Живописец-баталист, альтруист и пацифист

           ЖИВОПИСЕЦ-БАТАЛИСТ, АЛЬТРУИСТ   И ПАЦИФИСТ
          (180 лет со дня рождения В.В. Верещагина)


«Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце!»   
               
                Анаксагор  из  Клазомен (ок. 500-428  до н. э.)

      Пирамида из человеческих черепов посреди  выжженной войной пустыни впечатлит кого угодно,  даже самых бессердечных, самых чёрствых  соколов  и ястребов  войны. При царском дворе и при Генеральном штабе Российской империи  во время  войны в Туркестане и на Балканах (1871-74) художника-баталиста  В.В. Верещагина не очень жаловали за явную антимилитаристскую направленность его полотен.
       В художнике и человеке Верещагине удивительным образом  проявился тот  яркий  тип    русского человека, который свой альтруизм и человечность,   свои творческие художественные замыслы  подкрепляет  личным  горьким жизненным опытом, лишениями  и страданиями, своею кровью. 
       Верещагин оказался  единственным из всех    русских художников XIX века, кто  вне рамок сентиментальности и  парадного романтизма,  попытался  своей кистью отобразить неприглядную и омерзительную сторону    войны.  Ему надо быть благодарным  хотя бы за то, что он, по словам княгини М.К. Тенишевой,  первым ввел в России батальный реалистический  жанр.
       Выпускник Морского кадетского  корпуса, участник военных действий в Туркестане и на Дунае, Верещагин, как и Лев Толстой,  воспринимал войну,  как одну из основных форм  безумия и коллективного умопомешательства.
      Рождённый  в семье местного предводителя дворянства, воспитанный в помещичьей усадьбе, Верещагин стал воплощением  гражданского альтруизма  не только на словах, но и на деле. За участие в военных действиях он был награждён, а во время атаки на турецкий пароход в 1873 году  был тяжело ранен шальной пулей.  Его батальные картины вызывали «высочайшее неудовольствие» двух императоров,  царственных Отца и Сына,  императора Александра II Освободителя  и великого князя Александра Александровича —  будущего  императора  Александра III  Миротворца, который нашел «тенденциозности» художника (пацифизм)  «противными национальному  самолюбию, и по ним  можно  заключить: либо Верещагин  скотина,  или совершенно помешанный  человек».    У правящих элит и у людей военных  они вызывали чувство эстетического и патриотического отторжения и даже гражданского  возмущения. 
        В атмосфере имперского  сверхдержавного  величия  правдивое  изображение лица войны было вызовом всему   российскому обществу и не слишком радовало власти. Что касается образованной  части российского общества эпохи великих реформ  на пике альтруизма, то   оно  оказалось под большим  морально-нравственным впечатлением от жестокой  правды батальных полотен  Верещагина. Они смущали и смиряли национальную гордыню,  заставляли   мыслить, смотреть на войну глазами тех, кто на ней воевал, погибал или становился  калекой. Его страшные и честные полотна   будили совесть и порождали   в зрителях порой      чувство  понимания и сострадания (эмпатию),  вдохновляли реальных русских альтруистов и филантропов на  реальные добрые дела —на создание филантропических обществ  для оказания  материальной помощи нуждающимся  инвалидам и калекам  войны,  офицерским  вдовам и детям.  По существу,  батальная живопись Верещагина и многочисленные этюды с мест боевых событий  являются до сих пор  правдивой живописной документальной хроникой того времени, на смену которой в  XX веке пришла  фотография и документальная военная кинохроника. 
         Нелегко принадлежать  к служилому дворянству, быть  потомственным военным,  самому участвовать в боевых действиях, самому, по личному признанию, убивать в различных войнах  «немало бедных   своих ближних»,    и почти всю жизнь подвергаться  патриотическому остракизму,  обвиняться   в  болезненном, «ненормальном   сочувствии к врагу».
        Нелегко терять на войне своих родных и близких (при осаде Плевны погиб его брат — офицер Сергей Васильевич Верещагин), быть на грани смерти самому и при этом не замечать вокруг себя  «груд человеческих существ, зарезанных, застреленных, обезглавленных, повешенных на моих глазах по всей области, простирающейся от границ Китая до Болгарии».
        Нелегко самому видеть сатанинские жестокости войны, ещё мучительней  изображать  запечатлевать их на полотне и на картоне. Одно дело изображать по воображению,  вслед за  Караваджо,  отсечённую     голову  Предтечи,   Иоанна Крестителя в руках палача, другое дело  изображать на полотне  в руках  современных,  вполне реальных «воинов Аллаха» отрезанные ножом головы пленных  солдат.
       В наши  дни эти  жуткие  этюды войны Верещагина, с отрубленными ногами и руками, продолжающими  бежать убитыми  бойцами,   заставляют нас часто вспоминать  небывалые по своей   жестокости  документальные  видеокадры  с мест боевых событий  в ходе   двух недавних Чеченских войн.  Мода на отсечение голов заложников и военнопленных бытует и сегодня на Ближнем  Востоке, в Центральной Африке и Средней Азии,  в частности  на юге  Казахстана, в Алма-Ате.      
      Груды человеческих костей на мировой свалке истории   —  это  результат   беспощадной битвы  ради жизни на Земле, её конечный,  впечатляющий,   наглядный и  вполне ощутимый   итог. В более высоком, духовном  понимании, борьба за жизнь  —  это борьба за Память, как условное личностное  Бессмертие в Мгновенной  Вечности. Это отмечено в  наградных листах и знаках, в военной агитации и пропаганде, в  батальной  живописи и литературе: «Победа  будет за нами! Наше дело правое!» За этим следует  жизнерадостная риторика оставшихся  в живых на пиру жизни  победителей: «Мы победили  —   мы    живы!  Мы как никто достойны жизни!»
       Эйфория  победителей  порождает  красивые  мифы и легенды о войне, в том числе и легенды о  славной и красивой смерти  героев  на поле боя. Эстетика  войны, как массового убийства  людей  и всего живого, сформировалась в глубокой древности и в неизменном виде сохранилась в  живописи в эпоху  позднего романтизма  на рубеже  XVIII  и XIX  столетий:
                Размечен холст  батальной диорамы — 
                Фельдмаршала красивый силуэт,
                И груды тел, и дым багрово-ржавый,
                Атака  легендарных кирасир,
                И белый конь, и чистенький мундир,
                И лик царя  бесстрастно моложавый,
                И раненых солдат «классические» позы — 
                История не любит грубой прозы… 

           Пацифизм Верещагина был основан больше на   активном противодействии   ложной героизации и романтизации позиционной, окопной  войны, со всеми её ужасами и неприглядным натурализмом, на глубоком  понимании  трагически непреодолимой   природы человека и его стойкого пещерного   зооморализма.      Верещагин  как гражданин и как художник  является одним  из  самых ярких представителей эпохи  высшего  развития  альтруизма второй половины XIX  века, эпохи идейного разброда и мучительного  поиска новых  идеалов и нового  совершенного  Человека. В ту пору в Российской империи   первыми   альтруистами-пацифистами на деле  оказались два российских  гражданина   —   художник-дворянин  Василий Верещагин и  писатель, граф Лев Толстой.
         У каждого из них истоки пацифизма были разными, но основа была общей  и человечной  —  вера в  совершенного   Человека и мучительная  жалость к человеку  как  разумному трагическому  животному. Оба художника  были участниками боевых действий, непосредственными свидетелями   массового убийства людей под разными благими и сомнительными предлогами.  Для Льва Толстого был характерен больше религиозный пацифизм (раскольничий и противоречивый), активно проявленный писателем  при защите секты  духоборов, которые из-за  антигосударственного характера их учений отказывались нести службу в армии. Верещагин же понимал своё живописное миротворчество, как обращение-послание  к   совести  рассудительных потомков, которые непременно найдут надежное средство для предупреждения  бессмысленных и разрушительных войн и внесут  свою  гуманистическую лепту (некоторую гармонию)  в международные и межличностные отношения.
    Верещагин, как и Лев Толстой,  имел свой взгляд на величие  «земных божеств», который резко отличался от  общепринятого  в  обществе и касающегося культа личности.   Дело в том, что  ничтожество величия и величие  избранного  и самозваного «земного божества» являются двумя сторонами одной медали —   Mania grandiosa (клинической мании величия).
    Латинское  слово Magnum («великий») стало прозвищем и титулом   после смерти Александра  Македонского («Alexander Magnum»),   задолго  до Фридриха II Великого,   до  Петра I Великого и Екатерины  II Великой,  ещё в I веке до нашей эры, когда римляне оценивали величие правителей по  количеству  трупов. Например,  римский полководец должен был убить 5000 врагов, прежде чем его награждали триумфом ; торжественным шествием по улицам Рима среди восторженного  плебса. Александр Македонский  хладнокровно уничтожил  сотни тысяч местных жителей во время своих походов, а в Афганистане и Индии он порой уничтожал целые племена и малые народы, устраивал настоящий геноцид. Как и в прошлые века, так и сегодня   почти в каждом правителе страны  авторитарного  и диктаторского склада характера  продолжает жить   больной  дух гордыни  и мании величия, синдром Александра Македонского, Петра Великого, Наполеона и Сталина. Почти каждому из  нынешних властительных авторитетов   хочется превзойти  все победы  своих великих предшественников,  подмять через войну, насилие и  страх  под  себя весь мир,  создать свою  великую империю и стать Председателем Земного  Шара. Они, как  и Александр Македонский,  призванный  во всём  превзойти Геракла и Диониса,  мечтают  ценой чудовищных жертв и невосполнимых затрат в очередной раз  совершить  нечто выходящее  за пределы человеческих возможностей и  уподобиться…  бессмертным  богам.  Сегодня политическая шизофрения продолжает стремительно распространяется среди  огромных стад политических животных. Прежнее  мерило величия правителя и полководца  по числу человеческих трупов  осталось прежним  в ходе  Тридцатилетней, Северной  и Семилетней   войн, в эпоху Просвещения, Электричества и Атома, в первую и вторую мировую войну.   Чем больше  было  крови и трупов  на имяреке, тем  выше  было его величие при всей его  латентной и/или  ярко выраженной  политической шизофрении (мании величия). Для  всех режимов «великих» королей-полководцев и «непобедимых» императоров эпохи Просвещения  и Нового  времени была характерна, по словам Карла Маркса, «…смесь деспотизма, бюрократизма  и феодализма…»   Военные успехи, доставшиеся большой кровью,  всегда кружили голову великих победителям и «сотрясателям вселенной», сводили их с ума.  «Головокружение от успехов»  сталинских соколов-чекистов   характерно сегодня  даже для самых ничтожных и презренных «земных божеств».
      Верещагин, как и Толстой,  в  современном  понимании  не являлся  стопроцентным  пацифистом  —  борцом за мир во всём мире, но он не был в своей живописи певцом милитаризма (Генерального штаба) и мастером  героического парадного  лица войны. Он, как и Толстой, как Достоевский и Плещеев, изначально оказался под  большим влиянием альтруистических  идей русского просветителя и публициста  Василия Малиновского (1765-1814), автора  одного из первых проектов отмены крепостного права (1802). Впервые идеи  альтруизма-пацифизма в России возникли в дворянском обществе ещё в эпоху Просвещения  не без влияния гуманистических проектов  аббата Сен Пьера и Ж.-Ж.Руссо во Франции, И.Канта — в Германии. Для  них вечный и справедливый мир был не только высшей целью и императивом, но и средством конфедеративного   переустройства  Европы и Евразии с более  человечным  и щадящим  механизмом  управления.  Миротворческие проекты  западных  философов и общественных деятелей  в эпоху Просвещения  находили отклик  лишь у  сравнительно уз-кого слоя    дворянского, усадебного сословия, а посему настоящих  пацифистов в Российской империи и в СССР  всегда было ничтожно мало, ибо  альтруизм и пацифизм всегда и везде требует  от человека  огромного  личного гражданского мужества, независимого  суждения  и великодушия.
      В основе пацифизма Верещагина  лежит грубая  и беспощадная «философия натуральной жизни»  в контексте  социально-психологической (педагогической) мысли его  славного современника,  выдающегося русского анатома-хирурга, основоположника военно-полевой хирургии, замечательного общественного деятеля и педагога Николая Ивановича  Пирогова (1810-81), участника  Севастопольской обороны (1854-55), франко-прусской (1870-71) и русско-турецкой (1877-78) войн.       
      Никто не может лучше всех поведать правду   о войне, об отступлении, окружении и о лагере, чем  сам фронтовик, солдат-окопник, чем офицер и  солдат, побывавший в окружении и  сам  военнопленный.  Как человек военный и как просвещённый дворянин Верещагин понимал, что  процесс развития и саморазвития человека   вообще,  и  русского человека  в частности, существенно отстаёт от развития цивилизации и военной промышленности. Война  у Верещагина — это мерзость, кровь, голод, разруха, напрасный героизм и  низменная подлость и т.д. 
         Война у Верещагина — это не только горы трупов  от очередной атаки позиций противника, это ещё и сотни тысяч раненых и калек, умирающих  на поле боя из-за нехватки санитаром и полевых лазаретов.  Война у Верещагина — вполне  реальная, обыденная  смерть не только от шальной пули  или снаряда, это  смерть от чего угодно — от мороза, истощения и голода,  от преступной халатности и бездушия высшего  начальства.   
         Как  непосредственный участник военных конфликтов, он  убеждался на самом себе,  что новые виды огнестрельного оружия —  гранаты, наземные и глубинные бомбы, автоматические винтовки и пулемёты, боевые отравляющие газы  делают из  любой войны (в том числе и освободительной) самую банальную и массовую бойню. На такой войне побеждает тот, кто первым выстрелит из-за угла, здесь  нет места индивидуальному героизму, и массовая гибель мирного населения может  только условно считаться  проявлением массового героизма.  Не будем забывать, что смерть самого художника баталиста на броненосце «Петропавловск» в двух милях от полуострова Тигровый Хвост не была героической, а скорей, случайной и трагической — броненосец  наскочил на японскую минную банку.  Раздался мощный  взрыв, в результате которого детонировал носовой минный погреб и снаряды крупного калибра. Корабль, объятый пламенем,  через  две минуты  носом ушёл  под воду, увлекая за собой  650 человек во главе вице-адмиралом С.О. Макаровым и начальником штаба контр-адмиралом М.П. Моласом. Банальное отсутствие  нескольких минных тральщиков стало причиной огромного морального и материального ущерба, обнулила все подвиги русских солдат и матросов при обороне Порт-Артура.
       «Я в этот мир пришёл, чтоб видеть Солнце!» Эти слова древнегреческого философа  Анаксагора  из  Клазомен (ок. 500-428 до н. э.) по сути стали  жизненным  девизом любого родившегося на свет  человека, и тем более  любого деятеля   искусства и культуры — художника, поэта и философа.
    Нелегко всю жизнь любить солнце и хотеть всю  жизнь  писать светлые солнечные полотна, а в реальности изображать полёты валькирий и фурий войны, изуродованные  трупы, отрезанные  бесчисленные страдания и смерть,  безумный механизм  физического и нравственного уничтожения человека человеком. Не потому ли солнце  художника Поленова  совсем не такое как  солнце художника-баталиста Верещагина — у Поленова оно библейское  и  божественное, у Верещагина это  беспощадное и смертоносное, «белое солнце пустыни»  Кара-кум.  «Пейзажи Святой Земли» Василия Дмитриевича Поленова (1844-1927) — «Источник Девы Марии в Назарете», «Развалины  Капернаума», «Иерихонский поток», «Солнечный  дворик Тивериады», «Генисаретское озеро», они все  —  солнечные и животворные лучи и лучики в своей  исторической благой Радостной  Вести, озаряющие наш  сумрачный, расколотый мир (Александр Мень). Солнце Верещагина на его батальных  полотнах — это «Солнце мертвых» Ивана Шмелёва и «чёрное солнце» автора  «Тихого Дона» Михаила  Шолохова. 
      Война — самый  крайний и самый  верный способ борьбы  властительных «земных  божеств»  с всемогущим фактором Времени, с непредсказуемым  и пугающим Будущим, один из  самых грубых и примитивных  инструментов по  черновой обработке гранитных глыб реальности планируемой истории. Чем заканчивается такая  неравная борьба  властолюбивого Крошки Цахеса  с самим Сатурном, давно известно всему миру — распадом империй и гибелью цивилизации.
     Надо признать, что  альтруизм Верещагина и Льва Толстого — это, прежде всего,   жертвенная и бескорыстная любовь  тому,  кто нуждается в нашей  помощи. Оба были свидетелями многих социальных катастроф —   разорительных и  расточительных войн, голода, эпидемий и огромной  смертности. В стране, как всегда находились деньги на войну, но не находилось  средств на  борьбу с голодом и с холерой.  Находились деньги  на  военные учения и смотры,  на празднества  и гуляния «ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови» салонных патриотов (Николай Некрасов),  но остро  не хватало денег  на военно-полевую хирургию и полевые госпитали,  на  строительство  специальных   клиник  для  инвалидов и калек войны.
       Их дворянский пацифизм был не совсем религиозный, а скорей гражданский, ибо в догматическом богословии и  в самой Благой Вести (Евангелии) война объясняется, как   трагически  непреодолимая  жизненная необходимость   — Христос говорит: «Когда же услышите о войнах и военных слухах, не ужасайтесь: ибо надлежит сему быть» (Мк. 13, 7).
        Василий Верещагин и Лев Толстой, задолго до протестантского теолога  Рейнхольда  Нибура, осознавали, что  нравственный и совестливый человек     неприемлем для безнравственного общества, что их социальный оптимизм, вера в совершенного Человека и в прогресс  глубоко  иллюзорны и утопичны.        Увы, даже самые убеждённые и просвещённые пацифисты не хотят  и не желают понимать  до конца весь  трагизм всемирной истории. С властительным тираном, страдающим манией величия и тщеславным политическим животным  никогда не договориться мирно и полюбовно. Зло тирании иногда можно устранить только путём войны, а сентиментальные иллюзии и «примитивное христианское морализирование ведут к капитуляции перед тиранией». (Райнхольд Нибур). 
      Свой  особый «убойный» пацифизм Верещагин выразил через   миротворчество  своей  батальной живописи  в канун  окончательного Великого ИЗВОДА (холокоста) русского народа как этнического субъекта  истории и как  исторического вида.  Все его  эскизы и законченные  картины находятся в  непрерывном,   бесконечном, духовно-нравственном  диалоге  со зрителями любой эпохи, независимо  от  морально устаревшей хронологии Скалигера и скандально новой нашего современника  Фоменко.
       Как альтруист и пацифист Верещагин   оказался  не в том времени и  не в той стране. Таким как он и ему подобные альтруисты, не место  в любой империи, в любой сверхдержаве, при любом  диктаторском  режиме. Такого рода миротворчество в искусстве, в живописи и литературе  не всегда находит  отклик даже в странах с «управляемой демократией», оно почти везде объявляется   идеологическими  «вражескими происками» или  безумием, идейным помешательством.
      Однако, нельзя чисто  государственные, имперские,  интересы (и ценности) ставить выше духовно-нравственных и  религиозных ценностей.     Как можно  сытно жить на свете, в довольстве и тепле, в полной безопасности и почёте, когда вокруг тебя от голодной смерти и насилия  гибнут сотнями тысяч  ограбленные  хлеборобы и их дети? Надо иметь особый склад характера, чтобы на фоне гибели огромной нации, рассуждать о её высоком патриотическом духе  и превозносить её героические достоинства  среди гор  трупов на полях войны и глубоко в тылу. (Виктор Астафьев)   
       Однако, оба художника кисти и пера (Верещагин и Толстой)  продолжали делать своё дело и призывать больное общество к благоразумию и здравому рассудку. Они умели сквозь  казённую ура-патриотическую шумиху и милитаристскую эйфорию  услышать тревожные,  алармные  сигналы из  непредсказуемого будущего и вовремя предупредить своих  весьма  беспечных, благополучных и успешных сограждан о грядущей неминуемой  катастрофе. Увы, оба русских пацифиста не были услышаны современниками  ни во время позорной русско-японской войны, ни накануне первой мировой. 
       Альтруизм Верещагина возник  на этой мучительной  и бесконечной  внутренней борьбе  божественного духа с тленной и капризной плотью, которую смог наглядно  в живописи воплотить Михаил Врубель в образе низринутого в бездну бунтующего Демона. Здесь перед нами  живая иллюстрация  история  духа  томящегося и скорбящего, мятущегося и  страдающего   в краю, где гибнет Человек.
Война у Верещагина  в первую очередь ассоциируется не с блистательной победой и  ослепительным  триумфом  генералов-победителей во главе  с императором, а с общенациональным горем, разрушением, смертью  и страданием. Среди парадных и семейных портретов героев Отечественной войны 1812 года  мы не найдём ни одного портрета лихого гусара-рубаки, ветерана-калеки, без рук, без ног с обезображенным лицом. Такая  страшная и антиэстетическая портретная живопись омрачала жизнь тех, кого война  коснулась совсем мало, рикошетом, или вовсе не коснулась и даже обернулась социальным благом. В портретной живописи  было принято избегать изображения  боевых увечий – безруких и безногих, слепоглухих, с изуродованным лицом ветеранов войны. Портреты таких  одноруких   героев войны, как генерал-адъютант Дмитрий Бибиков и камергер, поручик Владимир Казадаев,  скорее были исключением из общих правил этики и эстетики  того времени.   Жуткое  и уродливое лицо войны в образе  ветеранов-калек  и тяжёлых инвалидов войны и труда не радовало и советское общество и его коммунистических вождей-победителей после   войны   Германским Рейхом. Любовь, дружба, мечты, творчество  и созидание  —  всё  это и многое  другое, святое, всё  божье и человеческое  войной стирается, смывается, уничтожается. Когда человек уходит на войну, его могут убить.  На войне у него намного больше шансов быть убитыми, лежать  в болотной жиже  не  погребённым, чем стать национальным  героем, быть лично   отмеченным  за особые заслуги самим Государем Императором   и стать участником парада  Победы.  Посмотрите на это поле битвы,   после очередной неудачной «атаки в лоб» позиций противника, на  заснеженной  поле усеянное трупами под низким и холодным небом: «Посмотрите, к чему приводит война!» 
      Сколько раз  В.В. Верещагин  зарекался не заниматься больше батальной живописью: «…Больше батальных картин писать не буду — баста! Я слишком близко к сердцу принимаю то, что пишу, выплакиваю (буквально) горе каждого раненого и убитого».
      Надо понимать душу этого  русского художника-альтруиста-баталиста и пацифиста. Это вам не Франц  Рубо (1856-1928), русский художник-панорамист, академик,  руководитель  батальной мастерской Академии художеств и создатель трёх батальных панорам «Оборона  Севастополя», «Бородинская битва»,  «Штурм аула Ахульго». И  тем более не  первый советский  художник-баталист Митрофан  Греков, автор  полотна «Оборона Царицына. Товарищи Сталин,  Ворошилов и Щаденко  в окопах под Царицыном».   И тем более  не советский живописец-оптимист   Александр    Дейнека (1899 — 1969), автор героического полотна «Оборона  Севастополя», чьё позитивное и жизнерадостное  мироощущение отвечало  стихотворной  строке агитационного плаката: «Работать, строить и не ныть!». 
      Перед нами  русский боевой офицер, великий живописец  гуманист и пацифист, честный свидетель начала последовательного Убiения,  Великого   Извода русских людей.   Именно из миротворчества  бунтующего духа Верещагина и альтруизма классиков дворянской литературы  в конце XIX — начале XX века начал зарождаться так называемый «официальный» пацифизм, связанный  с конкретными политическими и дипломатическими целями и расчетами,  содержащий новые трактовки идей мира. Альтруизм и пацифизм  дворянской  усадебной культуры  во второй половине XX века  тесно соприкоснулся  с новым  нерелигиозным гражданским пацифизмом в рамках   старого, известного,  но полузабытого  принципа    гуманизма: человеческая жизнь является величайшим благом, и нет ни одной идеи, ради которой стоило бы жертвовать чьей-либо жизнью, прежде всего своей собственной.
     За последние сто лет «официальный» пацифизм  стал  политизированным,   из миротворчества  он превратился в контрпропаганду,    одним из орудий  идеологической, информационной  пси-войны.  В 30-е годы XX века он стал одной из масок для прикрытия своих агрессивных, милитаристских  планов лидеров могущественных держав, ибо казённый пацифизм  тогда ведёт к войне, когда  страна, где он становится идеологией, начинает играть по правилам агрессора. Так, например, советский официальный  пацифизм, с его курсом на мир во всём мире  и разоружение был основан на готовности граждан СССР к выполнению  гражданского долга по защите Родины, и был адресован гражданам  враждебных  иностранных государств — «всем людям доброй воли».  Соответственно, сами советские граждане  не должны быть пацифистами и сторонниками нейтралитета своей страны.  Те из пацифистов,  которые выражали негативное отношение к армии и военной службе вообще,   подвергались уголовному преследованию по другим подходящим статьям: «тунеядство», «уклонение от призыва на срочную службу в вооружённые силы», «злостное хулиганство», «антисоветская агитация и пропаганда», «клевета на государственный и общественный строй».
       Во второй  половине   XX века   пацифистские традиции Верещагина  в военной графике  и живописи продолжил художник Геннадий Добров, а в военной прозе —  замечательный писатель-фронтовик, инвалид войны Виктор  Астафьев, автор  знаменитого романа о позиционной, окопной войне «Прокляты и убиты».  А также и  фронтовой лётчик, философ, логик, социолог и писатель, автор книги «Русская судьба. Исповедь  отщепенца» — Александр Зиновьев, столетие которого мы  отмечаем в 2022 году. 
       Известно, что нет, и не может быть красоты у смерти   как таковой. Любая смерть где угодно, смерть у  фабричного станка, на  лесоповале, свиноферме, в руднике или на поле боя под Аустерлицем, в  Сталинграде не может быть эстетически  красивой и  художественно романтичной. Ложь в истории  всегда  была  красивой и убедительной, и она  успешно заслоняла от потомков  неприглядную правду о войне. Ложь в истории порождает историческую ложь и  делает саму историю составной частью  лукавой идеологии.   Невероятно  трудно признать (морально, психологически, этически, политически, юридически)  собственную ответственность свидетеля и соучастника событий,  не перекладывая  её на других людей, на «трудное время» и на тяжёлые, «трагически непреодолимые  обстоятельства». (см. Анатолий  Апостолов. Без вины виноватое  время. –ПРОЗА.РУ)  Трудней и мучительней всего   быть  совестливым альтруистом  в эпоху  острого  дефицита человечности,  имперских амбиций, патриотического угара,  нигилизма, идейного разброда и шатания в поисках новых идеалов.  Художник-график Геннадий Добров - славный продолжатель альтруистического творчества живописца-баталиста и пацифиста Василия Верещагина, 180-летие со дня рождения которого мы отмечаем в этом  2022 году. На примере художника Доброва и писателя-фронтовика, инвалида войны Виктора Астафьева, автора окопного романа о войне "Прокляты и убиты" мы имеем дело с реальным гражданским альтруизмом, который был присущ не только дворянской литературы второй половины XIX века. Среди  подлинных и настоящих героев графики Геннадия Доброва есть и  ветераны-женщины, ослепшие, однорукие и одноногие, фронтовые  связистки, поварихи, прачки и медсёстры которые вынесли с поля боя 15 тяжелораненых бойцов вместе с их личным оружием, имевшие вполне  заслуженные  медали «За боевые заслуги». Среди  настоящих  героев художника  Доброва оказалось много и тех,    кто не воевал, но при этом пострадал  от самой военной эпохи не меньше, чем участники боев. Добров называл их «жертвами войны среди мирного населения» — одной из таких жертв была и его собственная мать, похоронившая в войну троих детей из четырех. Увидеть в этих обрубках, в живых ошметках войны, и всё божье и всё человечное, не каждому писателю и художнику дано. Но такие  альтруисты как  Лев Толстой и Виктор Астафьев, как Федор  Достоевский и Валентин Распутин,  Алексей Плещеев и Эдуард  Асадов,  Верещагин и Добров сумели заметить  в простых, беспородных  и загубленных жестоким миром  существах красоту  сердец   «самой чистейшей породы».  «Вот где Русь несчастная! В чистом виде. Ангелы, а не люди, ни в ком нет  даже  капли лжи, души нараспашку. Я уже двери закрываю на ключ в своей комнате изнутри. Приходят, рассказывают о себе. И наплачешься,  и насмеёшься с ними». (Геннадий  Добров)
      Геннадий Добров, как и Василий Верещагин. когда   на Валааме в  приюте лагерного типа писал портреты  фронтовиков-калек и тяжелых  инвалидов,  «внутренне страдал невыносимо и  кусал губы, чтобы не заплакать».    О калеках и инвалидах войны в отечественной истории принято было, как можно реже упоминать, и тем более делать их  главными героями  художественной литературы и театра.  Что касается военной истории, то эти «обрубки войны» составляли самые неприглядные её  страницы и являлись  наглядной контрпропагандой милитаризма. После первой мировой войны,  оказавшейся самой мощной в мире  мясорубкой и фабрикой по изготовлению    миллионов изувеченных физически и морально людей, отношение  относительно благополучной здоровой части  общества к ветеранам-инвалидам и калекам войны было  в основном  жалостно  брезгливое.
       Таким оно оставалось  у нас, в СССР, и после  1945 года. Таким оно было  после  развала СССР, таким остаётся в РФ  и сегодня по отношению к воинам-калекам войны в Афганистане, к ветеранам-инвалидам двух войн с Чечнёй-Ичкерией. Лучше всех эти  брезгливо жалостные  (в основном, ханжеские) чувства к обрубкам второй  войны  заклеймил позором художник Геннадий Добров в своём письме к жене: «Циничная компания тебе по душе, с кокетками на работе ты находишь  общий язык, а с русскими людьми, со страдальцами, которые  воевали из-за нас с тобой, и которых война изуродовала — с  ними ты брезгуешь встретиться, свои  нервную систему потревожить…
    При всей самой жесткой бесконечной  критике пацифизма, как одного из самых   опасных и вредных  заблуждений  человечества,  необходимо  отметить  и его  положительное влияние  на новые гуманные  трактовки  идей  мира в стремительном беге  времени.  Идеи русского альтруизма и пацифизма нашли своё  отражение ещё при  жизни Верещагина и Льва Толстого  на рубеже веков на Гаагских  конференциях, а через десять лет  после их смерти  —   в рамках Лиги Наций на правительственном уровне  отдельных стран.  После второй мировой войны и атомной бомбёжки Хиросимы и Нагасаки  —  уже  в рамках ряда международных организаций и, особенно в ООН,  по кодификации и правовому оформлению правовых норм и утверждению идей мира и ненасилия в контексте «ядерного сдерживания». Это ли не веское доказательство тому, что иногда здравые и человечные идеи живут долго,  плодотворно действуют во благо всем и  никогда не угасают  в любые «сумерки  богов»  за черной Занавеской Тьмы.


Использованная литература:

1.«Пацифизм в истории. Идеи и движения мира», М., ИВИ РАН, 1998.
2.Христос и культура. Избранные труды Ричарда Нибура и Райнхольда Нибура. / Гуревич Л. С., Левит С. Я. (сост.) — М.: Юристъ, 1996. Нибур Рейнхольд (1892-1971) Нравственный человек и безнравственное общество (1932); Он же. Природа и судьба  человека. (1943)
3. Неменский Б.М. Ненасилие: философия, этика , политика. М.,1993.
4.Пирогов Н.И. Избранные  педагогические  сочинения.  М., 1985.


07.01.2022, Рождество  Христово


Рецензии