Жила - была дача
И бегают они с сестрёнкой среди лопухов и помидорных кустов, гоняются за стрекозами, а дезертиры - азербайджанцы, все, как один, с перебинтованной левой рукой, лениво плетутся к развалинам, и добродушный огромный толстяк приветливо машет им, а его низкорослый усатый товарищ-ёлдаш смеется, и конвоир надрывно кричит: «У, самострелы проклятые, штрафбат по вас плачет!» Нервно трясёт винтовкой, громко и часто, как барабанщик, стучит в окно, а стрекоза с большими глазами тоже стучит, трясёт прозрачными жёсткими крыльями: «Вставайте, пора!» и опять стучит в стекло дребезжащее, и постепенно до сознания доходит, что стучит Витька и что пора за грибами.
В мокром лесу ещё серо, чуть видно, и дождевик, вбирая влагу, быстро тяжелеет, – они идут к тем местам, где когда-то у Витьки с отцом были покосы и где должны быть подберёзовики, а может подосиновики, а может белые, а может лисички. И постепенно лес загорается хрустальными каплями, и Витька наклоняется за первым грибом.
Много- не много, а припёрли они по кошёлке, Витька брал благородный гриб, а Васильич и чернушки прихватывал. Сапоги резиновые уберегли ноги в сухости, дождевики под солнцем исходили паром и, сбросив верхнее, соседи тут же принялись добычу перебирать, чистить ножичком, промывать в тазах и бросать в большие кастрюли: первая варка здесь, а уж всё остальное в городе.
Они в Витькой соседствовали не один год, дом на двоих (половина Палыча, половина Васильича), а участок у каждого по шесть соток.
В свой день рожденья Васильич шашлыку купит, а Витька нажарит на мангале, самовар раздует, и вместе, семьями, за Витькиным столом на вольном воздухе едят да чаи распивают. Душа в душу соседствовали!
Палыч был рабочая косточка, гегемон, и, пока были силы, гегемонил, как мог: и «закладывал», и «надирался», и запивал, и пил беспробудно по выходным, а в рабочие дни («трудовые будни – праздники для нас») только два стаканА пропускал, как все в цеху! Вшился однажды (Васильич помог с наркологом), год держался (а не просто это, когда к тебе дважды в смену: «Палыч, буш?»), ан сорвался! После хорошего стаканА пошёл за землицей в лес, поднатужился, полную тачку выкатывая, а левое лёгкое – бац! – и свернулось в трубочку! Два месяца в МОНИКИ провалялся, расправили ему лёгкое, задышало оно, заработало, и Палыч заработал! «Пить вам ни-ни!» А он снова за стаканЫ – и лёгкое снова в трубочку! Чуть не помер тогда, еле выходили! Вот после этого только по рюмочке!
А то ведь от стаканОв, почитай, вся родня загнулась: отец и три брата. Мать, поболев, умерла. Остались Пал Палыч и Виктор Палыч. Перестроили они дом отцовский на две семьи, и Павлик свою половину продал Васильичу.
На всю жизнь запомнил Витька, как в детстве они с семьёй огурцы солили. Он с братьями и отец рвут их с грядок, а мать, залив в бочку кастрюлищу кипятку, парит можжевеловый лапник, а потом охобачивает им нутро бочковое, – ни один огурчик после этого не сникнет- не сгоркнет! Отец и сыновья моют сорванное в огромных тазах, шваркают туда воды колодезной, а мать – после банной взбучки – кипяток из бочек долой и, слив воду с тазов, сыпет в огромные бочки огурчики, густо, плотно укладывает их, уминает слегка, заливает рассолом и сдабривает чесночком, укропчиком, хреном, листом смородинным! А сверху круг деревянный и гнёт!
Потом грибы идут: белые, подберёзовики, подосиновики, – других не брали. А после первых морозцев черёд капусты, мелко иссеченной с морковочкой, вверху покрываемой вызревшей в желтизну антоновкой!
А управятся с урожаем, – набьётся в избу соседей, что огурцов в бочку, – и гуляют вместе! «Играй! – кричит гармонисту захмелевший отец. – Запевай, бабы!» И Мина, прозванная так за взрывной нрав, хватанув стакан, под гармошку заводит:
«Я милова добивалась,
Ждала – сладковатенький!
А раскушала его –
Он и слабоватенький!»
И вдарили об пол сильные бабьи ноги, огородами укреплённые, и заходили ходырем коричневые свежеокрашенные половицы! А Мина «взрывает» дальше:
«Мне не надо «Москвича»,
Мне не надо «Волгу»!
Мне бы маленький какой,
Но только чтоб подолгу!»
– Их, их, их, их! – кричит, прыгает, вертится народонаселение! Мужики, бабы - все усердно колотят сапогами, ботинками, а Нинка-магазинщица скидывает свои туфельки каблучковые и давай выбивать голыми пятками! И, распаренные, как бочки после можжевеловой бани, завеселели, на ходу стаканЫ в себя опрокидывая:
«Эх, я сяду на машину,
Ноги свешу за вагон.
Ты вези меня, машина…»
И все дружно: «Там, где гонят самогон!»
– Их, их, их, их!
А Мина ещё выдаёт:
«Хорошо на печке спать,
Шубой укрываться!
Хорошо козу е… –
За рога держаться!»
И повалились от хохота, попадали – кто на лавку, а кто и на пол! Хорошо гуляли!
А утром, припухшие, все держатся за поясницу, – почки ломит: видно, Вовка, сволочь, подмешал в самогон для крепости табачку, а то и навозцу куриного! У-у, нелюдь!
Вовка-нелюдь жил один с тех пор, как жена померла. Инвалиду с детства, дали ему пенсийку для близиру, и, чтоб не отправиться на тот свет с голодухи, он «дурочку» капал.
«Мужуки» самогон его уважали: выпьешь стакан – и с копыт! Куда дешевше казёнки выходит! Бывало, правда, что «мужуки» после стаканА не просыпались вовсе, ну да кто знает, отчего помер, – «вскрытиев» не производили!
После гулянки памятной собрались «мужуки» компашкой, да в самого нелюдя поллитра его самогонки и влили – на пробу! На другой же день на погост свезли, а потом горевали сами: без «балды» остались! Недолго, правда, тужили: другой Володя, цыган, стал «дурочку» дешёвую гнать – на всех хватало!
Хорошо на даче летним утром, в самый ранний час! Люди ещё спят, а на участке кого только нету! То ёжик вылезет из-под крыльца и скорей к забору – там густая трава! То полоз в этой траве мелькнёт! То прилетят синички-сестрички – жёлтые грудки, на глазках очёчки белые, крылышки пёстрые, – тонкая работа! Не иначе Господь сам их творил, не поручал никому! То стрекотуха-сорока прямо с собрания заявится, сплетница! То ворон своим «крум-крум» известит: чисто здесь, экология в норме! То петух возопит – красавец огнепёрый, трубач и рапсод! Ну, а уж после петуха и люди просыпаются.
Участки с улицы огорожены сеткой-рабицей; на Витькиной стороне чьи-то куры вырыли ямки под сеткой, и, присев, проползали под рабицей на участок, и там ковырялись, в поисках червей и личинок сильными ногами разгребая грядки, исклёвывая клубнику.
Витька ямки зарыл, а рабицу прижал к земле досками, утяжелив силикатными блоками.
Куры пришли, походили, удивляясь тому, что пролезть некуда, и, смущённо квохтая, ушли. «Вот и всё, теперь грядки в целости будут!» – порадовались Витька с Васильичем. Но куры вернулись – во главе с петухом! Тот, как и положено ревизору в чине полковника, а то и генерала, важно квохтая, самолично обошёл сетку по периметру, не раз торкая её, пробуя лапами и клювом на прочность, вернулся к воротам, впритык над землею нависшим, снова пошёл вдоль сетки, проверяя, нет ли лазейки и нельзя ли её устроить, и только убедившись, что нет ни того, ни другого, ещё более надутый пошёл обратно, и квохтал ещё более важно, подтверждая курам, что нет их вины и что преграда, действительно, неодолима. И куры послушно шли вслед за ним: петушино-куриный домострой действовал безотказно, как у цыган!
А цыган в посёлке, – что кур! И тоже квохчут по-своему! Влахи говорят по-цыгански, задорно кричат друзьям: «Чаю пьяса?» («Чай пьем?») Но большинство – молдавско рома, и говорят меж собой по-молдавски, и Ромка-сосед командует жене: «Па!» («Иди!»), когда она слишком широко открывает рот.
Ромка нигде не работает (не цыганское это дело); жена стала наркотой торговать – и попалась. Чтобы не упекли её на восемь лет, как хотели, Ромка крутнулся: занял у её брата денег на взятки – восемь тысяч баксов. Надо отдавать, а откуда деньги? Ромка даже просил-умолял Васильича купить дом у него – за десять тысяч зелёных, чтоб он мог долг отдать, да ещё и построиться. Ромка трясся-боялся, что женин брат подаст на него в суд цыганский и за долги отберёт дом у него; но, видно, суд цыганский пожалел Ромку, учёл, что деньги брата на его же сестру пошли, и братец этот, до суда каждую неделю требовавший с Ромки: «Деньги или дом!» – перестал ездить, и Ромка постепенно забыл о нём.
«Какое счастье – подать чай мужу-цыгану!» – квохтали меж собою цыганки, и получали от мужа затрещины – для профилактики!
Цыган в посёлке не любят, да и где их любят? Зашли две нарядные цыганки к бабе Вале, предлагали шаль купить; попросили водички, и пока старуха несла им ковш из сеней, выгребли из комода всю её заначку. В другой раз сто яиц купили за просто так: отсчитали сто рублей, вроде, дали ей, а стала прятать – там бумажки простые.
Цыгане никогда не спорят из-за земли, у них и заборов-то нету. А вот остальные шарапкинцы, если заведутся из-за штакетника смежного или клочка землицы, галдят не хуже цыган. А спорная землица после скандала зарастает бурьяном.
Весной-осенью Палыч сперва себе землю вспашет, а потом Васильичу – за деньги, конечно. Бочку душевую поставить, двери сколотить и железом обить, гараж соорудить и крышей покрыть – на всё горазд Виктор Палыч.
Иногда так рядились: Васильича материал, а работа Палыча. Васильич финскую краску купил, а Палыч весь дом окрасил. Железо на крышу вместе купили, Васильич заплатил больше, Палыч меньше, мол, Палыч с приятелем покроет крышу. Васильич его приятелю заплатил, а Витьке, конечно, нет; но услышал через стенку смежную, как Витька договаривается втихую: товарищ отстегнёт Витьке пару тысяч из полученного. И, видно, отстегнул, потому что Палыч один крышу заканчивал, – заскользил по железу, в последний момент ухватился за антенну, сломал её, но замедлил падение, не слёту брякнулся! Побился, конечно, но в два дня отыдобел.
Михалыч любил чекалдыкнуть на шару.( Как и у Виктора с Васильичем, у Михалыча с Аполлонычем тоже дом на двоих). Пронюхав, что у Коли спирт завёлся, тут же явился к нему, и по-свойски: «Выпить нету?» Аполлоныч, не очень-то обрадованный визитом, уделил ему полстакана. Михалыч вдохнул-выпил-выдохнул и попросил: «Ещё!» Коля ещё уделил. Михалыч употребил и: «Будя! А то Катерина унюхает!»
Через пять минут Аполлоныч услышал за стеной: «Где ты набрался, проклятый?! Дурак на мою голову! Где деньги взял?!» «Да угостили меня, на халяву выпил!» «Кто угостил?!» И пошло! Минут сорок пытала его Катерина, Михалыч, как мог, выкручивался: «Не знаю, у магазина пили! Цыгане угостили какие-то!» «Цыгане угостят, бреши больше! Где деньги взял?!» И раскололся Михалыч: «Да Коля угостил, сосед, не веришь – спроси!» «Эх, слабак ты, Михалыч!» – подумал Коля, и, почёсывая упрямый свой подбородок, решил: «Сунься ко мне ещё раз – шиш получишь!»
Михалыч сунулся, получил шиш, и обиделся. А Катерина выговаривала Аполлонычу: «Нечего моего дурака спаивать, сами не пьёте, а в него льёте!» «Да он мне сто лет в обед не нужен!» «Вот и нечего!»
А Михалыч – через дорогу – к Васильичу: «Дай на пивко рублей тридцать, я тебе подмогну когда!» Шкандыбает Михалыч с пивом из магазина – седой, грудь колесом тельняшкой рябит, – а тут Катерина: ты что несёшь, дурак-сволочь?!» Цоп у него бутылку, крышку сорвала об забор, и все пиво на землю! Взвыл Михалыч, да поздно! «Я тебе, чёрт-дурак, в другой раз бутылкой башку проломлю!» Попыхтел Михалыч, покочевряжился, да и пошёл домой – трубу пониже и дым пожиже, – пошёл, как телок к сиське коровьей! А Катерина, загнав его домой, пошла соседских коз пасти: старуху-соседку горе в дугу согнуло (сына-милиционера недавно здесь, в посёлке, убили, – чтоб не лез, куда не надо, законник, – в посёлке свои законы!). За помощь Катерине молока отливали.
До убийства в посёлке доходило редко, но вот спереть что-нибудь друг у друга – за милую душу! Даже сговаривались иногда: «А не огорчить ли соседа?»
У Витьки электромотор стянули! И кто? Ромка с Михалычем! У Васильича с чердака гостевого домика доски спёрли! Кто? Михалыч! Аполлоныч много спустя (как все в поселке – маленьким язычком) рассказывал, как Михалыч таскался днём через забор, когда ни Палыча, ни Васильича не было! А уж когда хохлы гостевой домик Васильичу возводили, то столбы, брус, вагонка у кого только потом не обнаруживались! И у Ромки, и у Михалыча, и у Вадика.
Все они привыкли воровать ещё в советское время, да и когда на Руси не крали? Мудрый Лесков, знавший Русь изнутри, из глубины, и любивший Родину «несмотря на», устами персонажа заметил: «Мы, русские… где что уместно, там себя и покажем: умирать – так умирать, а красть – так красть!» Но умирать никто не спешил, а вот красть торопились, и крали, где только возможно: в торговле, на стройках, заводах и фабриках, больницах и складах. Не украл – дурак, украл и не попался – молодец, умник!
Катерина с трудом, за большие деньги устроилась на склад широкого профиля. Кастрюли – тарелки – половники – ложки – ножи – масло – сахар и крупы постепенно перекочёвывали в Катин дом, в квартиры и дачи дочек. А у себя на участке Михалыч соорудил целое помещение для наворованного масла подсолнечного: на четырёх полках углом – длинные шеренги бутылок, в три ряда; зимой обогреватель на реле держит плюс восемь, а летом те же плюс восемь держатся сами собой, как в погребе. Запас карман не тянет. Особенно наворованный.
Соловей в ближайшем лесочке, конечно, слышал петушиные вопли, но, не читав Крылова, не знал, что, согласно басне, ему надобно улететь; и не улетел, – всё так же разливал свои трели утром и вечером, и днём иногда, и они с петухом отлично дополняли друг друга. Петенька никогда не орал, если щёлкал Соловушка, и соловей умолкал, если был Петин черёд солировать. Что б людям жить в таком же согласии?
В темноте еле видной тропкой спешила Галя домой среди высокой крапивы и неблизких бараков с редкими светящимися окнами – ни двор, ни пустырь, – как вдруг из черноты крепко схватили её за руки с обеих сторон и колко уперлось в горло жало ножа, – сразу рванули сумочку и змеиным шёпотом: «Снимай золото!» В ужасе полумёртвыми дрожащими пальцами стянула кольца, кое-как вытащила из ушей серьги – всё цапнули, и, рванув с шеи бусы: «Пикнешь – пришьём!» И – как не было – только прошелестело в зарослях! Как добралась до калитки своей – так потом и не вспомнила. В минуту полуседая стала. А пути-то от вокзального магазинчика, где за прилавком стояла, до дома своего – метров двести, а до улицы с фонарями – сто.
Забрал её после этого Аполлоныч из магазина (сейчас человека прирезать – тьфу!), устроил туда же, где сам кормился – к хозяину-нуворишу: днём торговать в магазине, вечером – если банкет какой – в ресторане официанткой. Вместе уезжали, вместе и приезжали, – Николай сам рулил.
Катерина, услышав, как заливисто взлаяла Альма, к окошку сунулась: двое незнакомцев шустро вошли в калитку на Колину половину. «Кто такие?» – шумнула Михалычу. Тот – глухой-глухой, а услышал, – тоже к окошку сунулся, да только не видно уже, прошли к дому, – он и подхватился на двор: глянуть.
«Куда?! – прошипела ему Катерина. – Башку свернут: воры!» И скорей к смежной стенке: слушать. Вдвоём к бревнам прилипли: там рылись, что-то переворачивали, матерились, потом полезли назад в окно. Тогда и Катерина к окошку: быстро пошли ворюги к калитке, на улице оглянулись кругом – ни души, и скорее к станции. В серых куртках, серых брюках. А Альма всё лаяла в вольере, заходясь хрипом.
Вечером приехали Коля с Галей, и ещё из машины увидели окошко настежь, – и поняли: «Грабанули!»
«Ой! – сокрушалась Катерина сочувственно. – Что творится! Белым днём грабят! И нас не было, в Москве были, – а то шумнули бы!»
«Шумнули б вы! – зло подумалось Коле. – Сами, наверное, в окна смотрели, молчали в тряпочку!» И, глянув Катерине в глаза, утвердился в этом.
В милицию обращаться не стал. Было однажды: так же вот обворовали его, написал он заявление ментам в Серпухове. Месяца два таскали его по всяким формальностям, и до того изнурили, что отозвал он назад своё заявление; так менты потом на него ещё и собак вешали: не было ограбления, придумал всё!
А кареглазая Галя, поседевшая после ножа у горла, проштрафилась: обсчитала подвыпивших бизнесменов, а те – не зря коммерсанты – обсчёт просекли и тут же к хозяину: как так? Галя – прямая душа – тут же покаялась, и сразу была уволена.
Через стену всё слышно! И маленьким язычком Михалыч - по секрету! - рассказывал знакомым, за что Галю уволили.
А Ромка, по обыкновению улыбаясь и посверкивая хитрыми чёрными глазками, обмолвился: «Хорошо тогда ребята поимели с Гали! И деньги, и золото!» Откуда бы Ромке знать об этом? Не иначе, цыганская почта! Все цыгане в посёлке друг с другом повязаны: один за всех, и все за одного! Так было, так есть и так будет.
Васильич серым светом уже в лесу! Наклоняется, пышным ёлочкам под юбки заглядывает, – нет-нет да и ухватит белый, а то и боровик срежет! А бывает, что грибы к нему сами в корзину лезут, – только склонись да помоги им, подберёзовикам, подосиновикам, – окажи уважение!
К полудню под кронами скопилась теплынь, настоялась на травах, цветах и ягодах, – набрал грибов, умаялся, нашёл местечко, будто лесным покрывалом ровно устланное суховатым мшанником и золотистыми травами, прилёг – и отодвинулось высотою светло-синее небо, и стало жарко сердцу от этой голубой выси, и, лёжа в пахнущей свежестью травушке, всё глядел и глядел в эту невообразимую непонятную бездну, и так заснул.
Проснувшись от холодка, увидел: небо уж серое, на часах восемь! Три часа спал! Поднялся, отряхнул куртку, нагнулся, было, корзину, ведёрко поднять – батюшки, да вы, никак, подо мною пригрелись, вылезли: крепенькие, задорные стояли весёлой семейкой чернушки! И, благодарно склонившись, срезал все до единой, пополнил ведёрко (корзина давно уж полнёхонька), и серым вечерним светом скорее домой, на шум «железки» – вот-вот темень накатит!
А сегодня купался в пруду, пришёл ближе к вечеру. Влез в манящую влагу и долго плавал от берега к берегу, немного отдыхая на мелководье, а потом вновь устремляясь туда, где глубина таит родниковый холод, и когда увидел, что вода стала цвета неба, а небо цвета воды, – понял, что вот-вот будет зябко, в воду ещё раз лезть не захочется, и, пока не озверели комары, надо идти домой, а там уж, попив чаю и одев куртку, выйти к вечерним росам, в сумрак, уже затопивший посёлок, и ходить по участку – любимое дело его перед сном, – долго-долго ходить по узкой дорожке среди смородины, под небом с проступающими медленно звёздами. И когда сморит сладостная усталость, попрощаться с алмазным ковшом Большухи, запереть дом (жена давно уж у себя на втором этаже), включить телевизор, и – при матовом свете торшера – углубиться в кресло. А когда телек выключен и свет, наконец, погашен, лечь головой к окну и подставить лицо сладкому свежему воздуху и сладко уснуть.
Молоньи сверкали, вспарывая небо, вспышками озаряя окрестности, грохотал Илья-пророк своей колесницей, ровно и кротко стучал дождь по крыше и распахнутым в ночь створкам оконным. Благодать – вот чего не бывает в больших городах! Оттого так чудесно пройтись осеннелистной улицей где-нибудь в Калуге (Ока-луге) или Кашире (где Ока шире), или ещё каком-нибудь тихом и мудром русском городе, где неспешность, где покой омывает душу!
.«А где бабуля?» – доброжелательно интересовался Витька. «Бастует!» – отвечал Васильич, и шёл к междугороднему таксофону – звонить домой, узнавать; потом и мобильник для этого купили. Мать его не любила дачу из-за комаров и отсутствия домашнего туалета. «А если ночью приспичит?» И хотя раздобыли ей специально для того предназначенную посудину – пластмассовый переносной унитаз, – никак ей тут не нравилось! Но и её зацепило однажды! Сидела-сидела она за Витькиным столом, на Витькиной скамейке, глядела-глядела на лес рядышком, – огромные зелёные кущи, – да и сказала задумчиво: «А хорошо здесь!»
Но не дано было ей хоть раз ещё приехать сюда: тяжело ездить за девяносто км, когда тебе девяносто! И Васильич не ездил: нельзя было оставлять мать одну даже на день, – рак скрутил её! Лежала она, глядя недвижно в ковровую стену перед собой, дыша редко и часто, и вышел Васильич в другую комнату, позвал жену: «Посмотри, не агония ли?» Вернулся, а мать уж не дышит, и глазаньки стекляно глядят. Повернули её на спину, сложили ей руки по-христиански, закрыл Васильич ей глазаньки дорогие, и отправилась душа её, помогая себе белыми плавниками-крыльями, в неведомое путешествие по неведомым высям, оставив грусть и печаль о себе, единственной. И только тут понялось: каждая мать подобна Матери Божией, ибо дарит миру самое-самое чудо – новую жизнь! И благодарной волною окатило душу, и так совестно стало за все свои грубоватости и непонимания её.
«А где бабуля?» «А нет бабули!»
Аполлоныч блаженствовал! Под густой высокой, тенистой яблоней, сплошь увешанной вызревшими плодами, сидит на скамейке, выставив подбородок солнцу, серыми глазами мир оглядывая, пивко попивает, а из приёмничка на столе льётся: «Там, там, там, где смородина…» Да вот же она, смородина! Красная, чёрная, белая! Вот помидоры ядреные в парнике! Вот огурцы млеют на грядках под солнышком! Вот кабачки, тыквы, капуста, картошка, свёкла, морковка, редька, репа, фасоль и горох, перец и лук, чеснок, кинза, петрушка, укроп, щавель, базилик – всё рядышком, всё свое, – чистое, без химии, колодезной водой поливаемое! Пионы, флоксы, ромашки, лилии, ноготки, маргаритки, дивными гребнями розовеющие гладиолусы! Сливы, груши, яблоки! Не шесть соток – рай Божий! В этом раю он и вырос! А Витька – в раю напротив, улицу перейти! Вот почему иногда всколыхнёт сердце: «А помнишь, Витя?» «А помнишь, Коля?» И вспоминают, как в школу бегали, в один класс на всю Шарапку, и училка подходила сперва к партам, где сидели сопливые пацаны и девчушки – учила их прописям, а после шла к другим партам – объяснять уравнение плечистым парням и фигуристым девкам. И потому Вите с Колей едва ли не вся Шарапка знакома! И вспоминают, как чисто, благородно жили тогда, – не запирая дверей, просто подпирая их колом, когда уходили куда-то или уезжали в Серпухов, Чехов. А там, где сейчас посёлки дачников, – грибы да ягоды лес полнили! И как оставляли здесь всё без опаски, не запирая калитку, – тележки, велосипеды, электромоторы. Да, чистые травы и чистые нравы были в Шарапке, не то, что сейчас. Вон двухэтажное жёлтокирпичное здание детского сада – без окон, без дверей, без радиаторов отопления, без полов, без крыши: всё разграбили в катастройку! А ведь сдали детсад, сдали в эксплуатацию, а тут бах – катастройка, перестрелкой обернувшаяся, – и ликвидировали леспромхоз вместе с детсадом, и народ как с цепи сорвался – всё стал к себе переть: и трубы, по всему посёлку лежавшие – для газификации, и шпалы, штабелями сложенные вдоль железной дороги, и уголь с грузовых путей; а крышу с детсада днём срывали – в грузовики сбрасывали, и никто не посмел возразить ворам: опасно! Прибьют, как того милиционера, сына горбуньи.
Вечером Коля позвал к себе Васильичей с Виктором. И сидели под той же могучей яблоней, шатром простёршейся над столом. И после Галиных разносолов пили чай с молодым клубничным вареньем, и вспоминали, рассказывали, говорили за жизнь. И оттого, что так хорошо, так ласково сиделось, от несравненного покоя, который бывает только в русской деревне – и утки летели, и по Дону гулял казак молодой, и в горнице было светло от ночной звезды. И падали яблоки, и падали звёзды, и был август. А в феврале…
Когда нет худа, так и хорошего не понять!
Шли Коля с Галей из магазина – тишина и покой на солнечной заснеженной улице. А Ромка шёл через пятнадцать минут, – пламя враз загудело под Витькиной крышей, и рванулось на волю! Тут и Коля с Галей из своего окошка увидели, выскочили к пожару, – у Витьки уж баллоны рвутся газовые! А сын Галин подъехал на «Газели» своей: «Мама, там же щенок!» Схватил топор, выбил решётку оконную и,накрывшись ватником, ввалился в огонь, и, увидав в клубах дыма-пламени Черныша, схватил его, визжащего, вывалился в окошко, скорей от огня, – и рухнула крыша! Коля с Галей дрожащими пальцами звонить по мобильнику!
Ревя сиреной на всю округу, минут через двадцать примчались из Серпухова две красных машины! Забегали, засуетились бойцы, схватились за шланг – тушить! В одну струю: вторая «пожарка» без воды оказалась. Гидрант в Шарапке замёрз, поехали за водою в другой посёлок, вернулись – дом догорал! И чувствовалось, что всё это огнеборцам «до фени» и любимый их лозунг: «Да гори оно синим пламенем!»
Серый от горя стоял Виктор Палыч перед тлеющими остатками. Вот уж воистину: есть Бог, так ведь и чёрт есть! Утром, уезжая на работу, Виктор оставил включённой электроплитку: из-за щенка. Дни и ночи были ещё морозные, в доме холодно, и он пожалел щенка – такого же чёрного, как дымящиеся теперь головёшки. Видно, щенок опрокинул плитку!
Задушив в себе слёзы, ждал, пока уедут пожарные. Когда уехали, вышел в мокрое чёрное пепелище с остатками стен, и, первым делом уволок оттуда остов электроплитки, спрятал в сарае, а с темнотой выкинул подальше на свалку.
И пожарным, и соседям, и дома сказал, что всё, кроме холодильника, было выключено. Так что его вины в самовозгорании электропроводки нету!
Домашним было не до вины: сколько раз просили его, эгоиста и бывшего пьяницу, продать дачу, помочь дочери-зятю-внучке купить квартиру, – впятером в двухкомнатной тесновато!
Как же, продаст он своё гнёздышко родовое! И переселился на дачу – жил там и лето, и зиму. Летом печь сломал, стало просторнее. А не сломал бы – и пожара бы не было: плитку бы не включил, печного тепла на сутки хватало!
На следующий день с утра уехал в Серпухов, восстановил там страховку себе и соседям (все документы пожар сожрал). И вечером позвонил Васильичам в Москву.
Как пережили страшную весть Васильичи, как не хватили инфаркт или инсульт – одному Богу ведомо! Лишиться дачи на старости лет, столько вложив в неё! Привыкнув к ней, как к семье, зимой живя мыслью о ней, о летнем раздолье! И ведь страховка-то ерундовая, процентов десять от стоимости реальной, – всё жаль было платить денежки! Вот и жалься теперь, – хоть Богу, хоть чёрту! Всё превратилось в пепел! А уж нет ни здоровья, ни денег! Витька разорил их!
Пепелище на белом снегу чернело трауром. Второй этаж сгорел напрочь, стены первого – наполовину. Летом Васильич иногда ездил сюда на машине, и дорогой где-то под Чеховым встречал деревеньку Углешня. И так ласково, так по-русски это звучало – до комка в горле – Углешня! А теперь и здесь углешня, и тоже ком в горле.
Михалыч, увидя их у пожарища, метнулся к себе, и – само сочувствие, – вскоре явился с огурцами солёными в трёхлитровой банке. Катерина следом выскочила посмотреть: куда попёр? Увидев, что Васильичам, не так уж сильно жалела: у людей горе. А Михалыч навострился, было, молока принести, но Васильич остановил: «Полно!» Тогда Михалыч, уже втихую от Кати, ещё огурцов приволок. Усмехнулся Васильич: «Когда вороват, а когда тароват! Видно, каждый человек – такая кладовка, где всё есть!» «Эх, меня не было, – сокрушался Михалыч, – я б из пожара все ваши вещи вытащил бы, всё б спас!» «Ты Коле однажды уже спас вещи!» – ещё раз усмехнулся Васильич.
Пожарный дознаватель – молодой пройдоха в чине старшего лейтенанта – прибыл на пепелище спустя неделю после чрезвычайного происшествия. Да и то лишь после того, как пострадавшие прислали за ним машину. Должность у него была хорошая, взяткобральная, и настроение у него было приподнятое.
Но взятки ему никто из погорельцев не предложил: оба хозяина уверены в своей невиновности.
Старлей поковырялся среди головёшек, поискал остатки оплавленных проводов и счётчиков – что-то нашёл, что-то нет, – и, чтоб не очень уж мучиться ему писаниной, предложил погорельцам мировую: Палыч, на чьей половине начался пожар (там сгорело дотла, даже полы выгорели), передаст деньги, полученные от своей страховки, соседям (у них сгорело куда меньше, полы уцелели, и фарфоровые пробки от счетчиков сохранились – ясно, что не у них возгорание).
Аполлоныч пригласил всех к себе чайком погреться, и оттуда Васильевна позвонила по мобильнику домой Васильичу и передала трубку старлею. Тот предложил Васильичу страховку Палычеву, но Васильич, не ведая, что Витька рядом молчит, стал возражать: ущерб нанесён куда больший, и если надо – он будет судиться.
Старлей знал: суд выиграть сложно. Надо доказать, что у соседа проводка вспыхнула после счётчика – тогда его вина! А если до счётчика, – то электросети! А с электросетью судиться – дело дохлое! К тому же никаких доказательств не обнаружено: ни проводов, ни счётчиков.
Старлей вздохнул, и, учтя молчание Палыча и упрямство Васильича, пообещал прислать обеим сторонам возникшего конфликта своё заключение о возгорании.
Через пару недель переживаний, Васильевна, позвонив предварительно, поехала в Серпухов и забрала старлеево заключение: проводка у Палыча велась самодеятельно, а не монтёрами, и потому в возгорании – его вина.
Васильичи с этой бумагой отправились к юристу, и получили уверения в своей правоте и выигрыше в суде. После этого позвонили Палычу, и тот неожиданно окрысился: «А это ещё как повернуть, я тоже с юристами советовался, мне помогут доказать, что это ваша вина!» «Да? Даже так?!» – изумился Васильич. «А как вы думали?!» Вот это Палыч! Ай да ну! Воистину: человек в беде познаётся!
Стали собирать справки к суду, снимать копии с документов, звонить родственнику-судье. Тот сказал: «Постарайтесь добиться мировой, на суд уйму денег истратите, и даже если выиграете через полгода-год, получать будете ерунду: если он работает – не больше половины оклада в месяц, если пенсионер – не более тысячи!» Прикинули Васильичи: Витька через год на пенсию собирается, и будут получать от него копейки.
Позвонили Виктору. Встретились в воскресенье. У пепелища. Зашли к Аполлонычу.
Витька был уже не тот Витька, не прежний; ссутулился, сгорбился, похудел, в глазах жёлтый огонь зажёгся, и оттого другие глаза стали – жёлтые, как у зверя, и сам стал на зверя похож – притаился, приготовился к прыжку, чтоб напасть! Так волка в облаву гонят, а кругом флажки красные, а его всё травят, круг флажков всё сужается, – и в глазах Витькиных посверкивало хищное зло! Свитер на нём помятый, грубый, обвисший, видно, из давно лежалого вытащен. «У меня два кожаных пиджака сгорело, одеть нечего, всё сгорело – моё, жены!» «Да, беда! – согласился Васильич. – У тебя беда, и у нас беда! Был бы я побогаче – и разговору этого не было б. Но я не крез, не богач, и потому вынужден говорить о твоей страховке! Вот, мы получили бумагу, прочти её!» «А почему ж он мне не прислал?!» «И нам не прислал, пришлось Васильевне самой ехать!»
Витька стал читать – долго, внимательно, цепляя глазами каждое слово. Прочтя, вымолвил зло: «Интересно, почему ж он так написал?!» «А как ещё? Твоя вина очевидна!» Помолчали. Потом Васильич: «Я тебе расскажу всё как есть! Дело это для нас выигрышно в суде стопроцентно. Но: нужно судебную экспертизу вызвать (поэтому ты ничего не трогай пока, не ломай!) – это – тысяч пятнадцать! БТИ, геодезистов (это ещё тысяч по десять), за переоценку нашей половины с учётом ремонта – ещё тысяч пятнадцать, саму половину нашу оценят тысяч в двести-триста, да мебель – вон сколько всего набегает. Да адвокат ещё! Вина твоя бесспорна, так что суд эти траты на тебя повесит! Смотри сам, что тебе выгодней: по суду платить или отдать нам сорок семь тысяч страховки – и делу конец! Ты можешь не сразу отдать, сперва половину, а остальное потом – по тысяче в месяц выплачивать, – тебе ведь строиться надо, у нас-то хоть домик маленький есть!» «Так вы что, всю страховку хотите?!» «Конечно, ведь ущерб-то сам знаешь, какой!»
Помутнел Виктор лицом и глазами, подёргал нервно бумагу дознавательскую: «Я должен поговорить с семьёй! Я вам сообщу!» На том и расстались.
Через неделю позвонили Васильичи – молчит Витька, глухую оборону занял: чеховский телефон на автоответчике, мобильник выключен. А ведь сколько раз перезванивались, с Новым годом поздравляли друг друга, на дни рождения дарили одеколоны да чашки.
Дали телеграмму с уведомлением о вручении: «Ввиду вашего упорного молчания вынуждены будем обратиться в суд».
Через два часа звонок. Васильевна взяла трубку. Витька: «Если хотите, давайте я вам сразу отдам двадцать тысяч – и всё!» Васильич у параллельной трубки кивнул, и Васильевна: «Мы согласны! А когда?» «Ну, сейчас я не смогу, я работаю сейчас в полторы смены, мне ж надо в Серпухов съездить, снять с книжки… Через пару недель!» «А ты не обманешь?» «Я хозяин своему слову!» «Обманет!» – сказала мужу Васильевна. Васильич засомневался: раньше ведь, в общем-то не обманывал. Так, по малости было: с крышей тогда, а потом общий колодец почти целиком на их участке отрыли – Витька указывал рабочим, где рыть (их с Васильевной не было).
В воскресенье Васильевна отправилась на дачу, посмотреть – подсохло или нет, не пора ли пахать; вернулась – лица нет: «Витька обманул нас, ничего он нам не заплатит!» Васильич глядел ошеломлённо. «Помнишь, там в стене труба была с проводами, Павлик её сделал, свет воровал, а концы за печкой на полу выведены? Я ещё спросила летом Витьку, – нельзя ли сюда розетку, а он сказал – обесточено?!» «Ну?» «Ну так он выдрал из стены, из-под вагонки оставшейся, эту трубу, и говорит: «Сами свет воровали! Судитесь теперь!» И дознавателю позвонил: «Как же так, вы написали, что по моей вине пожар начался, а трубу не заметили с проводами, из-за неё и пожар!» И свою половину разрушил – куда теперь везти судебную экспертизу?» «Ну, гад!» «Все так и говорят, кому ни рассказываю: «Вот гад!» И Зоя Иванна, когда ей рассказала, сразу: «Вот гад!»
Зоя Иванна была контролёром в Шарапке, и, когда приходила проверять счётчик, Витька её никогда не пускал к себе, чуть не в драку лез: мухлевал всегда, воровал электричество, как почти все в поселке! Это Васильичи платили по счётчику да Аполлоныч, хоть и была у него уловка устроена, – уловка уловкой, а совесть не позволяла! А Палычу совесть всё позволила!
Михалыч звонит Васильичу домой, в Москву: «Слушай, Витька позвал меня, и стал трубу показывать с проводом, говорит: «Вот, смотри, видишь – они свет воровали, здесь и загорелось!» Только ты не говори ему, что я тебе позвонил! Он сейчас всех соседей агитирует, что у тебя загорелось!»
Ай да Витька! Совсем себя потерял!
.«Ну что, вспахал Андрей?» «Вспахал!» «Сколько взял?» «Семьсот!» «Семьсот?! Это ж сколько картошки на эти деньги купить можно?!» Не раз толковал Васильич (ещё до пожара) и с Васильевной, и с Витькой, и с Аполлонычем – соглашались: действительно, глупо растить, корячиться, когда можно купить всё в магазине или на рынке! Ни пахоты, ни навоза, ни жука колорадского – дешевле и без хлопот! Но весною, как одержимые: удобрять, пахать, сажать, поливать, пропалывать!
«Баста! – решил Васильич. – Либо газон растить, либо продать всё!»
«Хлеб – он всегда тяжёл, это конфетки лёгкие! – пенял знакомый Васильичу, когда тот и ему стал толковать: ни к чему растить, если купить можно. – Ты человек городской, не можешь знать-понимать, что для мужика земля и вся жизнь на ней, тебя с детства магазины кормили! А меня земля досе держит! Я без неё огарок!» Звали его Григорий, а прозвали Тригорий. Первое горе – жена померла; второе – дочку снасилили и убили; а третье горе – он сам, войной скособоченный, одиночеством жаленый. Да, богатому есть куда прибедняться, а бедному некуда!
– Здесь родился?
– Здесь! Родители с Мордовии были, лопотали по-своему, а я уж русским пишусь! Здесь у нас мордвинОв полно, даже русский один мордвинОм назвался, больно пиво у них ему нравится, они его сами варят, он решил: мордвинОм будет – они его пивом поить будут! Как жа! Он уж наниматься к ним стал: землю вспахать, навоз разбросать – за бутылку! Всё пел: «Эй, стакан, готовься к бою!» Так и оппился!
Стакан да бутылка (она же пол-литра) – самые что ни на есть деревенские у.е. Да и какие уж тут у.е. – не у.е., а б.е. – безусловные единицы! Не одну могучую натуру спалила-свалила эта деревенская мера! Мужик попивает, потом пропивает, а там и жена, измаявшись биться-лаяться с ним, дураком пьяным, с горя своего бабьего тяпнет разок-другой-третий, и понеслась! Была семья – нет семьи! А нету рода – и нет народа! Вся русская деревня гибнет от этих б.е. – самая крепкая и непреходящая, самая конвертируемая валюта собственного изготовления.
«Веселие Руси – питие!» Не веселие, а погибель! Пропадает земля, пускай она тощая, так жили на ней, и не худо жили! А то эти «музыканты» гремят до утра, шашлыки жарят да девок трахают, а к земле рук не прикладают! «И погубит губивших землю!» – в Писании сказано!»
И вся его скособоченная фигура, и руки, трудами измученные, и седые мохнатые брови, и глаза всё еще голубые, и обвисшие уголки рта – всё было скорбь! И, проводив взглядом дачниц, спешащих с полными корзинками, бидончиками и цветами на электричку, сплюнул: «Тьфу ты, чего кормой выделывают! Видать, чеховские или серпуховские! Москвички пожижей будут!» Отвернулся досадливо, и пошёл, не прощаясь, в свой ветхий деревянный домишко, скособоченный, как он сам! Догорающая эпоха. Огарок .
Заводик «стратегического» значения, производивший в советское время заколки да шпильки, сник и загнулся. На его месте сперва стройматериалами ООО торговало, а теперь в месяц соорудили там терминал: поставили накопители, сайдингом онаруженные, забор бетонный, огромные ворота «Въезд-выезд», подъезды заасфальтировали, и появились там длинные большегрузные фуры с самыми разными номерами – отовсюду! И поняли шарапкинцы: век двадцать первый не обойдёт их! Не завтра, так послезавтра найдётся и на детский сад собственник. Жизнь своё возьмёт.
Когда Васильич с племянниками приехал разбирать пожарище, Витька вышел из сарая, где теперь обретался, вгляделся встревоженно – с кем Васильич, уж не с судебным экспертом? Но, узнав племянников, враз смекнул, что к чему, и пошёл навстречу с рукою протянутой, – приветливый, как и прежде! Васильич, увидев это, тоже двинулся навстречу ему, тоже протянул руку – так и встретились! Палыч, в подкрепление вроде бы восстановленной дружбы, сразу стал о своём новом доме рассказывать, который хочет построить, о том, как ездил в Серпухов в «Электросеть» к Зое Иванне, и она сама ему в сарае счётчик поставила. Васильич, выслушав и усмехнувшись про себя – был Витя волком, а стал лисою, – тут же решил воспользоваться этим и попросил его подключить свет к их кирпичному домику, и Витька с величайшей готовностью кинулся к Вадику за лестницей, испросив помощь племянников, и появилась вскоре искомая лестница, влез Палыч по ней к изолято-рам, подключил провод – всё бесплатно, из дружбы! А уезжая, прощался радушно и рукою махал приветливо! А Васильичу душу кошки скребли: «Предатель! В штрафбат бы тебя!»
Если б Витька отдал им эти несчастные двадцать тысяч, или хотя бы покаялся: «Простите, виноват, но простите: строиться надо!» – Простили б!
Простили б, хотя денег только на зубы да на лекарство осталось! Да и жизни самой – всего-ничего! Куда уж строиться! А жить в маленьком домике, в комнатёнке – обогреватель нужен, а от него голова болит. Когда главный дом был, глаза не упирались в семейство Витькино. А сейчас из маленького домика как не гляди, а они вот они, целый день толкутся у стола – шашлыки жарят, торжествуют втайне: что обставили вас, дураков?! Какой уж тут отдых, – отрава! А тут и Васильевна в больницу попала на срочную операцию, неделю в реанимации отвалялась! Где уж тут на участке работать! Нет, всё одно – продавать надо!
Стали оформлять на себя маленький дом, – здрасьте, пожалуйста! И домик этот, и сарай, и туалет даже – всё записано в их с Витькой совместную собственность! Как так? А так: «Бумага не врёт!» «Да какой дурак записал это?!» «Дурак – не дурак, а записано». Хороши были б, если б в суд подали!
И обозначилось: надо ждать, пока Витька построится и бумагу получит на отдельный свой дом! Тогда и они этой бумагой отделены будут! А пока надо фундамент сгоревшей их половины из земли вынуть, иначе строение считается существующим! «Да тут же пожарище, где же строение?!». «Не положено, надо вынуть!» Пришлось нанимать рабочих, в два дня они вынули из земли кирпичную кладку. «Вот это другое дело! Можете использовать кирпич, если будете пристраивать к маленькому дому, когда его узаконите». «А если я второй дом поставлю – здесь, на месте прежнего!» «Не положено!» «Почему? Что – я не хозяин на своей земле?» «Не положено! Только один дом на участке!»
И сюда государство нас сунуло!
«Ну, дурдом!» – возмущался Васильич. Не учёл, что государственный строй меняется, а дурдом остаётся! Ударили стихи в голову – то Тимофеевского: «И чем я больше Родину люблю, тем больше государство ненавижу!» То ещё чьи-то: «Пахнет свежим огурцом и соседом подлецом!» Нет – продавать! Продавать!
Так это лето и минуло. Участок зарос вглухую, лишь красные листики свёклы из-за осота виднеются! Эх, если б культурные растения были сильны, как сорняки, а сорняки слабы, словно культурные – во жизнь была бы! «Нет, ребята, всё не так, всё не так, ребята!»
Серым утром, чуть свет проступил, заголосили петухи – и Вадькин, и Тригоринский, и бабы Валин, и Бог ведает, чьи ещё – понеслась над Шарапкой петушиная перекличка, и сладко спалось под неё, – так, что и петухи слышались, и много чего происходило в душе у тех, кому дано было.
А Васильичу в задымленной Москве – без петушиных криков, – снится, что никакого пожара не было, что по-прежнему красуется их дача – с Витькой на двоих, – но просыпается, и горькая явь омрачает душу. «Штрафбат по тебе плачет, Витька!»
Всё сгорело: и росные утра, и лесные туманы в ранний час разбавленным молоком заливающие луговины и улицы, и соловьиные трели в ближайшем лесочке, и петушиная перекличка от края до края посёлка, и утробное мычанье коров, и даже кондовые голоса в динамиках на железной дороге: «По первому пути… По второму пути…» Всё сгорело.
Нету дачи – и нету для них теперь этого привычного уголка Подмосковья, и Родины стало меньше.
2009 год
Свидетельство о публикации №222010700993