Родина дяди Миши

               
Давно ждали в Потылихе чего-то такого и дождались: желающим переехать в Богданиху будет выделен транспорт – бесплатный, и бесплатно же выделят землю взамен здешней, сотка за сотку. Богданиху одну в райцентрах оставили, - из трёх прежних. Заодно и деревни мелкие ликвидировали.
Раньше в Потылихе худно-бедно школа была начальная, какая-никакая лечебница, клуб с библиотекой, а когда пришло время «купи-продай», всё позакрылось, ни на что у новых властей денег не оказалось.
Председателя колхоза – агрокомплекса по-нынешнему –«братки» на тот свет отправили: приехали землю на себя переписывать, он им от ворот поворот, они ему пулю в лоб.
Номер машины их записали, участковому передали, да толку-то: какой дурак их искать станет, - чтоб самому от них свинцовый привет получить?
В Богданихе теперь будет всё, в Потылихе – ничего.
И люди, кляня всё на свете, засобирались – не оставаться же здесь без почты, без больницы, без школы: детишек в Богданиху на занятия теперь не возят.
Трудно переезжали. Скот забивали: где его держать? Пока обустроишься!
Избы по брёвнышкам раскатывали: лес рубить запрещено, а строительного лесу по нынешним ценам никак не укупишь. Так что придётся в Богданихе из старого ставить, по брёвнышку скатывать. На новом месте в старой избе.
Под матерщину и плач исчезали избы, и постепенно вся деревня превратилась в разор.
Одна дяди Мишина изба и осталась.
Дядя Миша, когда начались эти страдания с переездом, сразу решил:
- Никуда не тронусь с Потылихи! На родине доживать буду!
Его и стращали: свет отрежем, и по-доброму уговаривали, - всё без толку. Упёрся, как бычок молодой. Отступились.
- Старый хрыч, совсем из ума выжил, пусть его здесь помирает!
А он и не собирается помирать. И не старый вовсе. Он ещё по хозяйству чуть не бегом, и в подпол шементом, и из подпола, - там у него в больших плетённых корзинах свёкла-моркошка, лучок-чесночок и вся прочая огородная помочь.
Свой сруб дядя Миша проолифил, потом коричневой охрой покрыл. Изба после этого, как девка на выданьи! Да ведь за себя он её и выдал, давно выдал – лет тридцать назад.
Обновил избу, отошёл от неё. Глянул: хороша, ах, хороша, канашка!
Верно, поэтому и съёмщики с телевизора к нему прикатили, видать, в Богданихе им подсказали.
Дядя Миша дверь у них перед носом захлопнул, в окно крикнул:
- Пока не поброюсь, не выйду!
Ждали как миленькие. Правда, дядю Мишу, вроде, так и не показали.
И бритоголовые дядю Мишу наведывали, - в пальтах длинных, - цепко глядели сруб.
- Ты чо, старик, совсем спятил – одному жить?
Смекнул дядя Миша, кто перед ним, слыхал он от отъезжавших своих земляков, что всю Потылиху бывшую «братки» оттяпали.
- Дак мне всё едино, где жить, что тут один, что ещё где!
- Ну, хрен с тобой, абориген, доживай тут век свой вонючий!
Про буригена дядя Миша не понял и на всякий случай поклонился «гостям»:
- Спасибо, што наведали!
Ухмыльнулись «братки», пошли в машину садиться.
Красная машина, здоровая, как «пожарка», легковая только. И укатили, больше их дядя Миша не видывал.
И всё ломал голову: чья же это земля? Платил налог он в Богданихе: бумагу из сельсовета относил вместе с деньгами в сбербанк. За свет платил в «Энергосбыт»,- всё, как раньше. Иль сбрехали ему? Чего ж тогда «братки» приезжали?
Перед тем, как стемнеет, дядя Миша обходит свои владения, проверяет колодец, запоры на баньке, сарае;  дверь в избу изнутри на засов.
Напившись чаю и насмотревшись телека, зажигает крохотный ночник с голубой лампёшкой, гасит свет и отправляется на «полати» - на печь.
По теплу он, конечно, не топит, на газу готовит, летом с баллонами на тележке в райцентр и обратно в охотку; а зимой горячая печь – вот она! Может, потому и хвори не пристают к дяде Мише: какие б вьюги не выли – он в тепле и уюте. Летом и Муську с собою наверх прихватывает, пусть в ногах у него урчит, а зимой ни к чему баловать, к теплу приучать, лучше внизу побудет.
Укладывается дядя Миша рано, едва на печку взберётся, тут же глаза закрываются. Случается, видит себя пацаном, скачущим на лошади без седла, рядом скачут мать и отец, дед и бабка, скачут всей семьёй невесть куда, дед и отец трясут бородами, мать и бабка поют пронзительно и срывают с себя косынки. - Ах, мать твою! - ругается на Мишку дед, мать на это смеётся, и дядя Миша тотчас просыпается, фонариком освещает будильник на столе – полчаса спал всего, а казалось, целую ночь. Гасит фонарик, но долго потом ворочается, всё не может заснуть, и только урчание Муськи внизу его успокаивает, и тогда сам слышит храп свой. Иногда ему поют птицы в лесу, - он с пацанами идёт по грибы, крепко держа за ручку круглое лукошко, отец их плел из ивняка, который Мишка ему срезал, навстречу бабки с грибами, поют, озоруют: - Пошли девки за грибами, да ребята зае…ли!
Вьётся холодная тропка среди высокой травы, Мишка палкой раздвигает заросли, и видит вдруг крепкий рыжик, - срезает, кидает в лукошко, и босые широкие ступни его, чувствительные к хвое колючей, приятно ощущают прохладную землю. Потом  ребята куда-то деваются, он оказывается в тёмном бору один, пугается, кричит: - Ау-у! - и просыпается. Сердце громко стучит, на всю избу, дядя Миша снова включает фонарик, глядит на будильник, и видит, что опять спал полчаса-минут сорок, вздыхает: - Ох ты, Господи, владыка наш всенародный, помилуй раба своего Михаила! Пошли ему крепкий сон, тока штоб не навечно!
И слушает привычное постукивание старого большого будильника, - купил его лет тридцать назад в сельмаге, вместе с корытом и рубелем, они служат ему и поныне, - ровный ход часов примиряет его с полумраком, полутьма тепло, ласково, как перина пуховая, охватывает всего, и нос тогда сам по себе заводит тихую песенку, словно чайник на маленькой старой электроплитке, и дяде Мише становится во сне ровно, спокойно, как после косьбы, когда валок за валком уложено всё травяное пространство, всё зелёное полотно луга, и босым ногам приятно от холодной росы, и коса на плече едва не цепляет яснеющие звёзды и серп луны, а в сенях встречает уютной трелью сверчок. И радостно пахнет хлевом, и Славка мычит приветственно, и на столе ждут его ароматный ломоть душистого домашнего хлеба и цельный жбан ещё теплого молока, только что выдоенного матерью из огромного Славкиного вымени и сцеженного через марлю. Руки и плечи ломит сладкой усталостью, и, выдув жбан и сжевав ломоть, дядя Миша падает на широченную лавку у стола, и засыпает сладко. И двойной этот сон блаженно длится уже до утра, и, медленно из него выплывая, дядя Миша сонным ухом постепенно различает ровный стук старого большого будильника, редкое потрескивание избы, и долго лежит так, ласкаемый редеющей тьмою и сладкой дремотной ленью. И ждёт материнского крика: - Ну, пошла, пошла, животина!
Ждёт топота выгоняемой к стаду Славки, но ничего этого нету, и дядя Миша, подождав ещё и не дождавшись ни материнского понуканья, ни коровьего взмыкиванья, осознаёт, наконец, что это был сон и что он закончился и наступает обычное утро его, одинокого, и что спешить некуда: Муська не Славка, гнать её никуда не надо, и самому торопиться некуда. Беспокоит только его естество, переполненное отработанной почками жидкостью, но так неохота окончательно прощаться с тёплою ленью!
В день выборов дядя Миша вскочил ни свет – ни заря, в зимней тьме, по советской привычке: чтоб в шесть утра войти в сельсовет, где всегда размещался участок, и проголосовать самым первым в Потылихе, - глядишь, и подфартит с заезжим корреспондентом, и появится тогда дядя Мишина фотка в газете «Вперёд» и напишут: «Первым за нерушимый блок коммунистов и беспартийных проголосовал Михаил Бобков – колхозник колхоза «Путь к коммунизму». С участка дядя Миша в приподнятом настроении возвращался домой, снимал галоши с валенок или сапог, смотря в  какой сезон были выборы, не спеша, но с большим внутренним напряжением, в жадном ожидании выпить доставал из старого, ещё от деда оставшегося шкапика с застекленными дверцами заветную поллитровку с коричневой сургучовой головкой, стаканчик гранённый, с вечера доставленную из подпола квашенную капустку, солёные огурчики в миске – всё своего производства, толсто нарезал розоватое сало с мясными прожилками – как передовому сознательному труженику полей ему к выборам отпускали из колхозного погреба по себестоимости, - не скупясь, отхватывал от буханки колхозной выпечки ломти пахучего хлеба, и в наслаждении, с жадной радостью вкуса, укладывал ломоть сала на ломоть хлеба, махом опрокидывал в себя стаканчик с заветной животворящей влагой, и пока разбегались по телу горячие муравьи, нюхнув сперва хлебушка с сальцем, хрумтел огурчиками с капусткой, а уж потом отрывал редкими стёртыми зубами важнеющей деревенской пищи.
После третьего стаканчика с закусончиком дядя Миша заводил патефон, покрутив ручку пружины, и чувствовал себя, как на чьей-нибудь свадьбе в сельской столовой, где музыка с магнитофона играла «Ласковый май» и другие разные песни.
Теперь же дядя Миша, включив свет и ополоснувшись, оделся в застиранную тельняшку, бязевые подштанники, влез в чёрные заношенные штаны, надел тёплую клетчатую рубаху, подпоясался по военному старым армейским ремнём, ободранным, но ещё крепким, вбил ноги в белые валенки с галошами, купленные им  в сельмаге задолго до перестройки, когда ещё перепадал колхозничкам качественный товар, облачился в старый чёрный тулупчик с большим овчинным воротником, на седеющую голову нахлобучил поношенную ушанку из крашенного в чёрный цвет кролика, запер дверь на старый висячий замок, и отправился в путь.
Электрические столбы от Красавихи до Богданихи аккурат мимо его избы идут, - когда-то крайней в деревне, а теперь одинокой, как сам дядя Миша, - шагай себе вдоль столбов!
До Богданихи одиннадцать километров, ему не в тягость, ноги ещё ходят легко, даром что он пять лет уж на пенсии, - по утреннему морозцу куда как бодро идётся. Нынче все ленивые стали, участок открывается аж в восемь часов, он, и не шибко шагая, к сроку поспеет. Жалко, сегодня  не фотографируют никого, зато на «теле» сымают, так что, может, и повидаешь себя по ящику, с самим собой встренишься: - Первым проголосовал Михаил Бобков из бывшей деревни Потылихи. Голосовать придётся за главную партию, дядя Миша хотел было, по привычке, за коммуняк, но ехавшие в Красавиху со списками проверяльщики сразу предупредили: если не за главную партию – свет отрежем! Ничего, дядя Миша ни на кого не в обиде, пенсии хватает. Всё ведь своё, картошка-моркошка и прочее, только хлеба да сала с бутылочкой, да мяса чуток взять в райцентре, да Муське молока с рыбой. А без света никак нельзя, как же без телевизора? Их у дяди Миши аж три, один на другом стоят. Старые все, чёрно-белые, в клубе списанные, за бутылку ему уступленные, - смотрит он их по очереди: как устанет один, начнёт мигать, дядя Миша его выключает, и, переткнув шнур антенный, включает другой. Так что у него весь мир на виду, полный обзор из его избы: стреляют, взрывают, пожары горят – он в курсе.
Валенки у него с отворотами, у колена не режут, шагать в них легко, снег яростно скрипит под галошами; звёзды в холодном небе бледнеют, бледнеет и само небо, всё потихоньку светлеет, в рассветной полутьме бескрайняя глубина, только тёмный лес за рекою обнимает простор.
Летом там самая дяди Мишина охота, грибы да ягоды, - рьяный промысел, от зари до зари, потому-то у него зимою грибов – сушёных в избе и солёных в сенях – в достатке, и клюковка в бочке имеется. Летом чего лежать до рассвета? Ноги в руки и ходу в лес! Там и сейчас хорошо, только снега глубокие, не пройти. А так можно было б лапшевника на пнях поискать!
От мыслей о лесе у дяди Миши совсем легко на душе, и идёт он, сам не замечая того, всё быстрей и быстрей, - машинные колеса от самой Богданихи колею проложили, то проверяльщики со списками проезжали, то с телевизора.  Идёт, идёт дядя Миша на выборы, куда денется! Сунет свой голос в урну!
Морозный воздух радостно ширит лёгкие, дышать сладко, - дядя Миша всё прибавляет и прибавляет ходу, ноги соскучились по быстрой ходьбе, и к Богданихе подлетает чуть свет. «Ай встречу кого?» - ткнулось в душу предчувствием.
Вышло: проголосил он первым, как в советские времена. Спросили у него паспорт, поставили ему, как не шибко грамотному, в бумажной простынке галочку против главной партии, отнёс он и сунул в урну свой голос. «Товарищ, будь во всем культурным, помни: для окурков существуют урны!» - висел у них в клубе когда-то такой плакат, белыми буквами по красному полю, по краям плаката на полу урны караулом почётным.
Раньше ему – первому избирателю – руку жали, за сознательность благодарили, а сейчас хоть бы хны! Пришёл – и ладно, и хрен с тобою! Главное: сунул свой голос – свободен до новых выборов!
С досады собрался дядя Миша сразу в обратный путь, но вспомнил про Муську – рыбы и молока ей надо, и о себе вспомнил: сала да хлеба с бутылочкой, круп набрать.
В магазине нос к носу с Гришкой Бобковым, однофамильцем, соседом бывшим.
 - Ой, Мишка!
 - Ой, Гришка!
Гришка тут же купил поллитру в честь такой встречи и потащил корепана к себе домой.
Вошёл дядя Миша в избу к Гришке – словно и не выезжал тот из Потылихи. Так же слева от входа, в торце, полати двухярусные с ребятёшками – внуками, папка и мамка их подались в город на заработки, теперь звонят сюда по мобильнику; справа у стены печь – эту-то заново клали, за печью диван разложенный, с постелью прибранной, - подушки горой; напротив стол с лавкой да шкаф, телек в торце у окна – теснота! То ли дело дяди Мишино приволье в Потылихе!
Сбросили верхнее, сели с Гришкой за стол, рыжая конопатая Кланька, поохав от радостной встречи, спроворила к бутылке капустки квашеной, огурчиков собственного посола, консервы «Килька в томате» открыла, хлеба нарезала: - Ешьте-пейте, дружки закадычные!
Когда-то вместе ходили на танцы в клуб – девок щупать, те над ними хихикали: - Мишка да Гришка – одна кочерыжка!
Девки были хорошие, ладные, даже из других деревень приезжали к ним свататься, быстро разбирали невест; Гришка вот успел, ухватил свою Кланьку, пятнадцати лет женился, а дядя Миша так и не определился в пристрастиях. В Богданиху к солдатке ходил, - муж у той тянул срочную. А дружки солдатовы подкараулили Мишку, да с кольями!
Быстро бежал тогда дядя Миша, ох, быстро, как только сердце не выскочило, чуть не до самой Потылихи мчался, пока не отстали мстители. С тех пор до старости в Богданиху ни ногой! Ну а теперь, что уж!
Валандался Мишка то с одной никому не нужной, на всю деревню ославленной, то с другой такой же шалавой. Потом в армию его загребли. Так бобылём и остался. Сперва печалился, потом пообык. А теперь даже рад, что один, что никто ему не мешает, сам себе господин!
Родители Гришкины там же теперь, где и Мишкины, - ни по какому мобильнику не дозвониться туда. Как уехал Гришка с Потылихи, ни разу могилки их не наведывал. Дядя Миша теперь приглядывает и за теми Бобковыми.
Только через два часа дядя Миша, разрумянившийся, опять попал в магазин, затарил там свой сидор по полной, лямки за плечи и ходу домой, в Потылиху.
По свету идти стрёмно, снег под солнцем горит искрами радостными, бор далёкий, солнцем подсвеченный , близким стал, - зелёные вершины с белыми в снегу лапами; краснотал у реки тешит глаз весёлой полоской, всё студено и широко, простор до самой Потылихи, до избы его одинокой, избы-красавицы. Изба теперь ему и жена, и полюбовница, и кума, и сватья, и мать родная!
Выпил дядя Миша с Гришкой в охотку, зимой чертовка бутылочная хорошо идёт, - да и когда она идёт плохо? «Веселая и грустная, всегда ты хороша!» Выпил – и теперь, в ходу, видит давнее.
Отец здоров косой махать, Мишаня пыхтит неподалёку, свои валки класть пытается, да куда ж тут – косу удержать и то труд!
Отец ровнёхонько выкашивает, делянка после него, как голова, под машинку стриженая, а у Мишки после косьбы трава в кустах да лесенках, будто волосы повыхватывали овечьими ножницами, – то там, то сям клок.
Отец не ругается, молча справляет сыновьи огрехи, и скошенного на Мишкиной земле прибавляется.
С отцом было легко, он не пьянствовал, не буянил, как мужики в деревне, с нотациями не лез, не навязывался, скажет слово – и всё: - Ты, Мишаня, старайся, так проще!
И поглядывал ласково, когда Мишка, намаявшись, плескался в речушке, а потом на бережочке лежал кверху пузом.
Не порол, не корил сына, даже когда Мишка, забыв о словах отца, что косят они здесь самовольно, без разрешения, и потому болтать об этом не след, ляпнул Гришке. Отец того зашёл вечерком:
- Что ж ты, Иван, втихаря сено тыришь – поделись с соседом!
Пришлось делиться, и теперь про замечательное травяное местечко в дальнем лесу знали не только отец с Мишаней! А где четверо знают, там и пятый появится! И отобрали у них это сено, - председатель участкового вызвал, чуть из колхоза их не турнули! И ворами ославили, и отцовы трудодни ухнули, и отца едва в тюрьму не упрятали.
Долго они потом лебеду ели. А отец за него и вступился ещё – перед матерью, бабкой и дедом:
- Мозга у него ещё куцая, не выросла, подождать надоть!
А в колхозе и на мать стали бочку катить, - хорошо, отбрехалась: не знала, мол, ничего! Конечно, дураков нет – никто не поверил ей, но поотстали! А на деда с бабкой и вовсе  рукой махнули: уж если мать «не знала!» Гришкин отец пострадал, как и Мишкин, корил соседей: - Из-за вас всё!
Его что, приглашал кто?
До войны-то хорошо, ничего жили, из Потылихи никому на сибирский лесоповал командировку не  выписали.
А на войну отца с дедом сразу забрали, - вся деревня тогда мужиков лишилась, увозили их на полуторке под бабий вой и собачий лай!
Мишаня с матерью пошли по грибы, и наткнулись на немцев: те шли по лесу редкой толпой, то скрываясь за деревьями, то вновь появляясь.
Мать застыла, как вкопанная, головой мотнула: мол, Мишка, давай назад! И оба, пригнувшись, побежали к болоту – больше некуда, только там, в зарослях донника, можно укрыться. Но уже застучали им вслед автоматы и что-то весело засвистело вдогон.
В деревне стрельбу услыхали и в ужасе поняли: немцы рядом. С плачем заметалась Потылиха: бежать – не бежать, и куда бежать, и как бросить всё нажитое, и как жить в бегах? Металась, не зная, на что решиться, их деревенька, и одна надёжа рядом со страхом истово билась в сердцах: на скорый возврат родной Красной Армии.
Свинцовый ветерок налетел порывом, глубоко вжав в болотную грязь Мишку с матерью; Мишка, давясь, осторожно выдувал попавшую в нос воду, мать лежала ничком недвижно.
Когда затих свинцовый ветерок, Мишка еле расшевелил её, еле поднял – встала она, как пьяная. И шла потом пьяной походкой окраиной леса по над болотом, до самой Потылихи.
Дома бабка, охая и ревя, стала промывать ей травяным отваром кровавые дырки в ногах, - продуло – таки свинцовым ветерком Мишанькину мамку, продуло, спасибо, не насмерть.
А деревеньку Бог миловал: немцы, не заворачивая сюда, двинулись прямиком на Богданиху. В Потылиху потом полицаев прислали. В войну уцелела Потылиха, а теперь – поди вот.
Однако долго живёт дядя Миша на свете, - до мобильников дожил! Подарил бы кто ему, што ль? Да кто ж подарит, - все такие же богачи, как он сам. «Корову продали, мобилу купили!» Разве Муську продать – вместе с собою? Нет уж, Михаил Бобков, живи – не дёргайся: сыт, в тепле, - што ж ещё?
Лето – не зима, встаётся легко.
На реке молоко тумана, а у избы на взгорье видать далеко-далеко.
Дядя Миша ровно машет косой, замах – и срезает коса траву росную, ещё замах – и ещё срезает, и так неторопко является ровный зелёный валок, – во всю жизнь пригодилась отцова наука.
Дядя Миша широко вокруг дома выкашивает, иначе ходить трудновато: трава после отъезда людей из Потылихи весело в рост пошла, чуть не до пояса вымахала.
Солнце встало над лесом и почти всюду съело речной туман, клочья его ещё цепляются за прибрежный тростник, но уже таят на кустах ивняка.
Стайка уток прошла над прямым руслом реки и круто спикировала на воду за излучиной.
Проследив за кряквами, дядя Миша, малость притомившийся от работы, отирает косу пучком травы; услышав гул самолета, поднимает голову, прикрывает рукой глаза от солнца: в синем небе режет высь серебристый в лучах самолёт, оставляя за собой белесую струйку.
Дядя Миша смотрит на исчезающую в синей дали светлую точку: - Так вот и жизинь моя исчезает!
И спотыкается: он и сейчас, наяву, загляделся на самолёт, да и подустал – столько-то отшагать! Ладно, идти всё по ровному. Когда-то тут было поле, теперь пустырь, от Потылихи до Богданихи и обратно, грозятся опять засевать – всё никак!
Тёмным пятнышком в белизне проявилась изба его – и возрадовалась душа: хорошо-то как! Придёт сейчас дядя Миша домой и тяпнет, ох, тяпнет этой самой чертовки бутылочной, закусит, чем Бог послал, и поставит на патефоне свою заветную: «Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна!»
Конечно, когда дядя Миша свои телеки смотрит, - видит, как народ прёт в Анталью с Хургадою, откуда только деньги берутся! Он и сам бы не прочь глянуть мир своими глазами, своими руками пощупать, что к чему и что с чем едят, да на какие шиши? И выходит, что в Потылихе ему и Африка, и Америка!
Вот и изба его, дорогуша!
Только отворил дверь, - Муська опрометью шмыгнула наружу, чистоплотная киска!
Войдя с морозца в родную избу, дядя Миша не сразу почувствовал, что дом выстыл. Сбросил с себя полушубок, шапку, галоши, разгрузил сидор, выложив всё на стол, и тут понял: пора подтопить, - вчера-то не топлено, только золу выгреб.
Занялся печью: первым делом открыл до отказа вьюшку, чиркнул спичкой, поджёг щепу среди выложенного из дров «колодца»; помаленьку подкладывая в занявшееся пламя высушенные у печки поленья, дождался, когда огонь жадно объял дрова и широко загудела тяга; тогда налил молока в блюдце, поставил поближе к теплу, чтоб подогрелось, отрезал Муське шматочек принесенного из Богданихи сала – как не порадовать киску?
Впустил Муську, - хитрюга и умница прямиком к салу, и заурчала над лакомой пищей.
Слазил в подпол, вернулся оттуда с капусткой и огурцами, принёс из сеней груздочков, с пола поднял чугун со вчерашними щами, поставил на загнёток, затем, вооружившись ухватом, придвинул щи ближе к огню, и только после всего этого дошло до пластинки и патефона.
И когда зазвучала заветная песня, достал стаканчик из шкапика, сорвал с принесенной из магазина поллитры металлическую бескозырку, налил ледяной водяры в любимую ёмкость – не раз бессчётно проверенную самим меру, подошёл к осколку зеркала над умывальником. Долго разглядывал себя – старого, усталого и помятого, неодобрительно покачал головой, но всё же чокнулся с самим собою полным до края стаканчиком: - Будь здоров, Михаил Бобков!
Опрокинув в себя забористую влагу, выдохнул, прислушался, как пошла-побежала по естеству огненная чертовка, проникая до самых-самых; сразу наполнил стаканчик по новой и, напутствовав его: - Провались ты в живот! – махнул в себя, и тут-то пришёл, наконец, жданный, но нарочно отодвигаемый, чтоб насладиться полнее, черёд груздочков и капустки с огурчиком.
Отломил магазинного хлеба, ещё не потеплевшего с холода, жуя, подошёл к окну и, усевшись на лавку, прислонился плечом к стене.
Песня закончилась, патефонная игла, немного пошипев на пустой пластиночной колее, сползла с неё.
Дяде Мише надо бы встать и, поставив патефонную головку на рычаг, остановить механизм, но он, после долгого пути и водочки, расслабленно и бездумно глядит на уже серый простор за окном, и чёрный диск безмолвно крутится, крутится.
Быстро темнеет. Дядя Миша медленно погружается в сон, и видит: преодолев себя, он встаёт с лавки, подходит к патефону, ставит на место патефонную головку, снимает пластинку, чтобы перевернуть на другую сторону, но диск выскальзывает из рук и раскалывается об пол!
Дядя Миша потеряно опускается на пол рядом с осколками, плачет, и засыпает.
Из кромешной тьмы надвигается на него огромный серебристый самолет, дядя Миша ждёт, что его сейчас позовут туда, чтобы лететь в Анталью, но слышит вместо этого: - Ну, пошла, пошла, животина!
Самолет улетает, истаивая вдали, и дядя Миша, поняв, что его забыли, отчаянно кричит вслед: - А я?!
                2009 год
 


Рецензии