Отечества сладкий дым, часть 1

Мила нам добра весть о нашей стороне:
Отечества и дым нам сладок и приятен.[1]

Ты заплакал о моем горе; и я заплакал из сочувствия к твоей жалости обо мне.
Но ведь и ты заплакал о своем горе; только ты увидал его — во мне.[2]

* * *
Разбитый болезнью, постоянными болями измотанный, без сил лежал у окна виллы... Он умирал... Умирал медленно, терял сознание и в бреду пытался говорить с домочадцами, прислугой, друзьями на русском, французском и других языках, какие знал во множестве... Порою речи становились бессвязными, «повторял одно и то же слово с возрастающим усилием, как бы ожидая, что ему помогут досказать мысль...»,[3] а когда отпускала боль, сознание прояснялось – даже шутил... В эти минуты он опять и опять ловил взглядом этюды Полонского, изображающие дом и приусадебные места у себя на родине, в селе Спасском, их из кабинета попросил перенести в спальню...

Полонский в последний год пребывания на родине подарил ему семь пейзажей, написанные в то лето в Спасском, когда Тургенев уезжал за границу, чтобы в далёкой Франции картины напоминали его другу о России, о местах детства. Друзья условились обязательно провести следующее лето вместе в его родном Спасском-Лутовинове, но «человек предполагает, а Господь располагает» - хозяин тяжело занемог. Тогда Яков Петрович и предположить не мог, что приезд на родину для Тургенева будет последним... Он отправил посылкой другу в Буживаль еще несколько своих пейзажей, желая порадовать его видами Спасского. С тех пор Тургенев видел Россию только на картинах Полонского, висевших в комнате...

Лет восемь назад, здесь, близ Парижа, писатель построил трёхэтажный дом, наподобие шале[4] и назвал его «Ясени», из-за множества деревьев ясеня, что росли вокруг. Одна соотечественница, гостившая в Буживале, описывала: «Меня поразил дом Тургенева, такой грациозный, изящный как игрушка, украшенный деревянной резьбой. Швейцарский и русский стили удачно соединились во внешнем виде летнего приюта писателя, а внутри все дышало строгой простотой и комфортом».[5] К нему в «Ясени» приезжали Золя, Флобер, Мопассан, Доде, Сологуб, Салтыков-Щедрин. Блистательные громкие имена его времени, «Ясени» стали для писателей, композиторов, поэтов своеобразной Меккой, куда стремились засвидетельствовать своё почтение мэтру литературы и послушать неподражаемые рассказы хозяина виллы. Беседовали, читали и горячо обсуждали вновь появляющиеся литературные новинки, слушали пение Полины Виардо, игру Сен-Санса и музицирование молодого Форе. Здесь некогда гудела жизнь, сколь знаменитостей помнили этот дом, аллеи сада, где прогуливались, наслаждались прекрасным видом реки и прилегающего парка его гости.

А сейчас?..
Сейчас он был прикован к постели, хорошо осознавая, что дни его жизни можно было уже перечислить по пальцам... Сегодня? Завтра? уже скоро... И была в этом какая-то неразрешимая загадка, почему так? почему?.. Там... что?.. О чем он думал, прожив такую насыщенную интересную жизнь? уходя с этой земли, о чём думал? Всегда в такие минуты перед мысленным взором пробегает лента прошедшей жизни, всегда, когда дышит человек у порога той Вечности, откуда не возвращаются, а хотелось бы... Очень!.. Чтобы вернувшись, рассказать в своих новых романах о неведомой, но самой что ни есть грандиозной потусторонней жизни, о всех процессах, что сопровождают человека едва тот ступит за черту Неизвестного...

Был ли страх перед неразрешимым неизбежным планом бытия?..

Был страх раньше, и ужас охватывал уже при одной мысли о ней, содрогание и отвращение, но болезнь сблизила, заставила совсем по-другому взглянуть ей в глаза. Теперь не пугаясь, смотрел в тёмные глазницы самой, и «чернеющий грозный мрак» виделся совсем не грозным, а заманчиво привлекательным, где столько пребывало его друзей и ничего, они справились, так зачем ему было пугаться. Она была такой, какой приходила во сне его Лукерьи с лицом «особенным, постным и строгим», и не страшной, сам описал, ведь давно знал её, а сейчас испугаться?.. Нельзя!..

Он смотрел на присутствующих не из здешнего мира, а из того куда Уходил... Этот мир был для него уже тесным и мелким, а краски потускнели, стали блеклыми в сравнении с Тем миром. И было в этом недоразумение, когда все смотрели на него с сожалением, иные со слезами, в то время как он должен был на них смотреть с жалостью, ведь он уже многое понял...

Не было уже сил подняться и пройти на балкон, полюбоваться протекающей неподалёку Сеной, посмотреть на проплывающие баржи и лодки, почувствовать дуновение ветерка, услышать шелест листьев тополей, каштанов. Из окна были видны только верхушки деревьев, и взгляд жадно ловил сверкающие облака, они равнодушно, непростительно медленно проплывали по небу, терялись за верхушками крон. Руки плохо слушались, не опереться, не подняться хотя бы сидя... Боли то приходили, то отпускали тело, к ним он привык, вернее свыкся, сжился с ними, как с чем-то уже неотъемлемым явлением его жизни. Он думал, вспоминал, где-то грустил, а над чем-то умилялся и вновь думал... Бредил... Видел себя мальчиком вихрастым, что бегал на гумно с братом своим, заглядывал в избы крестьян, поражался многочисленным семействам и мечтал, когда вырастет, обязательно будет у него много, много детей таких же светлых, как и он сам. И было такое почти наяву, сквозь боли и сны видел и звал, уже не осознавая, была то явь или галлюцинации, навеянные болезнью.

— «Прощайте, мои милые мои белесоватые..., — в бреду повторял Иван Сергеевич, видимо представлял себя русским семьянином в кругу родных и домочадцев...»,[6] — потом повторял другое непонятное для многих, но ему знакомое, — «Бог ангелов считал – одного не доставало...», — то была эпитафия на могиле деревенского кладбища у него на родине... Когда-то прочитал на надгробном камне и запомнил её. Ребёнок, девочка была погребена под ним, милое божье создание, ангелок...

Смотрел на пасмурное в окне небо... Не небо Франции должно было алеть закатами над ним, зори Руси должны были давать багровый отсвет, не каштаны и ясени Буживаля шелестеть своими кронами, а русские берёзы шуметь и склонять свои плакучие ветви. Сожаление было, большое сожаление, а ведь хотел, была мысль остаться, да воли, сил не хватило, чтобы сопротивляться зову. Да и был ли он?.. Может просто привычка? Сейчас лежал близ Парижа, а мыслями проживал последние дни в родном Лутовинове. Тогда, как и теперь шёл дождь, стучали капли дождя, барабанили о слив, наполняли кадки для воды и было, как хорошо! Нет, тогда не понимал, как же хорошо-то быть дома и умирать среди своих, и был бы рядом Захар, верный друг его на всю жизнь, он не отошёл бы от него и держал бы руку его и читал бы молитвы за него повторяя и повторяя слова её: «... Пресвятая Богородица, всесильным заступлением Твоим помоги мне умолить Сына Твоего, Бога моего, об исцелении раба Божия Ивана...»

При упоминании о родине, слеза выкатилась из глаза, медленно пересекла исхудалую щеку, потом светящейся полоской скатилась на шею... Смахнуть сил не было... Была горечь и понимание утраты того края, его родины, что когда-то с болью покинул...

— Ах! как бы быть дома и пусть дождь идёт, тогда не любил его, сейчас бы роднее и милее звука не было бы... Ах! как бы быть...

От мыслей о родном притупились боли, было задремал, ушёл в забытье, и голос далёкий, далёкий позвал его по имени... там, за темным окном... Звал его... Он это уже знал, где-то описывал, всё такое было знакомо, когда?..

— А-а, тогда!.. — припомнил..., — И вот вспомнилось, пригодилось...

«... Я прижался лицом к стеклу, приник ухом, вперил взоры — и начал ждать.
Но там, за окном, только деревья шумели — однообразно и смутно, — и сплошные, дымчатые тучи, хоть и двигались и менялись беспрестанно, оставались всё те же да те же…
Ни звезды на небе, ни огонька на земле.
Скучно и томно там... как и здесь, в моем сердце.
Но вдруг где-то вдали возник жалобный звук и, постепенно усиливаясь и приближаясь, зазвенел человеческим голосом — и, понижаясь и замирая, промчался мимо.
«Прощай! прощай! прощай!» — чудилось «...» в его замираниях.
Ах! Это всё мое прошедшее, всё мое счастье, всё, всё, что я лелеял и любил, — навсегда и безвозвратно прощалось со мною!
Я поклонился моей улетевшей жизни — и лег в постель, как в могилу. «...»[7]

1

То последнее лето в Спасском подбегало к завершению, появились то там, то здесь жёлтые листья на берёзах, местами уже полыхали оранжевым огнём осины и шли дожди. Облака, гонимые ветром, приносили новые осадки, а вместе с ними грязь, слякоть, неуют. Часто мокрядь заставляла сидеть дома под крышей и наблюдать непогоду из окон дома. Последнее лето, когда последний раз был, гостил или пребывал, он и сам этого не знал, как правильно назвать своё нахождение в родном доме - было таким... Гостил дома, как странно звучит, но где-то, в чём-то и было это правдой. В эти дни он рано ложился и рано по утрам вставал.

В тот день проснулся до рассвета... Чем был знаменателен тот день? Ничем был таким, как и многие другие, какие проживал у себя в имении, но именно тогда как-то сложилась и оформилась мысль возвратиться во Францию. Нелегко далось, многое рвал и пуповину, связывающую его с родиной, пришлось окончательно порвать и принять решение...

Прислушался к себе... Последние годы он всё чаще внимал своему состоянию, что говорило оно ему, посылает ли организм колющие боли из суставов на ногах, исправно ли работают почки – подагра дело нешуточное, помнились боли, заставляющие едва ли не лезть на стену когда-то в туманном сыром Петербурге... Ещё прислушался... Но сейчас состояние было вполне сносным, болей не было, значит всё хорошо...
В доме спали...

Ветер порывами набрасывал на окна постукивающие частые капли дождя.
Он встал, накинул тёплый халат, вышел из-за ширмы... Кабинет служил ему одновременно и спальней, которая была отгорожена расписными перегородками, изготовленными по заказу матушки писателя Варвары Петровны крепостным мастером. Сюда, по утрам доставлялся букет цветов, который она заставляла ставить в воду, а затем срисовывать. Вспомнились её слова, через время пробивающиеся, властные, не требующие возражений, обращённые к нему, своему сыну:

— Тебе дан дар, вот и опиши словом характеры окружающих тебя людей...

Именно от неё, несмотря на её жёсткий, даже жестокий характер, Иван унаследовал дар слова, чувство прекрасного, умение виртуозно передать словами характер героя, живописно написать открывающуюся местность. Не мог, никак не мог осознать, как у его матушки всё такое уживалось. Чувство глубокого проникновения, понимание, чувство слога, умение писать и жестокосердие, почти граничащее с изуверством. Как такое могло сосуществовать одно подле другого?.. Крепостнические привычки уживались в ней с начитанностью и образованностью, заботу о воспитании детей она сочетала с семейным деспотизмом. Подвергался материнским побоям и Иван, несмотря на то, что считался любимым её сыном. Уж сколько лет тому миновало, а понимания и внутреннего покоя в этом не было...

2

Подошёл к окну, на стёклах которого выступали капли воды и добавлялись новые...
Дождь, опять этот дождь!..

Он ждал... Ждал откуда-то, какую-то весточку. Неважно от кого... Она ему была нужна!.. Нужна!.. Для чего? он и сам не мог бы назвать причину нужности, но внутри всё жило ожиданием этого. Всю жизнь он призрачно стремился идти, ехать в какую-либо сторону. Она, сторона, звала его. Но знал ли он, нужна ли ему была эта сторона. Словно с этой вестью приоткрывалась дверца в иной мир яркий, широкий с дивными нездешними цветами и людьми. Мало было ему этого края, пусть родного до боли, но жизнью самою сделавшегося пространственно узким. Он не мог вместиться в него. Тесно и душно становилось. Странно было такое чувство, здесь родное, но тесное. Словно отчий дом своими парками, прудами отгораживал его от пространства, где ему было ещё лучше. Необъяснимое было такое чувство...

Он стоял у окна, смотрел на занимающийся рассвет. Там за окном шёл дождь... Монотонный, надоедливый, в печёнках сидящий, мерно стучащий по сливу окна, шумком задевающий крыши домов, листья деревьев. Булькал в лужи, и вода непрерывно стекала струйками с крыш. Серость дня уже обнимала округу, и в кабинете становилось светлее, светлее в помещении, но не на душе. Смутное, тоскливое чувство подбиралоськомком к горлу, что-то внизу, в потайных уголках выдвигалось на поверхность его состояния. И ещё этот дождь, словом всё к одному, этому печальному настроению, что охватывало его, приближая к отъезду. Скоро, уже совсем скоро он опять отправится в путь, в далёкую другую страну... Он всё откладывал, всё отодвигал на потом, на поздние числа месяца, какого месяца? А следующего... Эти числа приближались, а он день отъезда отодвигал на потом... Вернётся ли назад? здесь многое отзывалось болью и предчувствием - вряд ли... Хотелось ли ему ехать, покидать родину, отчий дом, поместье, где так всегда и легко работалось, парк со знакомым каждым деревцем, кустом, разбитыми цветными клумбами, тропинками, исхоженными им и его друзьями, знаменитыми писателями и актёрами? – хотелось и... Нет!.. Что ждёт его, кто ждёт его? Зачем он им нужен такими вопросами он истерзал себя? Нужен и могли бы спокойно обойтись. Но нужны те, дальние жители другой страны ему! Она и её дети...[8] Нужны! С ними он свыкся, принял в жизнь свою, как своих родных по крови..., но как нужно и всё то, что сейчас окружает его!.. Опять дилемма, опять два исключающие друг друга варианта, а третьего не дано...

И было его настроение в разрыве, раздвоенности на ту сторону и эту родную, русскую сторону, состояние в той области тоски, что всегда пыталась полонить его, от которой нет лекарства. Если свою подагру и боли он мог временами залечивать, успокаивать, то от боли расставания со своим родным краем лекарств не было. Почему же раньше как-то легче уезжалось, проще расставалось, но не теперь, не теперь... Ох! уж этот дождь, он виноват? Идёт и идёт, зачем?.. Скорее бы солнце! Всё в нём просилось на солнце!..

Иван Сергеевич посмотрел направо, в углу кабинета висела старинная византийская икона, вся почерневшая, в серебряном окладе, огромный мрачный и суровый лик, глядел с упрёком, угнетающе. Под его взором, поёживаясь, подвигал плечами, поморщился. Лик Владыки немигающе смотрел на него пытливо, пронизывающим взглядом.

— «Кто же ты?..»,[9] — вопрошали в своё время Иисуса, теперь в его взгляде читался такой же вопрос: «Кто же ты?..»

Этот взгляд на каком бы месте кабинета не находился постоянно созерцал за действиями хозяина, следил за ним, за его работой. Сурово глядел через века, пронзал своим оком его долю и судьбы людские. Он дал закон Любви и то, что натворили люди в эти века, во имя спасения которых принял смерть крестную, неподвластно было описанию, и они не вняли этому закону, и наворотили страшных дел, достойных самому внимательному отношению служителей преисподней. С этим Ликом создавалось ощущение присутствия в помещение ещё кого-то, чего-то, чему не мог дать определения, и такое смущало его, писал другу: «... не могу распорядиться, чтобы икону убрали: мой слуга счел бы меня язычником, - а здесь с этим не шутят».[10]

Медленно окинул взглядом помещение, свой рабочий кабинет, здесь им были написаны произведения «Рудин», «Дворянское гнездо», «Фауст», «Накануне», стихотворения в прозе. Стол, письменный, обычный и даже скромный по тем временам, кресло с двойным плетением из тростника... На стене портрет молодого красивого человека, в мундире кавалергарда - отца. Его он помнил, как самоуверенного, изыскано спокойного и самовластного. Он предпринял попытку в литературе его изобразить в повести «Первая любовь», внимательно и отрешённо от себя отмечал, что попытка удалась – красивый, влюбляющий в себя, умный – таким и запомнился отец ему. Долго горел желанием походить на него, да и сейчас нет-нет, да и вспоминался его красивый гордый профиль...

Иван Сергеевич ещё взглянул на портрет, потом перевёл взгляд на окно... За окном уж совсем стало светло, но дождь не проходил. Продолжался нудный монотонный изнуряющий дождь. За окном погода плакала, как всё внутри его, походила на смурое тоскливое настроение, очень подстать ему.

— Уж решительно напишу о погоде, природе и обзову, как придётся, ну полюбуйтесь, что за притча... А обзову её хавроньей, да хавроньей, я так и сказал Якову Петровичу, [11] — это воспоминание набежало улыбкой на лицо, вспомнив ответ Полонского.

— Лучше уж попросту назови её свиньей, и вместо слов: «на лоне природы» пиши – «на лоне свиньи»...

— Да-а, такое сравнение никуда не гоже, совсем не годится, пусть природа природой, а погода погодой остаются, но ведь как донимает дождливость, мужики так и сказали бы: «Оченно, барин, донимает, да ты не прогневайся, батюшка, не сетуй, Господь милостив...».

Просто и ёмко выражались мужики, вовсе неграмотные, но умудрённые жизненным опытом. Нравилось ему слушать их, чувствовать наполненность сказанного слова, их сравнения и словесные выкрутасы. У иных и слова то лились свободно, не выискивая их в памяти своей «с воодушевлением и кроткою важностью».

— «...» Человек я бессемейный, непосед. Да и что! много, что ли, дома-то высидишь? А вот как пойдешь, как пойдешь, — говорил Касьян с Красивой мечи, возвысив голос, — и полегчит, право. И солнышко на тебя светит, и Богу-то ты видней, и поётся-то ладнее. Тут, смотришь, трава какая растёт; ну, заметишь - сорвёшь. Вода тут бежит, например, ключевая, родник, святая вода; ну, напьёшься - заметишь тоже. Птицы поют небесные... А то за Курском пойдут степи, этакие степные места, вот удивленье, вот удовольствие человеку, вот раздолье-то, вот Божия-то благодать! И идут они, люди сказывают, до самых теплых морей, где живет птица Гамаюн сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется, ни осенью, и яблоки растут золотые на серебряных ветках, и живёт всяк человек в довольстве и справедливости... И вот уж я бы туда пошёл... Ведь я мало ли куда ходил! И в Ромен ходил, и в Симбирск - славный град, и в самую Москву - золотые маковки; ходил на Оку-кормилицу, и на Цну-голубку, и на Волгу-матушку, и много людей видал, добрых крестьян, и в городах побывал честных... Ну, вот пошел бы я туда... и вот... и уж и... И не один я, грешный... много других хрестьян в лаптях ходят, по миру бродят, правды ищут... да!.. А то что дома-то, а? Справедливости в человеке нет, - вот оно что...»[12], — заговорит такой Касьян, заслушаешься, не сократить слова, не ужать, словно сказку складывает, песнь поёт...

Он всем своим существом был вжит в говор простонародья, во всё, что окружало его: в парк, в серые дождливые тучи, нависшие над ним, в пруд с петляющей вокруг него тропинкой. Здесь, дома даже дождь свой, пусть надоедливый докучающий, так и хотелось его обозвать, и обзывал, но был свой, что завис над деревнями и сёлами. Был вжит в синее небо с набегающими облаками, в говор торопливых баб, снующих по хозяйственным надобностям, в размеренную беседу рассуждающих мужиков. Был он неотъемлемой частью и неба, и леса, и деревьев. Принадлежал русским городам с прямыми и кривыми улочками, с шумными, крикливыми базарами.

Здесь, немного выйдя, и перед взором твоим «... ровной синевой залито всё небо; одно лишь облачко на нем — не то плывет, не то тает. Безветрие, теплынь… воздух — молоко парное! Жаворонки звенят; воркуют зобастые голуби; молча реют ласточки; лошади фыркают и жуют; собаки не лают и стоят, смирно повиливая хвостами.

И дымком пахнет, и травой...»[13]

И всё это он должен был покинуть? И покинуть навсегда? И не видеть?.. Не слышать звуков лесов, щебет птиц, лишиться мягких розовых восходов, не наблюдать пламенеющих закатов? Этого лишиться? Когда такое осознаёшь, можно ли не разрываться внутренне собою, когда всё там, в недрах души плачет и тоскует. «Может не ехать? — закрадывалась мысль, но он тут же пугался её соблазну.

— Не ехать нельзя, затоскую здесь, горше неволи жизнь покажется, тянет туда к ней, быть рядом и это сильнее его воли. А душа? Душа останется здесь, среди всего своего родного, где «на тысячу вёрст, кругом Россия - родной край»,[14] — и тут же добавлял, признаваясь себе, — В чужом краю исплачется болью по родной сторонушке... Здесь, живя в русской деревне, и воздух-то как будто «полон мыслей»! Мысли напрашиваются сами...

-------------------------------------------------------
Иллюстрация: Яков Петрович Полонский. Иван Сергеевич Тургенев у себя дома в Спасском-Лутовинове. 1881г.
[1] Строка из стихотворения Гаврилы Романовича Державина (1743—1816) «Арфа» (1798)
[2] Тургенев Иван Сергеевич Стихотворение в прозе «Ты заплакал…» Художественная .литература.1954. т.8 с.521
[3] Мещерский Александр Александрович «Предсмертные часы И. С. Тургенева»
[4] Небольшой загородный домик, небольшая дача. Слово шале изначально означало «приют пастуха».
[5] Елена Ивановна Апрелева-Ардов (1846-1923) — русский прозаик, переводчик, педагог.
[6] Верещагин В.В. Очерки. Наброски. Воспоминания. СПб., 1883, гл. «И. С. Тургенев»
[7] Тургенев Иван Сергеевич Стихотворение в прозе «Я встал ночью…» Художественная .литература.1954. т.8 с.519
[8] Полина Виардо
[9] Евангелие от Иоанна, глава 8, стих, 25
[10] Иван Тургенев, из письма Гюставу Флоберу, 1876 год
[11] Полонский Яков Петрович (1819-1898) – русский поэт и прозаик, один из самых близких друзей Тургенева, летом 1881 года всё лето проживший семьёй в имении Спасское-Лутовиново, вместе с Иваном Сергеевичем.
[12] Тургенев Иван Сергеевич «Записки охотника» «Касьян с Красивой мечи» Художественная литература. 1953. т.1 с. 191
[13] Тургенев Иван Сергеевич Стихотворение в прозе «Деревня» Художественная литература. 1954. т.8 с.455
[14] Тургенев Иван Сергеевич Стихотворение в прозе «Деревня» Художественная литература. 1954. т.8 с.455


Рецензии