Снегопад, мандарины и грузины

/Моему папе и всем тем, для кого Дарьяльское ущелье является родным/
Эта история произошла давным- давно. В  государстве с названием СССР в  добром  городе Орджоникидзе. И было это не со мной, а с маленькой своевольной девочкой, папиной дочкой, которой многое разрешалось, но с которой многое  и спрашивалось. Вот и в тот предновогодний день она уговорила отца взять её с собой в горы. А как она могла не поехать, ведь там, в Коби, жили её бабушка с дедушкой! 
Странным мне сейчас кажется многое в той истории. Почему отец, всегда осторожный и рассудительный, взял меня с собой в поездку хоть и недальнюю, но весьма опасную? Тот, кто помнит Военно-грузинскую дорогу тех лет понимает, о чём я говорю.
Я помню... Мы прощаемся  с мамой. Она поправляет мой шарф и что-то говорит мне. Но я уже не слышу ее. Я уже в дороге. Сердце моё бухает в груди. Я хочу, чтобы мы поскорее выехали. И мы выезжаем. Уже в Ларсе мы начинаем петь. Мы всегда поём в дороге. Два человека особо одаренных музыкальным слухом. Песня "Я с Кавказских гор сошел, чтобы погулять" наш хит. Мы поем ее с акцентом. Нам весело.
Мы углубляемся  в Дарьяльское ущелье. Снежики становятся  крупнее, снегопад - интенсивнее, сугробы на обочинах - выше! Боже, как я люблю эту дорогу! Мы поем: "Я с кавказских гор сошол чтоби погулять! То, что видел в городе хачу рассказать! Как-то в парикмахерской я зашол пастричься, долго там царапала мэня учэница!" Мы поём и смеемся. Иногда папа перестает петь и говорит: "Смотри, мы едем и светит солнце! Это солнечная долина, здесь всегда светит солнце, какая бы погода не стояла в ущелье!" Я смеюсь, потому что мне радостно. Я люблю здесь всё: и горы, и солнце, и даже дождь люблю.  Мы снова поем: "Я сижу и плачу, кров с мэня течот, а она мне: "Тише, я здаю зачот!", а она мне: "Тише, я здаю зачот!"  Папа снова перестает петь, и показывает мне на гору слева от нас: "Посмотри, ты видишь лес на горе растет? На что он похож?" Я улыбаюсь и говорю: "На ягненка!" "Да, правильно!" - хвалит папа. Мне приятно. И странно.  Он ведь всегда спрашивает об этой горе, когда мы тут проезжаем. (Он любит каждую травинку и каждую шербинку на этих горах. И хочет, чтобы я видела всё то, что видит он, и любила всё то, что любит он. Это я сейчас понимаю).
На встречу нам больше не едут машины.  Это странно. В субботний день обычно много едет машин и туда, и обратно. Но мне всё равно.  Папе - тоже. Хотя нет, наверное, ему не все равно. Наверное, он рад. Ведь дорога местами такая узкая, что две   машины чуть ли не на цыпочках расходятся  на ней зимой. Я сижу на заднем сидении посередине и продолжаю петь: "Я сижу и плачу, кров с мэня течот, а она мне - Тишэ, я здаю зачот!" 
Я слышу только свой голос. Папа больше не поет. Почему папа больше не поёт!? Я не успеваю спросить. Вокруг становится темно.  Я верчу головой по сторонам. Папа поворачивается ко мне и говорит: "Не бойся, мы въехали в сугроб". У папы бодрый голос, и я спокойна. Он объясняет: "Это маленький участок, не прикрытый горами, поэтому здесь много снега, но сейчас я поднажму на газ,  и мы  выедем обратно". Я верю папе.  Я сижу и жду. Папа газует, но мы стоим на месте.  Папа жмёт на газ снова и снова. А я кричу (про себя, конечно): "Давай, давай, давай!" Я кричу это нашей машине. Я тяну двумя руками  спинки  передних  кресел назад,  и всей энергией своего пятилетнего тела пытаюсь вытащить машину. Но она, словно упрямый ослик, не слушается ни меня, ни папу.  Папа молчит. Я знаю,  он придумывает  новый план. Он опускает стекло своей двери (открыть дверь у него не получилось),  расчищает снег и выбирается из машины. Он велит мне  закрыть окно, чтобы я не замерзла, и  просит посидеть в машине, пока он сбегает до дороги, подождет машину, которая едет за нами и вернется с ней, чтобы вытащить нашу машину из сугроба. "Посидишь?" -спрашивает папа. Я говорю: "Хорошо, пап, я посижу!" Ведь папины дочки ничего не боятся и не ноют . (Но глаза, видимо, подводят. Как впрочем и сейчас, спустя десятилетия, лицо моё  выдает то, что внутри). И вот я кручу ручку стеклоподъемника, и остается совсем узкая полоска, я вижу улыбающееся лицо папы, и тоже улыбаюсь ему. Мы такие -держим фасад. Потом картинка меняется, какая-то тень ложится на папину улыбку. И он уже кричит мне:" Стой-стой, открывай окно!"  Я с утроенной скоростью кручу ручку в обратную сторону. "Открой рюкзак и высыпь все мандарины на сидение рядом с собой!" - командует папа - "Пойдем вместе за подмогой!" Я рада. Да нет, я просто счастлива! И удивлена! Я ведь улыбалась, как он мог понять, что мне страшно?!  Потом уже папа объяснял, что в последний момент к нему пришла мысль, что пока он будет идти в сторону Орджоникидзе за помощью, дорожники на своем грейдере могут приехать со стороны Казбеги... И тогда они очистят дорогу не только от снега, но и от нашего запорожца вместе со мной (пласты снега ведь просто смахивались в пропасть или на обочину).
Я открываю рюкзак и стараюсь двумя руками как можно быстрее освободить его. Папа ведь ждёт.  Этот рюкзак я помню только зимой. Мы обычно возим в нём мандарины в Коби. И вот мандарины уже все на сидении. Я подаю рюкзак папе. Папа еще немного копается в снегу. Потом он просит меня перелезть на водительское сидение. Через окно он проверяет, застегнуты ли у меня всё пуговицы, натянута ли шапка на уши,  завязан ли шарф, и главное, надеты ли перчатки.  Я готова.
Следующее, что я помню - это надвигающиеся сумерки, дорогу, которую я вижу через папино плечо и тепло папиной спины. Я сижу в рюкзаке. Папа всё время о чем-то со мной разговаривает (чтобы я не заснула - это я сейчас понимаю), но просит говорить через шарф. Шарф промок,  и мне немного противно его ощущать на губах. Но папа спрашивает, а я отвечаю. У нас разговор.  Мы направляемся к ближайшему грузинскому селу. Там живёт бабушкина сестра  Маруся. Она хорошая. Только странная для меня. Она говорит по-грузински и чуть-чуть по-русски. И совсем не говорит по-осетински. Я этого не понимаю. Если она бабушкина родная сестра, как я и моя сестра, то как они с бабушкой не говорят на одном языке? Взрослые объясняют, что она вышла замуж в 16 или 17 лет в грузинское село. Выучила грузинский язык. И совсем забыла осетинский. Я этого не понимаю. Но я не долго об этом думаю. Маруся добрая. Она всегда нам рада. Она обычно крепко-крепко меня обнимает и целует, потом отодвигает от себя, смотрит на меня, улыбается и со словами "Малэнкая Вэра" снова обнимает и целует.
Вера - это бабушка, которая живёт в Коби. Все говорят, что я на неё очень похожа. А я удивляюсь, как я могу быть на неё похожа? Она большая, а я маленькая. Но мне нравится думать, что я буду на неё похожа, когда вырасту.  Она печёт самые вкусные пироги и самый воздушный домашний хлеб, который мы с сестрой всегда подъедаем. Как мы это делаем? Когда хлеб бывает еще горячий, мы делаем с одной стороны маленькое отверстие,  и как мыши выедаем весь мякиш, а твердную часть оставляем бабушке и дедушке.  Бабушка никогда нас за это не ругает, она нас любит. А ещё у бабушки есть маслобойка.  Она  наливает в неё сливки, и долго-долго крутит ручку. Иногда она устаёт,  и тогда  дедушка начинает крутить эту ручку.  Как сливки превращаются в масло я не понимаю, но мне это не очень важно. Мне важно масло, которое бабушка достает из маслобойки. Оно вкусное,  я ем его ложкой. А масло, которое мама покупает в магазине по 3р.10 коп. и даже по 3 р.40 коп. я не ем совсем. А ещё бабушка Вера вяжет много красивых вещей. Она вяжет нам с сестрой жилетики, платья, жакетики и носочки, а своим дочкам бабушка вяжет большие вещи. И все соседки приходят к ней поучиться.   Бабушка Вера, не похожа на других бабушек. Когда она едет в город, то надевает платье шоколадного цвета с блестящими пуговицами, черные капроновые чулки с линией сзади и черные лаковые босоножки, и завязывает красивую косынку. И тогда она становится очень красивой - красивей  бабушки Лизы, бабушки Дзерассы, бабушки Дины и бабушки Зареты.  Это бабушкины соседки, которые приходят  со своим вязанием.
 Ну, это я отвлеклась.
Мы идём. Вернее папа идёт. Нам далеко идти. Папа говорит, что километра два. Я думаю, есть ли у бабушки Маруси чучхелы. Я очень люблю чучхелы. Папа дразнит меня, что если я так люблю чучхелы, мне надо выйти замуж за грузина, как бабушка Маруся. А я не против. Лишь бы мама мужа делала вкусные чучхелы, и лишь бы я осетинский язык не забыла, а то как я буду  рассказывать папе, маме, сестре и бабушке с дедушкой всякие смешные истории. Мы идём уже долго, но село пока не видно.
Не знаю, устал ли папа? Сейчас ведь не могу спросить. А раньше, когда он рассказывал эту историю, он говорил лишь обо мне - тревожился, чтобы я не замерзла, я ведь была из ЧБД. (Спустя много лет, я нашла среди маминых документов свою амбулаторную карту из детской поликлиники, на титульном листе которой чьей-то старательной рукой были  выведены  три большие красные буквы - ЧБД... Их значение я узнала ещё позже, уже учась на детского врача. Я относилась к Часто Болеющим Детям. Наверное именно из-за этого страха за моё здоровье, папа так радовался троим незнакомцам, вывернувшим нам на встречу).
К нам приближаются три черные точки. Они растут. Я вижу головы, руки, ноги и тела, слышу их голоса. "Это грузины"- объясняет папа. Они машут нам руками. Хотя вряд ли нам. Едва ли они знают, что в рюкзаке сижу я. -"Гамар джоба!"
-"Гамар джоба!"
Они здороваются с папой. У них тоже за спинами рюкзаки, но из их рюкзаков никто не подаёт голос. А я подаю. Я ведь воспитанная: "Гамар джоба!"  Они заглядывают за папино плечо, видят меня и смеются. Они разговаривают с папой. Чуть-чуть по-грузински, чуть-чуть по-русски, и чуть-чуть руками.  Руками -  о размере сугробов.  Папа рассказывает им про наш автомобиль. Они радуются, что где-то рядом хоть и в сугробе есть машина. Все же шагать километров тридцать до Орджоникидзе по морозу не самая приятная прогулка.
Мы возвращаемся к автомобилю. Я стою на дороге и прыгаю. Папа сказал не стоять на месте. Я смотрю, как папа и эти трое (тогда я не знала, что люди такого роста называются атлантами) откапывают машину.  Потом происходит  и вовсе странное: они становятся каждый у колеса, и на счет три-четыре поднимают машину и поворачивают ее ко мне передом. А я прыгаю то на одной ножке, то на второй, то на обеих. Они смеются. Говорят мне что-то по-грузински и машут руками. Я понимаю, что зовут в машину.
Следующим моим воспоминанием идет картинка, как я сижу на заднем сидении между двумя  бородатыми мужчинами. Папа ведёт машину тихо и аккуратно. Рядом с ним сидит третий бородач. Все трое разговаривают с папой. Рассказывают, как утром выехали из Тбилиси, надеясь к вечеру быть в Орджоникидзе. Как на полпути водитель, увидев снежные заносы, повернул обратно, а они решили перейти на эту сторону и на попутках продолжить путь.
Я сижу и молчу, потому что атланты, сидящие по бокам,  по-очереди подают мне мандариновые дольки, заботливо очищенные  не только от кожуры, но и от тонких жилочек. Я кладу их в рот.  Когда я запаздываю,  атланты терпеливо ждут,  когда  я освобожу ручку для новой дольки.
Мне тепло, уютно и вкусно. И я хочу, чтобы дорога не кончалась. Но так не бывает. Мы въезжаем в Орджоникидзе. Папа довозит туристов до нужного им места. И они на прощание дарят нам головку сыра. Они смеются и говорят мне что-то по-грузински. Я не понимаю, что они говорят, но мне хорошо, потому что у них такие красивые улыбки. 
Я помню себя засыпающей... Папин голос рассказывает маме про наше приключение.
А я улыбаюсь... "Я с Кавказских гор сошел" - Папин голос, рассказывающий про сугроб  - Тепло папиной спины  - Три приближающиеся точки - Атланты, вместе с папой поднимающие и поворачивающие нашу машину, а потом чистящие для меня мандарины - Запах мандаринов в перемешку с запахом  сыра - Машущие мне на прощание грузины с красивыми улыбками...
Папин голос становится тише: "Представляешь, я спросил их о веремени, времени, когда они решили выйти из автобуса и пойти пешком. И это время совпало с тем временем, когда мы застряли в сугробе..."
Последнее, что улавливает мое засыпающее сознание - это мамины слова: "Господи, спасибо! Слава Богу, что всё обошлось! Дай Бог им здоровья!"


Рецензии