Долгие нивы Якова

(эпизод романа "Нерушимая связь")

Вести о февральской смуте долетели до дремотной завьюженной снегами Опочки со скоростью курьерского поезда, ежесуточно курсировавшего по маршруту " Санкт-Петербург - Мариуполь" и обратно.
Слова "свобода, равенство, братство" вскоре были уже у всех на слуху и пьянили ветреные головы как сама весна. Многие из числа нетрудовой молодёжи почуяли себя будто в начале новой жизни, ну точно свадьба у них - не за горами, что ли...

"Рычит от радости душа народа русского", - вслух внятно читал на опочецком ж-д вокзале в зале ожидания некий интеллигентного вида благообразный старичок, по всему - уездный учителишко. А читал он вот только что купленный им в киоске "Петроградский листок". И соседи по вокзалу молча и скорбно слушали этого чтеца, никак не выражая эмоций.
"Душа народная теперь опять молода, полна сил и рвётся в светлую даль..." - читал старик.
 Никто из сидящих в зале людей, похоже, не разделял оптимизма автора статейки. Все молчали, уйдя в свои думы. Но вот инвалид-солдат с костылями. без одной ноги, из своего тёмного угла устало и вежливо попросил старичка заткнуться, читать это дерьмо про себя. "Нам эта бредятина ещё на передовой осточертела! Извини, брат".

В деревнях пока что ничего нового, "акромя" густых синих метелей за окном, не видали. В Пузырькове, сплошь занесённом снегом так, что детвора на санках с крыш гумна каталась, стоял приятный февральский вечерок. Красно солнышко уже завалилось за одну из крутых гор, что сплошняком тесно окружили деревню. Всё уж было сине впредверие ночи, и только один розовый солнечный лучик, что тихий зайка, прижавши ушки, трепетным живым комочком дрожал на одном из сугробов над расчищенной и малость наезженной санями дорогой.
- Смотри-ка, маменька... - хотела было позвать мать Наташа - поглядеть на это чудо на сугробе, да опомнилась, припомнила, что ей-то уж 15 годочков осенью стукнет, а это уже "мног". Мать посмеётся над нею, скажет: "Дочуш, тебе ужо про мальчиков думать впору. А ты всё - про зайчиков..."
Аксинья собирала на стол, накрывала. Маша, старшенькая, ей помогала - молча, сосредоточенно, как и всегда. Такая уж она есть, Маша. Всегда сурьёзная, человек дела...
Яков, по обыкновению своему, что-нибудь творил. Работ-забот у него было завались - что вшей у нищего. Всех дел, как известно,  никогда не переделаешь, но стремиться к тому надо. А время для всяческих маловажных и не особенно обременительных дел у крестьянина только одно - зима. А там и весна... Вот начнётся свистопляска! Будешь впахивать от зорьки и до темна, придёшь к ночи домой на полусогнутых, едва держащих ногах и завалишься, как пьяный, даже и не раздеваясь. Хорошо, коли Аксютка со спящего лапти сдерёт, чтоб просушить в печи...
Подсев к самому окну, чтобы не зажигать зазря лампу (керосин вздорожал) починял хозяин суровой ниткой, вдетой в ушко большой-разбольшой  иголки, свой, а вернее ещё дедовский, сермяжный армяк.
Аксинья меж тем, погромыхивая чашками, возмущалась.
- Батюшки мои! Что в городах деется! Аны вси сдурели там, что ль? Кого из приезжих ни послухаешь, говорять анно и то ж: митинги что в Бога день! Бытта им, городским этым, и заняться нечим. Акромя как болтовню разводить.
- Антимонию, - подкорректировал, сопя над армяком Яков.
- Чево? - не поняла жена.
- Антимонию разводить. Теперя так сказывають.
- Это "по-гороцкИ". 

В начале апреля сошли снега, обнажилась земля. И пошло, поехало... Для людей земли и весна 17-го была весна как весна, радостная и трудовая, трудная. Ответственная пора пришла.
Пришла вместе с ласковым солнечным теплом... который раз в жизни Якова и его семьи.
Весна со всеми её трудами однако ж не горе - радость мужику. Радость сокровенная, которая городскому зеваке (да и рабочему) едва ли доступна.
В 17-м был как никогда ранний прилёт городских птах - дачников. Не выдержали "ане", рванули из своих городских тесных "квартер", из давно уже переставшего быть сытым Питера. Теперь "Питер бОки вытер", певали... От них-то мужики и разживались верной информацией. Получалось, по россказням питерцев, что в столице "теперича" полный бардак; "серы", "большаки", кадеты "дЕруцца" за власть. Вси бойко чешут языками, и, кого ни послухай, вси горой стоять за простой народ, вси - благодетели наши.

Аксинья, что заведённая, бегала - вся в заботах по хозяйству да в делах. А в душе ни на минуту не выпускала из головы материнской думы о Митеньке. Он один отдувался за всю семью на фронте. Первенец, любимый сынок... Да и все как-то особо нежно любили Митю. Вот и  Ваня лучшие свои рубашки ему подал, когда прощался со старшим братцем. Откуда такая особая любовь? Может, от предчуствия, что не свидятся уже боле они на этом свете? Подобные мысли Аксинья от себя гнала, даже и не допускала близко. А мысли, чёрные, злые, лезли и лезли в голову. "Каково-то ему там, бедненькому? Страшно, поди... А коварная смерть не дремлет, стережёт за каждым углом, за всяким кустом... Кругом там она! Как же ему уцелеть? Каким божьим чудом? Спаси его, Господи! Сотвори нам такое счастье, чтобы Митенька живым домой вернулся! Пусть и раненный, лишь бы живой..."
Аксинья неустанно молилась за сына, старалась жить так, чтобы молитва её была доходчива Господу и Царице Небесной. "Пресвятая Богородице, спаси нас!" - по многу раз на дню повторяла Аксинья, представляя с замершим нутром, что может быть в эту самую минутку над жизнью Митеньки нависла страшная угроза, и, может быть, материнская страстная молитва упасёт его юную жизнь от погибели.
Она и ночей-то не спала - всё молилась во тьме сонной избы да плакала...
Молилась и Наташа за братца Митю - всем своим детским, исполненным всяческих добрых предчуствий сердечком...

А проклятая война всё никак не кончалась и не кончалась. Увязла огромная беспорядочная Россия в этой войне, как в трясине. Какие только царь ни предпринимал усилия, все они заканчивались крахом. А теперь царя, прослывшего в народе неудачником, свергли. И что? Война, будто волчище, ухвативший страну-животину за бок, всё не отпускает,  всё не насытится зверь русской кровью...

То в одну, то в другую деревню, что лежат окрест, залетали страшные птицы войны - похоронки. И слёту раз и навсегда убивали тихое праведное счастье трудовых честных семей - то в одном домишке, то в другом. И селилось чёрное горе под соломенными крышами, горе горькое, горюшко на век, навсегда, до гробовой доски.

В доме Якова и Аксиньи пока всё ещё брезжила смутная надежда - теплилась неугасимым смиренным огонёчком лампадки перед образками Спасителя, Пресвятой Богородицы и Николы-чудотворца в красном углу избы. Лампадка горела день и ночь. Аксинья заботливо следила, чтобы не кончалось в стеклянной гранёной баночке церковное масло, своевременно подливала. И молилась, молилась, молилась... за Митеньку, за всю семейку, за всех добрых людей, за бедную несчастную Родину нашу - Россиюшку. Молилась она в душе каждую минуту жизни своей, что бы ни делала, куда бы ни шла, ибо любая минута для её сына, там, далеко, в чужом краю, могла стать роковой.

"Спортили трудовой народ в этых городах. Нелюдям сделали. Ни хрена-то ане в жизни, даже и в своей, не соображают. Живут чужим умом. А своего-то и нет." Так думал мой прадед, вспахивая свои долгие нивы.
Если идти за плугом, удерживая рукояти да глядя на конский круп, или глядеть на  равномерно отваливаемые пласты земли, то и скучно. А ежели голова занята мыслями, то и ничего себе.
Якову за работой всегда думалось. И думалось этак неторопливо, хорошо. Мысли одна за другой ложились ровно, как борозды в распахиваемом поле... "Ну, что землю - крестьянам, это правильно. Крестьянин сам себе начальник и знает, коли не дурак набитый, как обращаться с земелькой. А вот, что заводы - отдать рабочим... тут, похоже, сказка про белого бычка. Рабочий - человек подневольный. Как он сумеет организовать производство? А насчёт войны... Тоже враки. Большевики обестили народу мир. Ну, дудки! Как же может одна сторона выйти из войны? А враги что ж? С миром согласятся и отойдут восвояси?"...

Вечером шёл с полюшка Яков, шёл "пЕшем",  жалел Савраску. Дрожки "брякатАли" на глинистой "дорожины". В телеге "брошен" плуг да борона. Железо аж блестит - "начищен" об землю за день...
У соседа Петьки - гости. Сын приехавши с Питеру.
- Зайди, сосед!
Яков завернул.
В сени липы на столе - закуска, ржаной каравай, графин.
Пётр налил по рюмкам. Сын - румяный крепкий парень, одетый в тесноватый городской костюмчик, важно приподнялся "з-за" стола (будто не дворником служит, а каким-нибудь там "стряпчим"), улыбнулся широко:
- Здорово, дядька Яков!
- Здраствуй, здраствуй, Никодимушка.
- За встречу, брАтки! - пояснил светящийся от радости отец.
- Предлагаю... за демократическую республику! И за революционное временное правительство! - гаркнул, серьёзным став, питерский пролетарий.
 После двух пятидесятиграммовых рюмочек Яков откланялся, дальше повёл коня. Думая молча: "Надо ж, до чего дуреют люди, поживши в городах!"

Многое, многое думалось-передумалось Якову на его долгих, долгих нивах...


Рецензии