отдал даже бесплатно - бери, пожалуйста, кто хочет, только "спасибо" сказать не забудь  - одно ма-аленькое такое словечко... Душа б моя тогда воскресла... Но в этом дурацком мире красота постольку-поскольку ценится... поскольку может ли она сию секунду денег принести. Так ведь наплевать на дарящего эту самую красоту - пусть сам он о себе и заботится... Душа болит,- Кинд снова раздвинул рубаху и показал свою хилую грудь.- Хотят дураком полоумным называют, скандалистом; сидеть велят тихо и не высовываться, а то... и угрозы всякие добавляют...- понурив голову, он затряс плечами. Додж скривил кислое, самодовольное лицо и порадовался про себя, что сам до такой жизни не докатился, но Кинд вдруг удивительно цепко поглядел на него.
   - Что, презираешь?- разбросав широко руки, он схватился точно оракул за край стола, возвысил голову.- Я сам себя сейчас презираю, а ещё больше - их!- он обвёл пивную горделивым взглядом - густо вьющийся дым, мерцающие лампы, пятна чужих лиц - и, пожевав, смачно сплюнул на пол.- Пре-зи-ра-ю! Потому что общество во всём виновато, а они - это и есть оно, общество, его малая часть. Каждый сам за себя, и никому до другого дела нет! Надоело...
   - Я вчера приятеля своего старого, ну - школьного ещё - видел,- продолжал тихо рыдать Кинд,- на машине катил. Купил недавно. Катит себе, по сторонам глядит, фон-барон: как же, значит, его оценивают? Я ему улыбку сделал, ручкой так - помахал, привет, мол, а он... а он...- Кинд начал задыхаться, его глаза полезли из орбит.- Он, проезжая,  даже не взглянул на меня! Отвернулся! Точно меня и нет вовсе! Пустое место! Но я же помню, что совсем рядом стоял, нельзя было не заметить! Ты понимаешь, я - пустое место, фикция! Всё, проспал я своё время, в мальчиках всё хожу, и не угонюсь теперь. Деньги, дом, имущество, сделки - вот о чём думать нужно было с младых ногтей. Зубы свои показать. Кулаками драться. Обманывать. Лавиррровать. Убббить, может быть, укррасть... А я - иллюзии стррою...- возгласы Кинда стали затихать, речь сделалась бессвязной, и слова клокотали, точно вода в водопроводной трубе - ничего не разберёшь; голова его опускалась ниже, ниже и, наконец, глухо стукнулась лбом о стол, и он затих окончательно.
    "Боже мой,- думал Додж, глядя на подрагивающего во сне своего приятеля,- отчего всё не так в этом на первый взгляд прекрасном мире? Отчего люди, которым судьбой дано жить вместе и жить во благо друг другу, ссорятся, пьянствуют, бьют друг друга, убивают даже... Откуда ведётся это, если каждый человек создан для счастья и удовольствия своего; как возможно знать, что где-то рядом живут слёзы и горе, кто-то мучается телом и душой, и при этом быть вполне беззаботным, смеяться, ходить спокойно на службу, любить жену, смотреть телевизор? Неужели спасением служить должна вонючая эта пивная, где и пиво и душа, и слёзы - всё вздор, бред и вымысел, придуманные, чтобы забыться на минуту, уснуть... Зачем тогда существуют и смех, и радость, и жизнь сама - для того ли только, чтобы стремиться к высокому и никогда не достигнуть его, как не догнать облако или далёкую звезду... Но ведь глупо как всё! Сколько сказано уже о любви и счастье, сколько высоких воззваний придумано! Так нужна ли чистота посреди всеобщих грязи и хлама,- или чистота и красота это грязь ещё одна, соринка и пыль, не видимая только ещё на бескрайнем поле человеческого духа, которому конца не будет и грязи которого конца не будет? Ещё одна пылинка, толкаясь от которой, слепой думает, что зрячий он, а зрячий - что он гений? Но - сказано сколько! Кому слова нужны эти, к чему вообще они? Или, быть может, свет горит всё же в конце тоннеля, и шаги идут навстречу ему?.."
   - Боже мой...- сказал Додж вслух и закрыл устало глаза. И вместе со своими думами он опустился глубоко, всё ушло от него, словно в воду: звуки приглушились и сгинули...
    - Додж, милый Додж!- услышал он совсем рядом с собой. Он поднял голову, в ту же минуту чья-то лёгкая рука легла ему на плечо, и физиономия его расплылась от удовольствия.
   - Нейла!- воскликнул он и вскочил, опрокинув навзничь табурет.- Ты!..
     Он не удержался и обнял крепко её, как отцы обнимают своих детей, слёзы обожгли ему глаза; он вцепился в неё и ни за что не хотел отпускать - они и стояли так минуту и две, раскачиваясь немного от ударов своих сердец.
    - Наконец-то я встретил тебя,- сказал Додж, оторвавшись.- Ты знаешь, как мне было...- он хотел сказать: трудно, но вспомнил, что мужчинам нельзя унывать, и замолчал, укусив губу и вздрагивая весь от напряжения.
   - Что ж ты плачешь, Додж, милый!- смеялась девушка, с нежностью разглядывая его.- Совсем раскис!
    - Садись, садись!- суетился Додж, доставая табурет и расчищая от кружек пространство стола.- Я, знаешь, немного того...- он смущался своих мокрых щёк и своего слишком мягкого настроения.- Да, раскис, наверное... Ну, а ты что?
    - Так, ничего...- опуская глаза, отвечала девушка.- А это кто?- она, пырскнув, кивнула на обмякшую фигуру Кинда.
   - Да ну его,- смеясь тоже, ответил Додж.- Привязался! Художник, говорит, знаменитый... Ишь!
     Кинд, услыхав магическое слово, пробудился и изо всех сил старался приподнять голову; ему, наконец это удалось, и на них глянули два перекошенных, ужасно заплывших глаза. Он хотел что-то произнести, но, как младенец, пищал и хрипел только. Подёргав и поплямкав губами, он снова повалился на стол своей стопудовой головой, пошевелился немного, устраиваясь поудобней и захрапел теперь по-настоящему.
   Они расхохотались.
 - Я тебе расскажу, обязательно расскажу обо всём,- торопливо заговорил Додж, осторожно беря Нейлу за руку.- Спасибо, что пришла, не знаю, что бы я без тебя делал...
  - Милый Додж, я знала, что мы встретимся. Ты ведь и сам обещал, что найдёшь меня?
   - Да-да, я искал, я обязательно бы нашёл тебя, я так и решил: зайду, посмотрю, может увижу... Вот...- он внимательно глядел на Нейлу, и внезапно огонь вспыхнул у него в груди: маленькая искра, тлевшая тихо где-то под сердцем, загорелась вдруг ярко, и тысячи волшебных звоночков побежали повсюду: Додж вздрогнул и опустил глаза.
   - Пойдём отсюда,- сказал он зло,- чёрт, как мне всё это надоело!
  - Пойдём,- ответила Нейла, разглядывая таинственным взором его и
угадывая, наверное, его душу.
    Улица была темна. Огромное ватное одеяло воздуха тяжёлым пластом лежало на всём, и далёким крикам и шумам едва удавалось всколыхнуть его. Додж поглядел в небо, на котором открылись звёзды и глубоко вздохнул.
    - Вот,- сказала в ответ его молчанью Нейла и выставила вперёд свою объёмную торбу, в которой что-то булькнуло.- Отцу,- и таинственно и грустно опять улыбнулась, и в её улыбке отразилось фиолетовое покрывало наверху.
   - Конечно, конечно!- Додж хлопнул себя по лбу.- Давай понесу!- Нейла засмеялась и отдала.
    Теперь они шли рядом, прижимаясь плечами, и всё в них было одно на двоих. Дорога представилась без конца и без края, в цветах, в удивительных, страшно далёких, манящих к себе туманах, к которым идти - не дойти, и жизнь в другом человеке казалась такой же значительной, что и твоя собственная, а жизнь, что была сейчас рядом с Доджем - под водопадами волос, в покатых плечах, в головокружительной груди, в тонких, дорогой работы руках - сильнее, сильнее ещё! Слов говорить не хотелось; что слова?- пыль на ветрилах; говорить их нельзя, когда прекрасный мир, на миллион километром состоящий из одного восторженного молчания, напускается на плечи и голову, и разрывается душа на части, чтобы успеть заглянуть в каждый уголок этого всевозможного и изумительного мира...
   Они молчали, а кругом всё говорило наперебой, всё орало, касаясь кончиками пальцев их плеч и локтей и восклицая: эй, вот он я, смотри! Капля срывалась с крыши и говорила: я - капля! Провода гудели, обвиснув от тяжести тока, и: мы - провода! Птица ночная стукнула крыльями: я - птица! Я - мир!- кричали углы, повороты и прямые линии, разбегаясь во все стороны и составляя собой город, небо и землю, всё мироздание. И звёзды пели голубыми и красными голосами, и вся бездонная высота, крепко обнимающая их за горячие плечи, восклицала громко и радостно и спускалась ладонями и щеками вниз на землю, звонко хохотала и хвастала потом, поднявшись, звёздам, что увидела на земле... Весь глубокий мир, исходящий из груди их и из глаз, сливался с небесной чистотой, и одной несмолкаемой струёй были и воздух, и звёзды в ночном мраке, и жаркая любовь, обогревающая все невиданные пространства вокруг...
  - Нейла, Нейла!- говорил Додж, с восторженным страхом обозревая вокруг себя.- Ты говорила мне, что такое счастье, где есть оно? Вот оно - смотри: нужно идти просто рядом, и чтобы всё было на двоих, чтобы не думать о минуте, а только о вечности, и чтобы сон был только ночью, а днём жизнь была, настоящая жизнь, понимаешь? И сны чтобы были только светлые, такие же, как сама жизнь...
   - Додж, милый,- говорила потрясённая Нейла,- ты и вправду волшебный, чудный мальчик,- она хохотнула звонко и сильнее даже прижалась к нему.- Разве можно так говорить? Ты поэт? Так не говорят, иначе можно захлебнуться словами, умереть от сладости их - слушать невозможно! Я начинаю дрожать, слова - волшебные...
    - Мир - волшебный!- отвечал Додж, смеясь и щурясь навстречу этому миру.- Пусть всё пошло кругом, пусть люди пьяные своей злобой и глупостью - всё пройдёт! Перед этой красотой нельзя устоять! Выйди в ночь, дыши ветром, гляди на звёздное небо - уйдёт тогда всё: и враги устанут воевать и сложат копья свои; выйди в ночь! Выйди!- ведь всего дверь одна разделяет два мира, этот и тот, счастливый, тонкая доска; сломай её, она с виду лишь черна и неприступна; полшага всего тебе будет, чтобы преодолеть пропасть, полшага разделяет всего и - дверь... Проклятая дверь!- зло выкрикнул Додж, вспомнив себя и свой путь. Он остановился и повернулся к Нейле и несколько мгновений стоял, раздумывая.
    - Слушай,- наконец, сказал он.- Я расскажу тебе свою историю.
   - Я- иностранец,- дёрнув галантно головой и щёлкнув каблуками, представился он. Напрягая шею и лицо, он на одном дыхании поведал ей о своих приключениях. Он то расхаживал, положив руки за спину, то останавливался, наклоняясь вперёд и приближая к Нейле лицо, заставляя её от сладкого ужаса жаться, то живо размахивал руками и жестами показывал, если нужно было что-то показать. Нейла, затаясь, изредка поправляя волосы, внимательно слушала и, слегка скосив и прищурив глаза, смотрела. Наконец, Додж кончил, от множества слов его грудь задыхалась.
   - Пойдём ко мне?- вдруг сказала Нейла.- Я познакомлю тебя с отцом, с мамой?
   - Что ты, неудобно...- испугался Додж; он всматривался ей в лицо, ища признаки удивления и сочувствия.
   - Нет-нет, не возражай, пожалуйста, я тебя пригласила.- Нейла взяла руку Доджа прохладными пальцами и несильно сжала. Додж ступил к ней ближе, и от нахлынувшего сердцебиения у него в глазах потемнело. Он обнял Нейлу и поцеловал, осторожно и боясь.
    - Нейла, Нейла, я...- теряя голову, шептал он.
   - Не нужно, Додж, ничего говорить,- Нейла быстро прижалась к нему щекой и отстранилась.- Всё не так просто...- она взяла обеими руками голову Доджа и внимательно посмотрела ему в глаза.- Ты милый, милый мальчик... Ну, пойдём?
     Серые и чёрные квадраты домов жались к самой земле, воздух был сырой и колючий, угольная пыль стояла на нём и резала горло; какой-то протяжный гул распространялся повсюду, словно тяжёлый молот бил в глубине земли.
  - Что это, слышишь?- встревожился Додж, и смутное воспоминание пробежало у него в голове.- Такой странный звук?
    Нейла прислушалась и рассмеялась.
  - Это завод, там когда-то работал мой отец.
    Они вышли на простор и увидели в тумане тёмные громады корпусов и труб и толпы людей, понуро шествующих двумя потоками, которые сходились возле обширных железных ворот, широких точно ненасытный рот; один - тот, что двигался от ворот прочь, вскоре рассыпался, и тела в нём были распаренные и уставшие, в другом же, поглощающемся жадно вовнутрь, суровые и сосредоточенные лица мелькали.   
   "Молот!- сердце Доджа радостно сжалось.-  Здесь где-то  тайный вход и дверь! Точно! Я же помню молот!"
 - Ты что?- спросила Нейла, увидев его блеснувшие глаза и злую во все зубы улыбку.
  - Так ничего,- Додж, кусая губы, страстно обдумывал своё положение и боролся с собой, чтобы тотчас не броситься на поиски.
    Через минуту они входили в серый, наклонившийся с неба дом и поднимались по зашарканной лестнице. В одном каком-то этаже, среди грязных стен и унылых потолков, Нейла остановилась и отперла ключом дверь. Дверь со скрипом подалась, и на Доджа, сильно от ходьбы сопевшего, повеяло запахом чужой квартиры; задержав непроизвольно дыхание, он шагнул вперёд.
    - Кто там?- вырос откуда-то низкий раздражённый голос.- Ты, что ли, дочь?- Раздражение так и распирало его.
    - Я, отец,- наигранно-весело сказала Нейла и, шепнув что-то Доджу горячим и терпким дыханием, скинув туфли, поскакала в комнаты.
    Додж осмотрелся. Здесь начиналась прихожая в пять примерно шагов; крашеные бледно-голубой краской стены и углы зияли пустотой и казались толпой голых людей, повёрнутых задом и выстроенных; тощая вешалка походила на виселицу, и на её острых крючках, словно повешенные, болтались пальто и плащи с оборванными петлями, запыленные и от долгого существования серые. Старый, дощатый пол, давным-давно крашеный красно-коричневой краской, отдавался ужасным скрипом на каждый шаг и был изрезан глубокими щелями. Всё было тщательно подметено и начищено, и предметы аккуратно расставлены. Наверху висела тяжёлая лампа в тоскливом белом плафоне, и свет из неё вырывался через силу. Додж неловко помялся, разглядывая в щели и отблески признаки людей. Наконец, преодолев небольшое пространство прихожей, сделав множество шагов, чтобы потянуть время и услышать своё имя и смех, он появился в дверях.
    Перед ним раскрылась голая комната без штор на окне, половину которой занимали жёлтый гигантский шифоньер и железная кровать с набалдашниками, близко один к другой поставленные. Пол, стены и потолок плотно соприкасались, как стороны картонного ящика, и ничем не были украшены. На кровати, покрытой клетчатым пледом, пластом лежал седой старик, и на странно распухших, слоновьих его ногах сидели высокие волосатые носки до колена, с пяткой и носочком, заботливо шитыми другими нитками. Старик увидал Доджа, и брови его возмущённо подпрыгнули.
   - Скажи, это он?- рявкнул он, как пушка.
   - Нет, это Додж, отец,- поспешно ответила Нейла, котороя стояла здесь же, у Доджа за спиной.- Он прибыл к нам из другой страны. Тебе будет интересно его расспросить.- Она попыталась улыбнуться.
   - И то правда - ишь, имя-то какое странное,- удивлённо тряхнул щеками старик. Додж для порядка проговорил какие-то пустые слова, изобразил на лице вежливость.
  - А говорит, гляди, справно,- выдал старик таким голосом, точно Додж был не человек, а ничего не значащая, подопытная курица.- Учился где, али как?- обратил он своё белое, хитро сжатое в щепотку лицо к нему.
   - Овладел,- туманно ответил Додж, теребя за спиной свои руки и с необъяснимой тревогой оглядываясь.
   - Он мой друг, очень хороший друг,- весело щебетала Нейла, схватила Доджа за руку и подвела. Увидев, как Нейла беззаботно прижалась к Доджу, старик, как туча, помрачнел и зло прищурился.
   - Дру-уг...- издевательски потянул он,- скажите пожалуйста! Охота мне,- заговорил он, как говорят обиженные мальчики или совсем дряхлые старики,- с дружками твоими связываться! Водишь сюда всякого! Здоровья у меня нету, а то бы...- он потряс своим ещё крепким кулаком,- показал бы я! Дру-уг... Вон, доходилась с дружками своими, брюхатая уже, стерва,- голос его  забирался всё выше, выражение лица делалось всё обиженнее.- Эх, кабы силы мне, кабы молодость!.. Принесла, что ли?- вдруг сменил он свой тон на заискивающе-услужливый, глаза его плотски засверкали.
    Нейла секунду стояла, не двигаясь, прикрыв лицо рукой, унимая свой стыд, затем медленно протянула отцу банку с бурым, качающимся в ней пивом.
   - Отец,- нежно всё же, находя откуда-то в себе силы, сказала она,- я уверена, он придёт, придёт обязательно, и мы поженимся... Вот увидишь, всё образуется!- Нейла прижала руку к груди и точно клялась сама себе; вину и страдание выражала всякая её чёрточка, когда она вдруг взглядывала на Доджа.
   - Агх!- с наслаждением крякнул старик после первого крупного глотка, отирая губы и отдуваясь, минуту молчал, ожидая, покуда воздух с хрипом не наберётся в грудь.- Как же, держи карман шире, придёт он! Ах ты ж, дурочка моя, иди ко мне скорей,- стариковским, без злости теперь голосом проговорил он и прижал к своей груди голову живо подскочившей к нему Нейлы.
    Доджу сделалось совсем плохо. Плевать ему было на больного старика этого с чугунными недвижными ногами - он пойдёт скоро, и дом этот, и карболовый запах, и сам старик канут навсегда в тёмную пропасть и позабудутся - всё, встреченное им здесь, позабудется! Но чувства своего светлого, взрощенного им в сердце, своей единственной радости и надежды тайной он бросить не хотел! Ему не верилось, что не достало ему удачи там, где ждал он её больше всего: а к чему бы, проявись вдруг, она привела его, он не думал, будущее ему рисовалось туманно - за горами и далями; теперь же одним махом разрушилось всё, и любовь его на мгновение показалась ему глупой и ненужной никому. Но вдруг сильнее ещё разгорелась она, заполнила сладкой ватой ему летящее его сердце, его ноги и руки, и показалось ему, что теряет он сейчас себя самого - его и не было вовсе, а были - ручки прелестные, лицо грустное и чудное в своей грусти и красоте - всё её, всё её! Как расстаться? Да нельзя расстаться! Умереть лучше, или идти плакать день и ночь - всю жизнь! Чтобы слёзы смывали печаль и горе из отчаянно бьющегося сердца, чтобы уняли ноющие струны в груди, и чтобы упасть потом без сил на постель и спать, а утром подняться и увидеть, что и небо, и земля, и деревья, и дома, и люди все заболели той же светлой болезнью, и тоже сладко страдали, и были друзьями...
  - Спроси-ка маму,- снова стал брюзжать старик,- много она мужиков видела до меня? Да если б что, я б на неё и не поглядел вовсе! Распущенность не к лицу женщине, это против её природы, честь для неё - высшее достоинство. Вот я говорю тебе эти слова, а сам краснею - стыдно. А тебе не стыдно?- Нейла, вспыхнув вся, хотела что-то говорить, но старик не дал ей ответить.- Да ты, наверное, и не знаешь,- пьяно закричал он, пальцем размазывая мокрое под носом,- что и есть-то это такое - стыд! Где ж, скажи, твой хахаль распрекрасный - исчез, попользовался и был таков! Ответь? Девок портить всяк мастер... Он не виноват, ты виновата...
   - Отец,- разрывающимся голосом сказала Нейла,- ведь у нас гость, и он совсем не то, что ты думаешь (Доджу в эту минуту было так горько, так хотелось уйти, что слёзы брызнули у него из глаз, и он уставился в пол, пряча свой переполненный беспомощностью и болью взгляд)... Ты совсем не слушаешь меня. Почему? Почему? У тебя, наверное, снова плохое настроение. Мы ведь с тобой обсуждали эту тему, и ты говорил совсем другие слова...
   - Довольно!- с досадой взмахнул рукой отец.- Я и слушать ничего не хочу, этот твой жалкий лепет оправданья... Вот к чему всё привело, вот ради чего, оказывается, мы с мамой прожили жизнь, вот к чему в итоге пришли, положив наши души на алтарь борьбы за свободу и равенство всех людей!- говорил он со страшным, гневным выражением лица.- Что за идеалы были в наши годы, какое удивительное и прекрасное, светлое время! Ведь мы не жили, мы на крыльях летали, и как счастливы были! Сапоги и шинелка - вот всё наше добро - а счастливы! Да вам, нынешним-то, этого не понять!- снова махнул лапой старик, нервно сжал губы в тонкую полоску.
  - Вы не смеете так говорить!- вдруг прозвучало громко и звонко: в дверях возник молодой человек лет 25-ти в раскиданных на груди пальто и шарфе; он, очевидно, только явился, и какое-то время находился в прихожей, подслушивая. От быстрой ходьбы он тяжело дышал, и юношеский густой румянец покрывал его щёки. Все, открыв от неожиданности рты, обернулись к нему.
  - А-а, сынуля,- недобро потянул старик и наморщил брови.- Прибыл? Вот ещё один герой, поглядите...
    Молодой человек был высок и строен, и на его красивом худом лице, едва, как тень, напоминавшем лицо Нейлы, застыли напряжённость и нервное возбуждение; голубые ясные глаза были широко отворены и решительно смотрели.
  - Здравствуй, братец,- сказала Нейла и подошла. Скользнув по ней прозрачным, невнимательным взглядом, юноша снова с жаром устремился на отца.
  - Вы не смеете так говорить!- со тяжёлым, почти злым выражением лица вскричал он.- Ваша философия это философия покойника!- он стоял с таким страстным выражением лица, точно спорил по меньшей мере час уже - весь огненный и устремлённый вперёд; старик принялся всем телом поворачиваться, чтобы пристальней взглянуть в глаза сыну. Нейла будто почувствовала предстоящий взрыв и вся напряглась, её руки, сложенные на груди, нервно теребили пуговицу, но делала она это машинально, не помня себя: она, затаив дыхание, смотрела с нарастающим испугом то на отца, то на брата и силилась что-то сказать.
   - Что-о?- взревел старик.- Да ты что, сопляк, заживо хоронишь меня? Подкрался, понимаешь, как мышь, сзади. Откуда ты такой взялся? И что за мода вдруг на "вы" меня называть? В демократы записался, да? В либералы?
   - Одион!- жалобно воззвала Нейла к брату и попыталась взять его руку; он грубо отбросил её объятия, даже не взглянув на неё.
    - Чего вы,- с жаром говорил молодой человек,- я имею в виду теперь всех вас, ваше поколение,- чего добились вы? Куда, скажи, ушли ваши неисчислимые жертвы, о которых вы все так любите поговорить?- он начал сбрасывать пальто, зло сотрясаясь весь, точно какой-то дикий танец затанцевал; наконец, справившись, он бросил пальто прямо под ноги себе. Старик, о чём-то раздумывая и покусывая губы, молчал.
   - Одного не могу понять,- не встречая никакого сопротивления, продолжал сыпать словами Одион,- какой леший не даёт вам увидеть теперь, когда всё так оскатинилось кругом, и люди ходят, как волки, что время другое наступило, и нужно другим стать - или хотя бы начать меняться; нужно меняться, отец!
   - Да куда меняться!- почти кричал уже Одион, весело и зло стреляя в отца глазами.- Вам бы дожить посреди ахов и охов в ваш адрес, чтобы кричали вам восхищённо: браво! старая гвардия - наш оплот! А вы бы только лежали на хриплых диванах своих, постаревшие и облысевшие, перед телевизорами, осыпающими вас потоками сладкой лжи, посреди в сущности безразличных к вам и вашим делам детей и внуков, и нескончаемые аплодисменты звучали бы в вашу честь - славно! Идиллия!
     Старик дёрнулся, точно через него пробежало электричество, и попытался подняться, пружины под ним жалобно взвизгнули.
   - Что ты такое говоришь, сынок, одумайся!- прошептал он, белый, как снег.- Я же отец тебе...
   - Да, пора, наконец, объясниться!- насмешливо отвечал ему юноша, готовый чуть не драться, выставляя вперёд грудь и кулаки; Додж и Нейла замерли в испуге.- Хватит лукавить! Всё ужимки и прыжки. Улыбаемся каждый день друг другу, но пропасть-то вот она между нами, невооружённым глазом видна, смелости не хватает только признать её. Так вот я и укажу на пропасть эту!- Одион взялся за стену, выгнулся, точно для плевка, и сказал страшное: - Надоели вы мне, отец, с вашими упрямством и глупостью, с идеалами вашими; лежите чуть живой, а завтра - смерть, а видели вы что в своей жизни? Друзья ваши все умерли или разбежались, а вы уцепились за нас - карабкаетесь с того света, но приговорённому к смерти одна смерть только и будет - тащите нас за собой в могилу, "сын", "дочка!" кричите, а голос - могильный, прелью так и несёт!..
    Стон и скрежет зубов только понеслись с дивана.
  - Не отводите глаза, не надо!- потребовал Одион, хотя старик и не думал тушеваться, а, напротив, взгляд его пылал, и он снедал им дерзкого сына.- Скажи сейчас, в день этого страшного суда, всё ли на твоём пути случилось так, как хотел того ты? Того ли ты добивался всей своей совсем нелёгкой жизнью, что имеешь сейчас, въедешь ли ты теперь на своей этой страшной кровати в рай, который обещали тебе и который выстроен только в твоей голове? Твои глаза ослеплены! Я, я скажу тебе: идея, которая всё ещё жива в тебе, нужна тебе и таким, как ты, чтобы окончательно не сойти с ума, чтобы не спиться, хотя вот и пьёшь ты уже славно! Гоняешь девчонку, ребёнка почти, в пивную, в злачное место, где взгляды бессовестных людей гладят её прелести, а их языки твердят в её адрес непотребное, и ты удивляешься после этого, что твоя дочь беременна?
   - Прекрати,- шёпотом, который услышали все, произнесла Нейла, выливая в брата взгляд, полный мольбы и страдания.
   - Что она скажет тебе?- ещё сильнее надавил Одион,- ведь ты её отец, родной, как ты сам говоришь, человек, и она любит тебя, и хотя ты за всякую  мелочь снедаешь её, точно чужую тебе, за спиной у тебя она хвалит тебя и жалеет...
    Крупная дрожь стала сотрясать старика, он весь сжался, точно собираясь вот-вот исчезнуть или умереть.
   - Чего ты и тебе подобные добились?- всё ближе к нему подступая, сёк его словами Одион.- Вам всем кажется, что вы выстроили прекрасный и свободный мир? Что те прелести, что ещё сохранились вокруг, существуют благодаря вашим трудам? Что ваши больные ноги, которые, слава Богу, ещё ходят, должны носить вас на вашу любимую, но бессмысленную работу, которую дали вам, чтобы вы не умерли с голоду? Слепцы! Вас обманули! На своих плечах, когда-то сильных и носивших гордые, но столько же и глупые головы, вы подняли свою погибель, и всё повторилось снова: рабы, почуяв свободу посреди бранного поля и дурманящих запахов плоти и разбитого мозга, вознесли наверх своих, родных себе по крови господ; но хозяин, вышедший из рабов, ещё худший разбойник и тиран, ещё больший негодяй и деспот! Потому что грубая рука, возымев плеть, жаждет белой перчатки, не ведая жалости, не зная, что есть эта жалость! Всё повторилось! Вы крепко сели в плен своей идее! Вам-то, собственно, составляющим толпу, и предназначалась она,
идея: нате, ешьте её, стройте в голове у себя рай, пусть вам будет небо, а землю - не тронь! Вот как думали те, в кого вы верили и кого так возносили... Вам нечего жрать - но у вас есть идея! Ваши жёны похожи на замученных кляч - но у вас есть идея! Вы одной ногой стоите в гробу - но идея всё ещё светит вам, и когда гвозди застучат по вашим крышкам, когда небо сомкнётся с чернотой вечной - вот когда заскрежещут ваши зубы, и пальцы ваши от бессилия сожмутся. И новые поколения приходят, обманутые вашими идеями и вашими счастливыми картинками, которые и существуют только у вас в головах или на пыльных стенках ваших жилищ, похожих, скорее, на чуланы, и блещут глянцевыми звёздами на картонных башнях и пустыми улыбками людских стад, бредущих под ними,- и эти новые поколения не услышат ваших стонов из могил и станут плестись по вашим тропам, ведущим в никуда, и выкрикивать ваши вчерашние страшные лозунги, продвигаясь всё ближе к смерти, которая и есть одна избавление от дьявольского наваждения, обуревающего ваш мир! Вот что страшно! Так не должно продолжаться вечно! Хотя может продолжаться; и вожди, отупевшие посреди вашего раболепия и дармовой похлёбки, которую вы же им без ограничения и даёте, будут заботиться об этом. Кусок дешёвой колбасы, хлеб, который они всемилостивейше дают вам разом с морем слов о том, что вчера хлеба и колбасы не было (хотя это очередная ложь), вполне устраивает вас, чтобы не подохнуть с голоду, и даже счастливо валяться, отвалив пузо, на ваших хрипящих диванах, так похожих на гробы; вот ваше будущее - смерть, и идея вам будет в придачу... Идее не надо много, она и существует только для тех, кто думает о хлебе и мясе, и едва только возвысился человек и, как кажется ему, получил свою мечту, надел долгожданные белые перчатки эти самые - падает его идея, разбитая плетью ему на голову, и выходит ещё на одну павшую идею больше!..
   - Остановись, остановись!- умолял сына убитый горем старик.- Глупец, без идеи люди погибнут... Глухо застонав, он закрыл дрожащей рукой лицо, уткнулся в стену и замер, только его толстые, обёрнутые в носки ноги слабо переминались, как бы являя, что не кончилась ещё жизнь в бренном теле и что всем нужно скорее уйти, чтобы действительно не случилась беда. Стены, точно преданные великаны, безмолвно склонились над своим хозяином и смотрели в глубоком трауре на него, не в силах ему ничем помочь. Страшная мрачность вдруг нарисовалась на всём, всё точно подёрнулось дымкой, потемнело, и все тотчас покинули несчастного, почувствовав жалость к нему, а к себе презрение...

   ... Он умирал... Его ноги, обутые в красивые высокие сапоги, были широко разбросаны, будто бы он стоял, и если можно было бы взглянуть на него сверху, то положение его показалось бы гордым и неприступным; и хищные птицы, привыкшие смотреть с высоты на людские трупы, боялись спуститься к его напряжённой фигуре и разведать. Глаза его то и дело раскрывались и впускали потоки света вовнутрь, который один теперь разросся на целый мир и стоял перед глазами, бесконечный, как поле. Каждую минуту жизнь всё больше оставляла его; его руки, спокойно положенные на траву, соприкасались с землёй и держали землю, чтобы она устояла и не свернула с орбиты, но руки слабели и делались лёгкими и не справлялись со своей важной работой, и земля толкала их от себя, и весь он готов был облаком улететь к облакам и исчезнуть. Ему едва хватало сил, чтобы поднимать голову и глядеть вокруг - он и глядел, удостоверяясь, что жив ещё; кровь струилась у него на ремнях, и пробитая пулей грудь при каждом вздохе хрипела; он подставлял руку и старался затолкать кровь назад в вены, но она не подчинялась; губы его вытанцовывали чечётку, и он ни за что не мог остановить их танец и кусал их, и стонал тупо. Лицо его было бледно, и если бы кто-нибудь увидел его в этот миг, то сказал бы: вот, человек умирает -  таким страшно бледным было его лицо, почти мёртвым. Но изнутри всё осветлялось ещё жизнью: жар блуждал возле сердца, в шее и в голове, и этот внутренний огонь воссоеденялся со светлым пламенем, раскинутым по небу, с искрами полевых цветов, и было всё будто как прежде: глаза видели, уши слышали, ветер осенял лоб и руки, и душа трепетала и рвалась ввысь, но уходили силы...
     Он поднимал голову и смотрел: пожухлая прошлогодняя трава возвышалась своими костяшками высоко, и хотелось переглянуть через неё и увидеть дальше, всю землю обозреть. Любовь его странным образом стала ещё крепче теперь. Он страшно любил, обожал всё кругом: он любил самого себя и рыдал, и тряс губами за себя; он любил и хотел целовать жёлтые цветы и небо, и облака, и - землю бы голубил бы, как родную и прижимал бы к самому сердцу. Он удивлялся, отчего он не заметил прежде своей такой силы, отчего всё вдруг сделалось столь значительным и прекрасным, отчего жизнь распространилась повсюду - и завидовал он каждому проявлению её, каждой травке, которой жить ещё долго - до самой осени, и вечному солнцу, и своим друзьям, оставшимся живыми; и далёкий синий лес манил его, и птицы ждали его там, чтобы петь ему, и ветер толкал его и говорил: что лежишь, вставай! Ему вдруг казалось, что сам он - ветер теперь, и подхватится сейчас на воздух и вот-вот унесётся.
    Огромный чёрный маузер был откинут здесь же в двух шагах; он раздавил траву и больно нажимал на землю. Проклятый маузер! Твои дети, положенные аккуратно у тебя в железном брюхе, с тупыми крохотными харями, несутся, когда разродишься ты, безобразно воя - ничего не остановит их. Вот кто виноват! Ты- маузер! Если бы он знал! О, если бы знал он - он сразу бросил бы его в грязь, проклятый маузер, чудовище, и топтал бы его каблуками! Он был бы безоружен и чист - кто бы посмел стрелять в него такого?
     Минуты, секунды - постойте! Куда же скачете вы? Кому предназначены вы? Откуда вы и куда бежите? Не то пламя чудное блеснёт в вышине и погаснет, не то песня разнесётся удалая от края к краю. Нет - так ветер стонет, пролетая над озябшими зимними рощами и тронет пустой дикий колокол, и полетит тогда дрожащее эхо над полями, по деревням и просёлкам, и старая старуха положит крест себе на плечи и грудь... Под платком её живёт время, на седом лбу её, на крутых морщинах и в глазах, чистых, как небо и вода рассветные. А время дальше уж летит, раздвигая простор. Что ему старость? Вечная юность написана на нём, всё старое превращает оно в молодость, в краски, в цвет и звуки, играет всё и гремит перед его поступью, но что позади него? Минуты, секунды - постойте! Куда несёт вас ветер? Останьтесь, задержитесь! Пусть звонкие крылья ваши трепещут ещё, пусть вашим звуком наполнится всё и будет вечным! Пусть смерть вечно ждёт, пусть эта пропасть между этим и тем бесконечной станет!..
   "А... а... а..."- раздавался лёгкий стон из его уст. Боже, Боже! Небо смерклось и отодвинулось, сонм мыслей набросился, и каждая звёздочкой засияла. Везде! Везде теперь был он, всё виделось ему, любой уголок земли доступен был и открывался. Но кто-то будто встряхивал громко одеяло, веки случайно отворялись, и свет с треском залетал в голову и разбивал все мысли, как зеркало, и со звоном падали на землю куски. Он начинал бороться со светом, ненавидя его теперь до содроганья, схватывался с ним руками, душил его, и его душили, ему не хватало воздуха, он задыхался, кусал зубами, лягался и хотел зарыться в землю глубоко, обернуться весь ею. И если свет и ветер, которые мешали ему, били его и толкали - успокаивались и уходили шептаться прочь, то ему делалось хорошо и спокойно, и снова возвращался призрачный сон, сладко он растекался повсюду, и опять видеться начинало далеко и глубоко. Ему виделись железные или огненные шары, вертящиеся с грохотом по полу, затем пол начинал сиять, и из окна на него лился странный огонь, тёплый и ласковый, и слышался родной голос, от которого веяло счастьем. "Муженёк,- шептал голос возле самого уха,- а я полы вымыла... Ты пришёл?" Он подумал ещё, каким-то небольшим углом своего ума, что читал где-то, слышал, что видит будто умирающий в последний свой миг  - дом свой, цветы, может - девушку прекрасную и тогда уже погружается в смерть; чушь!- думал, смеясь, он,- всё неправда! Больше видится, весь мир видится будто прозрачный, вспоминается каждая минута, прожитая зря, разворачивается так, что диву только дашься. Ау-у!- кричал он в себя, чтобы потревожить бесконечные отражения своей жизни, отображённые на поверхности какого-то прекрасного пруда, чистого и непорочного, и вода в нём колыхалась, картинки бежали, сменяясь, и весело становилось, хохот какой-то расходился кругом... Но опять стучали одеялом, глаза открывались, и свет и ветер приходили терзать его, пруд мутился, чернел, делался неинтересным, пустым, страшным, пугал своей необычностью: что за пруд? Откуда? Умираю?- спрашивал себя он и начинал стонать, чтобы почувствовать себя и определиться в пространстве.
    Он поднимал голову и смотрел: всё дальше отодвигался от него мир, делался ненужным, лишним, полным тошнотворной суеты. Он поглядел пристально, до боли в затылке, и увидел мутно впереди, через триста, наверное, шагов, на изгибе холма, офицерскую фуражку, посаженную на лоб, брови, грозно сложенные в гармошку на нём. Затем показались шея, лицо, в жёлтых, блестевших погонах плечи; тёртая походная шинель была грязна, и как раз на поднятом воротнике лежали красные обветренные уши. Вот смерть!
     Он вздрогнул и задвигался. Что за чушь! Кому нужен он теперь? "Не смейте меня трогать, напротив,- вы должны меня спасти!"- думал он и слабыми пальцами искал почему-то свой маузер.- "Зачем смерть? Я не стану трогать маузер, я проклял его! Пощадите меня, спасите!"- плакал он и шевелил опухшими, разбитыми губами, не в силах выдавить из них ни звука, и чувствовал разбитость их и кровь. Ему казалось, что его расплющенное тело так жалко и безобразно, что весь мир зарыдает, увидев его такое, и всё тотчас переменится, и не будет у него больше врагов, одни друзья только - он теперь, столько перетерпев, чист, как хрусталь, воевать и убивать можно только тело, а душу святую и светлую трогать нельзя: его душа лежала здесь, рядом с ним, голая, как красивая женщина,- разве можно трогать такое?
    Усатое лицо разрасталась, колыхаясь над травой, теперь уже грудь высоко плыла в золотых пуговицах и ремнях.
    Он тяжко застонал и опустился.
    Ему пришло вдруг воспоминание, и оно полыхнуло у него перед глазами и разгорелось. Он вспомнил, как его когда-то сильное тело, туго обвитое кожаными ремешками и куртками, двигалось, с шумом раздвигая вечерний воздух, под крепкими, как брёвна ногами, трещали камни.
   "Комиссар! Золотопогонника поймали!"- звали его, и он двигался, ведомый радостным командирским чувством и желанием громко кричать и распоряжаться. Издали увиделся людской клубок, тяжело качающийся в стороны, и когда он подошёл, тот рассыпался, разошлись в сторону солдаты с алыми лоскутами в петлицах, и показался офицер, почти мальчик, без рук, которые верёвкой крепко стянули назад, в короткой шинели, разъятой на груди; на щеке его чёрной полоской лилась кровь.
    "Вот он, вот!"- кричал какой-то солдатик голоском, каким младшие ябедничают на старших, и услужливо нагибался слегка, будто стелил под ноги комиссара невидимый ковёр.
    "Шнырял под вагонами,- докладывали.- Разнюхивал. Бомбу подложил?!"- и на офицера обрушивались толчки.
    "А-а-тставить!"- скомандовал комиссар и, положив руки за спину, до хруста сжав кулаки, приблизился. Тёмный и густой вечерний воздух остро резали паровозные сигналы, командирские далёкие окрики, звон солдатских сапог и стук железных колёс; угольная горькая пыль стояла над землёй, высоко наверху работали прожектора, и тугие полоски рельсов холодно сияли в их свете, как стальные нитки.
   "Кто таков? Какой части?"- строго спросил комиссар.
   "Я вам, господин комиссар, отвечать не буду!- петушком отрапортовал офицер, и лицо его от такой смелости воспламенилось.
    "Так-так"
    Офицер был маленький человечек в аккуратных сапожках, в густо-зелёной гимнастерке под ремнём, которые выглядывали из-под распахнутой серой шинели. Но намётанный глаз различал пятна от споротых погон и петлиц, и шинелка была отменного качества - светлая, с блёсткой, а лицо - гладенькое, с тонкими усиками, интеллигентное.
     "Тебе хоть двадцать есть?- спросил  комиссар, испытывая нехорошее чувство, оттого, что мальчик этот вполне мог бы быть его сыном.
     "Мне уже 21, господин комиссар. И прошу вопросов мне больше не задавать, я отвечать вам не буду!"
     И тогда вдруг на комиссара нахлынуло то зверское раздражение, какое набрасывается на человека, вдруг обиженного каким-нибудь незначительным случаем, когда хочется отмахнутся, как от мухи, пришлёпнуть газетой и разом покончить.
    Он, наклонив лоб под красной звездой и скрежеща зубами, отвёл рукой надвинувшихся бойцов, отступил на шаг и стрельнул офицеру в грудь, как будто плюнул, и смотрел тогда, что он наделал, остывая и уже жалея о своей поспешности.
    Офицера шатнуло вправо, а затем влево, он посмотрел так, точно хотел вглядеться в самую середину комиссара, запомнить то, что лежало у того в душе, усики у него задрожали, щёки сделались жалкими и белыми, и на лице изобразилось безвозвратно уходящее что-то, одна его нога провалилась, и он упал под вагон; острые носки его сапог теперь торчали, а больше ничего видно не было.
    "Убрать,- приказал комиссар и краем глаза наблюдал, как тело офицера, удаляясь, сотрясалось от шагов несущих его весело улыбающихся людей.
    Ох, офицерик, отвечать за тебя прийдётся!
    И ещё он вспомнил, как  стрелял где-то в бегущие на него фигурки с иступлёнными лицами, и те сыпались ему под ноги, будто ненастоящие, и дикий восторг напускался от такой забавы, от войны взаправду, от безопасной покамест для него военной опасности, от того, что он жив и побеждает...
    Ох, за всё, за всё отвечать придётся!
    Он снова поднял голову. Усатая физиономия в фуражке надвигалась и буравила его глазами. Ещё долго,- подумал он и лёг, слушая, как по земле приближались к нему шаги. Голова его превратилась в ясный, пустой и громадный шатёр, и в неё, словно, ветер, вместился весь прошедший мир, в котором он когда-то жил, и теперь можно было заново узнать, что происходило тогда. То вдруг громадные бархатные кумачи, свесившись с длинных палок, тяжело трепетали над ним - стоя на трибуне, он восторженное что-то говорил и взмахивал рукой, подчёркивая ударения в нужных местах, и у его ног, точно бескрайнее море, расстилались головы и плечи людей, и из которых торчали острые штыки; то ночь была, вся в ярких огнях на небе, и лошади фыркали над спящими бойцами и тлеющими, сеющими яркие искры кострами; то всплывали вдруг испуганные лица молящих о пощаде людей в бобровых воротниках и с белыми манжетами, а он кричал что-то в них грозно и повелительно. Боже, как велик мир!- думал он, спеша всё увидеть и всё прояснить для себя. Он удобнее устраивался затылком в нагретой им траве, чуть повернув голову набок,  и воображал, что так будет лучше разглядывать бегущие перед глазами картины. Он дьявольски думал, он спешил и напрягался так, что ему делалось плохо, и его начинало мутить, и тогда вспоминалась пробитая болящая грудь. Сейчас он уже не боялся ни своей ужасной раны, ни смерти, он страшился опоздать и не найти той единственно правильной мысли о сути человеческой жизни, которая была запрятана - он чувствовал это - где-то в нём очень глубоко, завалена другими мыслями и образами, теснящимися рядом друг с другом, и он разбрасывал руками эти мысли, попадающиеся ему на пути во множестве, быстро разглядывая их, и принимался хватать дальше.
  ... Вечер... Комната на первом этаже. По стеклу скребут колючие лапы яблони. Влетает в открытое окно свежий весенний дурман. Бирюзовая полоса лежит на земле, и в ней горит чёрный силуэт лошади с опущенной головой. На коленях у него, покрытая бархатной темнотой и шорохами, раскидалась адъютанша Надя, от которой сладко пахнет печатной краской и духами, и так горячей и мягкой грудью прижимается к нему, что скрипят его кобура и ремни, а он жарко её целует в губы и боится думать, чтобы не вспомнить жену...
   ... Красные, чёрные, жёлтые, голубые спирали бегут от окна. Поднимается тугой приторный пар. Полы блестят, и отражённые сполохи света скачут по стенам, на одежде и на руках: руки в полоску и переливаются - смешно! "Милый мой, ты пришёл!"- его спине делается тепло, шею и грудь обвивают мягкие змеи рук, нежно гладят шершавые щёки, нос и глаза, ласковый поцелуй обжигает ему лицо, и прекрасные очи встают перед ним, с чёрными бездонными колодцами зрачков. "А я полы вымыла, смотри - чисто!"- Жена...
   ... Детство... Внизу мелькают его голые ноги с крохотными ступнями и пальцами, он что есть силы бежит, а за ним всё быстрее шкандыбает стадо гусей, раздвигая острые пилы-крылья, грозя его погубить. Как страшно!..
   ... Страшно, страшно!... Пули воют у самой груди, он встаёт во весь рост, достигая самых облаков, ноги его - столбы, тело - скала, он сплющивает в руке маузер, грозно потрясая им. Он совсем один, впереди него - только жаркие смертные струи огня, идущие от неба и от земли, от его лютых врагов, и сходящиеся все на нём. "Вперёд, братцы!"- орёт он и от ужаса, который хотел бы он скрыть, задыхается, сердце его рвётся и скачет, точно табун лошадей. Окопы позади него вдруг оживают, кишат человеками, на лицах которых надеты чудовищно бледные маски,- все прыгают наверх, и жаркие струи снедают их, а он смел и радостен за себя, за свой невиданный подвиг, и сердце его уже ничто не страшит, даже смерть...
   ... Распахивается дверь, и сперва слышен стон, похожий на рёв раненого животного, затем появляется голова в разбросанных по лицу волосах, мокрых и кровавых, глухо стучат об пол колена, и всё кругом покрывается мелкой алой брызгой крови. Его адъютант, разрубленный шашкой от ключицы и вглубь, с безжизненно болтающейся правой рукой, недвижной и чёрной, с колен медленно падает набок, на спину и, мелко перебирая ногами, смотрит тихо и жалобно из-под высоко на лбу застрявших бровей, как святой с иконы. Сейчас же во дворе поднимается бешеная стрельба, громко кричат, и, грохоча, проносятся всадники. По окнам, пугая,  летают высокие тени. "Тревога!" Облитый приторно-душной смесью восторга и страха он подхватывается и летит к двери и - наступает на кровь, разбросанную из груди Митюши, и подошва его горит, горит от того...
  ... Милая, славная музыка льётся, медная, важная, в эполетах и в бакенбардах, как военный дирижёр на возвышении; оркестр, утопленный в белых и жёлтых трубах и нотных тетрадях, парит на волнах своей музыки, точно на облаке, и глаза у музыкантов от наслажденья закрыты. Кругом на зелёных аллейках лёгкие зонтики, дамы и барышни скрыты под ними, и хочется, наклониться и разглядеть личико, ручку и улыбаться. Он молод, весел, беззаботен...
 ... Ветер, ветер одолевает его, забирается в каждую щель, в каждую складку одежд, продирает его до костей, даже сердце его, кажется, оледенело; мороз страшный, изо рта пар колом стоит, ноги для тепла обкручены чем попало, пальцы торчат из рукавов, твёрдые как сосульки и звенят один об другой - сохранить бы пальцы! Винтовка холодна и колючим огнём жжёт обнажённую кожу. Не люди рядом бредут, а - комахи, - никчемные, ничего не стоящие, раздавленные стихией существа, а он снова - огромный и... голый, пронзённый снежными стрелами, один живой на весь свет... "Комиссар, долго ещё?- вопрошает кромешная темнота, состоящая из его товарищей; не хочется говорить... Ветер... Ветер...
    Он очнулся. Холодный ветер обвевал рассыпанную на горле и на лице испарину, отбирал из него тепло. Нет, нет! Всё не то! Что там дальше, дальше! И сейчас же вселенская тень надвинулась на него, залила собой всё - и свет, и облака, и траву: он смотрел, как полное злобы усатое лицо взвилось над ним, и барабан наставленного револьвера медленно поворачивается, чёрное дуло влезает в самую душу его. "За что смерть? За что я бился? Что мне нужно было? Ведь счастливы и несчастливы все без меня (Вот! вот оно!- яркими сполохами думал он), им и дела нет до меня, им нужно их счастье, построенное их руками, построенное для себя, только они знают, что нужно им всем, а я - не знаю и знать не могу! Я знаю, что нужно мне - жить! Во что бы то ни стало - жить, а там бы уж как-нибудь, там бы я разобрался... Кому я помогал, кому что-то доказывал? Я был - им дела нет, меня не будет - им дела нет. Маузер, проклятый маузер!.."- была последняя мысль его... Офицер наклонился и выпустил пулю в глаза, в мечтающий жить мир...

    Кухня, заполненная телами, сделалась тесной, как железнодорожное купе во время длительного путешествия. Здесь, запрятанная от шума и глаз, горевала мать, женщина сорока пяти лет с замутнённой годами красотой на лице. Войдя, Нейла бросилась к ней, целовала ей щёки и руки и что-то горячо шептала. Одион, ещё не остывший от множества мыслей и слов, стремительно маршировал взад-вперёд возле маленького табуретика; он делал три шага и с шумом поворачивал назад. Страшно неловко было Доджу, он словно избитый сидел, выставив вперёд кисти рук и смотрел в незначительную, всё время выворачивающуюся наизнанку пустоту. Он глядел, как на железном умывальнике вырастала капля из медного крана и срывалась в пропасть, трепыхалась мгновение в невесомости, и затем со звоном расплющивалась о дно раковины, следом возникала ещё одна, сопротивлялась поначалу успешно силам притяжения, держалась крошечными щупальцами за края, напрягалась невероятно, кривила рожицу, показывала от ужаса язык, жмурила глаза и - валилась вниз, потеряв сознание и подставив грудь навстречу гибели; тотчас показывался край другой, дрожал, беспечно возмущался, крепился ещё, нахально с опасностью для себя выставлялся, играл со смертью, но баловство кончалось, силы постепенно выходили, и - ухала навзничь на дно, опыляя брызгами воздух...
   - Зачем ты так?- сказал Додж, улыбаясь для скрашивания своего упрёка.
   - А что?- Одион снисходительно взмахнул рукой в сторону выхода.- Первый раз, что ли? Надоело!- он принялся с грохотом поднимать крышки с кастрюль и с хищным интересом в них заглядывать.
  - Нет, Одион, ты не прав всё-таки,- вмешалась Нейла тоненьким, нежным голосом.- Зачем ты мучаешь его, разве он виноват, что он такой?- она пристала к стене, положив щёку на ладонь и печально смотрела.
   Сладко-пресладко было у Доджа в душе при взгляде на неё. Он с горечью думал, что теперь он состоит как бы из двух частей, и что разрезанный  пополам, он жить дальше не сможет, что нужно непременно вновь объединиться, чтобы выжить, но что-то мешало ему улыбнуться и говорить начистоту и глядеть в глаза её прямо. Он глядел ей ниже груди, на ровный её живот и старался уловить там знаки чего-то взрослого и чужого, что отдаляло его теперь от неё бесконечно - но ничего особого замечал, и ему мерещилось, что всё - сон, что он не знает ничего, и ничего ужасного для себя не слышал. Но опять, едва он успокаивался, жуткое подозрение заползало к нему в душу, он смотрел тайком на неё, и она начинала казаться ему такой несказанно красивой, но уже чужой для него красотой, не достижимой им никогда,- как не догнать Луну, сияющую, прекрасную, но такую страшно далёкую, чтобы погладить её, погреть замёрзшие ладони об неё и присвоить для вечного пользования. И тогда он сам себе казался ненастоящим, шуточным, вся середина в нём - надрывалась и переворачивалась, и он, лишённый точки опоры, летел куда-то к чёрту.
   - Да ты посмотри,- обращалась тем временем Нейла к брату.- Ведь ты убьёшь его когда-нибудь своими разговорами. Одион, милый братец, чего не достаёт тебе? Всё будет, если верить, если быть добрым и ласковым, к чему воевать? Ты кричишь, и губишь и себя и нас...
  - Грядёт время, когда всё прояснится,- отвечал её брат, надменно оттопырив губу и размахивая перед собой алюминиевой вилкой с покривленным одним зубом,- время рассудит, кто из нас был прав. Мать,- хмуро обратился он к женщине, которая тотчас вся подобралась и разулыбалась навстречу его взгляду,- поесть будет чего?
 - Сейчас...- взмахнув крылышками пёстрого фартука, вспорхнула со стула она, и в этом "сейчас", как в воде, отразились и её слёзы, и горькие думы, и упрёк, и любовь к детям и сожаление.
 - Я в армию пойду,- в упор глядя на мать, выцедил Одион, слыша её этот тяжкий вздох и отсекая всякие возможные обидные для себя с её стороны слова.- Возьму, и - пойду! Всё, надоели мне ваши с отцом бесконечные замечания. Чуть что - попрекаете, житья прямо нет! А у тебя, мать, глаза всё время на мокром месте. Почему ты плачешь? Молчишь всё время, возьми и скажи ему, измени что-нибудь! Ведь вы сами эту жизнь для себя выбрали. Хоть бы закричала раз, ногами затопала! Молчишь всё, мучаешься... Меня никто не спрашивал?
   - Нет,- едва слышное.
   На плите затрещало, и из кастрюли на голубом цветке огня выпрыгнула вода, затанцевала крышка. Мать кинулась, и её неширокая, изогнутая спина предстала перед всеми; плечи её, маленькие и покатые, нетронутые временем, были совсем как у Нейлы; бёдра же, ноги и руки, разбитое годами и работой, набрякали и раздавались в объёме, однако всё же были принизаны мягкими очертаниями и живо, суетливо двигались; когда-то пёстрый халатец её был донельзя застиранный.
- Сейчас картошка поспеет,- торопливо сказала она, оборачиваясь и ярко улыбаясь. Одион важно вышел, из ванной комнаты, дверь которой он не потрудился закрыть, зашумела вода; он скоро вернулся, и ладони и лоб его были мокрые. Он грохнулся на стул напротив Доджа, положил широко локти и в упор на него поглядел приятно голубыми глазами. Додж почувствовал свою полную незначительность.
   - Кто ж таков будешь?- насмешливо спросил Одион и плотски цыкнул зубами.- Жених, что ль?
   - Неа,- с сожалением сказал Додж; губы  у него от грусти обвисли, и он посмотрел в пол.- Так, никто. Просто.
   - Ясно,- сокрушённо вздохнул Одион и совсем как отец его надменно и тяжело покачал головой.- Психология маленького человека. Прививается обществом смолоду.
    Капля звенела об железо, и все молчали.
 - Вот оно, наше подрастающее поколение,- назидательным тоном умудрённого опытом старца сказал Одион, скачком поднялся и снова принялся летать взад-вперёд.
 - Но в таком случае я не вижу выхода,- точно и не было перерыва, снова горячо заговорил он, торопливо двигаясь и поднимая ветер, всплёскивая высоко руки.- То, о чём я всё время говорил - сбывается, на смену нам приходит вялое, отчаявшееся жить поколение, без всякого интереса смотрящее в будущее. Вот она - их идея,- он помахал в стену кулаком, - что сделала. Сперва она сияла ярко, потом тлела чуть, а теперь и вовсе сгинула, только пеплу нагорело - горы! Горизонта не видно за этими горами, чистить и чистить. Энергичность, сердца - всё теперь на втором месте, а быть так может, что вместо сердец уже и камни в груди выросли. Что ж ты молчишь,- резко обернулся он к Доджу,- защищайся, скажи мне, что я не прав!
  - Не приставай, милый Одион, к Доджу,- пропела Нейла тоненько и мелодично,- он тебя не поймёт, он - иностранец... И вообще,- она хитро прищурилась,- на чью, на чью смену приходят поколения? Тебе ведь, если не ошибаюсь, всего 25...
   - Какой я иностранец!- совсем не мягко перебил Додж, питая неожиданно для себя злобу к тому, что лежало у Нейлы под сердцем.- Нет совсем. Я всё прекрасно понимаю, я всё это по себе знаю... Между прочим, твой брат во многом прав...
    Додж, не поднимая головы, через брови посмотрел на неё, пугаясь своей грубости и ожидая увидеть в глазах у неё упрёк, но весёлая искра играла у неё на лице, и она смотрела так,  как смотрят женщины на глупых и заносчивых мужчин, и матери на малых детей, и сознание чего-то высшего, что давало ей силы, осветляло ей чело. Секунда прошла, и Додж уже тоже вместе с ней смеялся, и горящая душа его успокаивалась. "Что знает она?- думал он, греясь в лучах своего счастья.- Что ведомо ей такого, чего не ведал бы я? Не знаю,- отвечал он сам себе.- Наверное,  она умеет жить, понимает, что нужно ей - всего лишь это. Такая малость"- удивлялся он и смеялся от внутреннего тепла.
   - ... и без этого жить невозможно,- будто издалека слышался голос Одиона.- Когда новое и чистое не сменяет старого и умирающего, тогда везде смрад и пахнет покойником...
    Скоро на стол была выставлена еда. Сладко пахнущий жёлтый туман образовался над его поверхностью. Пышущая жаром картошка исторгала целое горячее облако, пар залетал в ноздри и подзадоривал, мать как огромное сокровище вынула из старенького холодильника начатую банку кильки в томатном соусе, выставила на скатерть.
   - Тэ-экс!- восхитился Одион и громко хлопнул ладонями.- Приступим-с!- напрочь позабыв о споре, придвинувшись к столу, он нагрохал себе пирамиду на тарелку, закрасил её оранжевой килькой, и, сопя носом, стал искать чем бы поживиться ещё. Рядом  лёг сочный ломоть ржаного хлеба, белый стакан молока был придвинут, и Одион приступил.
   - Сейчас,- Додж засуетился. Со звоном отстегнув замок на своей красивой спортивной сумке, нырнув в неё носом, он стал копаться в ней и шуршать пакетами. Все в недоумении на него уставились.
   - Вот,- наконец выпрямившись, он стал раскладывать на столе бутерброды, завёрнутые в пропитанные маслом бумажки. Соображая, всё ли выкладывать, или что-то оставить про запас, он замер; прошла маленькая пауза, и чтобы не было слишком поздно, он снова ринулся и вынул быстро всё до капли, и ему стало легко, легко - от того что он поборол свою мелкую жадность.
  - Ой, Додж, откуда у тебя всё это?- вскричала Нейла и даже в восхищении подпрыгнула.
  - И правда, иностранец...- присвистнув, заключил Одион, с большим уважением теперь взглянул на Доджа. К постным запахам картошки и квашеной капусты добавились какие-то иные, таинственные и дурманящие. Додж, испытывая волнение от внимания к себе, сдирал бумажную кожуру со свертков и горами складывал розовую ветчину, балык и языки, выставил пузатенькую мутную бутылочку с ненашими на ней буквами.
 - Ого!- возрадовался Одион и, схватив коньяк, стал всматриваться в надписи. Он бережно взвесил бутылку в руках. Полез в шкафчик за рюмками.
 - И мне, и мне налейте немножечко!- смеялась Нейла и весело била в ладоши.- Мама, можно?
  - Пожалуйста, кушайте...- смущённо пробасил Додж, роняя вниз взгляд, на губах чувствуя улыбку.
 - Прекрасно, прекрасно...- говорил через 10 минут Одион, тяжело поднимаясь из-за стола и цыкая.- Но картошка, вы простите меня, была всё же самой вкусной и - главное - здоровой частью нашей трапезы... Хлеб и картошка - вот основа здоровой пищи! А мясо портит желудок,- назидательно сказал он, поднимая палец вверх. И Додж, недоумевая, хмурясь и мучаясь, вспомнил, как маслянистые розовые кусочки из его волшебных завтраков нанизывались на вилку Одиона, и зубы того быстро, как у кролика, жевали. "Зачем же так говорить, зачем врать?"- подумал Додж.
    Посуда с громом была поставлена в сторону.
 - Ну-с,- поставив стул напротив Доджа и сев, Одион плотски взглянул на него, как будто Додж был продолжением его ужина.- О чём мы там говорили? - Губы его жирно лоснились, и глаза сыто были полуприкрыты.
  - Одион, хватит тебе,- взмолилась Нейла,- посиди минутку спокойно!
  - Ты утверждаешь,- продолжал Одион, будто не слыша упрёка в свой адрес,- что ты всё видишь и всё знаешь. Подобные заявления ко многому обязывают.
    Додж, не зная, что отвечать, сотворил на лице важное выражение.
  - Если ты иностранец,-говорил Одион, лукаво изломав на лбу брови,- тогда тебе нечего бояться. Может быть, ты укажешь на вопиющие противоречия нашей действительности? Свежему глазу, так сказать, виднее будет. Скажем, наше политическое руководство...- он вдруг запнулся и в глазах его чёрной волной поднялся страх за слишком поспешно высказанные сокровенные мысли, которые нельзя было сразу высказывать, и он следом заговорил быстро, засыпая словами показавшийся запретный след,-... я имею в виду общую обстановку, политическую и экономическую: что бросается в глаза ярче всего? Чего не должно быть с точки зрения прогресса (ведь я слышал, в заграничных краях всё основано на прогрессе)?
  - У вас всё мёртвое какое-то,- низким, каменным голосом сказал Додж, с трудом справляясь с одеревенелыми щеками и прилипшим к нёбу языком, со странной усталостью,- и дома, и небо, и деревья, и люди даже...               
  - Великолепно!- закричал Одион, с восхищением глядя на Доджа.- Более ничего и не следует говорить, выражена сама суть! Дай-ка я пожму тебе руку!- воскликнул он и, привстав, принялся трясти ладонь смущённого Доджа.- Вот вам и молодежь - всё видят, всё знают, нюхом чувствуют. Ай, молодца!- он подвинул стул ещё ближе, поставив его задом-наперёд, и уселся на него, как кавалерист на лошадь.
  - Всё так,- секунду-другую он молча изучал глазами лицо вконец растерявшегося Доджа.- А теперь скажи, каким будет человек посреди всего этого кладбища? Правильно!- ответил он сам себе.- Покойником! Идея нам говорила, что человек будет взращён новый со светлыми помыслами и верными действиями, что пороки все погибнут в горниле перемен,- лицо Одиона ещё более лукаво перекосилось в одну сторону, и он прищёлкнул в воздухе пальцами.- Не получилось! Где-то не состыковалось. Федот, да не тот! Вырастили Кунсткамеру: одни уроды и сиамские близнецы. А как подойти к себе сладкому? Себя-то мы считаем идеальными людьми? Вот и выходит, что все как в сказке - идеальные люди, а на деле - резко наоборот. Сброд уродов и дураков, считающих себя вершиной творения и совершенствами и на каждую попытку назвать себя по заслугам отвечающими топорами и виселицами...
 - Ну не все же поголовно, наверное...- робко заступился за истину Додж, но Одион бесцеремонно перебил его.
  - Редкие исключения! А так, в обще массе - сброд полнейший, сидящий к тому же друг у друга на шее. Исключения, о которых, наверное, ты хотел сказать, только укажут нам на общую закономерность. Между тем, каким в идеале должен быть человек и каким есть теперь он - множество градаций, ступеней, и, пожалуй, застрял он благополучненько где-то на самых первых из них; вообще же, от того, сколько времени потребуется нам, людям, чтобы пройти весь свой путь к совершенству,- зависит выживем ли мы на этой земле или нет. Очевидно, впереди у всех нас отнюдь не бесконечность. Никто не может знать, каким должен быть человек...
   - Нужно быть абсолютно чистым, любить ближнего, как себя любишь,- ещё сильнее даже!- возвышенно сказал Нейла, которая всё внимательно слушала.- Себя ты имеешь право ругать, бороться с собой, делать себя день ото дня лучше любым способом, убить даже (голос Нейлы при этих словах дрогнул, и она как бы взглянула внутрь себя), если ты сильный и видишь, что жизнь тебе не нужна, других же - нет... Хотя (снова взгляд её последовал в себя), может быть, она, жизнь твоя, нужна другому, и тогда ты должен терпеть, смириться...
   Доджу живо вспомнился весь его путь, разные лица и маски опять всплыли у него в памяти, и удушливой волной встала в груди обида за ту несправедливость, которую ему пришлось испытать; но чужие обиды, ужас и страдание, вдруг живо почувствовавшиеся им, которые он мысленно прилагал теперь и к себе, ещё больше, чем его собственные потрясали его, и его кулаки, сжимавшиеся инстинктивно, распрямлялись, и он, хотя и видел всю огромность зла и его силу, всё меньше верил теперь в нескончаемость его, и чувства, нарождавшиеся в его сердце - его любовь и жалость к себе и к другим - делали ум мягче, глаза яснее и добрее душу.
  - Я всегда думаю,- тихо говорила Нейла, задумчиво глядя куда-то в синий, шевелящийся угол комнаты,- когда вижу что-нибудь некрасивое в человеке: а чем я дальше ушла от него? Удалось ли мне избавиться от постыдных и портящих кровь пороков, или я только запрятала их глубоко, покрасила каким-то незаметным волшебным глянцем, и теперь глазу их не видно, но они есть, есть - только скрытые и оттого ещё сильнее выворачивающие душу наизнанку... Но ведь если плохо отнестись к чужому несчастью, то и к себе следует ожидать того же...
  - Ну а если, положим,- вмешался Одион, насмешливо глядевший на сестру во всю её речь,- рядом с тобой идиот ещё худший, чем ты сам, если он тебя убить хочет! Что? Подставить гудь под его нож и улыбнуться ещё?- он покачал головой, и его глаза иронически сощурились.- Идёт борьба, поглядите кругом, вечная борьба!- он обвёд рукой крашеную голубенькой краской стену, под которой, восторженно и влюблённо сверкая в Одиона глазами, стояла мать.- Какие к чёрту улыбки!
  - Это фантастическая ситуация,- кашлянув, с жаром заговорил Додж.- Кому нужна моя жизнь? Разве только дикому животному? Но ты всегда можешь бежать от него, если ноги твои быстры, ты можешь, в конце концов, постоять за себя; когда человек плох, груб, то необходимо найти способ убедить его быть вежливым, не дать злу распостраниться...
  - Вот!- вскричал Одион и грубо, фальшиво захохотал.- Ты проговорился! Значит - кто кого всё-таки? Значит - не на живот, а на смерть? Как ни крути, а прийдёшь к этому! Сильный против сильного, а слабый - прочь!
  - Ничуть!- медленно теперь говоря и раздумывая, ответил Додж.- Так было, так, возможно, будет, ещё какое-то время...
   - Сколько?- ехидно сморщивлицо, спросил Одион.
  - Сто, двести лет - какая разница? Недолго в сравнении с будущим путём человечества. Тысячи лет позади, сколько было горя, страдания, крови... - тысячи! Миллиарды жизней прошли, прожиты до капли, растаяли и тают годы. Люди думают: я умру, закончится жизнь. Но не закончится! Горе закончится, а жизнь всегда будет! Сильный против сильного - это дурак против дурака, и беда в том, что от бойни дураков больше всего страдают именно умные люди, да и сговорятся всегда дураки против умного. Но ведь - человек! Не обезьяна - человек! И голова его в отличие от головы животного думает, решает, всегда находит выход из положения. Человек самосовершенствуется!- Додж разошёлся не на шутку и даже принялся разбрасывать в стороны ладони, но сейчас же вспомнил Иона Власьевича, ему стало  смешно за себя и немножко стыдно, и он успокоился.
  - Врёшь ты,- воспользовавшись молчанием Доджа, повёл дальше наступление Одион.- Ты утверждаешь, что ты - само совершенство (здесь он гаденько улыбнулся), а какая-нибудь мразь и падаль, которая не может взяться за себя и почистить себе перья - ворует, режет и насилует - чтобы, быть может, добыть себе пропитание прежде всего,- так что же? Эта падшая натура не человек? Но условия, в которые она поставлена! Условия! Ты-то, совершенство? Куда смотришь ты? А не хотел бы ты помочь падшему человечеству? Так нет же! Мудрствуют, философствуют,- а на деле запрутся в чистеньких кабинетах, засовы на дверях понастроют, хватают высокие должности, слугами окружили себя... Все стремятся к постам и к карьере, ступают, бегут и бьют по головам: лишь бы я, лишь бы мне!
    Додж смешался; от напряжения мысли его вдруг разбежались, и он совсем забыл, что хотел сказать.
   - Я поняла, Додж, я поняла!- вскричала Нейла, внимательно следящая за спором.- Вот как: человек не имеет права насильничать над другим; сначала он как бы понимает это, данное Богом, одним сердцем только, но что-то в мире сильнее его, челюсти ещё большие, а лоб маленький - и летит это "от Бога" куда подальше, отбрасывается, и побеждает не разум, а обстоятельство, которое ставит человека на один уровень с животным, и нужно выбирать, и почти всегда, а чаще - всегда - выбор неправильный; человеческое тотчас умирает, и рождается на свет безобразное, ужасное, от чего долго ещё человеческое проснуться не может. Но - время!- Нейла радостно щебетала, какая-то волшебная сила блуждала сейчас в ней, и её прекрасные синие глаза были широко раскрыты, грудь высоко поднималась, и голос дрожал.- Время идёт! Миллионы и миллиарды несправедливостей совершаются, человек становится сильнее и побеждает обстоятельства; и, видя все ужасы и несправедливости жизни, сильный человек будет учиться, и дело всё в том, что сильных людей становится всё больше! Вот...
   - Ну, сестрица,- раздражённо сказал Одион,- занесло тебя. А если я хочу сейчас же получить справедливость? Прямо теперь мне хочется избавления и другой, более светлой жизни? Что тогда? Мне хочется, ему хочется (Одион грубо ткнул пальцем Доджу в грудь) - всем хочется! Сейчас, понимаешь? Сию минуту! Почему у одних полный достаток, а у других, хоть пашут они, не разгибая спины, нищета? Вы скажете (он обвёл насмешливым взглядом Нейлу и Доджа), богатство добром нажито? Дудки! (Он сотворил безобразный кукиш и показал). Кругом преступление, и всегда было преступление; на чужих крови и синяках те капиталы замешаны, и мне мириться с этим? Я, у кого отец безнадёжно стар и болен дьявольской болезнью, у которого мать плачет и гробит втихомолку себя, стану мириться? Я протяну руку и скажу: не изволите ли поцеловаться? Дудки! (Слюни полетели у него изо рта) Не бывать никогда этому! Да кто же поймёт это? Миллионщик станет целовать - уж конечно! Раз поцелует, другой, а потом при всеобщем таком целовании сапожище-то свой и поставит тебе на загривок. И труднее во сто крат будет потом от его власти избавиться! Не-ет,- Одион, наслаждаясь произносимым им, закрыл глаза и вознёс лицо к потолку,- меня увольте, и понимать этого я не хочу.
  - И поставит, конечно - поставит,- горячо выкрикнул Додж, поймав, наконец, свои мысли.- И ох как тяжёл его сапог будет; но если кровью откупиться, то кровь станет дешёвой, и при обстоятельствах, не благоприятствующих быстрому решению вопроса, всё утонет в крови; да и, наверное, стоит испробовать другое средство, кроме войны и убийства, иначе - это тот же животный мир, только прикрытый пиджаками и комиссиями. История говорит,- продолжал Додж, вспоминая статьи изшкольного учебника,- что здравый смысл и рассудок в итоге побеждают; раз пролившись, кровь отрезвляет и заставляет задуматься...
   - Всё глупости,- спокойно сказал Одион, убедившись, что он победил, аккуратно одёрнул свой чёрный бархатный пиджачок.- Фантазии всё. Слишком растяжимо: "история", "рассудок", "здравй смысл"... Может быть, через тысячу лет и встанет такой вопрос - то бишь о целовании, а теперь - кулак на кулак. Пусть кто-то там совестится и братается, а я буду так: есть несправедливость, осознали её - так и долой! Кровью, кулаком, стенкой на стенку! А жить под сапогом - увольте.- Один снова поднял руку и принялся ею сотрясать, указывая на дверь, за которой лежал несчастный, забытый всеми старик.- И родственность здесь, в лютой классовой борьбе, в расчёт не берётся! Истинно родными становятся те, кто творит одно общее дело. Чтобы победить несправедливость, нужны организация, порядок, железная дисциплина и... никакой фальшивой идеи, никаких утопий и глупых фантазий, которыми все сыты уже по горло! Только голая правда, только сводки, вывешиваемые каждый день с извещениями о состоянии дел в обществе и о безжалостных расстрелах предателей, только чёткое осознание перспективы должны вывести нас из жуткого тупика, в какой мы все попали...- Одион припал низко к столу, раскидав широко ладони, и пронзил Доджа взглядом насквозь.
  - Власть должна быть захвачена,- сказал он, и все с испугом оглянулись на стены, точно из них должны были вырасти уши.- Власть, которая одним сегодня даёт возможность до отказа набивать кошельки и желудки, а другим - питаться лишь пустыми обещаниями, станет опорой для мощного рывка вперёд. Никто ни слова правды не станет скрывать, никто не скажет: "у нас властвует народ" и при этом будет обирать народ, как липку. Всё будет прямо и честно: власть нужна, и власть станет борющейся, никакой крови бояться она не станет...
  - Это было уже, точнее - это есть,- тихо, но очень уверенно произнёс Додж.-Это всё уже сейчас налицо, и стоит ли брать топор, чтобы начать рубить не с правой руки, а с левой? Я знаю, что нужно вам,- пророком заговорил Додж и возвысил голову.- Вам нужен ветер, вам нужно взохнуть полной грудью и оглядеться кругом, на себя поглядеть прежде всего. Я знаю, где спрятан ветер!- заговорщически зашептал он, и на лице его осветилась чудовищная решимость.- Он быстро прочистит вам всем мозги, заставит вас всех выйти на улицу из ваших прекрасных, насквозь протухших кабинетов и вонючих подворотен, и тогда вы оглянетесь друг на друга и увидете, во что превратились вы, какие скоты живут в каждом из вас через одного...
  - Ветер?- встрепенулся Одион, который совсем не слушал теперь Доджа.- Глупости! Ветра нет, это сказка, придуманная для красоты. Ещё одна фантазия и миф. Ох и надоело это всё!
   - Да никакая не фантазия!- хрипло от волнения вскричал Додж.- Да я, если хотите знать...
   - Брат у меня был,- глядя себе на руки, вдруг сказала мать, которая вела себя так тихо, что все на минуту забыли о её существовании. Теперь все обернулись к ней.- Сгинул, бедненький...
  - У тебя был брат?- спросила изумлённо Нейла.- Мама, ты никогда не говорила об этом! Почему?
  - Это грустная очень история,- вздыхая и качая головой. отвечала мать.- Вся жизнь это грустная история, страшная...- усталые её глаза наполнились слезами, заблистали, она отвернулась и принялась долго сморкаться в фартук.
    - Опять!- зло, с учительскими интонациями произнёс Одион, будто он был здесь самый умный и сильный. Нейла быстро подхватилась и прижалась к матери, будто закрывая её собой от брата. Одион, встретив мягкий, но непоколебимо стойкий взгляд сестры, будто на каменную стену наткнулся,- ухмыльнулся и примолк, глядя в чёрное ночное окно.
   - Да был брат,- говорила мать.- Старшенький; двое нас когда-то было, а теперь вот - одна.- Мать пригорюнилась, взглянула тотчас с испугом на сына и, горько улыбаясь, принялась стряхивать фартух, кторый и без того сиял чистотой.
  - Расскажи, мать,- бросил Одион, почувствовав жалось к матери, увидев вдруг, что  он очень  - лоб, глаза, длинная, красивая шея  - похож на неё, и что-то нежно ударило его в сердце.- Ладно чего уж!- он подошёл к ней и обнял совсем неловко и стеснительно вместе с растаявшей Нейлой.
 - А чего рассказывать?- спросила мать, растаяв вся от прикосновения сына и с громадной любовью устремилась на него - всё лицо её жарко вспыхнуло и вдруг сделалось молодым и открытым.- Долго говорить, да быстро всё стало... Сгорел братишка, только ответа за то никто не держал. Лет-то, поди, сколько прошло...

    ... В августе месяце, в конце его, погода стоит замечательная. Днём жарко, ветра нет, и давняя краска лежит на всём; листы на деревьях чёрные, тяжёлые от пыли, уставшие жить; вышина на небе поднимается удивительная, воздух синий или зелёный и дрожит  туманным маревом. Ночи по-осеннему уже прохладные, и ледяным холодом веет по утрам от леса, от речки и от земли; утра все спокойные, ясные, прозрачные. К вечеру темнеет быстро; морось опускается на траву, на ветки, и окна становятся влажными, точно их облизала языком сказочная корова. Повсюду рано зажигают свет, в темноте гремят колодцы, стучат калитки и звучат голоса. Наступает Спас.
     В один из прекрасных августовских таких вечеров, на краю села, посреди сгасающего солнца, в длинных тенях, тянущихся от амбаров и плетней, затаилась маленькая фигурка; беленький платок беспокойно мелькал в синей густой полосе и розовый под ним овал лица, две точки влажно блестевших глаз. Вдруг заслышалась чья-то поступь, еле-еле, едва различимо, будто крался кто-то, и трава под ногами только шуршала. Фигурка прыгнула глубже в тень и затаилась. "Даша,- позвал слабый петушиный голосок.- Здесь ты?" - Молодой парень появился на улице, и лоб и грудь его сияли малиново-красным в лучах заходящего солнца. Белый треугольник проплыл в темноте, вырисовались маленькие плечи, жакет и длинная, до пят, юбка. "Тс-с,- приложила палец к губам девушка.- Пойдём!"- Она схватила парня за руку, и они чуть не бегом, будто два весёлых приведения, поскакали по высокой траве. Далеко в поле, в предвечернем тумане, там, куда они так сильно летели, виднелся низкий, утопленный по плечи в сизой дымке деревянный сарай. Скоро два маленьких пятна пропали совсем  в бежевой глубине.
   В сарае было почти черно. Дырявая крыша светилась небесными огнями; на полу комом лежала старая солома, горячая и колючая, как огонь; вечерняя свежесть начинала входить в разбитые стены. Было душно и тяжело.
    Ворвавшись внутрь, они тотчас обнялись и дышали друг другу в лицо жарким от бега дыханием. "Митя, Митенька,- шептала девушка и падала в его руках. Он крепко её держал, как бесценное сокровище, и целовал ей губы, шею и грудь. Они легли в горячее сено, и всё для них вокруг померкло, а внутри зажглось...
    В деревню они вернулись поздно ночью, когда низкие окна домов уже были темны.
   "Завтра там же,"- сладко шептала Даша, а кругом них, как сумасшедшие, били сверчки. Небо наверху, точно ковёр, пылало. Они всматривались друг другу в тёмные лица и не могли насмотреться. Наконец, они расстались.
    Митя шёл домой очень счастливый. У самого своего дома он встретил мужиков, шедших гуськом и молчавших.
   "Ты, что ль, Дмитро?"- тревожно спросил один, у которого на груди чернела длинная борода.
   Митрий помолчал и сказал: "Я".
   "Ходь сюды"
   Он подошёл.
   "Куды идёшь?"
   "Я эта..."- Митюша хотел что-нибудь соврать, испуганно вертел головой.
   "Пойдёшь с нами, постоишь, посмотришь кругом."
   "Да поздно уже,- Митя с тоской поглядел на свой хорошо уже видимый в начавшемся лунном свете порог.- А куды вы?- спросил он.- Воровать?"
   "Председателя вбивать идём",- угрюмо ответил кто-то из-зы спины бородотого. Митя присмотрелся: человек пять их было. Ему стало страшно.
   "Пошли,"- сказал бородатый, и все повернулись. Сильная рука ухватила Митю за плечо, и он поплёлся следом.
   "Конец гаду будеть,- говорили мужики и возбуждённо смеялись.- Спасу от них, которые краснопузые, нет, с ногами на выю залезли, сосут и сосут, мало им всё..."
   "Так ведь эта, кспедиция, прибудет,- жалобно сказал Митя,- всех половять..."
   "А мать их так, пусть найдут... В лес пойдём. Трусишь?"- насмешливо говорил кто-то. Митя опустил голову и смолчал.
   Скоро пришли к дому председателя. Из завешенного пологом окна пробивалась жёлтая неяркая полоса. Перед дверью все чёрной кучей остановились, шептались громким шёпотом, блистая белками глаз.
   "Доставай..."- и бородатый вынул что-то, как щука, длиное из-за пазухи.
   "Митька, дуй на улицу, за калитку. Гляди, чтоб никто... Если што - свистнешь...
   Митя боком пошёл.
   "Кто там?"- глухо спросили из дома, и в окне показался черноволосый человек с худым длинным лицом; приложив к стеклу ладони, он принялся всматриваться в темноту.
   "Та то я, Микола,- выходя из тени, бодрым голосом ответил бородатый.- Пусти, председатель, по делу я!"
   Все со страшными лицами стояли здесь же, чуть в стороне, и держали наготове топоры.
   Скрипнул засов и полоска света пролилась на землю.
  "Заходь, раз пришёл"- сказал председатель и посторонился. Тотчас все вломились в дом и застучали сапогами. Бородатый схватился с председателем, вырывая из рук того револьвер.
   "Да что нужно вам?"- глубоко дыша и обегая взглядом вдруг наполнившуюся людьми комнату, спросил председатель. Шинель его скатилась с плечей на пол. На столе под абажуром лежали листы бумаги, книги, дымился в стальном подстаканнике чай.
   "А вот что!"- искривив рот, прокричал бородатый и, откинув полу пальто, вынул обрез.- Получай, сука, за всё!- он выстрелил председателю в живот, брызнул огонь.
   "Ох!"- тяжко охнул тот и стал медленно садиться на пол. Все стояли, открыв рты, и не двигались. Председатель, лёжа на боку, шевелился и глухо стонал.
    "Счас!"- бородатый вытянул в руке обрез и, скосив один глаз, прицелился.
    "Стой!- грозно цыкнул на него другой мужик, постарше, и стукнул рукой по цевью.- Сразу нужно было... стрелок! Всю деревню разбудишь..." Он со звоном выдернул из-за пояса топор, размашисто подошёл к раненному председателю. Высоко замахнувшись, он рубанул того по голове; кровь густо, точно из ведра, хлынула на пол.
   "Уходим!"- и все заторопились.
   Митька стоял весь убитый и хотел убежать. Он беспокойно ступал с ноги на ногу, оглядывался на дом с мутно-жёлтым дрожащим окном, по сторонам, на чудившиеся чьи-то очертания - и не мог решиться. Затем в кустах ударил сверчок, он прислушался к нему, и мысли его отвлеклись. Бахнул выстрел. Митя вздрогнул и присел, бешено принялся ветреть головой. Черех мгновение он услышал на крыльце шаги и шелест кустов в огороде. Он подождал чуть, увидел, что его бросили, и помчался тогда стремглав по чёрной глухой улице. Краем глаза он заметил у чьей-то калитке подозрительную тень, юркнувшую за косяк...
    На следующий день в деревню прибыла карательная экспедиция. Кожаный горбоносый комиссар ходил по дворам, расспрашивал и злобно кричал. У него было уставшее лицо и чёрные глубокие круги вокруг глаз. Бабы протяжно плакали и совали перед собой грудных, синих, вспухших от голода детей.
   К вечеру вломились в дом к Мите. Он сидел на лавке и смотрел в одну точку. Ему скрутили назад руки и с остервенением били по лицу.
   "Видели! Видели!- кричал какой-то оборванец, вошедший вместе с бойцами в дом, и дико подпрыгивал.- Бежал он, как угорелый, и выстрел слышали... Против власти?"
    "Под расстрел пойдёшь, гад. Шкуру живьём спущу,"- через зубы цедил комиссар, выталкивая Митю взашей. Мать завыла...

    Все молча сидели, и думали о своём.
    В прихожей позвонили. Нейла тотчас же бросилась открывать, и в кухню прилетел её весёлый голосок: она живо что-то выстпрашивала; с нею разом молодым и задорным тоном говорил ещё кто-то. Голоса приближались, и на пороге, впереди Нейлы, предстал молодой человек, совсем юноша; глаза его горели, и сам он проявлял высшую степень возбуждения: руки его нервно теребили картуз, грудь поднималась, и нежный розовый рот был приоткрыт.
 -  Ты?- Один узнал друга, и брови его удивлённо взлетели.
 - Что вы сидите?- сказал юноша звонким заикающимся голосом.- В ГОРОДЕ НЕСПОКОЙНО!
   Одиона будто ветром сдуло; собираясь, он забегал по комнатам и застучал каблуками. Через мгновение он вернулся, набрасывая на плечи пальто. Уходя, он остановился в дверях и обвёл всех торжествующим взором.
   - Вот!- произнёс он с таким видом, будто хотел сказать: кто был прав - вы или я? И исчез. На лестнице зазвучали шаги и громкий выспрашивающий его голос.
   Через секунду подхватилась и Нейла.
 - Я тоже пойду,- сказала взволнованно она и стала поправлять себе волосы. Она поглядела на мать и, увидав её испуганное белое лицо, тотчас опустила руки.
  - Не хочешь, я не пойду,- тихо сказала она и принялась рассматрива-
ть ладони.
   Додж поднялся и, глядя во все глаза на Нейлу, безмолвно двинулся прочь из кухни. Мать и дочь молча смотрели на него.
  - Додж,- грустным голосом сказала Нейла, и глаза её погасли,- ты мне расскажешь, что случилось там... когда прийдёшь?
    Додж кивнул, не в силах ничего говорить.
    Наконец, он выбрался, постоял минуту в узком коридоре, думая и прощаясь, и стремительно затем вышел вон из квартиры.
    На улице, в густой синей темноте чувствовались напряжение и движение. Тугая какая-то масса в воздухе колыхалась и шевелилась. Вспыхивали спички и огни, вскрики и вздохи раздавались. Дальше, через незаполненное толпами людей пространство, слышались громкие военные команды и грозное лязганье железа - там ярко горели костры, и в их свету проносиль конные и пешие тени.
   Вдруг стальная дробь копыт посыпалась по мостовой, и на толпу из темноты выпрыгнула конница: людей били по головам и плечам, хрипевшие лошади топтали упавших, и всё пространство наполнилось хаосом, стонами и проклятьями.
   Додж прижался к стене, быстро пошёл затем, почёсывая лоб и вспоминая дорогу. Он смотрел на плывущие ему навстречу туманные, осветлённые отблесками костров и редких фонарей дома, и сердце его радостно подпрыгивало, когда он что-нибудь - грустные фасады - узнавал.
   От налетевших всадников Додж пустился бегом и то и дело наталкивался на бестолково мечущихся людей, и отрезких  ударов их плечей и локтей едва не сваливался.
  - Стой!- услышал он вослед себе пущенное, и, вдёрнув голову в плечи, оглянулся: перед ним, точно он вдруг из воздуха соткался, стоял его вечный преследователь в серой шляпе, и его огромные уши с триумфом шевелились; шпик загремел свистком и вцепился в куртку Доджа.
  - Ко мне! Сюда!-  прямо в ухо Доджа, оглушая его, заорал он тончайшим фальцетом и стал делать знаки кому-то рукой. Додж увидел несущие к нему чёрные фигуры с пиками наперевес. Сердце его остановилось.
  - Наконец я тебя поймал!- плотоядно выдвинув челюсть вперёд, прошипел шпик. Додж неистово затрепыхался. Он ударил ойкнувшего шпика по руке сложенным в крючок пальцем и вырвался. Охрана в тускло блестевших мутных шлемах, тяжело дыша, уже приближалась к нему. Весь напрягаясь и высоко задирая колени, Додж побежал. Преследователи пустились за ним. Додж мчался, ловко огибая препятствия, и ворочая головой; внезапно над ним мелькнула вывеска, на которой крупным изломанным шрифтом стояло: "ВХОДИТЬ НЕЛЬЗЯ..."  "Она!"- возликовал Додж. Он нырнул в чёрную дыру, и на него, на мгновение ошеломив его, обрушились запахи испражнений и гниения.
   Наверх, едва освещённая слабым светом, убегала лестница. Додж ринулся к ней, вскочил на каменные кривые ступени и побежал, спотыкаясь и валясь на ладони. Сзади доносилось гупанье сапог, и дрожал яркий свет факелов его преследователей. Додж увидел свою уродливую тень, скакавшую на стене. Столбы и колонны внизу принялись ужасно изгибаться.
 - Не уйдёшь! Стоять!- кричали, и он ускорял шаги.
 - Здесь он, здесь!- жутко гримасничая, кричал человечек в шляпе, неся перед собой огонь и показывая на Доджа пальцем.- Негодяй! Главный!
   Додж мчался во весь опор. Перед ним густая темнота разламывалась, и он проваливался в неё точно в чёрную вату.
   Наконец, он увидел дверь.
   Дверь!!
   Додж влетел на площадку и изо всех сил потянул её  - его сердце едва не разорвалось от ужаса: дверь намертво была прибита  железными полосами и замками! Он упал на колени и закричал, всё поплыло у него перед глазами. И едва стальные наконечники пик приближались к груди Доджа, чтобы ударить в неё и разорвать на куски,- как из воздуха спустился фиолетовый туман, накрыл собою всё, всё враз пропало, и когда дым рассеялся, Додж, всё ещё ужасно закатив глаза и закрывшись руками, находился... в подвале; перед ним стояла железная дверь, будто не открывалась она вовсе - ровная и немая, наверху над ним тускло горела жёлтая лампочка, и по сторонам уныло разбегались двери погребов.
  - Ох!- только и сказал Додж, шатнулся и припустил со всех ног. Ничто не могло остановить его, он бежал домой.




                К   О   Н   Е  Ц
      




1986-1988


Рецензии