Детство барабанщика

                В.Т.
У Глебки не было мизинца на левой руке. Косточка под розовой кожицей шевелилась, будто какая-то маленькая зверушка принюхивалась, и хорошо, что обитала не в правой руке, думал я, иначе бы могла и укусить при пожатии. Рука эта меня завораживала. Была ли в ней лупа, когда мы выжигали всяческие вензеля на чёрных брусьях нашего деревянного дома, или палка, какими мы «гоняли попа» по булыжным улицам, сжимала ли эта рука руль самоката, меня не отпускал вопрос: как Глебка стал беспалым и куда он дел мизинец?..Спросить я стеснялся, увечье в моём представлении было связано с неким ужасным происшествием. Но избыть в себе любопытства не мог. Глебке видимо надоели мои ужимки, и однажды он с поразительной непринуждённостью, словно бы между делом, рассказал, как сунул мизинец в пробой висячего замка, а дверь изнутри кто-то толкнул, и палец срезало будто гильотиной или машинкой для откусывания кончиков сигар (эти красочные сравнения, конечно, пришли мне в голову гораздо позже).
-А палец потом куда?
-Идём, покажу, - сказал Глебка.
Мы пришли к нему домой, и он достал этот самый палец, длиной меньше полспички, из шкатулки, инкрустированной обычными речными ракушками.
Мне разрешено было его подержать.
Как сейчас помню — он был жёсткий, задеревенелый и с крохотным ноготком на конце.
Пока я рассматривал сокровище, Глебка завёл патефон.
В этот день ещё я впервые услышал и «джаз», именно со сверлящим «зэ» на конце, как произносил Глебка. Скорее всего, это был оркестр Утёсова. Но меня вовсе не впечатлили звяканье и визг, исходящие из мембраны патефона. Я стоял, загипнотизированный обрубком пальца, холодным, закостеневшим, в то время как Глебка под свой джаз ладонями выколачивал на крышке стола ритмы и пританцовывал. Его рыжие кудри приплясывали на голове, словно кто-то невидимый играл его головой в мячик. И два озерца его голубых глаз, возведённых к потолку, словно бы освещали эту мрачную вдовью обитель (мать работала уборщицей в туберкулёзном диспансере). Он так расходился под патефонные ритмы, что уже и запястья, и локти пустил в ход, и подошвы стоптанных ботинок, - всем, чем только можно, отстукивал, вторя барабанщику в оркестре, забыв и обо мне, и о своём засушенном пальце.
Я опустил сокровище в склеп. Щелчок крышки при захлопывании пришёлся в такт, что весьма обрадовало Глебку. Он вынудил меня и дальше ударять крышкой вдобавок к его стуку и топоту.
Ракушки стали осыпаться с крышки, навески не выдержали, и дощечка оказалась у меня в руке отдельно от шкатулки.
Глебка ничуть не смутился разгромом. Выдувая губами трубные звуки, перевернул пластинку, подкрутил ручку заводки и опять кивнул мне на вступление...
Потом были каникулы, я на три месяца уехал в деревню и появился во дворе только в конце августа, когда мы обычно всей ватагой шли в Дом пионеров и записывались в кружки. В том году там открылась эстрадная студия, и все мы поголовно решили стать музыкантами. Сказался подступивший возраст созревания, всем захотелось в оркестре блистать перед девчонками.
Помню, я горячо, громко, крикливо убеждал Глебку пойти вместе со мной «на баян» (проявилось не изжитое ещё во мне деревенское корневое пристрастие ко всяческим гармошкам как атрибутам сельской славы). И я долго не мог понять, почему Глебка, один из всего двора записался на ударные. Детское жестокосердие ослепляло, отказывало мне в построении простейшей логической цепочки: если у человека нет хотя бы одного пальца, пусть даже и мизинца, ему не играть ни на трубе, ни на баяне, ни на пианино. Волей провидения, как бы я сказал сейчас, отсёкшей его мизинец, он был назначен колотить палочками по натянутой коже. И благодаря своей талантливости уже на новогоднем концерте  был допущен к мембранофону в виде гонга, лупил по нему тяжёлой резиновой колотушкой. А на майских праздниках и того пуще —сидел в оркестре совершенно невидимый за множеством блестящих медных дисков, с грохотом и звоном шаманил палочками.
Теперь он и в школе за партой не унимался – выстукивал ладонями на коленях, во время перемены - на подоконнике, на крышке питьевого бачка. Наверное, и по ночам ему снился какой-нибудь джаз.
Во дворе за эту увлечённость стали дразнить Глебку долботятлом, да ещё и обиднее. Все мы быстро охладели к музыке, предполагающей большой талант и упорство. (К счастью, меня не захватило настроение завистников. Более того, вскоре забросив баян, я стал у Глебки «группой поддержки», а в последствии на долгие годы собирателем его музыки и всего, что писали о нём. В его знаменитом трио «Глеб и Ко» и пианист, и саксофонист в один голос заявляли во всех интервью, что они лишь аккомпанируют своему супер-ударнику. Он стал главным у них.)
Мы сдружились. Однажды после школы прихожу к Глебке домой, а он пилит доски, раскалывает топором, -весь пол в стружке‚ и не похоже ни на макет корабля, ни на модель самолёта. Сколачивал он, как оказалось, нечто с коротким названием пэд (pad) —барабанный тренажёр собственной конструкции.
С помощью гвоздей, пилы и кухонного ножа, заменившего и стамеску, и сверло, он выстраивал на толстой плахе нечто напоминающее семейство грибов-поганок, растущих из одного гнезда. Это было нелегко для мальчишки, хотя и наученного кое-чему на уроках труда в столярной мастерской.
Вот, наконец, он сел за эту ударную установку, сначала с опаской постукал по каждому «барабану» в отдельности, осмелев, непрерывно затарахтел всё сильнее и сильнее, пока палочка не сломалась. Он взял другую (тоже кстати, выструганную из обыкновенного полена) — и та сломалась ещё быстрее. Он тяжело вздохнул и сказал, что нужна хорошая резина для отскока, а не эти клочки от старых маминых бот.
Мне сейчас приятно сообщить, что и я оказался причастен к становлению выдающегося музыканта. Я показал Глебке пролом в заборе обувной фабрики, через который мы пролезли к большому деревянному ларю с отбросами, и выбрались с полными пазухами мягких пористых обрезков, из которых Глебка выложи поверхности, имитирующие барабаны Tom, Snare dram, Alt, большую тарелку Crash и маленькую Splash
Палочки больше не ломались.
Но теперь он не стал позволять мне засиживаться у него, при этом страдая от необходимости выпроваживать меня. Репетировал всегда в одиночестве. Чувствуя, что я стою за дверью и подслушиваю, в бешенстве выскакивал на коридор и выкрикивал довольно обидные слова, опять же как бы и не он сам, а некто внутри него, может быть, даже с мордочкой, выросшей на месте его обрубленного мизинца, как представлял я.
Мы встречались всё реже. Подойдёшь, бывало, к его двери, услышишь брэки, сбивки, длинные пассажи с наворотами, зачарует тебя какой-нибудь трансовый зар или сауди — танец волос, а то и аюб, имитирующий походку верблюда, немного послушаешь — и скорее прочь —как бы не выскочил, не погнал.
Вы можете спросить, откуда в провинциальном северном городе мальчишка-барабанщик сумел перенять столько диковинных ритмов, и африканских, и азиатских, — выучить всю азбуку джаза? Ответ прост. Город наш был портовым. Пролаза Глебка по вечерам пропадал в Клубе моряков, став у тамошних музыкантов кем-то вроде сына полка. Заграничные пластинки были в его распоряжении. Он быстро освоил всё, что слышал в ресторане, дома переиграл во всевозможных вариантах и скоро почувствовал ритмический голод.
Какой-то экзотический человек в нём требовал невиданной-неслыханной новизны, отвергая всё испробованное. Он мне так и говорил: «Тошнит от этой кабацкой мутотени».
А в тот год как раз мой отец из какой-то заграничной командировки привёз портативный приёмник «Grundiк» с диапазоном КВ — чудо электронной промышленности тех лет. Я похвастался, и Глебка напросился в гости. Переступив порог нашей квартиры, он смело пошёл прямо в кабинет отца и первый протянул руку. Они как-то быстро сошлись, что и стало началом конца нашей детской дружбы с Глебкой.
Думаю, просто Глебка оказался отцу интереснее, нежели я, знаемый им с младенчества, мелькавший постоянно перед ним, приносящий двойки и замечания из школы, нескладный и робкий. Отец держался со мной в лучшем случае снисходительно, я не мог не быть в его глазах ничтожной бездарной личностью, так мне казалось. А Глебка сразу открылся ему во всём блеске артистизма и молодеческого задора, свободно держался, судил обо всём на свете и, думаю, в какой-то степени возмещал мою ущербность, воплощая в глазах отца идеал сына.
Теперь вечера в нашей кухне, самом тёплом месте квартиры, начинались с того, что Глебка садился за этот волшебный приёмник, как танкист за рычаги, буквально вцеплялся в вороток и с силой всматривался в прицельную щель — шкалу настройки. А отец в эту минуту всегда закуривал папиросу, скорее даже торжественно воскуривал, вдохновенно закидывая голову и, неспешной струёй выпуская дым вверх к высокому потолку под самую лампочку, помнится, без какого-либо абажура.
Вообще, странные это были годы. Над Землёй уже трепетали тенёта радиоволн, окукливали её, матушку, вот-вот выпорхнет птичка Интернета, а к шорохам и трескам радио-эфира в нашей кухне, к величественному гулу Вселенной прибавлялись ещё и квохтанье кур в садке под раковиной, и шорохи кроликов под столом — не одни мы имели живность в те времена, у горожан с окраин водились и поросята с коровами.
Порхались куры в садке. Хрустели морковью кролики. В эфире щебетала морзянка. Отец, бывший краснофлотский радист, расшифровывал по просьбе Глебки. Разговаривали о том, о сём, но с первыми звуками программы джаза из приёмника всё переменялось. Трогательное единодушие отца и Глебки усиливалось на порядок, они становились одним целым. Отец брал лёгкий дамский аккордеон, трофейный «Аtlantyc» с несоразмерно широкими заплечными ремнями и с блёстками в складках мехов, а Глебка хватал карандаш, нотную бумагу и принимался списывать музыку на слух.
В любой пьесе тема повторялась не раз, и они с отцом успевали довольно точно зафиксировать мелодию, а потом, после прослушивания комментариев Вилли Коновера по-английски, долго ещё проигрывали и уточняли обретённую композицию: отец на аккордеоне, а Глебка на барабане с тарелкой — палочками и щёточками.
Меня в это время отодвигали в сторону, за печку, и бабушка, пользуясь моментом, вкладывала мне в руки чашку чая с бутербродом.
Из своего укрытия я видел, как сияют глаза отца, с каким восхищением он смотрит на Глебку, и злился на бабушку, принуждавшую меня «кушать», в то время как отец насмехался над моей полнотой.
За зиму они сдружились и сыгрались настолько, что Глебка был приглашён отцом на наше первомайское застолье. Их музыкальный номер оказался таким успешным, что бывший среди гостей директор городского театра взял Глебку к себе в оркестр.
Я чувствовал, что нужно что- то срочно предпринять для поднятия своей значимости в глазах отца, и, коли баян оказался не по плечу, взялся за гитару, висевшую в его кабинете.
Ждал поощрения, а он начал с укора, мол, инструмент расстроен, и предложил мне привести его в порядок. Я не знал как. «Подтягивай колки до унисона, — сказал отец. Я начал крутить винты на грифе, не смея спросить, а что это такое унисон.
Струна лопнула.
Ухмылка отца была убийственной.
Пришёл Глебка, и они опять уселись к приёмнику...
Потом я плакал в подушку. Бил кулаками в стену. Пинался. И уснул только после того, как в свете белой ночи прошёл в кухню и вилкой расковырял всё нутро злосчастного «Grundic».
Странно, уличив в порче приёмника, меня даже не ругали. Бабушка тихонько плакала, обнимая и целуя. Отец ходил виноватым. У матери во взгляде на меня тоже глаза начинали предательски блестеть.
С радиодеталями в те годы было плохо. Отремонтировать приёмник не удалось.
Глебка перестал у нас бывать.
А отец, сам настроив гитару, показал мне несколько аккордов, которых хватило мне на всю жизнью.
Прошло много лет.
В начале двухтысячных Интернет выдал запись грандиозного сольного концерта знаменитого на весь свет «Glеb Rusanoff». Шоу происходило в старинном амфитеатре на скалах Крита с видом на Эгейское море.
На сцене был выстроен для солиста круговой барьер, как в цирке, только поменьше, и на нём расставлены барабаны — от ритуальных и боевых дарбуки и тобола до танцевальных и лечебных кшишбаба и байана.
Отдельно стояли звучные камни и деревянные бруски, а над всем этим висели, тоже вкруговую, тарелки, цимбалы, бубенцы, литавры, треугольники и ксилофоны, подобранные, как я понял, по тембрам и по количеству намеренно равными инструментам в симфоническом оркестре (венская классика). Но в отличие от «академиков» здесь наш композитор один управлялся со всем этим Concerto grosso (именно так на классический манер, назвал он свой эпохальный опус из трёх частей: 1. Allegro vivace. 2. Largo apassionate.3.Rondo).
Этот видео-фильм снят с портика античной колоннады. Вдали виден белый круизный лайнер, а на сцене, окружённый инструментами мечется Глебка (Gleb Rusanoff) в каком-то сверкающем хитоне…
Остаётся добавить, что собравшаяся у меня дискография джазового трио Глеб и Ко (Глеб Русанов, Том Ригли, Оззи Виккерс) составляет сорок девять альбомов, общей продолжительностью звучания двадцать шесть часов.
 


Рецензии