Святочный рассказ

Кто я есть и как плетётся моя судьба, говорить не буду -- чтобы сразу напустить загадочного тумана: пусть-ка случай, о котором пойдёт речь, вызовет искушение считать его ключом к моей биографии – надоумит гадать, какова она в прошлом и чего ждать от меня в будущем. Бог на помощь!
Для собственного же интереса мне, взявшему слово, сейчас недосуг ворошить всю свою жизнь, тем более, что случай тот – и есть она сама, только почерпнутая не годами, а днями: ибо жизнь тогда была узнана, узнана так явно и так ясно, что потом другие потрясения уж было с чем сравнивать.
Были первые новогодние дни, первые новогодние ночи…
Поздним вечером я торопился к нашему деревенскому клубу. Накануне мы, молодёжь, договорились гулять до утра – и сколько всего меня впереди ожидало!
Но я шёл один, был среди безлюдной деревни пока один – и пользовался этим, чтобы поговорить с самим собой вслух, как повелось за мною с детства. А что я мог говорить такого, для чего нужно одиночество? Нет, не о будущем вечере – никуда бы он от меня не девался, и даже не о том, что не поступил я прошлой осенью, после окончания школы, в институт и теперь работал кем придётся в колхозе, -- об этом я и вовсе не думал, потому что верил, что ещё и в вуз поступлю, и всего другого, чего мне захочется, достигну, так как жизнь большая и вся она – впереди.
Я в ту пору мечтал быть философом или хотя бы поэтом – мне тогда было семнадцать лет.
Морозило крепко: в носу щекотало, глаза слезились. Короткие звуки под моими валенками отражались от домов, мимо которых я шёл, звонким эхом передразнивали мои шаги, и всё мерещилось, что кто-то там топчется в пустых дворах. Ночной мороз всегда кажется легче дневного, который с солнцем: он не холодит тем колючим блеском снега, он как будто растворяется и угасает в темноте; к тому же – розовые, оранжевые, жёлтые окна горят жарким светом, словно яркие уголья в печке. В стороне, над сараями и домами, маячит месяц – точно мерно болтается на упругой нити в такт с моими шагами. И – звёзды, звёзды!..
Я закидываю голову назад, чтобы видеть всё небо целиком, иду, оступаясь и покачиваясь, и шепчу, шепчу, задыхаясь от мороза, а ещё больше – от жадного усилия выразить так много: и то, что я слышу в душе, и то, что я вижу в небе:
-- Там, в сияющей бездне Вселенной, где нет ни тропы, ни порога, ни чужбины, ни пристанища, где нет ни зова, ни эха, ни устоя, ни меры…
Скрипучая бугристая дорога, которую я, поднявший лицо, сейчас не вижу, представляется мне всего лишь зыбким мостиком, под которым не твердь-земля, а такая же тожественная и жуткая глубина, как и надо мною. И я, заговорённый самим собой, не могу идти молча, не глядя в высь, не твердя красивых слов:
-- …там витает мой, человеческий, взор, населяя недосягаемый предел чувствами восторга и печали, понятиями добра и зла!..
Вот и клуб на краю деревни: чтоб скорей попасть в его теплоту и тесноту, я с нетерпением выбежал несколько минут назад на мороз – а уж теперь, после таких вдохновенных речей, мне даже чуть досадно, что я так быстро пришёл.
На крыльце клуба и в коридоре пусто. Я вхожу в кинозал и поспешно закрываю за собой дверь – по давно заведённому правилу: чтобы светом из коридора не слепить смотрящих. В темноте натыкаюсь на билетёршу, сую ей в ладонь мелочь; «Билета не надо…» -- шепчу, как велит ещё одно правило; пехнёт она и сама билет мне в карман, если ей надо. Фильм идёт давно; вокруг душно и тесно. Я иду, чуть наклонившись, по проходу в конец зала, к последним рядам – туда, где по традиции сидят взрослые парни, окликаю их по именам, слышу ответные голоса и вот лезу через чьи-то протянутые, в валенках, ноги. Никто не обижается, не скандалит, разве что ойкнет, -- так же, как никто не возмутился и не шикнул, когда мы с приятелями перекрикивались в темноте. В самом деле, разве это беда! Несколько лет тому назад такое ли ещё поколение выпускников в округе было: те, небось, опоздав на фильм, затыкали шапкой окошечко из кинобудки, гасили экран, а в другое окошечко кричали: «С начала давай!»
Не удостоился, по возрасту, я быть в компании тех парней, а видеть, как они «чудят», доводилось. Повезло раз следовать даже за ними по пятам в той полуночной их гульбе, которая называется «заваливать»,
Именно для этого-то праздничного занятия мы, молодёжь, и собирались тем памятным вечером в клубе.
Что, прежде, значит «заваливать». А вот в один из поздних новогодних вечеров кончится в клубе «картина», выйдет народ в коридор, разделится на пожилых, которые сразу заскрипят ступеньками на крыльце, торопясь по домам, и молодых, которые ещё помнутся в тепле, пошушукаются в танцевальном зале, покуда хромой, всеми уважаемый дяденька, завклубом, намекая на то, что танцев на афише сегодня не значится, не гаркнет ласково: «Чай пить!»,  и тут уж все повалят на мороз. Чуть пройдя по широкой укатанной дороге, освещённой месяцем и звёздами, разбивается молодёжь на кучки, в каждой смеется, спорит, и одна, глядя на поздний час, повернёт-таки в сторону дальне деревни, а другие сольются и зашумят ещё громче. Решают, чей дом заваливать первым, и выбирают обычно тот, хозяева которого наиболее скандальные, -- чтобы больше волнения сейчас и, главное, чтобы больше потом было по деревне разговоров. Если вечер не столь поздний, если не везде ещё в окнах погашен свет, то вдруг берутся за самое развесёлое дело, какое только можно выдумать, -- сами валяются в снегу. Начинается это неожиданно, с того, что кто-нибудь, наметив самого серьёзного сейчас парня, украдкой отступит чуть в сторону – и с разбега толкает его в плечо или в спину: задумчивый летит в сугроб у дороги. Следом летит в снег и тот, который только что толкал – в этом состоит азарт всей забавы. Но вот все, и парни, и девушки, вываляны, отряхаются, идут гурьбой дальше, а кто-то и задержался: ищет в сугробе шапку или перчатку. Наконец останавливаются напротив оговорённого дома и уж тут изо всех сил стараются не смеяться и не галдеть. «Завалить кого-то» или «завалить дом» буквально, как известно, означает завалить, припереть двери, чтобы хозяева поутру не могли из собственного дома запросто выйти. Заваливают двери снегом, дровами, брёвнами – всем, что попадёт под руку возле этого же дома. Снег, чтоб он замёрз, обливают иногда водой, если колодец рядом. При всём этом само собой разумеется, что хозяева так иль иначе на следующий день выберутся: одни выйдут через двери на дворе, если их не догадались тоже завалить, другие спрыгнут с сеновала, третьих освободит догадливый прохожий. И вот словно бы заранее досадуя, что хозяева выход найдут, гуляки дурачатся с фантазией, в которой находят особый смак: то ещё и сани на крышу затащат, то трубу тряпкой заткнут, то конуру вместе с собакой, приласканной чьей-то знакомой рукой, поставят на ступень крыльца – так, чтоб конура не давала открыть двери изнутри, а собака не подпускала спасителей снаружи. Надо думать, что подобные шутки удаётся совершить лишь тихо, воровски; случается, что кто-нибудь захохочет во всё горло, разбудит хозяев, и те разрушат всё удовольствие: с матерным криком выбегут на крыльцо, грозя и ружьём, и судом – но не смея, однако, выйти на улицу. Проказят, бывает, от одного конца деревни до другого, по порядку, заглядывают и в ближние деревеньки; и пока идут от дома к дому, валяют в снегу самих себя.
Да, течёт неутекаемая жизнь: в прошлые времена, может, и было весело, когда дурака валяли, а теперь вот весело, когда валяют тебя!..
Так-то наша компания и дурачилась полночи.
А возле очередного дома у меня с одной девушкой произошёл разговор.
К этому часу был самый разгар гулянья – да и, кстати, разгар того, собственно, случая, о котором рассказ.
Ещё когда выходили из клуба, увидел я, что в нашей компании, где были в основном мои недавние однокашники, есть незнакомая девушка, которая и не из нашей деревни, и не из нашей школы и которая держится рядом с моей сверстницей Танькой. Личико её показалось мне интересным. Не то чтобы она мне понравилась, а просто сработала ещё одна привычка – интересоваться всякой новой и сколько-нибудь смазливой девчонкой, знакомиться с нею, провожать её. Я спросил приятеля, и он доложил мне, хотя и очень обидчиво, что это приезжая, из соседнего колхоза, школьница, сейчас на каникулах, а в клуб сегодня пришла с Танькой, её дальней родственницей. Я почувствовал, что приятель мой говорит об этом не только путано, но и неохотно, обидчиво намекая на то, что он пришёл в клуб раньше меня. Ещё бы, ведь Танька здешняя, из нашей деревни, сегодня за нею смело ухаживает знакомый нам парень – и значит, что молоденькая родственница вот-вот окажется одна и даже провожать её куда-то в другую деревню будет не нужно… Так оно и получилось. Начали валяться – и Танька толкалась больше со своим ухажёром. А девушка стояла в одиночестве… Бывает всего несколько таких особенных мгновений, когда к девушке, новой в компании, ещё никто не подошёл и когда ошеломляюще ясно, что уж если сейчас кто-то подойдёт первым – так он первый и есть!.. Я заволновался. Забыл то, что девушка не очень мне нравится, и вспомнил то, что надо быть смелым. Ещё больше заволновался – и подошёл
-- Меня зовут Федя.
-- Я знаю
-- Откуда?
-- Таня сказала.
-- А тебя?
-- Катя.
И мы сразу медленно пошли рядом.
Так получилось – вот как же это получается? – что несколько шагов моих к ней и короткие наши слова были вовсе не просьбою разрешить друг другу толкать в снег и одновременно не извинением за такое вольное обращение, как думал я, а были те шаги и слова чем-то совсем другим, были тем условием, при котором мы могли бы делать иное – просто-напросто идти рядом, как мы теперь шли, просто-напросто быть рядом, даже без мыслей о всяких провожаниях, даже стоя молча. И когда через минуту мы – такие серьёзные – вдруг полетели оба в снег, то это уже значило, что мы летим туда не одновременно друг с дружкой, а именно вместе…
Катя, извалянная в снегу, была теперь в нашей компании по праву. Но всё-таки, пока мы ещё не один час бегали по деревне и валялись, всякий раз, когда кто-то толкал в снег меня или Катю, то это уже значило – значило, да и всё тут, -- что летит в снег не каждый из нас отдельно, а часть, половина некоего целого. И неожиданное и волнующее ощущение этого не позволяло мне толкать её в снег наравне с другими, с той же бесшабашностью и силой, а ей не давало, что я видел и чувствовал своим плечом, толкать смело, как других, меня.
Так мы почти кубарем катились по деревне и всех заваливали, минуя разве что свои дома. Катя от нас не отставала. Между тем она умудрялась смотреть на меня, смотреть во все глаза, а не тайком, и у меня от этой её открытости было хорошо на душе; я много смеялся, шёл во всех проказах впереди и тоже подолгу – не думая, подолгу ли это, -- смотрел не таясь на Катю.
И всё шло своим чередом. Танька с ухажёром куда-то то и дело пропадала: ясно, что прятались – на минутку-то – за первым углом или забором, а потом, глядишь, выбегали из чьего-нибудь двора по тропинке опять к дороге. В конце концов они пропали надолго; пожалуй, в эту ночь я их больше не видел. Не трудно было мне и запутаться: состояние нахлынуло прямо сказочное – и радость, и усталость, и бодрость, и сонливость… Я уж не раз, как и другие, валяясь в снегу, не спешил вставать: лежал несколько секунд, закрыв глаза, глубоко дыша; когда же вскакивал, то чувство было сладкое – словно бы меня только что разбудили, разбудили для того веселья, которое вокруг и в которое я будто бы лишь сейчас вольюсь.
И вот – дом тетки Насти Калининой… У него мы с Катей оказались вдвоём, одни. Другие, слышно было, смеялись где-то рядом, за изгородью на дороге; то ли шли к нам, то ли проскочили мимо.
Тут и произошёл тот разговор – странный.
Я Кате сказал:
-- Давай целоваться!
-- А я не умею.
-- А я научу.
-- Научи.
Она стояла спокойная, точно мы говорили об этом уже долго.
И я смутился…
Смутился не перед нею, а перед самим собой. Я вдруг почувствовал в себе равнодушие и – поэтому – быстро набегающую тоску. Чтобы это смущение от себя же самого скрыть, я быстро и весело опять стал двигаться: схватил какой-то кол берёзовый и припёр им двери крыльца, возле которого мы стояли – надо, мол, и главного дела не забывать. Катя в этот раз не помогала; она только засмеялась смущённо и поёжилась.
Но, лишь я остановился, она сразу спросила:
-- Ну, так будешь?
Пугающая тоска настигла и связала меня… Я, не сдержавшись, застонал и упал в снег. Лежал, глядя в небо. В душе было тихо, словно я лежал давно-давно…
А Катя тотчас присела рядом, смотрела, совсем близко, мне в лицо.
С большим усилием над собой я сделал вид, что играю с нею, что намерен дурачиться:
-- Порасти ещё до завтра!
Выпалив это, я вскочил и побежал, опять же делая вид, что спасаюсь от погони, от неё, Кати.
По тропинке с дороги к дому шли уже наши – и я был, к счастью, повален. Снова началась куча мала.
Когда потом, успокоившись, я спохватился – Кати рядом не было. Мы стояли напротив другого дома. Я спросил, и мне сказали, что она недавно ушла. Я посмотрел в обе стороны на дорогу – нигде не чернело ни фигуры…
А месяца не было – только теперь я на это обратил внимание. Стало грустно. Я почувствовал себя глупым и всех других глупыми. Оказалось, что нас на дороге стоит всего несколько человек. Разошлись по домам и мы.
…На следующий день я проснулся к обеду. Ярко горело солнце в окнах, почти сплошь заиндевевших. И от этого света, словно бы расплавленного во льду на стеклах, даже и тут, дома, было зябко. По улице носился ветер – стучал по карнизу кабелем телеантенны, шуршал снаружи по стенам.
Настроение у меня было плохое. Точнее бы сказать – вообще не было никакого настроения. Болела голова. Ночное гулянье казалось путаным сном.
Пообедали. Мать пошла в магазин. Я бродил по комнатам и, от нечего делать, поправлял наши самодельные длинные половики, натягивая их ногой… Мать вернулась. И лишь тут я понял: ведь я немного волнуюсь – какие-то сплетни о вчерашней гулянке шуршат в магазине!.. Я терпеливо ждал. Но мать молчала. Мне стало досадно. Прошедшая ночь ещё больше показалась сном.
На улице уже смеркалось. Голова почти прошла. Я лениво подумывал: не пойти ли в клуб?..
Ветер всё шумел. И не сразу мы услыхали, что кто-то стучит в прихожей в окно. Мать пошла узнавать. Я на всякий случай быстро наказал ей, что если будут спрашивать меня, то, мол, скажи, что я сплю.
И тут скука с меня мигом слетела.
Оказалось, стучала Танька, спрашивала обо мне. Мать передала её вопрос слово в слово:
-- Почему Федя не приходит?
Вот тебе на! – ахнул я чуть не вслух.
И перво-наперво решил, что в клуб я сегодня, конечно, не пойду.
Что во мне творилось! Весь остаток дня прослонялся я по дому; не мог ни телевизор смотреть, ни читать; и всё мысленно вскрикивал: ну и ну!.. вот так да!..
«Почему Федя не приходит?»! Ишь ведь как! Уж сразу и «почему»! И, главное, «не приходит»! Это уда же мне следует при¬ходить? В клуб, что ли? Последствия завалов обсуждать? Так ведь до начала фильма, когда Танька спрашивала меня, было ещё и палкой не докинуть. И куда же тогда следует мне приходить? К ней, что ли, к Таньке? Но что же сегодня за день такой особенный, что мне надлежит явиться к Таньке домой?..
«А ты что, вчерашнее забыл?» -- Вдруг услышал я как бы живой Танькин голос.
И чуть я не задохнулся от возмущения. «Вчерашнее»! А что, собственно говоря, было вчера-то? Ну да, была вчера рядом со мной она, та девка. Но ведь сколько же вчера народу было рядом! Да, толкались мы с нею. Но ведь и все толкались. И с нею -- тоже. И все смеялись. Все говорили глупости. Я-то чем отличился?.. Ну, хоть бы я её провожал. Ну, хоть бы я с нею целовался. И тогда, кстати, из этого тоже ничего бы не следовало. Но тогда бы хоть кому-то могло в голову прийти, что я уж одним этим самым, одним провожанием или поцелуем, что-то обещаю. Но ведь и этого даже не было! Не было!
«А зачем пошёл?» -- опять послышался мне явный Танькин голос.
«Пошёл»! – ещё больше возмутился я. Надо же! Да где, когда и с кем я сотворил это самое «пошёл»?
«Зачем пошёл?» -- как бы не слыша меня, упрямо повторил голос Таньки.
Ну, хорошо! – мысленно ответил я. Пусть будет так. Хоть я никуда и ни с кем и не пошёл. Но если уж одно то, что я первый шагнул знакомиться, сделав дело самое будничное, означает это самое «пошёл» -- значит, да, я и впрямь пошёл. Допустим. Но! Но почему после этого всё уже решено?..
Танькин голос на этот мой вопрос промолчал.
Да и почему же это я, вечерком прогулявшись до клуба и повалявшись сдуру ночью в снегу, уж кому-то чего-то должен?
Голос молчал.
И, наконец, почему же и с чего бы, и давно ли так повелось, что не я сам решаю, должен ли я вообще чего-нибудь или не должен?
Голоса больше в тот вечер не было.
Но утро вечера мудренее…
Напомнить надо, что случай я рассказываю святочный. А это значит, что сам рассказ мой обязан описывать не только события, происходившие в известное время года и в дни известного праздника, что явствует из одного названия, но ещё, к тому же, их, события эти, выстраивать по заданному плану. По плану обязательно такому: во время праздника героя вдруг смущает неожиданная загадка, которая вносит путаницу в его жизнь и, конечно, смятение в душу; эта ситуация, далее, ставит героя на распутье, не обещающее, однако, ничего доброго ни с какой стороны; но, далее, нечаянное открытие им, героем, какого-то обстоятельства – лежащего, впрочем, с самого начала на виду и лишь по недоразумению им не замечаемого! – приводит всю историю к концу неожиданному и счастливому.
К следующему дню и действительно было туже всё решено – решено во мне, но словно бы помимо меня. Просто и легко, как бы само собою, с какой-то даже игривой весёлостью, подумалось: дело в том, что она, та девушка, когда осталась на дороге на какие-то мгновения одна, знала, что я подойду к ней знакомиться, знала это – и ничего другого знать не хотела.
И я теперь, хотя по-прежнему жалел, настырный, знать всё, многое видел по-иному. Знал таким же, как у той девушки, чистым и неумолимым знанием, например, причину той своей неожиданной тоски. Оказывается, счастье бывает не только труднодосягаемо, но иногда и очень доступно. И к этому тоже надо привыкнуть.
…И пришла к нам тётка Настя Калинина.
Бывать она у нас бывала, но редко. Я, понятно, насторожился. Говорили они с матерью в прихожей. Была тётка Настя, как всегда, многословна и хитра. Речь вела только о делах хозяйских. Почему же о том коле берёзовом, которым я припирал её двери, ни слова?..
Посидев недолго и собираясь уходить, тётка Настя в прихожей так встала – нарочно, разумеется, -- чтобы ей в проёме приоткрытой двери было видно в передней комнате меня. И будто лишь тут меня заметила. Спросила у матери очень громко:
-- А Федя что, не захворал ли?
И с тем она ушла.
Через полчаса я оделся и виновато поплёлся на улицу.
Морозило. Ветра не было. Солнце слепило. Снег был повсюду словно кучи мелкой хрустальной пыли – синей, розовой, фиолетовой. Неба, казалось, нет вовсе – одна сплошная голубая гладь надо мною.
Разгадка и в самом деле была на виду. Как и положено. Загадка, путаница, волнение, распутье, счастливый конец… Но, заметить прошу, -- и позволяет немного назидательности данный жанр! – ведь в этой последовательности, от загадки до счастливого конца, суть морали вообще. И, по всему этому, не только отгадка, но и загадка-то была во мне самом.
А девушка та, какая же она тогда счастливая! Она принимала у судьбы не только случай, возможность счастья, но, поскольку случай для неё первый, принимала и перворадостное чувство. И всё это даром, и всё это целиком!..
Рассказ мой святочный. А не пошёл бы я с той девушкой – не было бы такого, святочного. Не пошёл бы я в тот вечер заваливать – не было бы для меня и самого святочного праздника. Значит, всё дело в том, что надо… просто идти. Хорошо, что это я теперь понял. Но неужели неизбежно было затруднение? Неужели сами-то святки устроены так, что они складываются из поступков людей, которые мучительно решают, быть ли им вообще? Нет, не могут они быть так устроены. И – Боже! – как ясно, что и не должны быть так устроены!..
О, страна, где валяли дураков! Отрадно, что теперь то безобидная лишь забава. Но и упование в том же: если уж в стране этой признан и столь почитаем святочный праздник непреходящий, так не есть ли и вся история её тоже каскад векового святочного сюжета!..
Я свернул с дороги на тропинку к дому тётки Насти Калининой. Да, к нему… Ведь Катя с самого начала, с самого знакомства думала, что я рядом не просто так, а провожаю её, и, когда мы с нею подошли к дому тётки Насти, решила, что я уже её проводил. А я и не знал, что Катя идёт к Этому дому вовсе не заваливать, а ночевать. Не знал, что Катя родственница не только Таньке, но и, выходит, тётке Калининой. А вся компания об этом, конечно, знала от Таньки, так как они с Катей пришли в клуб до начала фильма. Потому-то ребята и не зашли во двор к тётке Насте, а прошли мимо, оставив меня один на один с Катей. И только уж ради любопытства, но очень скромного, потом приятели мои вернулись и подкрадывались по тропинке – где я с ними, выбегая, и столкнулся. Когда же я припирал двери крыльца колом, то Катя на это лишь посмеялась: думала, что я беспокоюсь, как бы тётка её, подсторожив и выбежав, не застала нас целующимися. И, наконец, сегодня тётка Настя -- посланная, как накануне и Танька, конечно, дорогой гостьей! – не поминала ни о каком коле потому, что она вовсе заперта и не была: ведь Катя тот кол сразу оттащила – иначе как бы сама зашла в дом? Зашла, чтобы уснуть в счастливом ожидании обещанного ей на завтра поцелуя…
И вот я стою у крыльца, возле которого помят снег. И долго смотрю вверх, в окно прихожей.
 Катя ничуть не смущена. Из кружка заиндевевшего стекла она смотрит на меня вниз не отрываясь – как и тогда. Вот губы Катины зашевелились: её тётка, наверно, о чём-то спросила, и она отвечала. Но глаза её говорили со мною.

Милюшино. Июль 1990

Все рассказы: ЛитРес Евгений Кузнецов Цвет страха Рассказы


Рецензии