Хлеб и слёзы

Светлой памяти родителей посвящаю:
Василия Даниловича и Анны Андреевны

         
  1

1952 год. Лето. За полночь в сенокосную пору над деревней Гомзяки разразилась гроза, и пошёл дождь. По тёмному в ненастье небу хлестала молния, освещая сырые и почерневшие крыши жилых избёнок, крытых ржаной соломой. К крайнему дому на отшибе подошёл человек. Он был мокрый от дождя и грязный. Он постучал в дверь, затем в окно, другое, встревожив хозяев. Стук в окно повторился. Клавдия встала с постели, ступив босыми ногами на пол.
– Верк, – обратилась она к двадцатипятилетней немой с рождения дочери, – что, дрыхнешь? Стучит кто-то!
Немая слышала, но не хотела будить мать, да и самой не хотелось вставать. Стук в окно продолжался.
– И кого чёрт принёс в такую непогодь?! – выругалась Клавдия.
Немая во тьме оказалась впереди матери рядом со столом с лампой. Стол стоял в простенке между окон, а над ним мирно тикали часы-ходики. Верка нащупала спички, зажгла и прикурила фитиль лампы. Свет озарил небольшую избёнку. Немая замахала руками перед матерью:
– Ы – Ы – Ы!
– А вдруг что случилось? – ответила мать, понимая немой язык дочери. Клавдия взяла из рук дочери лампу и шагнула к двери, бочком вышла в сени. Подошла к двери по земляному полу, немая босиком шла следом.
– Кто там? – спросила она.
За дверью раздался мужской незнакомый голос:
– Хозяйка, ради Христа, откройте! Впустите!
Клавдия подумала: открывать, или нет?
– А вдруг ты плохой человек? – сказала она.
–  Ради Христа!
– Ишь ты! Да что ты за человек?
– Пётр я Шумилов.
– Ну и что?
– Да не бойтесь вы меня, не трону я.
Клавдия стояла и смотрела на дочь широко открытыми глазами.
– Пустишь на свою голову!
– Не бойтесь!
– Как это не бояться, у меня вон дочь!
– Пожалуйста! – умолял незнакомец.
– Пустим, дочь?
Немая кивнула. Незнакомец не услышал ответа, не понимая:
– Что вы молчите? Я вас не трону, дочка, впустите меня, прошу вас!
Звякнул железный запор. Клавдия распахнула дверь. Шёл проливной дождь, гремел гром.
Ночной гость перешагнул порог в сени, и Клавдия осветила лампой его худое и не бритое лицо.
– Проходите, – сказала она, и закрыла за ним дверь. – Откуда, кто вы?
– Со станции.
– Какой?
– Кочетовка.
– А как к нам попали?
– Беглец я.  «Враг народа».
Клавдия остолбенела. За дверью шумит ветер, льёт дождь. От испуга она вплотную поднесла лампу к его худому и скуластому лицу:
– Вы не бойтесь меня! – он посмотрел на дочь хозяйки. Немая стояла чуть в сторонке в длинной ночной холщёвой рубашке с растрёпанными волосами, и молчала. Он не знал, что она немая, и ждал от неё слов. Вдруг он пошатнулся, Клавдия быстро отвела лампу в сторону.
– Вам плохо? – спросила она.
– Да, чуть-чуть, – ответил ночной гость, но не сразу. – По-видимому, у меня жар, – сказал он.
С его одежды капало, земляной пол быстро сырел.
– Идёмте в дом, – предложила хозяйка. – Вам помочь?
– Спасибо.
В избе дочь стала что-то показывать пальцами. И тут он понял, что она немая. Мужчина еле держался на ногах и очень хотел спать. Его мучил сильный жар, он смотрел на хозяев без эмоций. Немая выхватила лампу у матери. Поставив её на середину стола, облокотилась о край, и, стараясь не смотреть на незнакомца, выкрутила фитиль. Свет озарил все углы избёнки.
Клавдия поняла, что дочь волнуется:
– Вера, успокойся, – сказала тихо, подошла, прижала к себе крепко, погладила по голове. Немая успокоилась.
…Целые сутки ночной гость проспал то в ознобе, то в жару. Клавдия и немая ухаживали, поили травяным отваром и давали жаропонижающие пилюли, кормили лёгким бульоном – Клавдия не пожалела курицу.
На третьи сутки гость стал приходить в себя. Всё это время он лежал на жёстком топчане в чулане. Хозяйка переодела его в чистое бельё в ту же ночь, а старое тряпьё сожгла.
Клавдия работает бригадиром колхозной бригаде, в основном состоящей из женщин еще с войны. А дочь работала на молочно-товарной ферме-телятницей.

2


Воробьи надоедливо чирикали перед окном, усевшись на плетень. За ними через окошко наблюдал незнакомец. Он был один в доме, сидел под замком, Клавдия и Вера прятали ключ. Сквозь окна на пол и стены падал свет. Он смотрел на этот свет, щурясь больными, пустыми и ввалившимися глазами, думая о разном. Сядет на сундук, опустив босые ноги на прохладный пол, чувствует блаженство от прохлады. Чисто выбрит, от его густой бороды не осталось и следа, лицо худое и бледное. Он волновался, словно чувствовал, как беспокоится от его присутствия сама изба. Он видел это беспокойство и на лицах хозяек. В один из вечеров за столом он сказал:
– Вы извините меня за беспокойство, которое я вам принёс в ваш дом с той ночи. Я знаю, что вы, Клавдия, живёте в страхе, отчаянии из-за меня. Нет! Не говорите ничего. Я скажу прямо, и скажу только одно. Вы, Клавдия, и вы, Вера, не бойтесь.
– Как же! – заговорила Клавдия, – нам не бояться. Вон изба то наша на отшибе! И вы что угодно можете с нами сделать!
Шумилов перекрестился:
– Боже упаси, – сказал он.
– Вы коммунист?
– Нет.
– А были?
– Нет.
Немая смотрела на Шумилова чистым взглядом.
– В ваших словах правда? – спросила вновь Клавдия.
– Чистейшая, несмотря на то, что меня считают «врагом народа».
Вера не могла говорить, но слушала и понимала чистоту и откровенность Шумилова, и уже не испытывала страха. Но страх у неё и у матери был другой: что будет с ними за укрывательство «врага народа», если Шумилова найдут у них в избе? Понимал это и он, продолжая рассказывать о себе.
– Бежал я, Клавдия, не думая, что буду живым. Конвоиры зазевались перед загрузкой в другой эшелон, а тут я и нырнул под вагон, и, слава Богу, что никто не видел. Далее под грузовой состав, и убежал в лесопосадку.
– А станция точно была Кочетовка? – спросила она.
– Кочетовка. Своими глазами табличку видел. Днём отлёживался, спал в зарослях, ночью шёл. А тут заболел, видно, от непогоды – дожди, грязь, не успевал просохнуть. А к людям нельзя. И вот ваша деревня, решил постучать в крайний дом. Сдадут так сдадут…
Тут он сделал паузу, с уважением всматриваясь в глаза Клавдии.
Клавдия теперь знала почти всё о ночном госте. Понимала, что они укрывают человека чужого и опасного.
– Вас, наверно, продолжают искать? – спросила она.
– Да, на днях я уйду.
– Вам ещё рано вставать, да и куда вы пойдёте?
– Россия велика, – ответил Шумилов.
Вскоре она ушла спать, а за ней и дочь. Шумилов всю ночь не мог уснуть.
В отсутствии матери немая оставалась один на один с гостем. Оставалась с ним, и когда он был в бреду. Ей очень хотелось поговорить, но не могла. Старалась что-то показать на пальцах, но он ничего не мог понять в её жестах и восклицании:
– Ы – Ы – Ы.
Он разводил руками, Вера злилась, что её не понимают, но потом начинала смеяться. Потом они смеялись вместе, и смех сближал их. Клавдия, в отличие от дочери, испытывала к Шумилову простые человеческие чувства: жалость и доброту.
Шли дни, он жил в тесном мире своего страха.  В страхе осуждённого по пятьдесят восьмой статье.
«За что»? – думал он, лёжа на топчане, глядя на хлопотливую Клавдию, давшую ему приют, как она хлопочет утром и вечером у русской печи, орудуя ухватом или чапельником. Приходится топить печь и в летнее время из-за нехватки керосина.
– Ох, как жарко, – сказал он.
Клавдия ответила:
– Там на дворе лето.
И тут он представил трескучий мороз. То, куда его везли по этапу, и себя там. Буржуйка, вокруг которой, как и он, собрались «враги народа», без фамилий, имён и отчеств, под лагерным номером.
«Я, слава Богу, теперь у добрых людей, – думал Шумилов.
Оставаясь в одиночестве, в отсутствии хозяев, при звенящей тишине, он то лежал, то вставал с топчана. Ходил из конца в конец по небольшой избёнке, где теперь всегда зашторены окна. Осторожно приоткрывая одну из штор, выглядывал на волю, но смотреть он долго не мог, боясь что  заметят. За окном был тёплый и солнечный день, но любовался Шумилов этим прекрасным днём недолго. Страх за хозяев волновал его больше, чем за себя.
Шумилов зашёл в чулан, крышка подвала была открыта, он всегда держал её наготове. В случае если кто пожалует, а хозяев нет, можно спрятаться. Но гости бывали очень редко. Он смотрел в подвал на крутую лестницу, по которой часто приходилось спускаться и подниматься, и произнёс:
– Вот и воля!
Он лёг на топчан, немая всегда застила его свежим бельём.
– Чужие люди, – произнёс он, и сам себе ответил, – нет, не чужие.
Шумилов вытянулся в струнку, заложив руки за голову, и глубоко вздохнул. У изголовья топчана у самой стены стояла табуретка ручной работы. На ней лежал раскрытый томик стихов Сергея Есенина, любимого поэта Шумилова. Он перечитывал стихи уже второй раз. Книгу ему принесла Вера.
Подходит очередной вечер. Первой пришла Клавдия. В их отсутствии гость многое переделал в доме и приготовил ужин, что очень порадовало хозяйку:
– Спасибо, – сказала она.
Вскоре явилась и дочь:
– Ы – Ы – Ы! – Вера тоже была довольна чистотой. От радости она побежала к зеркалу прихорашиваться.
Вскоре Клавдия собрала ужин и позвала:
– Еда стынет!
Немая протянула ломоть хлеба Шумилову.
– Спасибо! – поблагодарил он.
– Ешьте, – сказала Клавдия, – приятного аппетита.
За ужином Шумилов предложил Клавдии:
– Извините, – начал он, – я могу из дерева вырезать разные игрушки. Мне целыми днями нечем заняться. Я бы мог помочь, хотя бы этим, ведь игрушки можно продать.
– Это сразу же вызовет подозрение.
– Но продать можно в районе.
– В Глазке? – спросила Клавдия.
– Да.
Немая покачала головой.
– Понятно, Вера против. Тогда оставим эту затею.
И он вспомнил случай, что произошёл с ним в Глазке. Шумилов сутки ничего не ел, и решил ночью взять с огорода молодой картошки, чуть не наскочив на людей. Его воспоминания неожиданно прервала Клавдия:
– О чём задумался? – спросила она.
– Так…
– Давайте пить чай. Вера, неси чайник.
Вера разлила кипяток по кружкам:
– А искать вас, Петя, думаю, ищут.
Он кивнул.
– И какую же государственную тайну вы выдали?
– Никакую тайну, а тем более уж государственную, – ответил тихо и спокойно он. – Ничего плохого не совершил. Ремонтировали клуб, надо было успеть к Октябрьской. Я приколачивал плакат к клубу, а через стенку висел портрет товарища Сталина. От удара он возьми, да и сорвись. От высоты разбилось стекло. А какая-то сволочь капнула куда следует. Забрали меня ночью, завели дело за антисоветчину. Всю войну прошёл: с первого дня и до последнего. В атаку поднимался с криком «За Сталина». – На глаза навернулись слёзы, и было видно, как он сдерживал их с комом в горле.


3


У председателя колхоза Беликова в сенокосную пору душа болит. Дождь портит сенокос, и это бывает каждый год. Ночью он плохо спал, беспокоился за сено на Крупском лугу.
«Если оно ещё раз попадёт под дождь, то уже совсем пропадёт», – думал он.
И тогда уж председателю не миновать «райкомовского ковра». Первый секретарь Глазковского райкома Лучёв Илья Герасимович за упущение сена не простит.
Проверив сено с утра, председатель сел в дрожки и поскакал по полевой дороге в сторону колхозной риги, где работала бригада Клавдии. Конь молодой, по кличке Букет бежал то рысью, то галопом меж созревающих хлебных нив. По краям дороги цвели ромашки, синие цветы цикория и голубенькие васильки у самой кромки посевов. Дорога свернула и пошла к риге.
– Тпру! Чертяка, – прикрикнул Беликов и резко натянул вожжи. Букет резво встал. Конь был крупной породы, его круп вспотел, да и сам он весь был потным от такой пробежки. У него от самой холки и до хвоста выступали, словно букеты из цветов, отсюда и кличка.
Председатель вылез из дрожек, воткнул небольшой кнут в голенище хромового сапога. Как и всегда намотал вожжи на грядушку дрожек:
– Стоять, – приказал он коню и заковылял, прихрамывая на левую ногу, которая с рождения была короче. Шёл к риге, переваливаясь с одной стороны на другую, словно селезень. За это Беликов и получил прозвище от колхозников – Коротконогий Змей.
У риги слышались женские голоса и смех. Увидев председателя, работницы притихли:
– Фёдор Ефимович, – позвала одна из бригады.
 Он подошёл:
 – А вас ищет Кустарёв, – доложила ему Клавдия, – только что отъехал.
Кустарёв был милиционером из Глазка.
– А что ему надо? – спросил Беликов.
Возле председателя тут же появилась Устинья Полякова, девушка двадцати пяти лет, самая боевая из бригады:
– Ему то? – сказала она, – беглец какой-то со станции Кочетовка, вроде бы, как в наших местах притаился, кто-то укрывает его.
Беликов покачал головой:
– Ну, а я-то тут при чём? Будто я знаю, где он.
– Ха – ха – ха!
И вновь сказала Устинья:
– Враг народа он!
– Ишь ты! – растерялся Беликов, – как же так? Но вы не волнуйтесь и не бойтесь, бабы. Его поймают. А я вот к вам, Клавдия, – обратился он к бригадиру, – боюсь я, вновь дождь пойдёт. Снимай отсюда свою бригаду и пока вёдро, давай на скирдовку сена, к Крупскому лугу. Там уже работают подростки Иван Поляков и Колька Шалин. Понятно?
– Понятно.
– И чтоб к сумеркам стог стоял! А то в ночь Бог знает, что будет.
– Бог знает, – усмехнулась Устинья.
– Ты смотри у меня!
– А я что?
– Ничего. Язык держи, уж больно он у тебя болтлив.
Та в ответ запела:
Вилы, грабли и вперёд,
Штурмовать идём, народ.
Сено будем мы спасать,
Чтоб зимою зимовать.

– Хватит шалить, – уходя, сказал Беликов, и погрозил Устинье пальцем.
– Смотри у меня, – Устинья ухмыльнулась в его отсутствии, и ершисто сказала:
– Чёрт хромоногий! Сам смотри у меня, питон!
– Это что же за питон? – спросила одна из баб.
– Змей, вот кто.
– Угомонись, Устинья!
– Ха – ха – ха!
– Забыли, бабы, как он в войну под ваши подолы лазил! – продолжала Устинья. – Что он там искал?
– И что?
– Сейчас-то он мужиков боится, что с войны вернулись, не то по зубам получит, – продолжала Полякова.
Её остановила Клавдия:
– Хватит языком-то молоть, он без костей, мелишь и мелишь. По домам, а потом встречаемся здесь через полчаса, и на Крупский луг, – объявила Клавдия. – Все слыхали?
– Все! Не глухие.
У колхозной конторы сидел на корточках уставший искать Беликова Кустарёв, облокотившись спиной о ствол старой и корявой ветлы. Он снял от жары милицейский головной убор и, держа его в правой руке, помахивал, нагоняя холодок, а другой рукой поглаживал рыжую кучерявую головушку, вспотевшую от дневного зноя.
Подъехавший на дрожках Беликов сразу же заметил милиционера и его лошадь, которая паслась за конторой. Кустарёв, мужчина лет сорока, всегда ездил верхом – и зимой, и летом.
– Меня ждёте? – и вспомнил баб в риге.
Кустарёв встал и вышел из тени ветлы.
– Да, Фёдор Ефимович. Здравствуйте.
– Здравствуйте.
Они пожали друг другу руки.
– Бабы сказали? – спросил Кустарёв. – Депеша пришла из Тамбова, из НКВД. К нам бежал один политзаключённый с Кочетовки, осуждённый по 58 статье – враг народа. Он где то у нас в районе, некий  Пётр Иванович Шумилов. Где он залёг, как в землю провалился! Если кто чужой появится, дайте знать, сами не задерживайте.
– Куда уж мне задержать!
Кустарёв хлопнул Беликова по плечу, и сказал:
– Совсем что ли слабак?
– Годы! А бабам зачем?..
– Сообщил? – спросил Кустарёв.
– Да.
– А как же! Я у них спрашивал, может, кто из них чужого в Гомзяках видел. Нет, никто не видел, говорили. Да ещё чтобы страха нагнать, для подозрения.
– Понятно. Фу… – рассуждал председатель, – неужели есть ещё враги народа после такой войны? Что им ещё надо, этой сволочи?
Участковый вздохнул:
– А куда же они делись? Не только внешние, но и внутренние враги. Слыхал о врачах-убийцах?
– Как?
– Внутренний враг – он пострашней будет. Этот гад, как червь изнутри точит.
Беликов струхнул снова и, подумав, сказал:
– Я тоже так думаю, товарищ Кустарёв. Пойдёмте, у меня выпить есть, в моём закутке, – предложил он.
– Идём.
В тесной председательской каморке пахло странно, непонятно чем, не то конским потом от стоящих вдоль стены хомутов, не то ещё чем. Бог его знает – каким-то кислым резким запахом, схожим с мочёными яблоками.
Разговор за выпивкой получился недолгим. Беликов пообещал сообщить в любой час дня и ночи, если что.
А в это время на Крупском лугу шла скирдовка. Бабы и девки работали азартно, с огоньком. Иван Поляков и Николай Шалин подтаскивали небольшие копёнки сена конным способом: с помощью двух коней и ремённой верёвки. Стог укладывала сама Клавдия. Теперь на верху при укладке с ней была Устинья, она всё также шутила:
– Эй вы, Колька, Ванька! Давайте сено, давайте подтягивайте! Нечего волынку тянуть, а то девки вас любить не будут! А вы, бабоньки, давайте, на вилы налегайте, – язвила она. – Я ведь лошадь, я и бык, я и баба, и мужик!
– Ха – ха – ха!
– Хватит, Устинья, молоть, – сказала Клавдия. – Вон молодёжь слушает.
Но она продолжала:
– Для веселья мужичка сюда бы, хотя бы завалящего, к нам на луг!
… В конце тридцатых годов произошёл случай: пастух овечьего стада Егор Иванович Крупский погиб от разряда молнии в грозу. Совсем неожиданно в июньском чистом небе появились облака, из них выросла огромная туча, которая надвигалась со страшной силой, подул сильный ветер,  хлынул проливной дождь, да с такой силой, будто кто-то лил из ведра. Хлестала молния, гремел гром. Стадо овец сбилось в кучу, хвостами по направлению дождя. Крупский спрятался под раскидистое дерево, росшее на просторе. После очередного удара грома молния угодила в дерево. Крупский, сражённый вместе с деревом, упал замертво.
 Подошёл вечер, а стадо не вернулось в деревню. Кинулись искать, нашли овец под Глазком. Затем нашли и пастуха, он сидел под деревом на лугу. И луг стали называть Крупским…
 Бригада работала дружно, метали сено в стог, он рос на глазах. Теперь на него с земли забраться не возможно. Укладчики не успевали.
– Постойте вы, уже совсем закидали, – крикнула Устинья, вытирая пот с лица. – Тёте Клавдии сказать-то нельзя, она ведь у нас бригадир. Стой! Стой!
– Передых, что ли? – спросили снизу бабы.
– Ага! Стой!
Бабы перестали кидать сено, а кидали его теперь в высоту длинными, насаженными на вилы, наручниками. Сели прямо у стога. В небе раздался гул.
– Самолёт, бабы, на небе летит!
Подруга Устиньи Груша сказала, смотря в небо:
– Прямо стрекоза!
Одна из баб встала, запрокинула голову в небо, тяжело вздохнула.
– Давно самолёты у нас не летали. А помните, осенью сорок первого немецкие бомбардировщики по вечерам над нами со страшным гулом летали Кочетовку бомбить и листовки сбрасывали на нашем языке: «Русский баба и мужик! Не надо закрывать окошко дерюжками. Мы видим города с деревушками» Помните, бабы?
– А как же! – ответили многие, и вспомнили, как бомбили станцию, как дребезжали в окнах стёкла, и далеко в небе видно было огромное зарево от пожарищ…
– Эй, бабы, – крикнула со стога Устинья, – хотите посмотреть? Я сейчас посадку представлю.
– Чё?
– Аэродром.
– Да будет чудить-то!
И тут Устинья, неожиданно для всех, а особенно для Клавдии, которая была рядом, задрала подол длинной юбки, показывая большой зад, и закричала:
– Добро пожаловать!
Самолёт летел над скирдой.
– Совести у тебя нет, Устинья! – сказала Клавдия.
– Где совесть была там, сама знаешь, что выросло.
– Хрен!
– Не бойтесь, бабы, у меня не вырастет!
– Ха – ха – ха!
Самолёт пролетел над скирдой, развернулся, сделал несколько кругов. Устинья лежала на сене вверх голым задом и прятала лицо. Самолёт стал снижаться и пошёл на посадку.
– Садится, гляньте, садится!
– Ах, Устинья!
Она приподняла голову и взглянула, он был уже почти над землёй.
– Вот это да! – произнесла Устинья и тут же вскочила, одёрнув юбку, – ай, бабы! И что мне делать?
Слышался со всех сторон громовой смех, и только одна Клавдия сказала:
– Прячься!
Устинья быстро вскочила, придерживая руками юбку, съехала со скирды на землю:
– Куда же мне спрятаться? – спросила она у баб, хватающихся за животы от хохота.
Самолёт каснулся шасси луговой стерни, прокатился по земле и встал, как конь.
Клавдия на верху осталась одна.
– Спрячьте её, – сказала она.
Устинья от стыда не знала, что делать, но быстро сообразила, легла под скирду.
– Бабы, забросайте сеном, – просьбу её со смехом тут же исполнили, и она затихла. 
Лётчики направились от самолёта к скирде.
– Устинья, ты жива? – спросили её.
– Да, – тихо ответила она, и тут ей пришла мысль, и она вылезла из-под сена, встала, отряхнулась.
– Ты что? – спросили её бабы.
– Я то? А лица то они моего не видели. Поди, разберись, чей зад.
– Да!
– Совести нет у тебя!
– А вы не стыдите! – ответила она.
– Нашла игру!
Лётчиков было двое, они не спешили. Один из них был постарше, а другой совсем молоденький. Он как раз по возрасту подходил Устинье.
– Здравствуйте! – сказали они.
– Здравствуйте, лётчики!
– Ха – ха – ха!
– Ну что смеётесь, колхозницы?
– А что нам не смеяться?
Что постарше, спросил:
– А колхоз то ваш как называется?
Со скирды ответила Клавдия:
– А зачем вам?
Молодой лётчик засмеялся, взглянув наверх, на Клавдию:
– А что смешного? – спросили его бабы.
– Ничего.
– Тогда понятно. Ха – ха – ха!
– А где та особа, что была на скирде? – спросили они.
– А зачем вам? – спросила Устинья и вышла вперёд. – Замуж возьмёшь?
Молодой улыбнулся и сказал:
– Возьму. А это не ты, красавица?
– Я.
– Ха – ха – ха!
– Ты, Устинья, без стыда и совести!
Смех не затихал.
– А звать-то тебя как? – спросил молодой лётчик, второй молча улыбался.
– Устинья. А тебя?
– Александр.
Клавдия заметила сверху:
– Бессовестная, хотя бы постеснялась!
– А что стесняться-то?

4
Вечером бригада вернулась с Крупского луга. По Гомзякам от двора ко двору стали распространяться слухи об Устинье. А первой, кто их разнёс, была её подружка Груша, она ей завидовала. Груша рассказала и своему соседу – тридцатипятилетнему колхозному учётчику и объездчику Ивану Титову по прозвищу Быкарюк, который был неравнодушен к Устинье. И  сделала она  это специально.
Титов выслушал, усмехаясь, и сказал грубо:
– Дура!
– Кто? – не поняла Груша.
– Ты.
– А я-то здесь причём?
Он взглянул ей прямо в глаза:
– Языком болтать надо меньше!
Быкарюк славился в Гомзяках своей пошлостью, и многие его недолюбливали. Груша немного струхнула от его взгляда, и даже потужила, что рассказала. Он прищурился, долго смотрел на соседку, словно это она сделала, а не Устинья.
– А что?
Он взглянул на соседку звериным взглядом.
– Я найду вам утеху, – гаркнул он, – подруги…
Груша испугалась:
– Я пойду, – сказала она.
– Иди.
– Домой?
– Куда хочешь, – ответил он.
Она пошла к своей избе. Быкарюк смотрел вслед, пока Груша не захлопнула дверь.
«Ишь ты»! – подумал он и произнёс:
         – Вот же дрянь-то! 
Вышел на улицу и направился вдоль деревни. И вспомнился ему случай, как он прижал однажды Устинью, хотел её, но она отказала. Он был неравнодушен к ней уже года три, но она не любила его, несмотря на то, что женихов после войны было совсем мало.
Рассказ Груши взбудоражил его.


5


Проходил август, он стоял горячий и, целыми днями, Клавдия со своей бригадой проводила в поле. Появлялась поздно вечером, а уходила рано утром. За ней следом уходила и немая. Так бежали и бежали денёчки, но не для Шумилова. У него сейчас столько свободного времени, о котором он и не помышлял раньше. Это его вовсе не радовало, а угнетало, ему было стыдно постоянно быть в доме или прятаться в подвале. Выходил он только ночью – подышать свежим воздухом и посмотреть на звёздное небо. Одно было развлечение – это книги и газеты, которыми его продолжала снабжать  немая. Он их перечитывал не раз, пока не появлялись новые. Так проходили дни.
По субботам Вера топила баню, которая стояла чуть в сторонке от избы. Сначала мылись мать с дочерью, оставляли Шумилову горячую воду. В полночь он осторожно выходил из избы и шёл, оглядываясь по сторонам, словно вор пробирался, боясь каждого шороха. Мылся при плотно закрытых окнах, при тусклом свете коптилки. Вымывшись, он также осторожно возвращался в избу, в душе благодаря Клавдию и Веру.
В отсутствии Клавдии немая всё чаще и чаще бросала в его сторону неравнодушные взгляды. Шумилов чувствовал это, но боялся Клавдии – как она это воспримет?
Вера тоже боялась мать, и при ней вела себя совсем по-другому, без всякого заигрывания. Шумилов не мог знать мыслей, что были в голове немой, но чувствовал и видел её необычное поведение. Он старался не подавать никаких надежд Вере.
Однажды, проснувшись среди ночи, Вера услышала разговор между Шумиловым и матерью. Она внимательно вслушивалась. А разговор они вели о колхозной жизни. Мать говорила об учётчике Иване Никифоровиче Быкорюке:
– Строгий? – спросил он после рассказа.
– Нет! Дурак, – ответила она.
Через стену избёнки слышно было, что каждую ночь Шумилов почти не спал. И сегодня он слышал в хлеву вздохи хозяйской коровы, которую он пока ещё не видел, но слышал, как корову каждое утро выгоняли в стадо Клавдия или немая.
– Пока Вера спит, скажу тебе прямо, Петя. Да, мы, бабы, после войны, при нехватке мужиков распустились. Любви хочется, а нет её. Грубые стали. Понимаешь меня? – спросила Клавдия.
– Не совсем, – ответил он.
– Сейчас поймёшь. В войну ждали сынов, мужей, верили, что вернутся. Даже после похоронки надеялись, что придут домой. А сейчас войны нет уже семь лет, и надежды нет никакой. А я всё равно жду, в мыслях повторяя, как молитву, строки из стихотворения «Жди меня, и я вернусь». Забыла только, кто написал эти строки.
– «Только очень жди» – продолжил Шумилов. – Это фронтовой корреспондент, писатель Константин Симонов.
– Симонов.
– Это хорошо, что ждёшь, Клавдия. На войне всякое случается, – он сделал паузу, чтобы успокоиться, – через семь, а может и через десять лет кто-то и вернётся.
– Вы так думаете? – с надеждой в голосе спросила она.
– Да. Ждите.
У Веры навернулись слёзы. Она вспомнила отца и брата. Слёзы катились по щекам прямо на подушку.
– Жду, – тихо сказала Клавдия.
– Да, – сказал Шумилов, – хлебнуть горькой жизни пришлось всем сполна: от подростка и до старика, от девочки и до старухи, и в тылу, и на фронте.
Последовало молчание.
– Пришлось. Думали, вот кончится война, мужики вернутся и заменят нас, баб. А вернулось мужиков с гулькин нос, все там, считай, остались. Я скажу, Петя, не кривя душой и без стыда. Мужик, он ныне у нас, баб, в цене. Хоть какой – завалящий, хромой, но свой.
Шумилову вдруг стало как-то не по себе.
– Вы не подумайте, что я под вас стелю, – спохватилась Клавдия.
– Нет, что вы!
Вере стало неудобно слушать этот разговор. Она убрала ладонью слёзы, тихо, бесшумно повернулась к стене и, чтобы не слышать больше о чём они будут говорить, уткнулась в подушку.
Шумилов, не зная, что ещё сказать, повторил:
– Вы, Клавдия, ждите.
– Думаете?
– Да, конечно, ждите.
Она взглянула в окно, там забрезжил рассвет.
– Ладно, уже светает.
– Что?
– Уже рассветает. Я не хотела говорить, но скажу. Тебя, Петя, ищут.
– Я знаю, – ответил он.
– Был у нас в риге ещё в июле Кустарёв. Расспрашивал всех. Я тогда ещё подумала, что вы не соврали о себе, сказали всю правду. И у председателя спрашивали про вас.
– Кто такой Кустарёв?
– Из Глазка, из милиции…
– Не из ГПУ?
– Не знаю, может и оттуда. Всё у нас, у баб, допытывался, не видел ли кто в деревне худощавого человека в необычной одежде. У меня тогда от страха по телу мурашки побежали.  И я подумала: «О, боже, кого я прячу? Врага народа!» Но тут же взяла себя в руки, сама себе сказала: «Какой же он враг?» Да и сейчас также думаю: какой же ты враг, если на войне кровь свою проливал?! Вовсе не враг, – она тяжело вздохнула. – Вот был у нас в Гомзяках до войны случай. Засуха один год была, а следом и второй год засушливый. От голода пухли и взрослые, и дети. У тёти Груни, по прозвищу Кочетиха (вдовой она была), семеро детей было, прямо как в сказке – семеро козлят, скачут по лавкам один меньше другого. Сшила баба под юбкой небольшой мешочек, чтобы можно было насыпать в него горсть, другую зерна для своих козлят. А кто-то взял, да и настрочил анонимку в органы. К вечеру приехали двое на телеге из этого самого ГПУ и нашли у Кочетихи под юбкой мешочек, провели её по деревне, как врага народа, посадили в телегу и увезли в Глазок. С тех пор ни слуху, ни духу о ней. Говорят, дали десять лет без права переписки. А какой она враг?
– А дети? – спросил Шумилов.
– Детей в детдом забрали, в Тамбов.
– А что с ними стало?
– А Бог знает, что с ними стало? Вот и рассвело, надо Зорьку идти доить и в стадо выгонять. Не пришлось в эту ночь поспать, в следующую отосплюсь.
Немая тоже не спала всю ночь, поднялась с постели. Начинался ещё один августовский день.


6


Сентябрьская дорога от Гомзяков из лога бежит в поля, где трактора вот уже как неделю поднимают зябь. По логу несётся председатель на дрожках. Конь Букет бежит рысцой. В дрожках Беликов, а рядом с ним молодой уполномоченный райкома, фронтовик, лет тридцати – тридцати пяти: коренастый, рыжий Василий Сажин. Они слегка подпрыгивают на ухабах.
Беликов время от времени похлёстывает коня вожжами по крупу, покрикивая:
– Но – но!
За поворотом из лога они догнали подводу гружёную бочками с соляркой для заправки тракторов в поле. Возницей был Федот Иванович Лис, он сидел на козлах с цигаркой, крепким табаком тянуло за версту.
Когда дрожки поравнялись с подводой, Беликов окликнул:
– Федот Иванович!
От неожиданности возница вздрогнул, а председатель приостановил коня.
– Ась? – отозвался тот. – Ась?
– Поспешай, а то МТС бузить будут, – сказал Беликов, недовольный задержкой Федота Ивановича.
– А я что? Я и так гоню, а они, старые клячи, не бегут. Их на скотомогильник пора, что с них взять.
Беликов махнул, понимая, что с лошадёнок действительно взять нечего.
Уполномоченный молчал, что можно было сказать. Да и зачем? Он как раз квартировал у Лиса, и поговорить с ним мог в другое время.
…Дело было зимой. Председатель тогда не мог найти избу для уполномоченного из райкома. Никто не хотел пускать постояльца, видно побаивались, и каждый находил отговорку. Беликов уже хотел поселить Сажина у себя, но стеснялся матери, она была очень стара и больна. Оставалась одна надежда на Федота Ивановича. Пришли к избе его затемно, постучали в окно и подошли к двери. Вечер был холодным, окна все были запушёнными, деревья стояли в морозном убранстве.
– Кто там? – спросил хозяин.
– Это я, Беликов. Вот постояльца к тебе привёл.
Лис открыл дверь.
– Пустишь? – спросил Беликов.
На улице светло от снега, а в сенях, при открытой двери, темно, хоть хозяин и держал в руке керосиновую лампу. Он взглянул на молодого человека:
– Откуда?
– Из Глазка, из райкома.
– Вон оно как!
– Уполномоченный к нам в колхоз, – ответил Беликов.
– Мне всё равно, уполномоченный или нет. Ну, заходи, сынок.
Сажин шагнул через порог в тёмные сени.
– А звать тебя как? – спросил Лис.
– Василий.
– По батюшке?
– Сергеевич.
– Василий Сергеевич значит.
– Да, Сажин, – представился райкомовский работник.
Беликов остался стоять на улице, стесняясь своей хромоты.
– Спасибо, Федот Иванович, – поблагодарил он. – Я пойду. Спокойной ночи. Федот Иванович, заходите в колхозное правление, там поговорим.
– Хорошо.
– Спокойной ночи, – пожелал Сажин Беликову.
Хозяйская собака, дворняга, из-за старости не лаяла на гостей, а вертелась у них под ногами, поджав хвост. Захлопнулась дверь, Беликов поковылял домой. Собака бежала за ним следом, а затем вернулась, проводив председателя.
Когда хозяин и Сажин вошли в избу, Федот Иванович повесил лампу на крюк, вбитый в потолочную балку и сел на табуретку у стола.
– Раздевайтесь. Настя! – сказал он жене-старухе, – принимай постояльца из райкому. И тут Лис обратил внимание на совсем не зимнюю обувку гостя.
– Это что же такое? В этом и ноги обморозить можно. Скидывай сапоги, – сказал он, и достал из печурки валенки.
– Вот, одевай, в них ходить будешь!
Сажин обулся и почувствовал тепло.
– Спасибо, – сказал он, – вот это другое дело.
– На здоровье. Носи.
Жена-старуха хлопотала, накрывая на стол.
– Садитесь, – пригласила она.
Сажин сел на табуретку, которую подставил Федот Иванович. Свет от горящей лампы падал с потолка на русскую печь. На лежанке кто-то заворочался, видно спал до этого. Вскоре Сажин увидел детское личико, на него с улыбкой смотрела девочка. Должно быть, внучка, подумал Сажин, и улыбнулся ей в ответ.
– Анютка, внученька проснулась, – сказал Лис. – Намёрзлась на морозе, легла на печь, сон и сморил. У нас ночевать будешь? – спросил дед.
– Да, – вяло ответила девочка.
– Ну, а куда же она? – ответила старику старуха.
Нюра продолжала смотреть на гостя.
– Сына дочка, – пояснил Лис, – а это дядя Вася, он будет жить у нас. Ты его не бойся.
– Я и не боюсь, – ответила девочка.
Сажин внимательно следил за старухой, как она ловко работает ухватом, доставая чугунки из печи и ставя их на загнетку. Запахло распарившимися щами и пшённой кашей.
– Щи, – сказал Федот Иванович, – садись за стол. И ты, стрекоза, слезай с печи. Будешь ухаживать за гостем.
У печи в сторонке стояла кошёлка с сухим навозом, видно, для топки,  подумал Сажин, продолжая наблюдать, как ловко спорится работа в женских руках старухи…
Вот об этом зимнем вечере вспомнилось сейчас Василию Сергеевичу. Дрожки обошли подводу, и Букет вновь пошёл рысью, а то и в галоп. Вскоре они оказались у края пахотного поля, где в кучу собрались трактора, а трактористы ждали заправки.
Сажин вылез из дрожек, а за ним Беликов, и оба подошли к сборищу.
– Едет, – сказал председатель.
– Скоро будет, – подтвердил Сажин.
– Ну что, – спросил Василий Сергеевич, – завтра должны закончить пахоту?
– Да, – ответили ему.
– А потом куда? – спросили его.
– В Красный путь?
Беликов молчал.
– В Языково?
– Да, в Языковский колхоз.
Следующей остановкой Беликова и Сажина была скирдовка соломы, которую вела бригада Клавдии. Это был последний стог осени, который вершили бабы. Когда они подъезжали, первой их увидела Устинья и крикнула:
– К нам, бабы, начальство, – и тихо, шёпотом добавила, – хроменький и новенький, уполномоченный хреновенький.
– Да ну тебя! Всё шуточки у тебя, Устинья!
– Я им…
– Ха – ха – ха!
– Нет, Устинья, я сама, – сказала Клавдия.
– Ха – ха – ха!
Подъехали председатель и Сажин.
– Что за смех? – спросил Беликов, вылезая из дрожек. Он заковылял к столу за Сажиным.
– Фёдор Ефимович, – крикнула Устинья со смехом, – подолы подымать?
– Доберусь я до тебя! – крикнул он.
– До меня, что до Бога, не доберёшься!
– Хватит! – осадила её Клавдия, – всё у тебя хи – хи да ха – ха, а в голове ума ни хрена!
– Ума много. Могу взаймы дать.
Сажин улыбнулся.
– Весело у вас, женщины, – сказал он.
– У нас всегда весело. Как говорится, с песней в поле и домой.
– Хорошо, – ответил Сажин.
– Бабы, самолёт, – крикнул кто-то из баб, ради шутки.
– Ха – ха – ха!
– Устинья? – спросил Беликов.
– Что?
– А не твой?
– Не знаю.
– Видно сбился с курса, – засмеялись бабы и спросили, – А твой лётчик когда посадку обещал сделать у нас в Гомзяках?
– Зимой! Каждую неделю пишет.
– Будет языком молоть, вертихвостка, – крикнул Беликов.
– Ха – ха – ха! – катилось с одной и другой стороны.


7


Теперь так уже сложилось, что в конце каждого месяца в правлении колхоза бывает многолюдно. Идёт подсчёт трудодней за месяц, а учётчик Быкорюк зачитывает итоги людям.
Прямо из риги пришла бригада Клавдии, но Быкорюка не было и пришлось ждать его очень долго. Он словно забыл о том, что его ждёт народ. Иван Титов был своенравным, упрямым человеком, полным самодуром. Но он был в хороших отношениях с Беликовым, и председатель всегда его защищал.
– Да, я знаю, что Иван такой, но замены ему пока я не вижу в колхозе, – говорил Беликов.
– Незаменимый, – с иронией говорили некоторые, а остальные молчали. И это продолжалось из года в год.
Устинья сидела недалеко от Клавдии и вспомнила один случай, что произошёл у них с Грушей и Быкорюком, совсем недавно, года два назад.
…В конце марта они с Грушей взяли вязанки и отправились в поле к взятому зимой овсяному стогу. Там оставалась солома, занесённая снегом во время вьюги. Весной у многих в деревне не хватало корма для скота, и каждый выкручивался, как мог. Приходилось даже раскрывать крыши изб, чтобы прокормить своих коров до выгонки на луг. А тут об этой соломе знала Устинья, она и предложила Груше сходить за ней.
Ночью они вышли из деревни. Небо всё было в звёздах. Снег, потемневший и осевший после оттепелей, сковал мороз. Идти по полям было свободно и легко. За день мартовское солнце хорошо топило снег и на соломенных крышах изб к вечеру свисали огромные, пожелтевшие сосульки – любимое лакомство ребятишек.
– Гляди, Груша! – сказала Устинья, когда они были уже в полях, – нам сам Господь подал такую погоду!
– Да, но всё равно страшно, а вдруг сосед?
– Быкорюк? – спросила Устинья, – он теперь пятый сон видит.
– Ах, не спит. Сердце чует моё!
– Мне чихать, спит он или не спит! – ответила боевая Устинья.
За разговором Устинья и Груша незаметно добрались до места.
– А где же солома? – спросила Груша.
– Тут, под снегом.
– А чем копать?
– Чем есть!
Подруги начали топтать снег ногами и отгребать его руками в сторону. Варежки из овечьей пряжи вскоре намокли от снега и тепла рук, а девушки взопрели от работы.
– Где же она? – волнуясь, вновь спросила Груша.
– Тут.
– А вдруг кто забрал?
– Нет!
Наконец докопались. Из-под снега пахнуло полем от овсяной соломы. Сделав вязанки, подруги сели отдохнуть, каждая на свою вязанку. Запрокинув головы, обе смотрели в небо, на звёзды, которых было не сосчитать, и они были так далеко…
– Звёздочки, сестрёнки, – сказала Устинья и вздохнула, ведь дорога была неблизкой, – луна теперь нам будет в спину.
– Ну и что, – ответила Груша, – идём!
– Идём!
Заложив тяжёлые вязанки за спины, девушки направились в обратный путь, ориентируясь на силуэт церкви села Александровка, который отчётливо просматривался сквозь мартовскую ночь. В спину дул северный ветер. Перед колхозной ригой им вслед крикнул знакомый голос, который они сразу узнали. Это был Быкорюк.
– Стой! Стой! – подруги оглянулись, он был верхом на коне. – Стой!
– Не спит, сволочь, – сказала Устинья.
Грушу охватил страх:
– Ой, ой! Сосед!
– Стой! – окликнул он вновь. Они прибавили шаг, но верховой был рядом и заезжал уже наперёд им.
– Соседка! Воруешь? И Устинья…
– Мы не воруем, это из-под снега.
Он не слезал с коня.
– Поговорите у меня! Разворачивайтесь и несите вязанки к коровнику.
– Ты, Иван, что? Побойся Бога! – сказала Устинья.
– Комсомолка, мать твою, о Боге вспомнила! Вас чему в школе учили? Бога нет!
Груша молчала, а они разговаривали.
– Я кому сказал?! Вам что, неясно? – кричал он. – А ну скидывай вязанки. Бросай!
Устинья была смелей Груши, она остановилась:
– А вот видишь? – показала она фигу, – сейчас нет войны. И как в песне поётся «Всё вокруг колхозное, всё вокруг моё!»
Быкорюк не унимался и ехал рядом на коне.
– Это ты в милиции споёшь! – сказал он.
– Пошёл, дурак! – зло крикнула Устинья.
– Ишь осмелела!
– Да я тебя не боюсь!
Груша всё ещё молчала.
– А ты что, в рот воды набрала? – спросил он её. – Не валяйте дурака и не доводите до греха, а то я ведь…
– Что? Может, перед тобой и юбку задрать?
– Вертихвостка! – злобно буркнул Быкорюк. Он достал из кармана газету, приостановил коня, поджёг её, и, догнав подруг, бросил горящую газету на вязанки. Солома, хоть и была под снегом, но вспыхнула, как порох.
Отъехав, он засмеялся и крикнул:
– Бросайте вязанки, дурёхи, а то не ровен час сгорите!
…Всё это вспомнилось сейчас Устинье. В конторе всё ещё было шумно от баб и накурено от мужиков. Появился Быкорюк.

8

Поздняя осень… Как у поэта Некрасова «Лес обнажился, поля опустели».
Шумилов вёл наблюдение за сменой сезона из окна, выходя на свежий воздух только в ночное время, да и то нечасто. Стоял холодный октябрь, с крепкими ночными морозами, но без снега. Стадо коров ещё гоняли на луга, но выгоняли из дома довольно таки поздно, пока не ослабнет мороз.
Пастбище коров должно вот-вот закончиться, и до весны пастух не будет хлопать кнутом ранним утром у избы Кузнецовых. На целую зиму, до апреля, Зорька станет в тёплый плетёный из хвороста хлев. А тёплый потому, что обмазан глиной с измельчённой соломой с добавлением коровяка. А снаружи был утеплён кореньями подсолнечника с огорода.
Корова зимовала одна сначала, а после отёла, ровно через месяц, с телёнком. Кроме этого у Клавдии и дочери были овцы и куры. Вера очень любила кормить и поить корову Зорьку, выкладывая ей в ясли из корзинки пахучее сено. А ещё Вере очень нравилось доить её, а потом угощать Шумилина тёплым, парным молоком, процедив его через марлю в махотку. Она нежно протягивала ему молоко:
– Ы – Ы – Ы.
– Спасибо, – Шумилов брал махотку и прямо из неё пил. И в этот раз было точно так же. Клавдия как всегда задерживалась в колхозе. Немая, подавая молоко, как-то необычно, по-особому, любовно, что ли, улыбнулась. Он это чувствовал и ранее, видел и понимал, что дочь Клавдии к нему неравнодушна, а вернее, что влюблена. Да! Девушка влюбилась.
Шумилов был не против её любви, но боялся Клавдии, боялся соблазна. Ему тридцать пять, а ей – двадцать пять. Конечно, эта разница в возрасте для них не имеет никакого значения, да и немота её не помешает. Но у него жена и дочка в Смоленской области, как они там… не раз думал он об этом.
Первого ноября в кабинете Кустарёва раздался звонок из областного НКВД. Звонил не первый, но и не последний человек из органов. Он с тревогой взял трубку.
– Кустарёв слушает, – сказал он.
Услышал довольно-таки недобрый голос:
– Что же это вы, Николай Михайлович, совсем мышей не ловите! У вас скрывается беглый враг народа, а вы…
– Ищем, – со страхом в голосе сказал Кустарёв.
– Плохо ищете!
– А может быть его и нет в нашем районе?
– Нет, он где-то у вас, нутром чую. Займитесь поисками, хоть из-под земли достаньте, живого или мёртвого! Мне будет плохо, но вам ещё хуже! Вы меня поняли?
– Так.
– Что значит, так?
– Есть.
У Кустарёва затряслись руки, и он на надолго замолчал.
– Я жду, – раздалось в трубке.
– Думаю.
– Мать твою! Не надо думать, надо искать! – звонивший бросил трубку. – Надо, надо, – повторял Кустарёв, не поняв, кто же с ним разговаривал. Он положил трубку и стал рассуждать:
– Залёг где-то... Уже осень глубокая, морозы сильные. Если он жив, то его кто-то прячет. На пороге зима. Откуда начать? – спросил он сам себя. – С Гомзяковского сельсовета – с Дубравы, а затем в Гомзяки. Чёрт угораздил бежать по пятьдесят восьмой. Как бы самому по ней не загреметь. Надо прошерстить все сараи, избы.
Он позвал секретаря:
– Позови ко мне начальника оперотдела. и побыстрее!
– Вызывали? – спросил вошедший.
– Да. Срочно едем в Дубраву и в Гомзяки на поиски Кочетовского беглеца. Звонили оттуда, – показал он на потолок, – уверяли меня, что беглец прячется где-то у нас. Иди, собирайся, через полчаса едем.
Оперативник козырнул и вышел.
Кустарёв остался один и вновь заговорил:
– Мать его в душу! Живого или мёртвого! Найду, целую обойму всажу в эту сволочь!
Через полчаса они выехали из Глазка.
По предъявлению документа они имели право производить осмотр каждой избы, каждого подворья.
Весть о том, что едут оперативники, каким-то образом дошла до Гомзяков и, конечно же, до Клавдии. У неё всё  затряслось, она, забыв обо всём, побежала домой. Веры там не оказалось. Клавдия открыла ключом избёнку и взволнованно забежала. Шумилов находился в чулане, а когда увидел её, вышел. Клавдия была встревожена, глубоко дышала. Шумилов понял, что что-то случилось.
– Вас ищут в Дубраве, в каждой избе. Скоро будут тут!
– Откуда такие вести?
– Неважно, нужно срочно уходить! Одевайтесь, я вас через огород выведу. Спустимся в лог к заброшенному колхозному картофелехранилищу. Там отсидитесь, когда всё успокоится, за вами приду я, или Вера.
Шумилов быстро собрался, сказал:
– Идёмте! Какое беспокойство я принёс в ваш дом! Если всё обойдётся, я уйду.
Клавдия встрепенулась, ей стало неловко:
– И не думайте, все мы люди. Бог даст, всё успокоится. А скоро зима, зимой вас искать никто не будет. А затем и весна…
Они вышли из дома, прошли огород и спустились в лог. Пригибаясь, шли быстро к картофелехранилищу. Клавдия взглянула на Шумилова:
– Идите туда и сидите там тихо. Ждите.
– Хорошо, – сказал он.
– Как обыск пройдёт, за вами и придём.
– Ясно, – отозвался он уже из хранилища.
Клавдия ушла.
День был холодный и уже катился к вечеру, дул северный ветер. Шумилов забрался в глубь. Шло время, он сильно промёрз, топал ногами, чтобы согреться. Приближалась полночь, но ни Клавдии, ни Веры не было. И вдруг сквозь шум ветра он услышал отчётливо мычание немой, её «Ы – Ы – Ы». Надо было выбираться, и Шумилов произнёс:
– Иду.
Вера стояла у выхода, и когда он выбрался наверх, показала рукой, что надо идти. Она шла впереди, он за ней. Ноябрьская ночь была тёмной, ветер затих, и было отчётливо слышно дыхание немой. Он спешил, чтобы не отстать, боясь заблудиться в темноте.
Через огород шли, осторожно крадясь к избе, но как ни старались, наткнулись на свадьбу деревенских дворняг. Собаки подняли звонкий лай. Перед дверью избы они окружили Веру и Шумилина со всех сторон. Пришлось отбиваться, Вера тяжело дышала, но им повезло, дверь в сени была открыта. Вера и Шумилов быстро влетели в тёмные сени, где Вера прижалась к нему.
– Испугалась? – спросил он, не видя её лица и зная, что ответа не последует. Девушка прижалась к нему ещё сильней.
– Слава Богу, что всё обошлось, – говорил он ей.
Клавдию встревожил этот лай. Она не успела даже выйти в сени, как собаки уже перестали лаять, а Шумилов с Верой вошли в избу, где было светло, горела лампа.
– Ну вот и хорошо, – сказала она, – вы пришли. Это на вас лаяли собаки?
– Да, – ответил Шумилов.
– Слава Богу, всё кончилось. Вы закрыли входную дверь?
– Да, – ответил он.
В душе её всё ещё теплился страх. Вера и Шумилов стали раздеваться.
– Я принёс только беспокойство, – сказал он, – и ещё много принесу, наверно. Зачем вам это?
– Живи, – сказала Клавдия и добавила, – до весны у нас, а потом видно будет.
Немая взглянула на мать с недовольством. Но этого не заметили ни Шумилов, ни Клавдия.
– Спасибо. Я вашей доброты век не забуду.
…Так подошло 7 ноября – тридцать пятая годовщина Великой Октябрьской революции. Этот день был морозным и бесснежным. Беликов за день до праздника распорядился выдать по 5 кг баранины, по 10 кг пшена, по 25 кг пшеничной муки первого сорта, по 3 литра подсолнечного масла.
В 10 часов утра в школе состоялось торжественное собрание, а после концерт самодеятельности с участием колхозных артистов и школьников. На улице Гомзяков играла гармошка. За полчаса до собрания из Глазка приехал первый секретарь райкома.
Клуба в Гомзяках, как и в окрестных деревнях, не было. Не было и электричества, хотя в райцентре оно уже было. Молодёжь зимой собиралась у кого-либо в избёнке попросторней и играли в лото или в карты, а летом собирались на пятачке, где лузгали семечки, пели, шутили и плясали. 
Весной Лучёв обещал начать тянуть электролинию из Глазка и к зиме дать свет.
В школе собрались и стар, и мал. После открытия собрания, слово предоставили председателю Гомзяковского сельсовета.
– Разрешите, колхозники и колхозницы, поздравить всех с тридцать пятой годовщиной Октябрьской революции. С этого дня под руководством В. И. Ленина народ взял власть в свои руки, но враг поднял голову. Белые генералы и адмиралы начали наступление на власть Советов, но Красная Армия разгромила врага. Также мы разгромили более опасного врага – фашистскую Германию, пережив голод и холод. И теперь твёрдо встали на мирные рельсы, со всей страной мы с вами, дорогие мои, будем с каждым годом жить всё лучше и лучше.


9


Вечером Клавдия увидела в окно Устинью.
– Устинья идёт, – сказала она и обратилась к Шумилину, – вам придётся спуститься в подвал. Вера, открой ей дверь!
За несколько минут немая набросила на себя телогрейку и выбежала в сени, оттуда на улицу:
– Привет, – сказала Устинья, протягивая руку. Немая тоже протянула руку.
– А мать дома? – спросила Устинья.
Вера кивнула.
– Я к ней, – и вошла в сени, закрыв дверь. Вера осталась одна.
Устинья вошла в избу и стала у порога.
– Раздевайся, садись, – предложила ей Клавдия.
– Спасибо. Я ненадолго. А пришла по поводу лото, ведь у вас каждую зиму собирались. По сколько будем скидываться на керосин?
– Керосин? – переспросила Клавдия и тут же взглянула на вошедшую Веру.
– Ну да, с игрока, как прошлый год.
Клавдия сказала осторожно:
– Не знаю. Изба-то у нас самая крайняя. Да и надоело мне что-то, если честно, старая я уже.
– А Вера? Она же молодая. Последний год, тётя Клава, а на следующий клуб будет.
– Ладно, насчёт керосина позже решим, – и Клавдия перевела разговор на другую тему, интересуясь, спросила, – а лётчик-то что твой?
– Пишет. К новому году обещает приехать, – похвалилась Устинья, – замуж зовёт.
– И из Гомзяков уедешь?
– Нет, он приедет навсегда. У нас в колхозе останется.
– Хорошо.
Немая не издала ни звука, молчала. Шумилов слышал их разговор.
– Ты у нас бедовая, ловко у тебя получилось.
– Я шустрая, – заливисто расхохоталась Устинья, – а получилось прямо как в кино.
– У нас играть будем в субботу, а в воскресенье, Устинья, может ещё где?
– Хорошо. В воскресенье – у меня. Ну я тогда пойду?
– А чай?
– Нет. Я пойду, не хочется что-то.
– Ну иди.
Она ушла. Этот приход стал ещё одним беспокойством для Клавдии и Веры, а больше для Шумилова. Ему теперь каждую субботу придётся сидеть в холодном подвале.


10


Пришла зима. Декабрь с самых первых дней выдался снежным и вьюжным. Шумилов и Вера не раз оставались вдвоём в избе, так было и в этот раз.
Хозяйство убирала немая, а Шумилов тем временем помог ей по дому. Когда Вера вошла в избу, он уже заканчивал уборку. Довольная, она расплылась в улыбке, так она молча выражала благодарность. Позже она старалась всячески соблазнить Шумилова, и все её дальнейшие действия были направлены на это. Он давно понял, что Вера влюблена, да и он пылал к ней чувствами, но знал, что она ещё девушка и сдерживал себя, в мыслях отвергая близость с ней. Препятствием их близости была ещё Клавдия и его семья, о которой он ничего не знал с тех пор, как его забрали и дали десять лет без права переписки.
Всё это он хорошо понимал, но он же мужчина, давно не видевший женской ласки, тепла женского тела...   И в этот раз не смог сдержаться, как ни старался. Вера оказалась в его объятиях. У неё это было в первый раз, она горела, отдавая ему себя всю без остатка. Кровь сгущалась на пухленьких её щёчках краской, но он этого не замечал:
– Всё, – сказал он после горячей любви, – это было первый и последний раз между нами.
Она не поняла его, попыталась что-то выдавить из себя в ответ, но не смогла. Он знал, что ей не хотелось, чтобы их любовь так закончилась, прижал её крепко к себе. Но Вера оттолкнула его, обидевшись.
И Вера тут вспомнила ту ночь, когда он появился в их избе совершенно беспомощный, обросший, с неприятным запахом. И как позже она поняла, что испытывает к нему совершенно другие чувства, что влюбилась в него.
Прошёл час, немая обиженно дулась на Шумилова, и тут она подумала о Шалине, который был гораздо моложе и преследовал её, ходил по пятам. Но Вера не считала это за любовь, а думала, что он смеётся над ней: «Зачем я ему немая?» А тут сама влюбилась. А Шалин за свою настойчивость получил пощёчину.
– Да я… – сказал он, отскочив в сторону, чтобы не получить ещё, – Дура! Я люблю тебя! А ты думаешь…
Она не дала ему договорить, и Шалин ушёл. Вера не страдала тогда, а Шумилов никуда не шёл, а был дома, рядом с ней. Да и идти то ему было некуда. Вера это понимала и ругала себя, и жалела его, и боялась его, чувствуя, что любовь её с каждым днём растёт, и, веря с надеждой, в его любовь к ней.
И вот это случилось, соблазн удался, грех между ними произошёл.
Через день после, оставшись наедине с Верой, Шумилов сказал:
– Прости за содеянное.
И вдруг немая громко произнесла своё:
– Ы – Ы – Ы.
Шумилов от услышанного приоткрыл рот и, не зная почему и зачем, сказал:
– Я тоже, но нам с тобой этого делать больше не надо, – и он отвернулся, словно стесняясь.
Дни стояли пасмурные. Клавдия не знала, да и не могла знать, что произошло между её дочерью и Шумиловым в её отсутствии. Декабрьский вечер проходил обычно при свете лампы, которая стояла на столе, в простенке между наглухо зашторенных окон. На стены падали тени от слабого света. И, нарушая тишину, тихо тикали ходики.
– Вера, принеси кошёлку навоза на утро, – сказала Клавдия.
Девушка, как всегда, оделась и пошла к двери, но вдруг её остановил Шумилин.
– Я принесу, кто меня увидит, а то уши болят от тишины.
… В Гомзяках каждый двор топится одним и тем же, вокруг нет лесов. Деревень много, в каждой свой колхоз, раскинувший поля до самого Глазка. У деревни Дубрава были три дубовые рощи, именуемые в народе лесом: первый, второй, третий. Хотя до леса им ох как далеко.
В войну дубы вырубили почти все, даже выкорчёвывали корни для Фёдоровского спиртзавода. Топились в основном навозом, кореньями подсолнечника и хворостом, а дрова берегли для морозов.
По субботним вечерам в избе Клавдии собиралась молодёжь. Шумилову приходилось прятаться в подвале. В избе стоял смех, гомон. Расходились по домам в полночь.
– А завтра к Устинье? – спросила Груша.
– Да, – ответила Устинья, – жду вас.
– Скорей бы клуб построили.
– Как бы начали уже.
Разговор этот слушал Шумилов, он уже всех знал по голосам.
– Столбы из Глазка вчера завезли световые, не обманул Лучёв.
– Нет, не обманул. Ток будет идти к нам по проводам из Глазка.
– Вот это да! В одной электрической лампочке живёт вот таких десять ламп.
– Это же надо!
– Господи! – перекрестилась одна из баб.
– Заживём! Лубянкин сказывал – и радио будет.
– Ладно?
– Ага! – уходя, всё судачили о грядущих переменах.


11


За пять дней до нового 1953 года морозы усилились. В один из дней внуки Лиса, Анюта с семилетним братом, катались на санках под склон наметённого вьюгой сугроба. Выезжали прямо на уличную дорогу, по которой шёл незнакомый человек с чёрным чемоданом в руке. Поравнявшись с ребятами, незнакомец завёл разговор:
– Здравствуйте!  Катаемся?
– Да, – ответила Анюта.
– Ага, – буркнул брат.
Анюта спросила:
– Хотите попробовать?
– Спасибо. Вы мне лучше скажите, где у вас тут живёт Устинья?
– А какая?
– У вас что, их много?
– Две.
– Полякова.
Анюта варежкой провела под носом, всматриваясь в незнакомца.
– А вам зачем? – спросила она.
Незнакомец улыбнулся и сказал:
– Если б Устинья мне была не нужна, и я знал бы где её изба, я б у вас и не спрашивал.
– Ну, – ответила Анюта, мальчик молчал.
–  А ты почему молчишь? – спросил его незнакомец.
– Не хочет, – ответила за него девочка и, неожиданно, спросила, – а вы, дядя, лётчик?
– Был.
– А сейчас?
– Нет.
– Не врёшь? – спросил мальчик.
– Не вру. Меня дядей Сашей зовут.
– Меня Ваней.
– А тебя? – спросил он девочку.
– Анюта.
– Вы брат и сестра?
– Да.
– Ну пойдёмте, укажите мне избу Устиньи.
Первой пошла Анюта, за ней брат с лётчиком. По улице шли быстро. На Анюте было коротенькое серое пальто, из которого она уже выросла, валенки и коричневый тёплый платок. На Ване была длинная, не по росту, телогрейка, перешитая из солдатской шинели.

– Вот, – показывая рукой с дороги в сторону небольшой, занесённой снегом избёнки, сказала Анюта, – здесь живёт тётя Устинья.
К избе вела узкая тропинка.
– Спасибо, Анюта и Ваня! А это вам, – он достал из кармана пальто конфеты и угостил ребят.
– Спасибо, – сказали дети и побежали.
– Пожалуйста.
Так появился в Гомзяках Александр Пышкин, бывший лётчик. Он направился к избе, оглядываясь на детей, проводивших его.
Изба Поляковых ничем не отличалась от остальных изб: небольшая, саманная, три окна, соломенная крыша. В крыше жили воробьи, прячась от холода, чирикали:
– Чив, чив, чив!
Пышкин подошёл к двери сеней, толкнул её, раздался холодный скрип железных петель. Он заглянул в сумерки сеней и тяжело вздохнул. Перешагнув порог, себе под нос пропел частушку:
– Запрягай, папаня, лошадь
Серую, лохматую.
На примете есть девчонка,
Поеду, сосватаю,
И добавил:
– Вот так-то!
Закрыл дверь, оказавшись в тёмных сенях, постучал ногами о пол, прошёл, нащупал дверную ручку, сердце сильно забилось. Он открыл дверь и вошёл в избу, в нос ударил резкий запах. Из чулана раздалось мычание, и Александр увидел телёнка, который мочился прямо на пол. Он был на привязи.
– Хозяева! Есть кто в избе?
Из-за ширмы вышла женщина лет пятидесяти, а может и старше, в телогрейке без рукавов, байковом халате и валенках, с заспанным лицом. На голове был покрыт платок. Пышкин сразу понял, что это мать Устиньи:
– Вы к нам?
– К вам, к Устинье.
– Но у нас в деревне есть ещё Устинья Кузнецова.
– Нет, я к Поляковой.
– Ну тогда это к нам. Но её нет, она ещё не пришла из колхоза. -– Вы лётчик? – с улыбкой спросила мать.
– Да. Саша.
– А я Зинаида Яковлевна. А вы раздевайтесь и присаживайтесь. А Устинья скоро придёт.
Пышкин стал раздеваться. За шторкой, на лежанке русской печи кто-то заворочался.
– Господи, – сказал кто-то и открыл шторку.
Пышкин увидел седого деда, который встревоженно смотрел на него.
– Устал, – спросил дед и добавил, – с дороги?
– Нет.
– Сейчас будет стрекоза бедовая. А я Митрофан Игнатьевич.
– Саша, – представился гость.
Зинаида Яковлевна ловко работала у печи, доставая чугунки, ставила их на загнетку.
Пришла Устинья, а гость сидел уже за столом, в кругу её семьи.


12


Придя домой, Анюта и Ваня рассказали о лётчике, который приехал к Поляковым. А утром на следующий день о женихе-лётчике знали все Гомзяки, и что он приехал жениться и останется здесь жить. Беликов с радостью принял эту весть. Ещё одни мужские руки в колхозе не помешают. 
Узнали и Клавдия с Верой эту новость, и были очень рады за Устинью. А Шумилов отнёсся к этому равнодушно.
С наступлением зимы ему приходилось почти всё время проводить в избе. Ночи были холодные, вьюжные, на улицу не выйдешь. В подвале бывал только по субботам, когда к Кузнецовым приходили лотошники.
Через день вечером Клавдия вновь завязала разговор об Устинье.
– Без любви…
Шумилов сказал:
– Без чего?
– Да, – ответила Клавдия, – а какая она к чёрту любовь в наше время? Хоть какой, хоть хромой и косой, а был бы рядом, был бы свой.
Шумилову показалось, что разговор она начала, имея ввиду его. И он подумал о Вере, о связи с ней, о том грехе, что произошёл между ними. Шумилов, чтобы отвлечь Клавдию от этого разговора, спросил:
– Почему вас и родственников ваших называют Козины?
Клавдия ответила не сразу.
– Это подворное. Кузнецовых у нас каждый двор. Вот мы Козины – одно родство, есть и другие – Васякины, Короли и другие.
– Интересно… – сказал он.
Вера слушала, бегло поводя глазами то на мать, то на него. И ей было приятно и радостно в родной избе с родными людьми. Жизнь продолжается…


13


… Зимой 1943 года в январе Клавдия Кузнецова получила похоронку на мужа. В эту зиму свирепствовала волчья стая. Волки заходили в деревню прямо днём, нападая на собак дворняг. Резали их и уносили с собой. Ночью разрывали соломенные крыши хлевов, проникали вовнутрь, убивали по пять – шесть овец. Набеги стаи были частыми, то в одном конце Гомзяков, то в другом вырезали скот, а то и в колхозную овчарню наведаются. Народ стал организовывать дежурство, но и это не помогало.
Вожак стаи был очень хитёр и знал, где его поджидает опасность, совершал набеги там, где не было людей в этот момент.
Беликов вооружил двух стариков однозарядными ружьями, и когда волки орудовали в колхозной овчарне, старики открыли стрельбу. Волки ушли, но один из них был ранен…
Клавдия хорошо запомнила эту зиму, да и как было забыть те страдания и боль, что принесла война, а тут ещё и эта стая. Волки не обошли стороной и её крайнюю избу. Уже в конце зимы они вырезали у неё всех овец, не оставив ни одной.
А ещё Клавдии вспомнился случай той страшной зимы. В один из вечеров Вера очень громко закричала и затряслась, как в лихорадке, указывая рукой на окно. Была оттепель, и Клавдия увидела огромную клыкастую морду, которая смотрела через стекло в избу. Клавдия оробела и от страха закричала:
– Пошёл!
Волк всё также смотрел в окно с низкой завалинки.
Собака была в этот вечер в сенях и, чуя волчий дух, рвалась из сеней на улицу. Клавдия и Вера оделись и вышли в сени с лампой в руках. Волки ломились в дверь, царапая её когтями. Рекс, воодушевлённый присутствием хозяек, со звонким и хриплым лаем стал рваться в дверь ещё сильнее.
Клавдия отдала лампу Вере, взяла из угла сеней лопату, стала стучать ею по двери, при этом громко кричала:
– А ну, уходите!
Когда она остановилась, волчий скрежет в дверь прекратился, но Рекс всё ещё продолжал лаять. А когда лай прекратился, Клавдия указала Вере придержать кобеля, а сама прислушалась. Было тихо. Но сквозь эту тишину мать и дочь душил страх. Когда они вновь вошли в избу, собака забежала вслед за ними. Волчьей физиономии в окне не было. Клавдия взглянула в окно: волчья стая уходила, волков было семь…
Клавдия вспоминала, идя по Гомзякам в сумерках к своей избе: о похоронке на мужа и сына, о набегах волчьей стаи в эту зиму на деревню. И ей вдруг стало очень страшно…

***

…Она вновь представила перед глазами извещения, что лежали в документах, в сундуке. Клавдия снова будто читала наяву строки, написанные самописными буквами: Ваш (сын, муж, отец и т.д.) Военное звание – рядовой. Фамилия, имя, отчество – Кузнецов Иван Захарович. В бою за Социалистическую Родину, верный военной присяге, проявив геройство и мужество, пропал без вести. Похоронен с отданием военных почестей. Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии. Приказ НОО СССР №238. Майор (Зайцев)
Клавдия возвращалась из колхоза к своей избёнке в одно и то же время, вечером. Было это до Нового года. Морозный оранжевый закат озарял небо, а снег от этого казался совсем не белым, а таким же, как и само небо. Зимние закаты особенные, не такие, как в другое время года, сказочные, как и сама русская зима. Они словно сказка с лёгким инеем на всём. Клавдия любила, да, она очень любила январские морозы, не то чтобы лютые, а так чтоб горели щёки и, слегка потрескивали деревья. Сначала Рождественские, а затем, следом за ними и Крещенские морозы. Кузнецова шла по дороге легко и шустро, несмотря на лёгкую дневную усталость.
У колодца, проходя мимо, она встретила двух женщин из своей бригады. Одна из них уже набрала воды из колодца в вёдра, они стояли перед ней прямо на снегу, а другая, опустив журавку в колодец, зачерпнула воды. Они, не видя Клавдию, о чём-то вели разговор, а когда одна из них увидела её:
– Здравствуй, Клавдия, – сказала она.
Обернулась в сторону Клавдии и вторая, что стояла к ней спиной:
– Здравствуй. Добрый вечер, бригадир.
– Здравствуйте, бабоньки, – ответила вежливо Клавдия, – и вам же такого доброго вечера!
– Из колхозного правления идёшь? – спросили они разом. – С наряду?
– Ага.
– Ишь как морозит, в ночь видать будет ого-го! – сказала одна из женщин, – завтра в ригу приходить иль нет? Воскресенье же!
– Нет, – ответила Клавдия, – до понедельника.
– А потом?
– А что потом?
– Рождество ведь через два дня, а то может…
Клавдия и сама любила этот праздник, ей бы самой в этот день отдохнуть, и она тут же подумала: «А сделает ли Беликов этот день выходным?» Она не знала, что ответить женщинам, ведь только что, с неделю назад прошёл Новый год. Два дня с завыванием бушевала метель, а потом была небольшая оттепель, а теперь вот стоят крепкие морозы, и, видно, будут морозными и Рождественские дни, и она, подумав, сказала:
– Хорошо, я поговорю с Беликовым, ну а потом уже…
– С энтузиазмом, – ответили довольно улыбающиеся женщины, – мы согласны и с огоньком!
– А что же другие? – спросила вдруг Клавдия.
– И другие от этого не откажутся.
– Ну ладно.
Клавдия махнула рукой, соглашаясь с их доводами. За разговором женщины наполнили вёдра студёной водой со льдинками и стали расходиться в каждая в свою сторону. Пошла и Кузнецова к своей избёнке, прибавив шагу для сугрева. Она быстро дошла до дома, где её встретило воробьиное чириканье из соломенной крыши, где они прятались в норах:
– Чив-чив.
… За ночь Клавдия, совсем неожиданно для самой себя, решила перед Рождеством сходить за дровами в дубовую рощу, что перед Дубравой в двух километрах от Гомзяков. А дрова нужны для того, чтобы напечь блинов с утра на Рождество, с пылу с жару.
«Для этого дела, ах, как хорош дубовый сушняк» – думала она уже утром, когда шла на работу в колхоз, через день после воскресного дня.
Клавдия договорилась с Беликовым о выходном Рождестве для своей бригады. Председатель с неохотой, но всё же дал согласие, погрозив ей пальцем:
– Не дай Бог этот мой уступок дойдёт до Лучёва в райком! Он же меня за это по головке не погладит!
– Откуда?
– А уполномоченный?
– Я с ним сама поговорю.
– Поговори, но я после тебя, – струсил видно Фёдор Ефимович. – Сажаешь ты меня в галошу, Клавдия. Бригадир ты хороший, но мыслишь не по-современному. Бога-то нет!
Клавдия пожала плечами, ей сделалось неловко и она не знала, что сказать, когда сейчас ведётся такая атеистическая пропаганда. В душе же она была не согласна с этим:
– Я думаю…
– Понятно, – перебил её Беликов, не дав высказаться, – только это держи в голове, а не на языке!
Они разговаривали наедине.
Накануне шестого января Клавдия вновь вспомнила о блинах и засобиралась: «От навоза и торфа такого жара не будет» – твёрдо решила она.
С обеда Вера ушла к своей подружке Груше, мать поняла это из её жестов. Клавдия осталась с Шумиловым наедине.
– Дрова, конечно, Петя, есть, – сказала она, – но их очень и очень мало. Сам знаешь, кот наплакал, да и сэкономить хочется. А завтра я вам с Верой с утра рождественских блинов и блинчиков в печи напеку. Ты не против?
– Ну раз тебе так хочется, так я-то что… – Шумилов стоял у печи, подкидывая в неё сухой торф. От такой топки в небольшой избёнке в трескучие морозы было холодно и даже очень. Оба они были одеты в ватники и верхнюю одежду.
– Мороз-то очень уж сильный, – сказал он, – может быть…
– Сильный, – ответила она, – но я, Петя, быстро приду, ты и глазом моргнуть не успеешь, а тебя на замок закрою. Думаю, за это время, что меня не будет, Вера ещё не вернётся.
Шумилов теперь уже промолчал. Хозяйка стала одеваться потеплее.
– Далеко? – спросил он.
– Что?
– За дровами-то далеко идти? – допытывался он, чувствуя себя виноватым перед ней.
– Нет, не беспокойся за меня, вижу, что переживаешь. Не терзай себя, Петро.
Но ему всё равно было неловко перед Клавдией.
Она была готова, подпоясалась широким мужским ремнём, подошла к порогу:
– Я пошла, а если Вера всё же вернётся раньше… – и Клавдия подумав, продолжила. – Не говори, что я ушла в Дубраву, не надо.
– Хорошо, – и вдруг неожиданно для себя и Клавдии спросил. – Жалеешь?
– Да, жалею. Она у меня одна осталась.
Шумилов промолчал. Клавдия вышла из избы. В тёмных сенях, нащупав за закромом для зерна небольшой топорик, наточенный накануне Шумиловым, вытащила его и засунула топорищем под ремень. Закрыв дверь на замок, спрятала ключ. Клавдия надела рукавицы и, став на лыжи, прямо от избы пошла в поле. Шла она свободно, несмотря на холодный ветерок, чувствовала тепло во всём теле, а особенно тепло ног в валенках, даже слегка спина взопрела. Валенки, что на ногах Клавдии, почти новые, два года назад они, вместе с Верой, ездили в Мичуринск, где на Покровской улице, при въезде в город, жил старый вальщик дед Сафрон.
– Шерсть поярки, – говорила Клавдия, – первой стрижки.
– Вижу, – отвечал дед, а сам почему-то смотрел в сторону девушки, которая всё время молчала.
 – А ты что молчишь? – не вытерпев, спросил дед Сафрон.
Когда Вера отвернулась, мать быстро шепнула ему на ухо:
– Немая она с рождения, – и дед отстал тогда от Веры.
Валенки оказались хорошей работы и пришлись впору и матери, и дочери.
Клавдия щурилась от яркого солнца, светившего с юго-западной стороны, и вновь вспомнила первые военные зимы. Тогда фронт был почти рядом, Тамбовская область была прифронтовой зоной. В эти зимы особенно озорничали волки, спасаясь от войны, они тоже мигрировали, шли стаями от боёв и пожарищ. Но и тут им было несладко, донимал лютый холод и голод. И перед глазами женщины вновь предстала та волчья голова в окне, этот пронзительный, страшный взгляд того волка. И Клавдия с опаской озиралась по сторонам. Тишина, скрип снега под лыжами, но страшные воспоминания о волках не уходили.
Ближе к дубкам, перед самой рощей, сугробы стали плотней и выше. Клавдия остановилась, решая идти вглубь на лыжах, или сбросить их здесь. И всё же решила оставить их. Она воткнула их в снег и отправилась в дубки пешим ходом. Снежный наст был твёрд, что радовало. Встревожилась сорока, взлетев с ветки одного дуба.
– Ах ты,! – сказала Клавдия, – сорока белобока.
Она всматривалась, ища глазами сухие ветки дуба, но найти их было непросто в это время года. Но Клавдия уже нашла ветку, ловко орудуя топором, нарушив тишину. Сорока ещё верещала недалеко, но совсем не улетала. Вскоре Клавдия наготовила сушняка на вязанку. На снегу очень много было заячьих следов и помёта.
– Косой куролесит, – сказала себе Клавдия, выходя из рощи к своим лыжам с вязанкой дров за плечами.
Вдруг она вздрогнула, почувствовав на себе чей-то взгляд. Оглянулась. С сугроба, что был справа, за ней наблюдал волк.  Женщина оробела от такой встречи и от тех мыслей, что преследовали её до этого.
– Ах, – она сбросила вязанку с плеча, – накаркала беду на свою голову, – сказала она, – что теперь будет?
Глаза волка светились и сверкали, но нападать он не решался. Вокруг ещё волков не было, он был один – очень худой и, видно, старый. Клавдия схватила топор, что был у неё за ремнём, одной рукой, а другой ухватилась за грудь, услышав, как сильно стучит сердце.
– Страх надо унять, – сказала она себе, – страх унять, – и крикнула на волка:
– Пошёл, серый разбойник!
«Страх надо унять в душе, и ни в коем случае нельзя бежать, волк почувствует мою трусость и слабость!», – решила она.
Она глядела на него, а волк на неё. Он был огромный, но очень, очень слабый.
Клавдия закричала, чтобы отпугнуть серого:
– А – а – а – а! – размахивала руками, в одной был топор, – ну, подходи, подходи! Я тебя вот этим топором по твоей разбойничьей голове приласкаю!
Она шагнула в сторону волка, не чувствуя страха. Волк оскалился, не собираясь отступать. Взгляд его был суров. Он с высоты сугроба наблюдал за человеком. Клавдия сделала ещё несколько шагов. Серый, прогнув спину, втянув поджарый живот, отступил со своего места чуть в сторону. Он смотрел всё с такой же яростью и рычал, как собака.
Клавдия поняла тут, что поблизости кроме этого волка никого нет. А этот старый и больной зверь отстал от стаи. Он охотился один, делая это с опаской и с большим трудом для себя, поэтому он и не пытался напасть на человека, хотя и был очень голодным.
Противостояние волка и человека было недолгим. Волк сдался и, поджав хвост, направился прочь. Клавдия, почувствовав, что зверь уходит, вздохнула с облегчением. Застыв на месте, она смотрела в его сторону, держа над головой в правой руке топор, крикнула:
– И правильно, уходи, старый разбойник! Вот и правда говорят: не кличь чертей, а то они и впрямь явятся!
Сказав это, она повернулась назад, сделала несколько шагов, обернулась: волк уходил.
Клавдия была уже у своей вязанки. Она вытащила лыжи из снега, положила их перед собой и встала на них. Ещё раз взглянула на волка, он был уже далеко, шёл он в поле от дубравы.
– Надо идти, – облегчённо вздохнув, сказала она, засовывая топор за пояс ремня. Затем, забросив вязанку с дровами себе на плечо, двинулась в путь, с чувством победы в поединке с волком, с лёгкой тревогой в душе. «Моя взяла» – думала она пока шла по полям к деревне.
Добравшись до своей крайней избёнки по своему же следу, у самого порога, перед дверью в сени, она скинула вязанку с уставшего плеча. Ноша была нелёгкой, сняв лыжи, Клавдия присела со вздохом на дрова. Дверь была на замке, Вера ещё не пришла. Так, посидев минут десять, она взяла ключ, открыла замок, затащила дрова и лыжи в сени, и вошла в избу. Сразу же свалилась на лавку, что стояла у порога. Как только Шумилов увидел Клавдию, спросил:
– Что случилось?
Хозяйка забыла вытащить топор из-за пояса, так и сидела с ним. Она молча вытащила его и бросила на пол. В её глазах был ещё испуг, и он выдавал её.
– Волк, – сказала она.
– Что? Волки? – испугался за неё Шумилов.
– Нет, он был один и напасть не решился, видно, что был старый. И хорошо, что был один.
Клавдия рассказала подробно.
– Это, видно, был волк-изгой, – сказал Шумилов.
– Изгой, – переспросила она, – но я, Петя, струхнула.
– Это хорошо, что он не почувствовал этого.
–  Я пошла на него первая с топором.
Шумилов приобнял Клавдию:
– И правильно сделала, – сказал он.
– И слава Богу, что волк худой и старый. Не знаю, может быть, что это он смотрел к нам в окно в войну, – она указала пальцем на окно.
– Да нет, Клавдия, – сказал Шумилов, отходя от неё, – не может быть. Выпей горячего чая, я тебе сейчас налью, – предложил он, – и успокойся.
– Хорошо. Только вот дочке об этом не говори.
– А зачем? Не надо, – ответил он, – не надо.

14


Единственной роднёй по отцовской линии у Клавдии Кузнецовой была тётка Меланья. Жила она в середине Гомзяков, и было ей около семидесяти лет. Меланью в деревне давненько считали колдуньей и не просто колдуньей, а оборотницей. Будто она по ночам оборачивается в различных животных и бегает по деревне, пугая тех, кто возвращается поздно домой. Побаивались её…
После Рождества, в начавшиеся святки, Иван Быкорюк уже за полночь возвращался домой с молодёжных посиделок. Изрядно подвыпивший шёл он один. Ночь январская была светлой с полным месяцем и яркими звёздами в чистом ночном небе. Деревня уже крепко спала. Хрустит под ногами со скрипом от мороза снег в немой безветренной степи. Быкорюк шагал по улице быстро, как вдруг за спиной он услышал свиное «хрю-хрю», и тут же как из-под земли (он даже не успел обернуться) выросла огромная, хорошо откормленная свинья. Иван струхнул и, ему в голову пришла мысль: «Это Меланья балует со мной!»
– Ах ты! – закричал громко Быкорюк, – со мной эти твои штучки, бабка Меланья, не пройдут! А ну, сгинь, сгинь! Чур тебя, чур тебя, ведьма старая!
Свинья эта не отступает, и прямо норовит под ноги ему броситься. Иван, преодолевая страх, не зная, зачем он это делает, быстро запрыгнул свинье на спину, схватил её обеими руками за уши. Свинья, испугавшись, с визгом понесла наездника по ночной улице.
– А, Меланья, – кричал с воплем Быкорюк, – ведьма старая. И в святки тебе терпежу нет!
А сам еле держится на спине, держась одной рукой за ухо, а другой доставая из кармана пальто раскладной нож. Он хватанул острым ножом под корешок правое ухо свиньи. От невыносимой боли она подняла такой страшный визг, сбросив с себя наездника. Быкорюк свалился в сугроб. Свиньи на месте уже не было, пока Иван вставал на ноги, в голове его был слышен визг. Она же неслась вдоль по улице деревни.
Случилось это как раз напротив избы Федота Ивановича. Он встревоженный вышел на улицу: светло, тишина стояла мёртвая. Увидев человека и, не признав его, Лис спросил:
– Что такое? – и тут признал Ивана, подходя к нему, с дерзостью спросил, – что за поросячий визг?
Быкорюк шёл навстречу Федоту Ивановичу, в одной руке держал небольшой нож, а в другой, приподнятой вверх, было окровавленное ухо свиньи. Хоть было и светло, но Лис не мог рассмотреть, что было в руке Ивана.
– Что это у тебя, Иван в руке? – ещё раз спросил он уже менее дерзко, – и откуда свинья среди ночи?
Быкорюк с гордостью для себя ответил:
– Я у ведьмы Меланьи ухо отрезал! – удивив этим Федота Ивановича.
– Да, иди ты! – сказал Лис.
Быкорюк весь в снегу, вылезший только что из сугроба, стоял перед Федотом Ивановичем и тряс ухом свиньи перед его глазами:
– Видишь? – спрашивал он, – Видишь?
– Ну!
– Что, ну!
– Вижу!
Лис видел, что Быкорюк пьяный, и не верил ему, так как хорошо знал Меланью, она была почти его ровесница.
«Какая там из неё оборотница», – подумал он и махнул рукой.
– Что машешь?
– Иди, спи, – сказал Федот Иванович, но сомнения всё же возникли. Повернувшись, он ушёл от Ивана. А тот постоял, подумал, и решил навестить бабку Меланью завтра.
Утром, чуть свет, как только рассвело, Быкорюк взял свиное ухо и пошёл к избе Меланьи. Уже у её дома он твёрдо был уверен в том, что бабка и есть оборотица, потому что кровавый след вёл к её избе, вернее в хлев, плетёный из хвороста, обложенный со всех сторон соломой для утепления и кореньями от подсолнечника обставленный.
– Теперь от меня никуда не денешься, оборотница, – сказал он вслух.
Прежде чем войти в избу Меланьи, он хорошо осмотрелся, для храбрости выпил четвертинку, что захватил с собой. В избу зашёл уверенно, сжимая в ладони свиное ухо.
Увиденное ошарашило. Бабка Меланья была обвязана тёплым платком, как раз у правого уха, то есть там, где Быкорюк ночью отрезал у свиньи ухо. Он даже приоткрыл рот. Из-под платка старухи, на её больном ухе торчал отрезанный от валенок войлок. Она от ушной боли мучилась третьи сутки и никуда не выходила почти из избы, а тем более не ходила по улице, кроме как в хлев.
Ночами бабка Меланья не спала, а в этот вечер, когда боли стихли, прилегла и заснула так крепко, будто свалилась замертво, и проспала до утра. Утром она пошла в хлев и обнаружила, что её хавронья сломала свою дощатую клетку и, видно, покидала хлев. Но почему свинья оказалась с головой в крови, с отрезанным ухом, бабка не могла никак понять.
– Ах! Ох! Ох! – ахала и охала она, заходя в избу, – Бог ты мой, что за чудо!
А теперь в её избу Быкорюк явился, и рот открыл. Она увидела отрезанное ухо свиньи в его руке.
– Что тебе? – спросила она.
Иван Быкорюк выпучил глаза, струхнул маленько:
– Вот, – начал он злобно, но тихо, – ухо твоё, – показывая бабке Меланье ухо.
Она смекнула, улыбнулась, боль в ухе ещё была, не ушла совсем.
– Чьё ухо?
– Твоё.
– Нет, Ваня, – сказала она, – это свиное.
– Но ты же этой ночью в свинью оборачивалась.
Бабка Меланья видит, что Быкорюк пьяный и доказывать ему что-либо бесполезно – залил зенки и несёт чёрт знает что.
– Что тебе надо от меня, от старухи?
И Быкорюк взглянул в красный угол, там стоят иконы.
– Не стыдно? – сказал он.
– Что?
– Ты, бабка Меланья, ведьма, а иконы повесила. Сними.
– Не тобой повешены, – ответила она.
– Ах, ведьма! Я их сейчас сниму. Они, как и твоё колдовство, опиум для народа.
– Для тебя что ли? – уже со смехом спросила она. – Спробуй. Я тебя вон чапельником по горбушке твоей поганой огрею!
Бабка Меланья тут же вооружилась чапельником, что лежал на загнетке в русской печи.
– Сдурел!
– Сними обвязку свою, оборотница! – требуя, кричал он, – покажи ухо!
– Ухо тебе! Если не уйдёшь, паразит, из моей избы, я на тебя милицию вызову, или весь твой род под корень изведу.
– Ну, ну, не шали, ведьма, – уходить он явно не собирался, – я тебя, старая ведьма, на чистую воду выведу. И милиция пусть с тобой разбирается, а иконы…
– Что ты к ним пристал?
– Вот оно ухо.
– И что?
– Покажи!
– Сейчас я тебе покажу, – бабка пошла на Быкорюка, размахивая чапельником.
– Ах, бабка, ты что?
– Иди отсюда, говорю тебе, – кричала разъярённая старуха. Быкорюк приоткрыл дверь в сени, – она слегка огрела его чапельником по горбу, – пошёл вон.
Он выскочил из избы в сени, бабка закрыла дверь избяную на крючок, тяжело дыша.
– Напился, – сказала она, – оборотницу нашёл, паразит, уж я тебе дам «ведьма»!
Иван выбежал из сеней на улицу, не бросив ухо, и направился к сельскому совету. Пока шёл всем, кто встретится, рассказывал об оборотнице Меланье. Каждый, увидев доказательство в руке Ивана, со страхом начинали верить в её колдовство.
– Идём, Иван, и мы с тобой в совет. Не место в Гомзяках этой ведьме.
Пришли в кабинет председателя совета Лубянкина. Он удивился такому неожиданному визиту. Быкорюк с ходу бросил свиное ухо на стол председателя.
– Что это такое? – спросил Лубянкин у Ивана. – Зачем мне на столе свиное ухо?
– Это ухо её.
– Чьё?
– Бабки Меланьи. У неё на месте уха – обвязка, сам видел.
– А вы что? – спросил Лубянкин всех кто пришёл с Иваном.
– С ним.
Председатель ухмыльнулся:
– Это как же?
– А вот так, как хочешь, так и понимай. На самом деле так: уха у неё нет.
-А её ли? Свиное вижу. И где ты его взял?
Быкорюк вновь стал рассказывать уже председателю:
– Иду я этой ночью с посиделок один, было уже за полночь. И вдруг, как из-под земли свинья и прямо мне под ноги, чуть не сбила меня. Я и смекнул, Меланья это, её проделки. Не будь дураком прыгнул ей на спину, выхватил нож из кармана, и прямо на ходу я ей правое ухо под корешок и отхватил. Она меня в сугроб сбросила как раз у избы Федота Ивановича, он выходил, а свинья убежала.
– И что? – спросил удивлённо председатель.
– А утром к ней, а у неё это… – он сделал паузу, – уха-то нет.
– Правда?  – Лубянкин привстал.
– А ухо хотя и свиное, но её, – продолжал Быкорюк. – Милицию бы надо вызвать на неё из Глазка. Ведьма, оборотница. А ещё…
– Что?
В кабинете председателя стоял шум.
– Ведьма, и иконы в избе держит, это же против указания партии, опиум для народа, – рассказывал Быкорюк. – Ух, ведьма, чапельником меня огрела!
– Прекратить галдёж, – потребовал Лубянкин, – разберёмся с Меланьей.
Быкорюк не уступал.
– Кустарёва на неё, и в кутузку за колдовство. Пусть знает, карга старая, – кричал он, брызгая пеной, что набилась у него на губах.
А тем временем бабка Меланья, пока к ней собирались из сельсовета, пришла в медпункт с перевязанным тёплым платком ухом. Ей, со страхом, глядя на неё, уступили очередь.
– Оборотница, колдунья, – перешёптывались между собой все, кто ждал очереди к фельдшеру. Бабка, услышав это, перед входом в кабинет, сказала:
– Да не бойтесь вы, чертяки! Ухо у меня на месте, просто болит. Один дурачок…
И она зашла.
– Садитесь, – предложил фельдшер, – ну, показывайте своё ухо.
Бабка Меланья сняла повязку с уха.
– Стреляет, сынок, – сказала она, – мочи нету, прямо в мозги бьёт.
И Меланья сморщилась вновь от наступившей боли.
Фельдшер, видимо, слышал о случае с ухом свиным, будто оно бабкино.
– А ухо-то, – спросил он, улыбаясь, – откуда взялось?
Бабка Меланья рассказала, что ухо её свиньи, которая ночью сбежала из хлева, а Быкорюк спьяну решил, что свинья и есть оборотница Меланья. Фельдшер расхохотался, ухватившись за живот, а стоявшие за дверью, удивлялись, что это за смех.
Придя домой, бабка Меланья вовсе не ожидала увидеть гостей у своей избёнки. Они промёрзли в ожидании хозяйки, а до этого Быкорюк рассказывал о проделках бабки Меланьи с озорством, услышанное от кого-то, или через кого-то.
– А я то, – говорил он, – если честно, струхнул, но смекнул, товарищи, быстро – Меланья это, её проделки, оборотницы! Васька видел, как она из облезлой собаки обратно в свой образ превратилась.
Лубянкин  не верил тому, что рассказывал Быкорюк. Мороз уже достал собравшихся у двери избы до пят, пощипывал щёки.
– Вот идёт! – сказал кто-то тихо, увидев бабку Меланью, – робость берёт.
Увидев собравшийся народ у своих сеней и начальство с Быкорюком, она нахмурилась, и со злобой в голосе принялась стыдить Быкорюка:
– Ах, Иван, Иван. Оборотницу во мне нашёл. Совести у тебя нет! Зачем народ собрал, и начальство пожаловало?
Она подошла к Быкорюку, который, как и в первый раз, явился вновь со свиным ухом.
– Чего тебе надо? – глядя прямо ему в глаза, спросила она.
– Ах же, и хитрая ты ведьма!
– Идёмте, – сказала она, – в мой хлев.
Председатель Лубянкин удивлённо спросил:
– Зачем?
– Увидите.
И она пошла первой к хлеву, за ней последовали все остальные. Когда все вошли, она сказала:
– Вот видите, – указала на свою хавронью, что была в клетке, сбитой из досок, и без уха, – видите у неё уха нет, а у меня оно есть, – и она показала то ухо, которое было больным. – Видишь, паразит, чтоб тебе… А ты всю деревню на уши поставил.
Лубянкин и собравшиеся расхохотались. А бабка, всё ещё стыдя Быкорюка, вышла из хлева со всеми вместе. Её остановил Лубянкин:
– Это хорошо, бабка Меланья, что вы не…
– Ведьма? – спросила она
– А вот иконы?
– Понятно. Это ты, паразит? – спросила она у Быкорюка. – Фёдор Иванович, я снимать не буду, хоть вы и власть, – обратилась она к Лубянкину, – для вас Бога нет, а для меня, старухи, он есть, так как мне скоро к нему идти.
– Ладно, ладно.
Когда они ушли, бабка Меланья, расстроенная до глубины души, зашла в избу, не раздеваясь, взглянула в красный угол и перекрестилась на святые образа:
– О, Господи, Мать Святая Богородица, Николай Угодник, простите меня грешную, и их, заблудших направь на правильный путь.
…Вечером, узнав о случившемся, к тётке Меланье пришла Клавдия с дочерью, обе очень расстроенные. Клавдия была огорчена нападками односельчан на тётку, а теперь она была так зла на Быкорюка, что готова дать ему пощёчину прилюдно. Они ввалились совсем неожиданно для бабки Меланьи в её низенькую избёнку. Бабка топила русскую печь, поддавая жару, чтобы потом забраться и погреть бока на горячих кирпичах. От порога в тепло пахнул холодный воздух, стелясь туманцем по полу.
– Здравствуй, – сказала Клавдия, – тётка, что этот паразит Быкорюк учудил?
Бабка Меланья махнула рукой:
– Как бы он один такой был, а то… Ладно, а ты, Клавдия, остынь, нечего тебе отношение с начальством портить. Тебе вон о дочери надо думать, а не обо мне, старой.
Немая стояла у порога, Меланья предложила гостям сесть, а потом спросила:
– Что-то я, Клавдия, сколько к вам с лета прихожу, и всё время замок на двери, раньше не было такого.
– Не было.
– Да.
– А, тётка, времена изменились, годы теперь не военные, а наша избёнка с Верой крайняя. Вот мы и держим теперь наше богатство незатейливое под замком.
– И где же ты, Клава, такой огромный, амбарный замок купила? Не в нашем ли гамазине, у нас тут таких вроде бы и не было?
Немой стало смешно, как бабка Меланья называет магазин, и Вера рассмеялась:
– В Глазке, – сказала Клавдия.
Бабка поняла, что Вера смеётся над ней:
– А что я смешного сказала? – спросила она, – ну вас, молодых. Смешно ей, видите ли, – укорила она Веру.


15


Время зимнее идёт очень медленно, сказочной дремотой утопают в больших сугробах Гомзяки. Для Шумилова зимние дни и ночи шли, как годы. Изба, одиночество… Нравились ему только вечера, когда все были дома, но в субботу вечером собирались лотошники, и ему приходилось до полуночи сидеть в холодном подвале. Выходить на улицу в ночное время приходится редко, да и опасно: вокруг всё голо и холодно. Шумилов стоял под звёздным небом и думал об этом. От этих дум на душе становилось муторно. Вспоминал жену, ребёнка, мать, отца, оставшихся на малой родине. Но между прошлым и настоящим стояла немая дочь Клавдии, с которой тайно, в отсутствии Клавдии, Шумилов жил, как муж с женой. Куда эта любовь может завести их, не знал и, не раз думал об этом Шумилов.
Он смотрел на звёзды, на немое небо. Одна звезда покатилась с неба и упала в заснеженные поля.
– Пока живу вот на белом этом свете, – сказал он вслух, – и не знаю зачем. Я живу вроде бы, но меня как бы и нет. Я – тень в избе и подвале Клавдии и Веры.
И тут он вспомнил себя в подростковом возрасте, о своей проделке, когда его, Петьку Шумилова, стали называть окаянным. И называли бы по сей день, если бы он жил в Сафоново, что на Смоленщине. А назвала его этим словом впервые родная мать, когда Шумилову было восемь лет. Залез Петька в сад к соседу, не заметили его, всё сошло с рук. Но его снова потянуло на чужое, в соседний курятник, за яйцами. На этот раз не удалось уйти незамеченным, захватил его сосед на и привёл домой. Как взял его сразу за ухо, так и вёл всю дорогу. А в фуражке у Петьки были собранные им яйца.
– Вот, – сказал сосед, увидев Петькиных родителей, – поймал пострелёнка у себя в курятнике, не говорю уж о яблоках. А вот это, – он указал на яйца, что держал Петька в своей фуражке, – извините уж, соседи, нехорошо.
– У нас своих полно, – сказала мать. Подошла и дала сыну подзатыльник, – окаянный!
Отец молчал.
– А у меня куры яйца несут золотые, – сказал сосед.
– Ах, окаянный, окаянный, – не унималась мать, схватив Петьку за чуб, – а ну отдай, что украл, и попроси прощения!
У Петьки от боли слёзы навернулись.
«Ну ладно, – решил тут Петька, глядя на соседа, – я тебе устрою!»
И устроил, но не сразу, через несколько дней, чтоб на него не подумали.
Утром рано проснулся Иван Сергеевич, вышел на крыльцо и ахнул. В двух местах дерьмо человеческое лежит, одна кучка, что побольше размером, под половицами крыльца. На сенокос надо идти, а тут ещё пришлось это дерьмо убирать, а потом спешить, чтобы не опоздать на выезд, на луг. На следующее утро то же самое повторилось. Тут уж соседу хочешь не хочешь, а пришлось идти к Шумиловым. Явился он с криком и шумом.
– Где ваш поганец? – кричал он.
– Кто? – спросил отец.
– Окаянный!
– Петька что ли?
– Опять что-то украл? – спросила мать.
– На этот раз нет.
– А что такое? – сердился отец. Теперь он уже не молчал, – натворил чего?
Петька уже проснулся и всё слышал от начала до конца.  Когда позвал отец, он вышел не сразу, понимая, что дело – табак, в руке отец уже держал ремень.
– Это так? За что ты гадишь соседу? – спросил очень строго отец.
Петька молчал, отвечать ему было нечего, и он опустил голову.
– Окаянная твоя морда, – кричала, ругаясь, мать. И получил он тогда по заслугам.
…Шумилов стоял и смотрел на верх заснеженной крыши и произнёс вслух:
– Да, жизнь разделилась на две части, и слепить её в одно целое при моих возможностях непросто, да и вряд это в моих силах. Одна часть там, далеко на родине, а другая пока здесь, а что будет потом… Куда и как она потечёт дальше, какой ждёт меня конец?
И душила Шумилова захватывающая боль прямо от сердца, подходя комом к горлу, а он глотал эту боль обратно. Так и зашёл с ней в избу и лёг спать. Ему казалось, что все уже спали, но это было не так. Клавдия не спала.
– Что, Петя, не спится? – спросила она.
– Не спится, – ответил Шумилов.
– Что за мысли?
– Какие уж там мысли, Клавдия, пустота. Сам много раз вам говорил, не живу и вам не даю жить. И конца этому не видно.
– Ты про это забудь.
– А кто я вам, не брат, не сын. Уйду я, Клавдия.
– Куда? – спросила она. – Опять ты за своё, Петя, и не думай, не отпустим мы тебя. А со временем и жизнь сменится, партия – она разберётся.
– Вряд ли. А если меня найдут у вас, то я и вас за собой потяну.
Клавдия помолчала и ответила совсем не то, что он думал услышать:
– Давай спать.
– Давай.

16


Через два дня неистовствовала метель, прибавляя в полях снега, особенно много его набило в деревне. А после снегопада у Устиньи Поляковой и Саши Пышкина была свадьба. Гуляли все Гомзяки, такое за последнее время случалось нечасто. Молодые ехали первыми на тройке в санках, разукрашенных лентами, воздушными шарами от сельсовета, где расписывались. За ними тянулась вся остальная процессия. У молодых кони резвые, санки новые, изготовленные к зиме Федотом Ивановичем. За ними вслед ещё двое саней, во второй гармонист. Звонко льются по деревне песни и частушки голосистых девчат и ребят. У избёнки Поляковых собралось немало зевак.
Мой милёнок, как телёнок,
А уж вовсе не орёл.
Целоваться он не может,
Всё вздыхает, ох, осёл!

Пришла и бабка Меланья, вначале стояла в сторонке, а потом пристроилась к старушкам таким же, как сама. Глядела, среди гуляющих Клавдию высматривала, но не видела её, Вера была одна.
«Что же такое, – подумала она, – не пригласила что ли Устинья своего бригадира? Не может быть такого!»
Старухи стояли у плетёной изгороди, которая торчала из-под снега лишь своей макушкой. Бабка, увидев Веру, всё же решилась спросить, поинтересоваться у племянницы, отозвала её в сторону:
– А матери что тут нет, не гуляет разве она? Устинья ведь не могла не пригласить её?
Немая стала объяснять ей, что, как и почему, жестами показывая обеими руками.
– Так, так, – понимая с трудом Веру, говорила бабка Меланья.
– Ы – Ы – Ы.
– Ладно, – сказала бабка, – иди гуляй.
Немая ушла.
– Ну и ладно, – сказала вслух бабка Меланья, решив про себя, – зайду отсюда, навещу Клавку, а то с самой осени не видела. Как не приду к ним, всё время на двери замок застаю.
Бабка ещё немного посмотрела свадьбу и ушла. Шла она с середины деревни на её край не спеша. Время катилось к вечерней уборке, снова морозило. Солнце красное, будто девица с румянцем. Меланья пробиралась по тропинке к избёнке племянницы через высокий сугроб. У двери сеней, в лузге от подсолнечника копались, сбиваясь в кучу, с чириканьем воробьи. Испугавшись бабку Меланью, они вспорхнули и оказались на крыше избы.
– Кыш, как мыши всю крышу разрыли, год от года спаса от вас нет.
У порога стоял в сторонке веник из полевой полыни. Она отряхнула им снег с валенок и вошла в сени, а потом и в избу.
– Клавка, – открывая избяную дверь, сказала она, прикрывая за собой скрипящую дверь. Но вместо племянницы увидела сидящего у стола на табуретке незнакомца, подшивавшего валенки.
– А вы кто? – спросила бабка.
Шумилов растерялся, испугавшись, в ответ она услышала:
– А вы кто?
– Родня, а вот вы…
– Знакомый.
– Откуда? – последовал тут же вопрос.
– А вам зачем?
– Спрашиваю, значит надо.
– Я – Петя. А вас как зовут?
– Тётка я Меланья, родная тётка им. Ты вот что, Петя, мне скажи, где Клава? – она стояла на том же месте, как и вошла, у порога.
– Во дворе.
– А вы что же?
Ему тут стало неловко от сказанного:
– Я…
И она вдруг совсем неожиданно для него спросила прямо в лоб:
– И давно ты, Петя, тут квартируешь?
– Нет. Недавно.
Она взглянула в его лицо:
– А ведь ты мне врёшь, – и добавила, – Петя.
– А что вам надо? – спросил он. – Что хотите услышать от меня?
Тут зашла Клавдия и увидела тётку Меланью, отошла то всего на несколько минут, не сказав Шумилову, чтобы закрылся. У Клавдии от страха сжалось сердце, и, слава Богу, что это была её родная тётка, подумала она, и с облегчением вымолвила:
– И слава Богу!
После этих слов Клавдии Меланья сразу же поняла, что это и есть тот человек, которого искали поздней осенью.
– Что это у тебя, Клавдия, происходит?
Клавдия растерялась, а тётка продолжила:
– Я уже не думаю, а уверена, это вас искал Кустарёв? – спросила она.
– Да, – ответил он.
И они рассказали о той ночи с грозой. Бабка Меланья от услышанного присела на лавку:
– Я всё понимаю и сердцем, и душой, и не виню вовсе вас. Да и какой ты враг народа! Ну, а если вас найдут? Осторожным надо быть, а вдруг кто другой зашёл, и тогда неизвестно, что было бы.
Шумилов понимал, и был согласен с ней.
– Это так. Я уйду.
До этого молчавшая Клавдия сказала:
– Нет. Я уже много раз говорила, что никуда вас не отпущу.
– Ты что такое говоришь, Клавдия, о себе не думаешь, о дочери подумай. Она и так у тебя Богом обижена.
– Тётя…
– Что тебе тётя?
– Петя, – обратилась Клавдия к Шумилову с просьбой, грустно глядя ему в глаза, – я прошу вас никуда не уходить и даже не пытаться этого делать. Выбросьте эту мысль из головы.
– А ты, сынок, не серчай, не серчай на меня. Осторожнее надо быть. – Меланья встала с лавки и подошла к порогу, обратилась к племяннице, – пойдём, проводишь, уже вечер.
– На свадьбу к Устинье я ходила, а тебя там нет. У Веры спрашивала, но ничего не поняла у неё, вот и пришла к вам.
Племянница собралась проводить тётку.
– До свидания, Петя, – сказала бабка Меланья.
– До свидания.
Они вышли в сени. Шумилов остался один, встал и подошёл к окну. Племянница с тёткой стояли на тропинке между избой и уличной дорогой. Солнце садилось, закат горел в западной части неба. Он понимал, что разговор между ними идёт о нём. Да, действительно, они говорили о Шумилове, он не ошибся.
– А Вера как относится к этому? – спросила тётка, – к этому беглецу? Опасно, ох, как опасно, Клава.
– Хорошо.
– И всё?
– А что ещё? Ладят они. А как мы боялись сначала его и тех, кто ищет его, аж сердце в пятки уходило.
– Что же вы творите, безмозглые?
– Человек, не собака же.
Тётка уже и не знала, как переубедить племянницу, чтобы та спровадила беглеца.
– Понимаю, – она махнула рукой, – ну ладно, тебя не переубедить. Осторожней будьте.
И тут неожиданно совсем для Клавдии спросила:
– А ты с ним, Клавдия, не живёшь?
Клавдия даже покраснела:
– Да ты что, тётушка!
– А что?
– Нет, совсем нет.
– Мужичок то он вроде как справный. Говори откровенно, человека-то не вернуть. Столько лет прошло, восьмой годок идёт, как войны нет, похоронка была. Кому вернуться, все вернулись.
– Да ты что, Бог с тобой, тётушка. У меня и в мыслях такого нет, и не было. Хотя один раз было.
– Вот, и что?
Не хотелось Клавдии говорить, но пришлось.
– Жди, говорит, Клавдия мужа своего.
– Ишь ты! – удивилась тётка. – А хотя он прав, какой он хозяин, когда прячется. Да, тебе мужика надо, не одной же век куковать.
– А где его взять?
Тётка Меланья недолго думала, быстро сообразила:
– А вон уполномоченный из Глазка.
– А за ним охотниц много.
– А ты Петю беглеца всё же бойся. Тайна вечной не бывает.
– Типун на твой язык, тётушка.
Шумилов всё смотрел в окно, понимая, что разговор затянулся, но он не испытывал никакого любопытства к их беседе, и отошёл от окна.

17


В середине февраля Меланья решила заколоть корноухую свинью. Резаком хотела взять Быкорюка с мыслью, что он виновник случившегося, отрезав свинье месяц назад ухо. Утром она тихо зашла в избу к Титовым.
– Доброе утро, – сказала она.
– Здравствуй, – ответила хозяйка, – Меланья.
 Она, как и вся деревня, знала о проделке сына, и ей было неудобно перед гостьей:
 – Ты что это к нам?
– По делу. А где твой сынок то?
– На улице, во дворе. А зачем он тебе? – допытывалась мать Ивана с интересом и беспокойством за сына.
– Попросить пришла.
– Это что же?
– Свинью заколоть, совсем уже нечем стало кормить.
– А ты, Меланья, садись, что стоять, в ногах правды нету. Сейчас он, сейчас придёт.
 Хозяйка подставила табуретку Меланье.
– Это у этой свиньи Иван спьяну ухо отсадил? Ты уж, Меланья, прости его.
– Бог простит, – она взглянула на иконы, стоящие в переднем углу.
– Ну вот, – заворчала Меланья, – а у меня пытался снять.
– Что?
– Иконы.
Меланья обвела взглядом избёнку Титовых. Кроме стола, двух табуреток, сундука и трёх железных кроватей ничего нет.
– А у тебя, Марфа, икон то в углу больше было?
– Иван снял, антихрист.
– Свят, свят, – запричитала Меланья, – и у меня то же самое собирался сделать.
Меланья и Марфа были ровесницами.
– Заучились, – продолжала рассуждать Меланья. – Бога у них нет. Церковь то в Александровке закрывать будут.
Марфа молчала, потому как не знала, что и сказать.
– Сами в Бога не верят, так и другим запрещают, безбожники.
– Не знаю я, Меланья, ничего не знаю, что там говорят. Пусть языки чешут. На тебя вон тоже народ роптал, что оборотница ты, а мой дуралей на эти слухи и попал. Типун им всем на их языки.
Вошёл Быкорюк, удивился визиту бабки Меланьи и струхнул. Не хорошо на душе у него стало.
– Ты что, бабка, – спросил он, – или случилось у тебя что?
Она улыбнулась.
– Ничего не случилось, Иван. Я к тебе с просьбой – заколи мне свинью корноухую, что от твоих рук такой стала.
– Ха – ха – ха, – расхохотался Быкорюк.
 – Когда?
– А хоть…
– Завтра.
– Ну давай завтра. – «Воскресенье» хотела она сказать, но не сказала.
– А чапельником не огреешь?
– Если будет за что.
– Буду вести себя как человек.
– Что-то не верится, – сказала она.
– А ты уж поверь, бабка Меланья.
Меланья довольная, что сговорились, встала с табуретки, собираясь уходить.
– Постой, – сказал Быкорюк и спросил с улыбкой, – а как же магарыч?
– Само собой.
Марфа, недовольная сыном, постоянно закладывающим за воротник, буркнула себе что-то под нос и сказала Меланье:
– Поить-то не стоит.
– Да стаканчик-другой, и всё.
– Знаю я вас, кончите поить, пока с ног малый не свалится.
Ивану Быкорюку стало неудобно:
– Хватит, мать, – сказал он, – что ты за мной, как за маленьким.
– А кто же тебе скажет, как не мать.
– Да ты не беспокойся, Марфа, поить не стану, сальца дам.
– Сало — это хорошо, – ответил Быкорюк, и стал собираться в колхоз, – мне пора.
– Пойдём вместе, предложила бабка Меланья.
От Титовых Меланья не пошла домой, а направилась к Клавдии. Подходя к избе, она увидела в саду немую Веру с лопатой, и, увидев на двери большой замок, направилась к ней, проваливаясь в снегу. Зайцы озоруют в эту зиму, обгрызая кору яблонь в садах. Пока бабка Меланья шла по саду, везде видела заячьи следы и их помёт. Они озорничают по ночам. Вера рыла глубокие ямы под яблонями – метр на метр, а затем двумя вёдрами воды из колодца поливала их водой. На крепком морозе эти ямы быстро становятся ледяными. Вера маскировала их тонкими веточками, присыпая снежком. И так под каждой яблоней делала ловушки для зайцев. Иногда зайцы попадали в ямы, и Кузнецовы были с зайчатиной. Немая за работой не заметила подошедшей сзади бабки Меланьи.
– Ах! Ах! – заохала та, – что же творят косоглазые!
– Ы – Ы – Ы, – заволновалась немая, увидев Меланью. Зажестикулировала, указывая на ямы, что уже были сделаны ей: смотри, мол, а то попадёшь в одну из них. 
– А.  Да, да, – поняв её бабка, посторонилась, – а ещё, дочка, что обгрызены, надо обвязать!
Немая кивнула.
– А я к вам. Матери, как всегда, не захватишь. На днях хочу свинью заколоть, вы вечером в воскресенье приходите, сало возьмёте, дома засолите.
Немая вновь кивнула:
– Я за этим только и пришла. Мешать тебе не буду, пошла я. До свиданья.
Меланья ушла, а Вера вновь занялась работой.


18

Пришло воскресенье. Быкорюк, как и обещал, пришёл вовремя. Бабка Меланья уже истопила русскую печь, приготовила горячей воды. На улице было очень холодно. За то время, пока Быкорюк шёл к Меланье, у него замёрзли руки в рукавицах, и, зайдя в дом, он тер руки друг о друга. Одет он был тепло:  в валенках с галошами, телогрейке и в шапке-ушанке.
– Пришёл? – спросила бабка.
– Пришёл, а куда я денусь, раз подрядился, – тут он нечаянно взглянул на иконы, которые пытался снять месяц назад и получил за это чапельником по горбу.
– Самогон есть?
– А как же, приготовила.
– Хорошо. Ты вот что, бабка Меланья, перед делом-то на холоде налей мне стаканчик.
Бабке не хотелось поить его, но приходится. Она, закряхтев, пошла и принесла бутылку самогона и стакан. Поставила всё на стол, и закусить собрала.
– Только не озоруй, лучше опосля.
– Хорошо.
Иван выпил, закусил, завернул самокрутку.
– Ну а теперь пойдём, покажешь, что у тебя где.
Вскоре они вышли из избы на улицу и направились к плетёному хлеву, утеплённому со всех сторон уже почерневшей соломой, пучками торчащей из-под снега. От всего этого в хлеву тепло. Встревоженно раскудахтались куры, взлетел на насест взъерошенный петух. Свинья хрюкала в своей клетке. Быкорюк подошёл, взглянул на свинью, приготовил нож, вытащив его из голенища валенка.
– Ну, – сказал он, – всё показала, рассказала мне, теперь иди, бабка Меланья!
– Более я тебе не нужна?
– Нет, – Быкорюк покачал головой, – ах и хитра ты, бабка. Я же сказал – иди.
– И подсобить тебе не надо?
– Иди, без тебя.
– Ну гляди.
Быкорюк закинул ногу наверх клетки, спуститься в неё. И тут бабка Меланья заспешила уйти из хлева. Не дошла она и до сеней, как раздался визг. Бабка быстро вошла в избу, и всё стихло. Она присела у стола, не раздеваясь. От холодного ветра и мороза у неё раскраснелись щёки. Минут через пятнадцать Быкорюк зашёл в избу.
– Морозище сегодня, – сказал он, – и отступать, видно, не думает. – Он тоже присел у стола, как раз напротив хозяйки, продолжая говорить. – Я обложил свинью соломой со всех сторон и зажёг, а сам вот зашёл погреться. Ты, бабка, налей ещё, – попросил он.
Хозяйка поспешила перевести разговор:
– А вода горячая у меня уже готова, у печи стоит.
– Налей, – будто не слыша, сказал он.
– А, Иван?
– Не жадничай.
Старуха вздохнула, она помнила наказ Марфы, матери Ивана, махнула рукой и принесла на стол всё что надо.
– Да ладно, будь с тобой, – сказала она с укором.
Быкороюк допил начатую бутылку, не закусывая, и собрался уходить. В сенях кто-то пытался открыть избяную дверь.
– Пожар, пожар, – кричали детские голоса и, открыв дверь, испуганные ребята ввалились в избу. Это были внучата Федота Ивановича.
– Бабка Меланья, – спешили они сказать наперебой ей, – у вас сарай горит.
– Ах, ах, – запричитала, размахивая руками Меланья.
Она тут же выбежала из избы, её опередил Быкорюк, выбежав первым. Подбежал к тому месту, где оставил палить свинью, но её там не было.
– Мать твою, – выругался Быкорюк.
Хлев был охвачен огнём со всех сторон, и сделать что-либо было нельзя. С одной и с другой стороны деревни к избе бабки Меланьи бежал народ. Они в ярости что-то кричали, повторяя одни и те же слова.
– Господи, паразит Быкорястый, что наделал!  Господи, спаси овечек и кур, – сокрушалась, охая бабка Меланья, – всё в огне!
Собравшиеся глазели, только это и оставалось делать. Грелись у огня, у самого пожарища стоять было невозможно.
Быкорюк даже протрезвел. Лицо его было испуганным.
– Это она, – корил он свинью, – отошёл, а она видно ожила и с пучками горящей соломы на себе, рванула в хлев. А он что – солома да плетень, полыхнул, словно порох.
Некоторым от его объяснения становилось смешно:
– Ха – ха – ха…
– Что смешного, что? – спрашивал он.
– Кто мне всё, что сгорело, вернёт? – спрашивала бабка.
– А вот он и вернёт. Напиши заявление в милицию.
Услышав этот разговор, Быкорюк понял, что дело пахнет керосином, и без всякого стеснения встал на колени перед бабкой.
– Не надо, бабка Меланья, не пиши никуда никакого заявления. Поверь мне, всё возмещу за то, что сгорело.
Тут он встал с колен.


19


Родных в Гомзяках у Клавдии после войны совсем не осталось. Самой близкой была сестра старшая. Она жила тут же, в деревне, с мужем и десятилетним сыном Ильёй. А старший племянник Василий вот уже второй год как служит в армии на южном Урале, в Челябинской области, в городе Чебаркуль. Ещё у Клавдии есть брат, который старше сестёр, и живёт он в райцентре – Глазке, чуть ли не в центре села. Небольшой дом построил сам ещё до войны, женился на местной. Сначала жили у тестя с тёщей, а потом и сам сумел построиться. Родителей у Клавдии не осталось – отец умер перед войной, в 1940 году. Мать пережила мужа на три года и умерла зимой 1943 года.
Клавдии, в отличие от сестры, после замужества не пришлось менять фамилию, так как она вышла замуж за однофамильца Ивана Кузнецова, по подворному Казин. Иван в Гомзяках парнем был не последним, гармонист. Первый парень на деревне для всех девчат, и отбоя от них не было у Ивана. Но в сердце залегла Клавдия. Лузгая семечки на молодёжных гулянках, некоторые девчонки с улыбкой спрашивали, шутя:
– Иван, чем мы-то хуже Клавдии? Всё на месте, а кое-что и лучше того, что у неё точно нет.
И получали в ответ:
– Наглости у неё нет.
– О, ой какая Клавдия святая! Ой, ой!
И в этот же год Иван Кузнецов направил своих сватов к низенькой, чуть ли не вросшей в землю, избёнке Клавдии. День был мартовским, но тёплым, уже прилетели грачи. До разлива оставались денёчки, снег был водянисто-рыхлым, а кое-где даже бежали ручейки.
Перед окнами запела гармонь, на которой играл друг Ивана. Гости ввалились в сени, а потом и в избу, где их уже ждали, и был накрыт скромный стол.
– Мир дому сему, – начал отец Ивана, – и скромного, но богатого разными яствами стола.
Клавдия слушала его речь, находясь за ширмой, с волнением в душе, а он продолжал:
– У нас жених молодец! У вас невеста краса!
– Что же, понятно, – сказал отец Клавдии, – хорошо. Пусть она сама выйдет и скажет своё слово. Мы с матерью неволить дочь не будем. Жениха то мы, конечно, хорошо знаем. Парень Иван хороший. Что скажешь, мать? – спросил он жену.
– А я что? Я не против дитю своему.
– Клавка, – позвал отец дочь.
Клавдия ждала гостей, вышла нарядная.
– Ну что, дочка, – спросил её отец, – согласна выйти замуж за Ивана?
Клавдия засмущалась, но ответила быстро и легко:
– Да.
Сзади кто-то шутя крикнул в сторону жениха:
– А ты что, Иван, оробел, стоишь не живой не мёртвый?
После сваты сели за стол решать свадебные вопросы, и дальнейшее житьё молодой пары.
С тех пор минуло немало лет, а для Клавдии всё это было как вчера. Бежало время, а вместе с ним бежит чья-то судьба, течёт как вода в своих берегах под прекрасным названием Жизнь…
…За мизерными, теперь уже оттаявшими от морозов, окошками избёнки Клавдии шли первые денёчки весны. Петру Шумилову скоро вновь придётся оставаться одному с раннего утра и до позднего вечера в этой тёмной избе. Впереди ждали весенние хлопоты, как личные, так и колхозные.
… Любовь между Шумиловым и Верой была ещё тайной для Клавдии. Когда девушка возвращалась раньше матери с работы, любовь эта была всё страстнее…
Снега за прошедшую зиму было много, и все в колхозном правлении понимали, что разлив будет огромен, и готовились к этому. Подготовиться к весенней распутице решила и Клавдия. Она выхлопотала лошадку в колхозе для поездки в Глазок на мельницу и маслобойку, чтобы смолоть пшеницу и рожь, заработанные на трудодни. Вечером мать сообщила об этом дочери.
– Верк, – сказала она, – завтра утром едем в Глазок на мельницу.
Немая кивнула. Шумилов не вмешивался, молчал.
– Хорошо, хорошо, – сказала мать дочери, – тогда утром пораньше пойду на конюшню. У меня уже письменное распоряжение от Беликова на выдачу лошади и саней в телогрейке лежит.
Шумилов молчал, сидя у печи, он чинил старенькие валенки Клавдии, промазывая подшивную нить варом:
– Утром я помогу загрузить мешки в сани.
Клавдия по-прежнему боялась, вдруг кто увидит чужого человека, несмотря на раннее утро. Всяко бывает, подумала она.
– Нет, – сказала она, – не надо.
– Почему? Кто увидит в такую рань?
– Бережёного Бог бережёт, – ответила она.
Шумилов тяжело вздохнул, чувствуя уже лишнюю жалость к нему.
– Так будет лучше и безопаснее, – сказала Клавдия.
Немая глядела на Шумилова с улыбкой на лице, взгляд её был нежен. А он продолжал умело работать шилом и крючком. Любую работу в избе Клавдии Шумилов делал с большой охотой.
Хозяйка смотрела на его руки:
– Ловко у тебя получается, и где это ты так научился, Петро?
– У отца, – ответил он, – а отец от деда. Дед-то мой из деревни был, а перед войной мы в посёлок сумели переехать.
– Да, – Клавдия глубоко вздохнула, – я тоже этому ремеслу училась, но у тебя, смотрю, лучше это дело получается. Спасибо, – поблагодарила она Шумилова, – ну что же, по времени пора садиться ужинать.
Немая уже орудовала у печи ухватом, доставая чугунки из печи и ставя их на загнетку. Вскоре все сидели за столом, а за стеной избы шумел тёплый лёгкий ветерок. Шумилов был очень рад приходу весны, он мог ночами выходить на улицу и бродить по окрестностям деревни. Эта радость была понятна только ему, он грел душу мечтами. Эти мечты не давали ему заснуть. Он поворачивался с одного бока на другой, стараясь заснуть, понимая при этом, что придётся встать рано утром, не сомкнув глаз.
    Утром Клавдия встала раньше обычного, оделась и ушла в колхоз. Шумилов поднялся вслед за ней, дочь тоже была уже на ногах. Ждать Клавдию пришлось совсем недолго. Когда она приехала, сразу же начали грузить мешки с зерном в сани по два центнера ржи и пшеницы. Сверху укрыли старым зипуном.
– Всё, – спросил Шумилов, – ничего не забыли, нет?
– Ты без нас, Петя, печь не топи, – наказала Клавдия, – а то вдруг кто увидит, скажет, хозяев нет, замок, а печь топится. Вечером вернёмся, истопим.
– Хорошо, хорошо!
– Ы – Ы – Ы.
– Хорошо, дочь, хорошо. А нам там с Верой дядя Саша поможет, – рассуждая, говорила Клавдия. – Ну мы поехали.
– Ладно!
Клавдия закрыла Шумилова под замок. Спрятала ключ, а сама с Верой
уселась в сани поверх мешков.
– Но, – крикнув, скомандовала она лошади.
Сани со скрипом тронулись по трескучему снегу.


20


В полдень к окошку подошёл чей-то мальчик лет десяти. Он не стучался в окно, а заглянул в него. Покрутился возле избы и ушёл. Шумилов наблюдал за ним, пока тот не скрылся из вида. «Что же ему надо?» – забеспокоился Шумилов. Мальчика этого он ни разу не видел не в доме, не у избы.
– А может, это племянник Клавдии, – рассуждая, говорил он сам себе вслух, – Илья. От сестры, которую я ни разу не видел, но слышать о ней слышал.
И он решил, что это был именно Илья. Вечером, уже в сумерках, усталые Клавдия и Вера вернулись с мельницы. Не разгружая подводы, в избу первой зашла Клавдия с заплаканным лицом.
– Что случилось? – испуганно и взволнованно спросил её Шумилов.
У Клавдии вновь побежали слёзы, и он понял, что что-то случилось.
– Умер, – сказала она, рыдая.
– Кто?
– Он.
– Брат? – спросил, не понимая стоящую у порога Клавдию, – а где Вера?
– Сталин умер, Иосиф Виссарионович, – и она зарыдала, – как же мы теперь будем без него?
Зашла немая. Она слышала, что говорила мать, из-за пазухи телогрейки вытащила газету и подала в руки Шумилову. Газета была «Правда».
Он развернул газету, на первой её полосе был помещён в траурной рамке портрет И.В. Сталина, а под ним текст.
– Что теперь будет? – снова спросила Клавдия.
– Не знаю, – ответил он, – но что-то будет. Жизнь она не стоит на месте. – Он сел за стол на лавку, положив газету, и начал читать.

***

А впереди была только что начавшаяся весна. Прилетели предвестники весны – грачи, нарушив сонную тишину, устраиваясь на ветках у своих оставленных осенью гнёзд. «Кар – кар» – неслось с утра и до вечера. А когда поднималась лёгкая мартовская метелица, они усаживались под ветер, и крик становился особенным, жалостливым. А снег мокрый и липкий цеплялся лениво за ветки деревьев, и таял. И не зря народная поговорка гласит: «Как бы ни капризничала зима со своим уходом, но прилетели грачи, жди разлива!»


21



Пришла поздняя весна 1957 года. Шумилов по-прежнему скрывался в избёнке Клавдии. В Гомзяках за это время произошли незначительные изменения, но для жителей деревни они были значимыми. Появилось электричество, и в каждой, даже неказистой, избе горела электрическая лампочка. Построили новенький клуб.
В сельский совет и в колхозную контору провели телефонную связь.
Этой зимой сменили руководителя колхоза Беликова. Он подал заявление в райком о переизбрании его по состоянию здоровья. Новым председателем колхоза «Крестьянин» гомзяковцы на отчётно-выборном собрании единогласно избрали уполномоченного Сажина Василия Сергеевича.
… Идёт третья декада мая, а дождя пока ещё нет. Как прошёл в конце апреля, и больше ни капельки. Болит душа, ох, как болит у нового председателя, когда он выезжает в поля и смотрит на хорошие крепкие зеленя яровых и озимых злаков. Душа и болит, и радуется одновременно.
Сажин возвращается в свой кабинет в вечерних сумерках, включает свет, просматривает прогноз погоды на завтра, который его секретарь получает из райкома.  Утром с рассветом, с надеждой поглядывает на чистое, ясное, без единого облачка небо.
Днём он находился в бригадах, больше обычного задерживаясь в бригаде Клавдии. С недавних пор Сажин стал к ней приглядываться не как к бригадиру, а как к женщине. Он стоял рядом и смотрел украдкой, чтобы она не заметила пристального взгляда.
– Хоть Бога моли, – говорит он. – Если он, конечно, есть.
– Есть, – ответила она.
– Ты так думаешь?
– Да.
Сажин ухмыльнулся, и с улыбкой спросил:
– А помогает?
– Странный вы человек, Василий Сергеевич.
– Почему?
– Ведь вы верите в Бога.
– Честно?
– Да.
– Есть маленько.
– Коммунист, председатель, – она улыбнулась, – ладно.
– Вот тебе и ладно, – ответил он.
И Клавдия заметила на себе его особый взгляд, непохожий на обычный, а новый, оценивающий, такой, каким смотрят мужчины на понравившуюся женщину. До этого, все эти годы, он не замечал её, она была для него обычной, как и все.
На следующий день, под вечер, Клавдия шла домой по деревенской улице и её вдруг окликнули:
– Клавдия!
Она оглянулась. Из проулка, между изб, была дорога, и он шагал по ней. Она, проходя, не заметила его из-за куста раскидистой цветущей сирени, что росла на канаве у самой кромки дороги. В начинающейся вечерней прохладе с ветерком стоял пряный сиреневый аромат. Сажин вышел из-за куста:
– С добрым вечером, – подходя, сказал он.
– С добрым.
– Сейчас, – сказал он и быстро оказался у сиреневого куста. Нарвал букет. Пока рвал и шёл к ней с ним, Клавдия понимала, что это для неё.
– Это тебе, Клава.
Она удивилась.
– От чистого сердца.
Приняв от Сажина сирень и вдохнув её аромат, Клавдия сказала:
– Спасибо.
– Вы домой? – спросил он.
– А что?
– Нет, ничего, – Сажин почувствовал в себе робость и неловкость, – я хотел…
– Что?
– Может, пройдёмся? – предложил он.
– Давайте. А куда? – спросила Клавдия.
– А к реке.
Клавдия боялась чужих глаз, но вокруг никого не было, и отказать сразу ей было неудобно, очень уж хлёстко взялся за ней ухаживать новый председатель.
– Пойдёмте, – согласилась она, – к реке, так к реке.
Согласие стало неожиданностью для Сажина. Они пошли через тот проулок, откуда появился Сажин, потом по меже через огороды и спустились по тропинке. Они шли берегом Польного Воронежа. Клавдия шла с букетом сирени. От лёгкого тёплого ветра у берега шуршал и шумел камыш, щебетали разноголосые птицы, а где-то на том берегу, в ольховнике, куковала кукушка.
Василий Сергеевич с трепетом взял Клавдию за руку и, остановив её, сказал:
– Я хочу…
– Не надо, – опередив его, ответила она. – Я всё поняла, не девица.
– Это не то, Клава.
– А что?
-А то вдруг опять забуду, – воскликнул он, прямо и нежно смотря в её глаза, – неудобно говорить тут о работе.
– Говорите.
– Хорошо.
– Да, – Клавдия прижала к груди сиреневый букет, – вы, Василий Сергеевич, робеете, как мальчишка. Вы же войну прошли, – сказала она, подбадривая его.
– Да, прошёл, а вот…
– Что?
– А вот перед женским полом робею.
– Не перед всеми же? – спросила Клавдия.
– Нет! Перед вами! –  и тут перевёл разговор на другое, – мне надо отправить десять колхозниц в Глазок – в махорхоз, для высадки рассады табака. Я прошу вас помочь мне составить список. Пять человек из твоей бригады и пять из другой. Распоряжение у меня на столе уже вторые сутки лежит. Надо этих людей откомандировать на днях, может, они там и останутся, деньжат подзаработают. Ты же знаешь, кто в этом нуждается.
– Все, – быстро ответила Клавдия.
– Кто очень уж нуждается.
– Ладно, обдумаю, и утром предоставлю список. И всё? – спросила с наивной улыбкой Кузнецова.
Он ещё больше растерялся. «И правда, как мальчишка, – подумал он. Разволновался так сильно, что почувствовал, как горит его лицо, – негоже и не красиво так робеть».
Клавдия всё это видела и понимала, но молчала, а он ждал.
– Хорошо, всё хорошо, – сказала она после долгой паузы.
– Тогда давайте пройдёмся вдоль берега, – предложил Сажин.
– Давайте, Василий Сергеевич.
Так прошло их первое свидание.


22



Шумилов уже не раз пытался покинуть избёнку Клавдии и её немой дочери, и каждый раз получал недовольный отпор со стороны хозяек. Они уже не представляли себе жизни без Петра, им казалось, что если он уйдёт, то их жизнь станет пустой и одинокой. Да и Шумилов прирос к ним за это время душой и сердцем. Идёт время…
Наступила весна, а вот уже и лето недалеко. Клавдия с головой ушла в колхозные заботы, не забывая и о любовной нити, завязавшейся у неё с Василием Сергеевичем Сажиным. 
В отличие от Клавдии Шумилов стал замечать, что с Верой стало что-то происходить. Она стала более горячее к нему, да и в самом теле Веры произошли изменения. Она поправилась, появился небольшой животик. Шумилов несколько раз видел, как её совсем неожиданно начинало тошнить.
– Что с тобой? – волнуясь, спросил он.
Вера пыталась что-то сказать, но понять её было невозможно, так как она очень сильно волновалась. Хотя Шумилов уже стал понимать её по выражению лица, мимике и по жестам, но сейчас ничего не понял…
Немая о своей беременности догадалась не сразу, а когда узнала, боялась признаться кому-либо, особенно матери. Теперешнее положение очень терзало душу Веры и рвало сердце. Она день и ночь думала, как отнесётся к ней мать, когда узнает, кто отец ребёнка. А узнать она всё равно узнает, рано или поздно. И что будет с Шумиловым, когда всё откроется? Он, конечно, догадывался, но верить в беременность Веры не хотел, зная, какие проблемы возникнут, когда родится ребёнок.
Немая часто навещала Устинью, у которой к этому времени родилось уже два мальчика, последнему было два года, а старшему три с половиной. И, не стерпев, Вера открыла тайну Устинье, написав на листке школьной тетради (грамоте её научила мать): «Устинья, я беременна, от кого – не спрашивай и не пытайся даже узнать, всё равно не скажу. Но, как подругу, прошу сказать, что мне делать?» Подошла к подруге и подала ей записку.
Устинья пробежала глазами строки Вериного признания, взглянула ей в глаза и предложила:
– Рожать, ни в коем случае не делай аборт! Это тебе Бог даёт такое счастье, подруга.
Немая вновь взяла листок из руки подруги и дописала: «Держи язык за зубами, об этом знаешь только ты!»
Устинья, прочитав текст, сказала:
– Хорошо, буду нема, как рыба.
…Наступил июнь, первый месяц лета, и побежали его денёчки. Незаметно пришла сенокосная пора – время забот, волнений и хлопот. Шумилов на этот раз решил помочь Клавдии и Вере с заготовкой сена, несмотря на уговоры женщин не делать этого. Работать он будет ночью, когда деревня и всё вокруг спит, а над головой, в ночном небе, месяц или полная луна светит в звёздном убранстве. Это природное убранство Шумилову приходится видеть чаще, чем главное небесное светило. Солнце он видит из окна низенькой избёнки, выглядывая из-под штор. Дневной свет для Шумилова давно уже стал чужим. Ночью он всегда с ранней весны осторожно прогуливался вокруг Гомзяков, осторожно пробираясь, как мышь.  Возвращался он под утро, с рассветом, когда поднимались Клавдия и Вера и принимались за свои дела.
В это утро Клавдия встала первой и, взяв ведро-подойник, пошла доить корову, чтобы выгнать её в стадо, ведь пастух, нанятый ещё ранней весной, начинает собирать стадо с её избы, подходя к которой, громко хлопал кнутом.
Клавдия у двери столкнулась с Шумиловым:
– Петя, ты не ложился ещё? – спросила она.
– Нет, – ответил он, – я, Клава, решил вам помочь в этом году с заготовкой сена. Хватит мне жить трутнем. Ночью буду косить. Сейчас ночи тёплые, светлые, как день. И делянку себе подсмотрел.
– Где? – спросила Клавдия.
– Вот этого объяснить не могу, но могу показать. Но одного боюсь, накошу, а это колхозное окажется, как потом брать будете, что колхозники скажут, ты ведь бригадир.
– Понятно, – сказала она, – ночью этой сходим с тобой. Я погляжу на это место.
– А трава там, Клавдия, ох, хороша, по пояс. Только ещё моложава, – он сделал паузу, – я думаю, что это не колхозное. Ладно, иди, а то пастух придёт, бурчать будет.
Она пошла.
– А Верочка спит? – спросил он.
– Я будить не стала, а она что-то разоспалась. Пусть ещё часок поспит.
Шумилов спросил о Вере неспроста, он догадывался о её беременности, и верил, и не верил в это. С волнением в душе он переступил порог сенцев.
Звёздной ночью Шумилов повёл Клавдию на то место, где он облюбовал делянку под косьбу. Коса у него уже была отбита на отбойнице и остро отточена. Клавдия и немая вечером пытались отговорить его, но он на этот раз настоял на своём.
– Да не бойтесь вы! – сказал он, – кто в полночь может меня увидеть? Да и про беглеца давно все забыли. Прошло более пяти лет, кто вспомнит… И времена теперь другие.
– Другие, другие, – не соглашалась хозяйка, – а вдруг…
– Ладно, всё равно сено на зиму нужно.
– Ну, нужно!
– Так идём!
Клавдия усмехнулась и согласилась, одна немая была против, но она оказалась в меньшинстве.
И вот они идут вдвоём, он даже прихватил с собой косу, чтобы сделать первый закос. Шумилов идёт чуть впереди Клавдии.
– Чудной ты, Петя, – говорит она. – А косу-то зачем взял?
– Чтобы времени не терять. А за беспокойство извини, что вот тащу тебя сюда.
– За какое это беспокойство? Право, чуден ты, Петро.
Она впервые так назвала его, обычно она звала его Петей.
…Когда они возвращались назад полями в первых брызгах короткого июньского рассвета, на подходе к Гомзякам было слышно звонкое петушиное пение.
Шумилов и Клавдия шли рядом, он нёс на плече косу.
– Смелая и бесстрашная ты женщина, Клавдия, – сказал он ей без всякой лести. – Прячешь и спасаешь меня который год. Другие бы, узнав о моей 58 статье, ни на шаг бы не подпустили к своей избе, а вы… – он взглянул на Клавдию. – Рискуя собой и дочерью, приютили меня – больного, простуженного врага народа, выходили, поставили на ноги. Покуда буду топтать эту грешную землю, не забуду вашей милости!
 Клавдии стало неудобно перед Петром. Она понимала всю опасность, которой подвергала себя и дочь. Но как женщина и мать, потерявшая мужа и сына на войне, как православная, иначе поступить не могла.
– Бог с тобой, Петро, человек человеку не должен быть врагом, а быть, как по Божьему писанию, сестрой и братом.
– Да, это всего лишь слова. Ты женщина, о которой писал Некрасов.
– А что он писал?
– Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт. Ты же не струхнула, не испугалась перед трудностями.
– Ладно. Не люблю я таких слов, Петя, и не надо больше об этом говорить.
– Хорошо, – соглашаясь, ответил он, – но ты стальная. Вынести такую войну, разруху…
– Не я одна стальная. А все – и бабы, и мужики. Всё наше поколение, на плечи которых легло это тяжёлое бремя.
– Да, Клава, хлебнули мы по горло, с лихвой!
Они с осторожностью подходили к избёнке. Деревня просыпалась от кроткой, в один глаз, ночи. А в небе алела чистая и ясная утренняя зорька.  Клавдия взглянула на небо:
– Вот уже двенадцатый год над нашими головами мирная зорька горит, а не дай Бог вновь…
Пётр Шумилов не дал ей договорить, поняв, что она хотела сказать:
– Не дай Бог.
Вера спала с открытой дверью. Они тихонько вошли, и Клавдия чуть ли не шёпотом произнесла:
– Думаю ложиться в кровать из-за какого-то часа теперь не стоит. Да и спать совсем не хочется.
Пётр был не согласен с хозяйкой, жалея её, он предложил:
– Нет, Клава, ты хоть на часок, а приляг. Я корову подою, мне это не впервой, а Вера выгонит её в стадо.
– Нет, я сама.
– А какой сегодня день? – спросил Шумилов, – я совсем счёт потерял, и число не знаю какое.
– Двадцатого июня, – ответила Клавдия, взяв ведро-дойник, – я пошла.
– Ну иди, раз такое дело.
В это время, как только мать ушла из избы, немая встала с постели, ступив широкими босыми ногами на прохладный дощатый пол. Встряхнулась от его прохлады, подёргивая плечами, заглянула из-под ситцевой ширмы в избу. От своей кровати тихо и бесшумно, на цыпочках, в холщовой ночной рубашке, подбежала к ведру с водой, стоящей на лавке в передней избы. Рядом с ведром стояла кружка для питья. Вечером Вере очень захотелось селёдки, и она наелась от души. Всю ночь её мучила жажда, и сейчас очень хотелось пить. Вера не заметила Шумилова, который стоял у печи, открыв дымоход, курил, загоняя едкий махорочный дым в печь. Вера жадно пила, а он без малейшего страха смотрел в её сторону и думал о своём.


23



В райцентре Глазок Клавдия не была почти год. Село большое, раскинулось на берегу реки Лесной Воронеж. Если смотреть с дороги, которая ведёт своё начало от деревень Гомзяки, Мало-Монтвидово, Языково, мимо Дубравы, Глазок лежит внизу, будто в котловане. В правой стороне села находится разработанный песчаный карьер.
Осенью, рано утром, Клавдия с дочерью ходили пешком на воскресный рынок. Стоял конец сентября, погода была тёплой и ясной. Они шли полевыми дорогами, кругом поля с уже вспаханной зябью, со скирдами соломы. С другой стороны дороги яркая зелёная озимь, изумрудная от яркого солнца, высоко стоящего на юго-восточной части неба.
Клавдия и Вера несли тяжёлые, на перевес через плечо, перевязанные друг с другом сумки, доверху набитые яблоками – антоновкой и пахучей осенней терентьевкой.
Рынок всё время, как помнит Клавдия, был в центре Глазка, был он тут и в войну. Помнила об этом и Вера. Урожай яблок в этом году был хороший. Было время, когда сады вырубали зимой, якобы на дрова. На самом же деле причиной вырубки был объявленный правительством налог на каждую яблоньку. А платить часто было нечем, вот люди и избавлялись от яблонь. В Гомзяках многие лишились садов в то время, а Клавдия этого не сделала, оказавшись чуть ли не единственной во всём селе, сохранившей свой сад.
В избе у них под замком, как обычно, остался в мучительном одиночестве Пётр Шумилов. В Гомзяках в политике разбирались слабо, да никто и не старался делать этого, все жили своей жизнью. Знали, что умер Сталин и теперь новый вождь народов Н. С. Хрущёв на съезде партии объявлен, а товарищу Сталину присвоен культ личности. Знал об этом и Шумилов из газет, а теперь и из радио, оно было в каждом доме. Перемены в стране шли, но Пётр этого не видел, да и боялся он, не верил им…
… Клавдия с дочерью пришли на рынок. Люди были, а торговок было мало, стояли со своим товаром вдоль центральной дороги села, у магазина и столовой общепита.
– Где бы нам встать, – оглядев рынок, спросила Клавдия не то себя, не то дочь, – а давай, дочка, вот здесь встанем, с краюшку.
Они сбросили тяжёлую ношу с плеч и глубоко вздохнули, сумки оттянули все плечи.
– Яблоки, яблоки, – начала призывать к себе покупателей Клавдия. Дочь стояла рядом и внимательно смотрела на мать, – наливные, сладкие.
Первым подошёл мужчина средних лет.
– Откуда яблоки? – спросил он, – из какой деревеньки, красавица, а?
– Из Гомзяков.
– Барские, – сказал он с ухмылкой, – ну что же, дай одно покушать.
Клавдия подала яблоко. Мужчина откусил, стал жевать.
-Хороша.
– Да.
– Ну что же, хороша барыня.
– Были барские мы.
– А теперь?
– Советские.
– Ну что же, красавица советская, свешай мне три килограмма.
У Клавдии быстро заработали руки. Она набрала в сетку яблоки, а Вера уже держала, приготовленный заранее, безмен.
 – О, какой у вас безменчик новый, – сказал шутя покупатель, – а вы, бабёнки, на меня злобу не держите.
– За что?
– За то, что вас барскими назвал.
– Ну нет, какая тут злоба, если мы были барскими.
Мужчина взял яблоки и отошёл. Недалеко стояли две торговки, тоже с яблоками. Они переглянулись, к ним-то никто не подходит, а к этим, только что встали, сразу подошли. Вот ещё две женщины подошли, а за ними старуха в очередь встала. А мужчина ещё идёт и говорит:
– Яблоки хорошие, барские, из барских садов.
– Барские, – сказала злобно одна из женщин, – а наши-то чем хуже этих?
Другую, что стояла рядом и молчала, Клавдия знала, она была с махорсовхоза. Знать-то она её знала, но не очень, просто по работе приходилось встречаться, но по имени друг друга знали. И эта знакомая не выдержала, подошла к Клавдии:
– Здравствуй, – сказала она.
– Здравствуй, Настя.
– Здравствуй, Клава, – и, взглянув с недоверием, спросила, – цену то держите?
Клавдия не поняла её.
– А при чём здесь цена, яблоки мои, по какой хочу, по такой и продаю цене.
– Ну уж нет, – ответила Настя, – вы нам, пожалуйста, цену не снижайте, – и назвала цену, по которой надо торговать.
– Хорошо, – ответила Клавдия.
Настя взглянула на Веру.
– А что же дочка молчит? – спросила она.
– Не хочет, – ответила мать.
– Вон оно что! Молодая, а не приветливая.
– Иди, Настя, не буду я цену сбавлять.
Настя ушла на своё место. А покупатели вновь повалили за яблоками к Клавдии и Вере. Стоящие торговки, не понимая, почему это происходит, досадуя, пожимали плечами, тихо переговариваясь:
– Во, барские, как будто слово знают, – недружелюбно говорила Настя, – а дочь то у неё, как немая!
– А ты что же, её знаешь? – спросила в ответ другая.
– Да так, немножко. Бывает она у нас, бригадир она там в Гомзяках, колхозный.
– А, барские они…
– Что?
– Все такие, морда кирпичом, и всё ни по чём.
– Да ну тебя!
Клавдия понимала, что разговор ведут о ней с дочерью, ей почему-то стало неловко, что люди идут именно к ней. Она и цену не снижала, а даже чуть повысила, но яблоки шли нарасхват, и вскоре их сумки опустели. Всё продали, а значит прошли они эти пятнадцать километров, надрывая плечи, не зря.
– Неплохо у нас на этот раз вышло, – радостно воскликнула мать, – теперь идём в столовую, поедим что-нибудь.
Вера кивнула. Они быстренько собрались и пошли. Идя к столовой, мать говорила дочери:
– А потом по магазинам пройдёмся. Продали мы хорошо, в следующее воскресенье вновь пойдём.
Дочь радостно кивала. В час дня они навестили брата Клавдии. Побыли они у него в гостях не очень долго, и отправились пешим ходом домой. Этому гомзяковцам не привыкать, в войну по этому пути два, а то и три раза приходилось ходить за сутки, ну а ездить на гужевом транспорте и того больше. Сейчас вон машины и трактора пошли в колхоз, но Клавдия привыкла ходить пешком, да и никого не хотелось беспокоить делами и заботами, привыкла всё решать сама. К вечеру, в густых сентябрьских сумерках, они подходили к своей избёнке.


24


В этот раз в Глазок Клавдия приехала по нужде. Заболел брат, он лежал в больнице. Об этом она узнала под вечер от сестры Галины, которая очень редко навещала Клавдию, да и сама Клава не навещала сестру. Всё это из-за Ивана Кузнецова – мужа Клавдии, погибшего в войну. Галина очень уж старалась, чтобы Иван взял её в жёны, не просто старалась, а бегала по пятам за ним, словно дворовая собака, но Иван выбрал младшую сестру. С тех пор и ведётся эта неприязнь сестёр друг к другу. Хотя Галя и вышла замуж за другого парня из соседней деревни Языково, да и живут они хорошо, а вот злоба ещё держится и по сей день, хотя Ивана уже нет в живых. Получив извещение о гибели мужа, Клавдия пролила немало слёз, но всё равно ждала, надеялась, да и по сей день ждёт. Галина тоже долго оплакивала смерть Ивана тайком от посторонних глаз.
Клавдия встретила сестру у своей избы, специально поджидала её, когда увидела, что Галина идёт к ней.
– Клава, Клавдия, – подходя, сказала Галина, – а ты знаешь, что брат лежит в больнице?
– Нет.
– Так я тебе говорю.
Клавдия ещё хотела что-то сказать, но та повернулась и пошла.
– Ну и ладно, – тихо произнесла Клавдия, – не хочешь разговаривать, так и не надо.
На следующий день она с Сажиным поехала на председательской машине в Глазок. Его вызвали в райком. Доехали быстро. Машину Василий Сергеевич оставил перед райкомовским парком с высокими тополями, где стояли машины других председателей колхозов. Сажин и Клавдия шли по тёмной аллее парка к райкому и, проходя мимо памятников, Клавдия увидела, что памятника Сталину нет на привычном месте.
– И давно, – спросила она Сажина, – убрали Иосифа Виссарионовича?
– В конце марта, – ответил он.
Клавдия больше не стала спрашивать его. Она вообще не хотела об этом говорить, но её разволновал непривычный вид парка без памятника «вождю народа».
– Я пойду в больницу,– сказала она, когда подошли к райкому.
– Иди, Клава, – ответил Сажин, посмотрев ей вслед, крикнул, – я буду тебя ждать здесь, или у машины!
– Хорошо.
Слухи о любовных отношениях председателя колхоза и бригадира уже были небеспочвенными. Но любви в их отношениях пока ещё нет, а народ считает, что эта любовь уже есть. Сажин приглашал Клавдию на свидание и не раз, но она каждый раз не решалась прийти к старым вётлам на берегу Польного Воронежа, где было назначено. Но в последний раз всё же пришла, долго думала, а потом решила: «Не век одной теперь куковать, а Иван теперь, видно, уже не вернётся, прошло уже почти пятнадцать лет. Раз человек ко мне льнёт, да и я не молодка, и мужиков особо нет, чтоб бросаться ими. Надо идти».
И, всё обдумав, пошла на свидание.
Сажин её уже ждал в вётлах в назначенное время. Увидев её, встрепенулся. Клавдия тихо подошла.
– Я думал, что вы, Клавдия, вновь не придёте, – сказал он.
– Что же, вот пришла, – ответила она, – мне то по годам… – и самой стало не ловко, будто не то сказала, – вот.
А он слушал, она продолжала говорить.
– Ну хватит, – сказал Сажин, перебивая её, – и я не молод, но не старики же ещё!
– Вам-то сколько? – спросила Клавдия.
– Сорок два.
– А мне... – и не ответила она.
– И что? Не старуха ещё?
– Нет. А вы что же, Василий Сергеевич, не женились до сих пор? Девок-то незамужних и вдов после войны вон сколько, было и есть ещё.
Он пожал плечами и, приобняв Клавдию, ответил:
– До войны об этом и не думал, да и после войны не задумывался, а тут вы, Клава, приглянулись.
– Странный вы человек, Василий Сергеевич, до того меня не замечали, вон сколько лет у нас в деревне живёте.
Сажин не сразу нашёл, что и ответить.
– Видно, так уж судьбой уготовлено, не сразу разгадал в вас свою половину.
Она усмехнулась:
– Не уж-то так?
– Выходит так, – ответил он, – надежда умирает последней.
Клавдия ответила Сажину не сразу, сняв его руку со своего плеча.
Таким был разговор при их последней встрече, проходившей в сумерках наступающей летней ночи, при восходе полной луны, отражающейся в реке.


25


После райкомовского заседания из актового зала второго этажа Сажин спускался с надеждой, что у райкома его ждёт Клавдия, но её ещё не было. Уже шла вторая половина дня, но на улице было жарко, солнце нещадно палило. Сажин закурил, мимо него шли председатели колхозов, а он всё ждал Клавдию и не заметил, как к нему сзади подошёл директор махорсовхоза, единственного совхоза в районе.
– Здравствуй, Василий Сергеевич, – произнёс он.
Сажин обернулся:
– Здравствуй.
Директор заметил неуверенность и растерянность Сажина.
– Что с тобой? – спросил он.
– Ничего.
– Там в актовом зале не успел с тобой переговорить, быстро ты ушёл. Хочу сказать спасибо за бригаду девчат и женщин из твоего колхоза, прошу тебя ещё оставить их на неделю.
– Нет, не могу. У меня же, сам знаешь, уборка зерновых.
Сажин задумался.
– Что же, мне опять этот вопрос через райком решать?
– Не знаю. Я же уже помог.
– Василий Сергеевич…
И тут они увидели идущую к ним Клавдию. Директор махорсовхоза хорошо знал её, и решил взять неприступного Сажина через неё. Когда Клавдия подошла, директор сказал:
– Василий Сергеевич, ты не против, если я этот вопрос утрясу с ней. Ведь в основном люди из её бригады?
– Решай, – ответил недовольным тоном Сажин.
Директор понял, что решение зависит от неё.
– Привет, Клава! Мы тут без тебя, как говорится… ну ты меня поняла, о твоих девчатах речь вели.
– Плохо работают? – спросила она.
– Да нет, совсем наоборот. Вот прошу Василия Сергеевича оставить их хотя бы на неделю. Пусть денег подзаработают, расценки на табак хорошие. Приличный заработок получается, не трудодень же колхозный.
– А как же мы? – вступился Сажин. – Справимся? – спросил, глядя прямо в глаза, Клавдию, давая понять, чтобы не соглашалась. Директор продолжал говорить, перетягивая Клавдию на свою сторону.
– Как брат? – спросил он.
– Хорошо.
– А что с ним? Слышал, в больнице он? – спросил директор. Что со здоровьем?
– Сейчас хорошо.
– И слава Богу! Но как всё же насчёт девчат?
Сажин не стал давить на Клавдию, подумав, решил: «Она бригадир, люди из её бригады, пусть сама и выкручивается».
Клавдия спросила:
– На неделю?
– Ну, а если…
– Нет, только на неделю, в крайнем случае, на полторы.
– Хорошо, – согласился довольно, улыбаясь, директор. – К уборке зерновых они будут дома. Спасибо вам, Клава.
Домой Клавдия вернулась в расстроенном состоянии, с какой-то обидой на Сажина. Она никак не могла понять, что на неё нашло тогда, в Федькиной гати.
А произошло вот что. Василий Сергеевич остановил машину, чтобы поговорить с ней наедине, одним словом, решил сделать ей предложение. Это, по-видимому, и подожгло душу Клавдии, не готовой к такому повороту дела.
– Выходи за меня, – сказал Сажин.
Она не знала, что и ответить ему, а с языка быстро сорвалось:
 – Нет.
 Этим ответом она больно задела самолюбие Сажина.
– Не нравлюсь?
Клавдия почему-то вспомнила о Шумилове. Если сойтись с Сажиным, то жить они будут у Клавдии, ведь он стоит на квартире у Федота Ивановича. А как же их постоялец?
– Я…
– Что? Женщина, а мнёшься, как девочка, – сказал он, – как кукла.
Слово «кукла» и обидело Клавдию, не говорил бы он этого, всё может было бы по-другому. А тут она неожиданно вышла из машины и пошла вдоль дороги через глубокий лог Федькиной гати.
Сажин понял, что обидел, но не понял, чем, каким словом. Вроде бы ничего плохого он не сказал. Он завёл машину и догнал её.
– Ты, Клава, уж извини меня, если обидел. Садись, – предложил он, открыв переднюю дверцу машины, – ладно, насильно мил не будешь.
Она, не говоря ему ни слова в ответ, села в машину.
– Поехали? – спросил он.
Клавдия в ответ кивнула.
Несмотря на сложности и противоречия любовь Клавдии Кузнецовой и Василия Сажина с каждым днём разгоралась всё сильнее и сильнее. Слухи о их отношениях передавались из уст в уста гомзяковцами, наконец, они дошли и до бабки Меланьи. Это и привело её в избу племянницы. Дома Клавдии, как обычно, не было, пришлось ждать её у дома в вечерних сумерках. Вера пришла первой, но Меланья в избу не пошла, осталась ждать на улице, усевшись на лавку у сенцев. От дневной жары на улице стоит духота невыносимая. Комары атаковали тётку Меланью, она не успевает отмахиваться от назойливых кровососов, но в избу уходить старуха упорно не хочет.
Дождавшись Клавдию, Меланья осторожно, с подходом, чтобы не обидеть племянницу, завела разговор о сокровенном, бабьем.
– Из-за этого ты, тётушка, так поздно и пришла? – спросила Клавдия.
– Да. А что?
– А что же Вера не пришла ещё? – вдруг спросила Клавдия.
– Пришла, – ответила тётка, – в избе она.
Перед уходом тётка сказала ещё раз:
– А ты, Клава, Ивана не жди, не вернётся он. Да и этот, что у тебя живёт, вроде как призрака, надежды на него никакой.
Клавдии стало неудобно перед тёткой:
– Ладно, а в гости разве не зайдёшь?
– Нет, поздно уж, чтобы в гости ходить. Пойду я.
– Ну раз так, иди.
– А ты подумай, не век одной куковать. Хорошенько подумай, что я тебе сказала, разве я не права? Нечего остаток своей жизни портить. Ты на Веру-то не гляди, – тётка Меланья сделала паузу, видно обдумывала, что сказать, – не гляди, обустраивай свою жизнь. Без мужика то ох, как трудно жить, хватит горюшко хлебать.
– Да что ж, тётка Меланья, меня и впрямь замуж отдаёшь?
– Ну гляди, гляди.


           26


Вера о разговоре матери и тётке не знала, да и о любви матери с Сажиным не слышала, у неё были свои сложности в жизни. У неё теперь были две дороги – в колхоз, а другая, минуя родной дом, к подруге Устинье. Она зачастила в эту избу, и подолгу проводила там время, играя с детьми Устиньи. Немую мальчики признавали, и охотно играли с ней до тех пор, пока она не произносила своё пресловутое восклицание «Ы». Обычно она произносила эту букву, стараясь выразить какую-то радость, восторг. Как только она это делала, ребятишки тут же убегали и прятались от неё кто куда, а последний даже плакал не раз, забираясь под железную кровать. Перестав плакать, он выглядывал из-под кровати и, увидев Веру, вновь нырял под неё, словно мышка в норку. Устинья смотрела на это спокойно, ничего не говорила подруге, но на этот раз не выдержала:
– Вер, не надо произносить «Ы», а то, видишь, они боятся.
И Вера больше не говорила свою любимую букву. Устинья спросила подругу:
– А что, тётя Клава не замечает твоей беременности?
Немая, ни капельки не сомневаясь, покачала головой.
– Да, в суете живёт твоя мать, ничего не замечая вокруг… А надо бы и сказать уже.
Лицо Веры приобрело кислое выражение, явно несогласное с мнением подруги. Разговор они вели одни. Родные Устиньи отсутствовали. Муж Александр, бывший лётчик, быстро освоил машину ГАЗ-51, став шофёром в колхозе. Машин в Гомзяковском колхозе было всего три, пришли они прямо с завода, минуя МТС. Год назад Пышкин и ещё двое ездили в Мичуринск за ними. Гомзяковский люд от мала до велика приняли Пышкина сразу, и уважали его как в деревне, так и в колхозе.
Александра дома Вера обычно не видела, он всегда был в рейсе. И на этот раз его не было. Устинья всегда знала, куда уехал её муж, на этот раз он был в Тамбове. Вера собралась уже уходить, как на пороге появился Пышкин, он был уставшим, намотавшимся за день. Увидев Веру, Александр шутливо бросил в её адрес:
– Ну что же, гостья, сразу заторопилась? Хозяин в дом, а гости вон? А ну, давай, оставайся, поужинаешь с нами за компанию!
Немая на предложение Пышкина покачала головой. Не соглашаясь на все уговоры хозяев, шмыгнула в дверь.
– Она всегда так, – сказала Устинья, – стесняется немоты. Да и тётя Клава будет волноваться за Веру.
– Да ну, – ответил Александр, – Клавдия наверняка знает, где дочь. У Веры только две дороги – к нам и ещё к Груше. Так ведь?
Устинья закопошилась, шустро собирая на стол. Тесть и тёща не встревали в разговоры молодых и, как обычно повелось в их семействе, ждали, когда их позовут на ужин.
– Дети спят? – спросил Пышкин, садясь за стол.
– Спят.
– Немая опять своим «Ы» пугала их?
Устинья махнула рукой.
Клавдия и Шумилов ждали Веру, зная, где она пропадает. Клавдия волновалась как мать, а Шумилов ждал с глубокой тревогой как муж или любовник. Летнее время быстро двигалось к полуночи.



                27


Шёл сенокос… Июль с первых же дней начался с переменой погоды. С дуновением юго-восточного ветра на высоком, чистом с бездонной синевой небе, появились облака, а уже к вечеру пошёл дождь. Шёл этот дождь сутки, промочив рядки скошенных трав. На следующий день вышло солнце, просушило траву, но неожиданно появились тучи. И так несколько раз – ливень со шквалистым ветром не давали колхозникам работать в лугах. Но наконец погода установилась, сразу же в колхозе и частных подворьях народ зашевелился, вышел на луга и на свои участки.
На Крупском лугу, как обычно, работала первая бригада Клавдии Кузнецовой. Вышла бригада рано с утра, чуть ли не с росы, так как предыдущие сутки, с четверга, были без дождя. Нужно было в срочном порядке спасать сено, скошенное до дождей и лежащее в рядках. Травостой густой и ряды были большими, а сейчас они прибиты дождём в землю, плотно срослись с молодой, отросшей травой, называемой в народе отавой. Надо было быстро ворошить и собирать почерневшую траву, иначе вся она пропадёт.
Сажин сходил с ума, пропадает двадцать пять гектаров скошенной тимофеевки. Он всё время хватался за голову, волнуясь за голодную зиму для скота. Но ничего сделать с природой человек не может. Понимал это Сажин, понимали эти капризы природы и в райкоме. Но, несмотря на сводки погоды, из Глазка через день звонил Лучёв, призывая не упускать ни одного окошка в погоде, грозился вызвать председателей на бюро райкома. Он ругался и сквернословил в телефонной трубке, но председатели понимали, что его также тормошили и брали за горло свыше, из обкома.
День восьмого июля с утра был без единого облачка. Жарило с небес солнце, парила земля от влаги, которой было с избытком. От всего этого стояла невозможная духота. С работающих женщин и девчат градом катился пот с лица, взмокли спины. Работала бригада с огоньком, поглядывая на небо, собирала переворошенное сено конскими граблями, трактором МТЗ-5 с рядков в кучи, чтобы потом их свозить для укладки в стога. Когда они отдыхали, то их доставали комары, которые дружно вились веретеном над вспотевшими телами.
Федот Иванович Лис час назад привёз холодную воду во флягах, распряг лошадь, привязав её недалеко, а сам забрался под телегу, подстелив под себя сено. Он лежал на животе и читал газету. К нему, чтобы испить водицы, подошла Устинья, Груша, Клавдия и ещё несколько человек.
  Напившись, Устинья заглянула под телегу, присев на корточки, и увидела наполненные слезами глаза деда Федота.
– Что это с тобой, Федот Иванович? Глаза вроде бы у тебя на мокром месте? Это видно от того, что читаешь.
Тут же присела и подруга Устиньи Груша.
 – Что там такое? – спросила она.
– Рассказ, – ответил Федот Иванович, – чистейшая жизнь описана, – говорил он, оторвавшись от чтения.
– И что же за рассказ? – заинтересовалась Устинья.
– «Судьба человека» называется. Я этот рассказ уже в третий раз читаю, уж больно он правдиво написан.
– А ну-ка, Федот Иванович, дай мне эту газету, – попросила Устинья.
 Это была газета «Правда», Устинья взяла её из рук деда и, поднявшись, вместе с подругой заглянули в газету.
– Михаил Шолохов, – прочитала вслух Груша, – я читала его!
– А что? «Судьбу человека»?
– Нет.
-А что?
– «Поднятая целина».
Устинья пожала плечами:
– Нет, не пришлось почитать.
– Советую. Только знаешь, Устинья, книгу эту у нас в библиотеке можно с трудом взять, она всё время на руках.
Устинья заинтересовалась Шолоховым:
– Федот Иванович, можно я возьму газету, прочту и верну.
– Да. Ну а прочитаешь, уж верни.
– Хорошо.
Клавдия стояла рядом и слышала весь разговор, к тому же она читала «Тихий Дон» и даже главы нового романа «Они сражались за Родину». Она загорелась желанием прочитать этот рассказ.
– Федот Иванович, – сказала она, – второй, после Устиньи, читаю я.
– Ну а я тогда третьей, – встряла Груша, – я и верну.
– А, – махнул рукой Федот, уже сидя на коленях на прежнем месте под телегой, – только верните, кто будет читать последним.
– Конечно вернём, – ответила Клавдия.
Тут к бригадиру подошла одна женщина из её бригады. Она всё это время, что были на лугу, присматривалась и думала, говорить Клавдии эту новость, что услышала три дня назад, или не говорить. И вот решила сказать.
– Пойдём, отойдём, – сказала она, – Клавдия, новость у меня для тебя как будто имеется.
Они отошли метров на десять от телеги, где люди пили воду.
– Что за новость? – спросила Клавдия, терзаемая любопытством, – говори.
Женщина, пока отводила Клавдию в сторону, решала, сообщать или нет. А может Клавдия и сама уже знает:
– Что там у тебя за секреты? – настаивала Клавдия.
И женщина решилась:
– Есть один. Не знаю, право, как и сказать.
– Ну, раз начала, так уж сказывай.
– Ладно, за что слыхала, за то и продаю, – махнув рукой, сказала женщина, – слыхала я, только от кого не скажу, не пытай ладно?
– Ну!
– Будто твоя дочка Вера беременна!
Клавдию эта новость действительно повергла в шок:
– Не может быть!
Женщина из бригады не отступала от своего:
– А ты присмотрись, присмотрись к ней внимательно!
– И что?
– Она у тебя вроде бы как в теле и животик появился. Скажу тебе, Клава, как подруге, не от хлеба…
Клавдия перебила её:
– Понимаю, что ты хочешь сказать, от хрена.
– Да, Клава, понесла от кого-то.
– А ты мне скажи, кто тебе об этом сказал?
– А тебе зачем? Если это так, от дочки и узнаешь.
– Узнаю, – согласилась Клавдия, подумав: «Как же это и от кого, не понятно. Хотя, это дело нехитрое, да и плохого в этом ничего нет», – спасибо.
– За что?
– За новость.
Женщине вроде бы стало как-то неудобно за сказанное.
– Я без сплетен, от чистого сердца, – словно извиняясь, говорила она.
– А я разве тебя упрекаю?
А в это время на небе в кучу собирались облака, с запада шла безобидная на первый взгляд тучка. Но эта тучка росла, закрывая собой часть неба тёмной синевой. Бригада вновь уже работала, оставалось совсем немного несобранного сена.
– Быстрей, быстрей, – торопила Клавдия свою бригаду, – мужики, бабы, пошевеливайтесь. Надо, надо успеть всё сухое сено закопнить!
Некоторые, поглядывая в небо, говорили:
– Нет, не успеем. Вот она, туча, совсем уже близко, холодом от неё пахнуло.
– Опять вольёт.
Сверкнула молния, приближались раскаты грома, было как-то жутковато.
– Необычная туча, – сказала одна из женщин, – надо куда-то будет прятаться. А куда?
– Куда в чистом поле? – ответила другая.
– Не дрейфь, бабы, не сахарные, не растаем, – успокаивали женщин мужики, – полезайте под телегу к Федоту Ивановичу, – шутили они.
Подул сильный ветер с первыми крупными каплями дождя. Одна женщина, самая старая из бригады, всё время молчала и испуганно смотрела на небо, она с детства очень боялась грозы:
– О, Господи, помилуй! Господи, помилуй! – крестилась и приговаривала она. – Бабы, мне очень уж страшно, за всю свою жизнь
не видела такой жуткой тучи.
– Да будет тебе. Так уж и не видела?
Поднялся ветер со страшной силой. Во всё тёмное небо сверкнула молния, ударил гром и хлынул ливень.
– Бежим, бежим под телегу, под сено, что в кучах.
Клавдия, Устинья и Груша бежали к телеге, а Груша вдруг вспомнила о газете:
– Устинья, газета размокнет!
– Нет, не успеет.
Прятались от дождя кто куда мог. Шквалистым ветром срывало верхи только что уложенных куч и с силой разбрасывало, гоняя клубами травы. Женщины и мужчины, не поместившиеся под телегой, стояли у кучек сена с противоположной стороны от ветра и ливня. Трактор, что стоял тут, на лугу, был без кабины, и трактористу пришлось забраться под трактор. Посыпался град.
– Ой, ой, – кричали люди друг другу, – укрывайся!


28


После того, как стихия угомонилась, все стали выбираться из своих укрытий. Груша вновь вспомнила о газете, Устинья сказала, что с газетой всё в порядке. Все, кто б где ни находился, где бы ни прятался, были мокрыми до нитки, хоть отжимай. На лугу лежал ещё не растаявший белый снег из града размером с воробьиное яйцо.
– Вот это да, вот тебе и туча, сколько дел наделала! – говорили люди.
– А где же лошадь? – спросила Устинья, утираясь ладонью, – Федот Иванович, кобыла твоя, видно, испугалась грозы, сорвалась и убежала.
Лис вылез из-под телеги, единственный кто был сухим:
– Мать её в душу, теперь в Каверино убежала.
– А в деревне-то теперь что? – спросила Груша Устинью, – теперь что-нибудь натворил град!
– А что сделаешь?
И опять женщина, что боялась грозы, сказала:
– Бог нас наказывает за то, что отвернулись от него, не молимся, церкви позакрывали, глумимся над святыми, вот он нас и карает!
– Не мели! – сказала стоящая рядом с ней Клавдия, незаметно от других толкнула её в бок, как бы говоря: «Надо бы язык за зубами держать, а не болтать им при людях» Страх за то, что слух дойдёт до начальства, ещё жил в народе. Женщина сразу поняла Клавдию и, как бы отмахиваясь от своих слов, сказала:
– Да что это я? Природа она и есть природа, ведь из живых никто не видел Бога-то!
– Да будет, – вновь сказала Клавдия, – есть, нету, – зачем тебе это?..
Та с кислым выражением лица замолчала. Она боялась Бога, за то, что приходится отвергать его, ведь он может наказать болезнью или ещё чем. И боялась власть, которая может также жестоко покарать за веру в Бога.
«Куда же деться, как быть?» – думала эта русская женщина, стоящая на перекрёстке двух дорог – святости и греха, и не знала, как выйти из этого тупика.


29


Пока шли от Крупского луга до деревни, солнце вновь пылало жаром. Дорога полевая, наполненная лужами, становилась липкой от размякшего чернозёма. Шагали босиком, так как во влажной обуви идти было невозможно. Войдя в Гомзяки, все увидели последствия стихии: полураскрытые, или совсем раскрытые избы, разбросанную по улице солому от крыш, торчащие печные трубы, поваленные плетни.
– Вот вам, бабы, и раз, – говорили расстроенные мужчины и женщины, – этого следовало и ожидать.
 – И что же делать?
– Засучить рукава, ответила Клавдия, – и на поклон к председателю. Пусть выдаст из прошлогодней ржаной скирды солому, мы избёнки свои до уборки зерновых и залатаем.
– Вот ты, Клава, и займись этим, – ответили все, – ты же у нас бригадир.
– Стоп! – сказала Устинья, – там теперь мыши за зиму труху сделали.
– Да ну, – сокрушаясь и охая, вздыхали те, у кого пострадали избы от бури.
– А что нам ждать завтра, да Клавдию мариновать, идёмте сразу в правление к Василию Сергеевичу, пусть он и решает, – продолжали говорить пострадавшие.
– А если его в правлении нет? – спросила Устинья.
– Нет, так искать будем, – и вся бригада, оглядев свои избы, не расходясь, отправилась в правление.
Сажин был на месте и разговаривал по телефону с райисполкомом по этому поводу – об урагане и бедствии по его вине.
– Так что же делать? – спросил Сажин.
– Решать, – ответил председатель райисполкома, – у нас в магазине «Хозтовары» есть кровельное железо. Я поговорю в райфо о снижении цены, специально для этой нужды. Хватит жить под соломенными крышами, вон какую беду преодолели, войну выиграли, а эту…
В это время в кабинет председателя вошла вся бригада Клавдии, у Сажина уже сидели жители по этому поводу. Они ждали решения вопроса от председателя после разговора с районной властью.
– Ну что, Василий Сергеевич, ответили вам из Глазка?
– Будем крыть не соломой, а железом. Покупка и вся кровельная работа будет производиться за счёт колхоза.
После этого все собравшиеся радостные и довольные стали расходиться по домам. Дорогу домой от конторы, а это чуть более километра, Клавдия преодолела быстро, несмотря на усталость. Беспокойство об избе и последствиях стихии, придавали ей силы, да и новость, услышанная на работе о положении дочери, не давала покоя. 
Вера и Шумилов были дома, в полуразрушенной ураганом избе. Дом их стоял на краю села, ураган пощадил усадьбу Клавдии, лишь задел одну крышу, раскрыв её не совсем, а только часть с западной стороны, задрав соломенное покрытие вверх. Хозяйка, прежде чем зайти в избу, внимательно оглядела крышу, а затем, открыв скрипучую дверь, уже спокойно вошла в дом. Вечером, часов в девять, пригнали деревенское стадо коров. Немая встретила Зорьку, загнала в летнее стойло под крышу, привязав на цепь, в яслях уже лежала приготовленная свежескошенная трава на ночь. Клавдия стояла с ведром-дойником с водой, чтобы помыть вымя перед дойкой. Она специально ждала момента, чтобы поговорить с дочерью один на один, и сейчас это было самым подходящим местом, решила Клавдия.
– Вер, Зорьку я подою сама, – сказала мать, – ты постой, у меня к тебе разговор есть.
Клавдия села под корову, вымыв вымя, насухо протёрла тряпочкой, смазала соски маслом и ловко начала орудовать руками, выцеживая молоко из набухшего коровьего вымени. Струйки молока ударились о дно ведра, издавая обычный звук ручной дойки.
– Дочь, скажи мне, – спросила прямо мать, – только говори правду! Я вот не заметила, а люди замечают всё, ты что, беременна? Если это так, то от кого?
Вера не ожидала такого разговора сейчас. Она, конечно, думала, как об этом рассказать матери, ведь скоро всё станет видно, но не решалась, и вдруг, как снег на голову! Мать смотрела на Веру, продолжая дойку, Зорька стояла смирно.
– Ну?
Немая кивнула, ожидая следующего вопроса матери:
– От кого?
Немая не могла сказать, да и боялась, ведь её любовь с Шумиловым проходила за спиной матери всё время, пока он жил у них. Вера понимала, что мать ждёт ответа, но молчала.
– Кто же он? – спросила вновь Клавдия.
Вера покачала головой.
– Не хочешь говорить?
Дочь кивнула.
– Что за тайны? – настаивала мать.
Вера заплакала. Дойник был уже полон молока, Клавдия встала в полный рост, подошла к Вере, спросила:
– Не хочешь говорить матери, кто отец?
Немая опять кивнула.
– Ну раз так, то и не говори. Если он не хочет тебя брать, то сами вырастим, воспитаем, поставим на ноги. Не война же ведь сейчас, с голоду не пухнем, а жизнь – она, ведь говорят, год от года всё лучше и лучше будет, – успокаивала мать дочь, положив руку ей на плечо, подбадривала, – новость эта для меня, Вера, хорошая. Дело наше такое, бабье. Не уйти от этого никому, раз нам Богом дано рожать, а что отца нет, то и не надо. Всё равно дитё зачат, видимо, от большой любви.
Дочь молчала, мать взглянула в её оттаявшее от добрых слов лицо:
– Ну не бывает на свете всё гладко. Не живёт человек без ошибок.
Немая убрала слезинки с глаз уголком платка, что был покрыт на её голове. Делала она это специально, чтобы разжалобить мать, чтобы та не пыталась больше расспрашивать её об отце ребёнка. Она боялась не за себя, а за Шумилова, за свою любовь к нему, о которой мать даже не подозревала и не догадывалась все эти годы. Вера и Шумилов не понимали, как столько времени Клавдия не могла увидеть и почувствовать особые отношения дочери и постояльца. Вера боялась того, когда мать узнает, от кого её будущий внук или внучка, поймёт она их тайную любовь или нет, и, оставит ли Шумилова в своём доме. Этого боялась больше всего дочь, и теперь всё сильней старалась разжалобить мать, и это у неё в последнее время получалось очень уж ловко. Клавдия велась на это из-за своей жалости к Вере, словно рыба на наживку. Точно о беременности Веры Шумилов не знал, но догадывался, конечно.
 А Вера с этого вечера неожиданно для всех перестала делать визиты в подруге Устинье, решив, что это она выдала её, рассказав всё матери. Спросить мать, кто ей всё рассказал, немая не решалась, да и зачем, – думала она, – всё равно скоро всё откроется, узнает вся деревня, ведь этого не скроешь.


30


Бежит безудержно время, день ото дня полнится заботами, тревогами. Сердце Клавдии волнуется, изба полураскрытая стоит, дела колхозные увязли, а тут ещё положение дочери. И хотя Клавдия больше не спрашивает её о том, кто отец, но душа-то болит. А ещё она понимает, что очень любит Сажина, берёт своё эта любовь, но мешает поселенец. Куда ему деваться, если они сойдутся с председателем? И Клавдия отложила на неопределённое время решение своей судьбы.
Как-то раз она как бы случайно, один на один, завела беседу с дочерью о её положении. Весь их разговор услышал Шумилов, он находился рядом, но видеть они его не видели.
Немного погодя, когда Шумилов и Вера были одни в доме, и когда он уже знал точно, что Вера беременна, он решил узнать, почему она скрывает это от него и не говорит матери, кто отец?
– Вера, я всё знаю, я нечаянно подслушал ваш разговор, – начал он, – ребёнок мой, да?
Немая кивнула.
– Я понимаю тебя, ты не хочешь говорить матери, боишься, если скажешь, кто я буду после этого для неё: подлец, змей, которого она пригрела на своей груди, но я… – он сделал паузу. Она была долгой, неприятной для Веры, да и для самого Шумилова тоже, – я думаю, всё же надо будет рассказать правду, и сделаю это я. Но без твоего согласия я не буду говорить. Сколько можно скрывать нашу любовь? Да! Я понимаю своё положение, человека тени, невидимки, в конце концов, мертвеца, живущего так не по своей воле, а по воле властей. Ну какой я враг народа, Вера, какой? Времена сменились, а я ещё там… Как мне выйти оттуда, из того сталинского времени в настоящее время, как преодолеть порог между той и этой жизнью? – спрашивал Шумилов, – поймёт ли и простит новая власть мой побег от зазевавшихся конвоиров, которых теперь наверняка нет уже и в живых? Всему этому должен же быть конец! А начать надо с того, чтобы рассказать твоей маме правду.
Немая выслушала, понимая его, и произнесла тихо и совершенно спокойно:
– Ы, – и покачала головой, сказав этим, что делать этого пока не надо.
Он понял её, она боится за него. Вера подошла к столу, стоящему в простенке между окон, открыла ящик и достала карандаш и школьную тетрадь, вырвала лист. Она до войны ходила в школу семилетку, а приняли её благодаря настойчивости и тяги к знаниям, Вера успела окончить только четыре класса. На листе в клетку она нацарапала то, что не могла выразить жестами, мимикой лица: «Я, Петя, объяснюсь с мамой сама, я знаю, как это сделать. Но сделаю я это позже, так будет лучше для нас с тобой. Она поймёт после, а сейчас вряд ли» – закончив писать, Вера подала записку ему в руки. Шумилов внимательно прочитал.
– Хорошо, – сказал он.
Немая взяла из его рук лист бумаги, изорвала его на мелкие кусочки, скомкав его, положила себе в карман платья.
– Ты так решила?
Она кивнула.
Шумилов понимал, что она ему не жена, а законная жена с ребёнком далеко, и что с ними, он не знает до сих пор. Жена тоже не знала о нём ничего, и вряд ли она надеется на то, что он жив, и ждёт ли она его, а если и ждёт, то у него теперь Вера… В душе у него скрежетало, и сердце щемило всякий раз, когда он думал об этом. А жизнь ставит перед ним всё новые и новые крутые повороты, порой непреодолимые. Но он верит, надеется, мечтает о лучшем. Всё время спрашивая, почему судьбой ему уготовано такое испытание в жизни, почему именно ему? Почему?


31


 Кровельная бригада была собрана Сажиным в течение дня из своих деревенских мужиков, старшим оказался Федот Иванович Лис, он хоть краешком, но когда-то имел дело с этим ремеслом. Работу начали с наиболее пострадавших от урагана изб, сразу же со следующего дня, лишь оторвавшись на часок на колхозное собрание, на котором Сажин призвал всех постараться управиться с этим делом до хлебной страды.
Колхозники пришли все, председатель начал говорить о планах, намерениях:
– Хватит! Дорогие мои колхозники и колхозницы, жить по-старому! Надо начинать жить по-новому, колхозному. Надо уходить от дореволюционно-крытых крыш ржавой соломой! Вы теперь думаете, если б не ураган, я и не заводил бы речи об этом. Ведь вы так думаете? Нет! Для этого я вас и собрал сегодня в клубе, чтобы решить вместе с вами вопрос о ежегодной закупке в Раменском или Стёжинском лесничестве по три сруба изб пятистенок, чтобы возводить их для колхозных семей за счёт колхоза и вселять в них достойных колхозников к Октябрьским праздникам.
  Всем показалось заманчивым это предложение, собравшиеся зажужжали между собой, словно пчёлы в улье. Первым это разноголосое жужжание нарушил Иван Быкорюк, сидящий в первом ряду:
  – И когда это, – спросил он, – значит со следующего года?
  – Да, – ответил Сажин, – а в этом году, в зиму, мы закажем три сруба, думаю, в Раменском лесничестве.
  – Идея неплохая, – с недоверием продолжал Быкорюк, – это же надо, кто первым в этот дом войдёт, вроде как барин жить будет!
  – А ты что же, Иван, не веришь? – спросил Сажин. – Фома неверующий.
  – Нет. Почему? Тихо! – крикнул Быкорюк, останавливая шумевших, – дайте председателю дальше сказать.
  Сажин не собирался больше говорить, но пришлось:
  – Может быть, это время наступило бы и раньше, но виной тому стала война, вы это и сами прекрасно знаете. А после неё города надо было из руин поднимать в первую очередь, хлебом снабжать народ, не до себя было. Теперь наконец вздохнули, хлеб уже досыта едим, вот и о быте своём можно подумать.
  – Понятно, – кричали довольные голоса из рядов, – это хорошо, что и до нас, колхозников, очередь дошла.
  – Да, дошла, – уверил всех Сажин, – и с райкомом, и райисполкомом уже всё обговорено.


32
 

В тревоге да заботе живёт Клавдия Кузнецова. Весь день, с утра и до вечера, в колхозе с дочерью, и стог сена на зиму они заготовили чуть ли не одни из первых. Завидуют им деревенские: «Как будто кто слово из них волшебное знает, или двухжильные они, совсем ночами не спят! А может, председатель им помогает, но когда он это делает, никто не видит, а стог, да ещё какой, стоит!»
Удивляются все Гомзяки.
  – Не иначе как, но тут мужичья рука! – рассуждают, – двум бабёнкам это дело не по жилам!
  А мужики и вовсе в укор своим бабам шутят:
  – Вон бригадир у нас, Клавдия, из всех баб в деревне лучшая, хоть иди к ней да сватайся.
  Слухи, рассуждения подзадорили деревенских баб, даже из её бригады, чего никак не ожидала Клавдия. Устинья Пышкина, подруга Веры, с ехидной улыбкой подкатила к бригадиру.
  – Что, тётя Клава, бригадирство на пользу идёт? Из бедноты в зажиточные стараемся выйти, как в соцсоревновании?
  Клавдии стало неудобно перед другими членами бригады, да и оправдываться она не знала за что. В Устинье она сейчас не видела той прежней весёлой, озорной, языкастой девушки. В ней горело зло, а из уст брызгал яд. Клавдия с упрёком сказала:
  – Ты что это, Устинья? С чего взяла?
  – А с того, да с этого! Не я одна тебя вижу с властью колхозной то в полях, то в лугах. А Верка одна это дело не осилит, пуп надорвёт! Да она уже, подруженька моя, и надорвала, – с ухмылкой бросила Устинья. – Об этом не я одна говорю, а вся деревня знает, а ты делаешь вид, будто не знаешь.
  Одна из старых женщин бригады, что крестилась в грозу, не выдержала, одёрнула Устинью:
  – Бессовестная, –  сказала она.
  А Устинья словно и не слышит, продолжает своё:
  – У вашей избёнки-то ого-го какой стожище, а в хате-то мужика нет. А может и есть, прячется где-то под кроватью, – она обернулась с ухмылкой к окружающим их. – А что, может и есть, бабы?
  У Клавдии на глаза навернулись слёзы, она в ответ сказала:
  – А вы сходите и проверьте, есть ли мужик под моей кроватью.
  Устинья не уступала:
  – Надо будет, и проверим, – она уже поняла, что говорит не то, но не могла остановиться.
  Клавдия со слезами решила покинуть свою бригаду, сгорая от стыда от напраслины, и оговора. Она понимала, что в бригаде, как и во всей деревне на неё и дочь зародилась злоба из-за стога сена, что заготовили они с Шумиловым.
  – Чья бы корова мычала, а твоя, Устинья, молчала!
  – А это ты не прикажешь, правда она завсегда глаза колет!
  – Да, Устинья, это правда, но не в этом случае. Ну а вы-то, что стоите и молчите? – спросила она остальных. – Солидарны с ней все?
  – Да, – ответила Устинья, глубоко вздохнув, подымая высокую грудь, – видишь, тётя Клава?
  – Хорошо. Мне не стыдно, и виниться не перед кем, – сказала Клавдия, и пошла.
  – Идеальный, видно, мужик, знает, с кем крутить бригадирша, тоже мне! – крикнула ей вслед Устинья.
Сзади Клавдия услышала голоса и смех:
– Хи – хи, ха – ха!
Этот смех и слова Устиньи взорвали душу и ранили сердце Клавдии, она, прибавив, шаг, пошла с поля в деревню со словами:
– Мы, Козины, не из обидчивых, и воду на нас вам, дорогие мои, возить не придётся! А Устинья, тоже мне, ну просто дура! Я совсем от Устиньи… А что говорить, порода Васяткиных. А с бригадирства уйду, никто меня не удержит, раз не хороша, и камни вы, бабоньки и девоньки, не в тот огород бросаете!
Так, рассуждая сама с собой, Клавдия Кузнецова и пришла домой. Неожиданно и необычно для Шумилова расстроенной вошла она в избу. Он, как всегда, лежал на топчане в чулане и слушал радио. Клавдия приглушила звук, решив, что он спит. Шумилов вышел из чулана, увидев кислое лицо Клавдии, красные, наполненные слезами её глаза, спросил:
– Произошло что-то? Да? Клавдия, что-то серьёзное?
– Да, Петя, я не хочу больше быть бригадиром.
Шумилов подошёл к ней:
– Что же такое? За что же так сильно обидели тебя колхозные власти?
– Не власти, – ответила Клавдия и всё рассказала.
Он удивился.
– Устинья? – произнёс он и заговорил, рассуждая. – Та, которую я видел не раз в окно, много раз слышал её симпатичный с повышенным тембром голос из подвала, всегда говорившую с юмором и остроумием, – он  не мог никак понять, – что же она, которая ходила сюда, в эту избу зимами играть в лото, как так могло случиться, чтобы Устинья обидела тебя?
Клавдии после его слов стало ещё обиднее, она не могла сдержать слёз.
– Ну и хватит, – начал успокаивать хозяйку Шумилов. – Бог он рассудит, это, Клавдия, просто людская зависть, обыкновенная и злобная.
– Да ладно, – сказала Клавдия, – если б она была одна, а то они все вместе!
– Вот оказия, вон на дворе стог, и опять, даже в этой ситуации, моя вина!
– Нет, тут нет твоей вины.
Шумилов чтобы успокоить хозяйку и не обидеть её сказал:
– Ты сильная и смелая женщина, я тебе говорил эти слова не раз. Поверь, это пройдёт, сгорит во времени эта зависть в людях, в том числе и в Устинье. Человеческая нечисть живёт в душах всех людей, не задеваешь её – она спит, а заденешь – пробуждается. И только совесть может измерить этот порок. Ты понимаешь меня, Клавдия?
– Да, – она убрала слёзы. – Спасибо за утешение, но завтра я иду к председателю и пишу заявление об уходе из бригадиров.
– Не спеши, Клава, – посоветовал он. – Схватку с волком выиграла, пусть со старым и слабым, но верх был твой, и с завистью, что стала между тобой и людьми…
Шумилову стало тяжело на душе, он смотрел на Клавдию и понимал, чувствовал свою вину перед ней ещё больше, чем ранее. Он держит за пазухой уже много лет тайный груз отношений с Верой, волнуясь за то, как она воспримет новость о том, кто отец её будущего внука.
– Да, да, – сказал он, не понимая, зачем и к чему говорит это, – да, да, конечно.
Клавдия удивлённо взглянула и спросила: 
– Петя! Петя! Ты так думаешь?
Шумилов очнулся.
– Да, конечно, не надо горячиться, – сказал он уверенно.
Вскоре пришла Вера, и их разговор прервался.
… Июльскую ночь Клавдия спала плохо, можно сказать, что и совсем не сомкнула глаз, думая о случившемся днём. Она решила всё же идти в правление и подать заявление о переводе её в разнорабочие или дояркой во вторую бригаду. Утром, чтобы захватить Сажина, отправилась пораньше. Из дома ушла молча, за ней вслед ушла и дочь, Шумилов вновь, как всегда, в одиночестве остался под замком.
Заявление Клавдия написала ещё дома и сразу же, войдя в кабинет, подала его в руки председателю. Сажин уже знал о том, что случилось вчера в поле, но он не думал о таком поступке Клавдии.
Бегло пробежав написанные строки и ничего не понимая, спросил:
– Это ещё что такое? Это что же – уход из-за меня?
– А причём здесь вы, Василий Сергеевич?
– Как это при чём? О нас с вами вся деревня, весь колхоз, от малого до старого шушукаются. А ты ещё этим своим заявление масло в огонь подливаешь!
– Не понимаю.
– А что тут понимать, стог сена как бы я тебе поставил, и сено это будто колхозное. А на самом деле…
Клавдия взглянула в его лицо и почувствовала, как кровь ударила ей в голову, она покраснела.
– А при чём тут вы? – ещё раз спросила она. – Эту траву я косила с дочерью по ночам, а потом весь день ходили словно пьяные.
– А люди в зависти думают другое. Другое, Клава.
– Пусть думают, а вы, Василий Сергеевич, подпишите моё заявление, если действительно любите меня.
– Хорошо, – согласился он, и спросил. – А куда я тебя потом пристрою?
– Во вторую бригаду, дояркой.
– Дояркой, значит?
– Да.
– А на почту не хочешь? – спросил Сажин. – Там сейчас почтальон нужен второй, для дальних деревень.
– Согласна и на почту, – ответила Клавдия. – Жалеете?
Он пожал плечами и ответил не сразу.
– Какая тут жалость? – и подписал заявление.
– Спасибо, – сказала Клавдия, повернулась и ушла, а он, оставшись один, подумал: «Хорошая женщина Клавдия, въелась в сердце и будоражит его, а её будто кто держит другой. Муж теперь уже не вернётся, все сроки вышли. Но кто?..»
Когда Клавдия вернулась к своей избе, увидела, что у дома её ждёт бригада кровельщиков. Шумилову пришлось прятаться в тёмном подвале под чуланом до тех пор, пока бригада не сделала всю работу. Разошлись рабочие только с наступлением июльских вечерних с сизой дымкой сумерек. Так прошёл ещё один день для Клавдии, Веры и Шумилова в постоянной тревоге за что-то. Чего?.. Перемен в их уже сложившемся семейном мире они не хотели, все трое ждали появления четвёртого человечка в их крошечной избёнке. Каждый со своей мыслью о будущем.
Совсем никто не ожидал, что Клавдия Кузнецова уйдёт с бригадира первой бригады. Все привыкли в Гомзяках к её бригадирству, ведь заняла она эту должность в войну, чуть ли не с первых её дней и пронесла все трудности военных и послевоенных лет на своих плечах. Всё вынесла Клавдия, а тут как гром среди зимы известие об её уходе из-за стога сена и бабской зависти. Увидев Клавдию, идущую под вечер по деревне, её остановила сестра Галя, всё ещё держащая неприязнь к сестре.
– Привет, сестра, – с насмешкой и ехидством на устах сказала она.
– Здравствуй, сестра, – сказала Клава.
– Это что же, уходишь и оставляешь колхозный пирог недоевши?
– А тебя что, ненависть берёт? – ответила Клавдия.
И тут Галину взорвало с такой силой, которой Клавдия и не ожидала:
– А вот и берёт! Он Бог то всё видит, сестрёнка, ты знаешь, как я об Иване сохла! Знаешь, что я, как собачонка, по пятам за ним бегала, а ты не пощадила сестру, замуж за него выскочила, отбив любимого у родной сестры. Разве такое забудешь?!
Клавдия с детства знала злобный характер сестры, но что бы вот так долго помнить и мстить родному человеку, не могла в это поверить. Сколько лет прошло, Галя вышла замуж, родила детей, жила с другим человеком, и при этом мстила сестре за Ивана, которого давно уже нет на свете, как и сына Клавдии! Осталась одна дочь Вера из близких родственников, да тётка Меланья, которую Галя не жалует за то, что та знается с Клавдией. Даже племянников настроила против, кроме как последнего Ильи, у которого против тётки нет зависти, он иногда тайком от матери нет, нет, да и заглянет к тёте Клаве. И ещё одного не могла понять Клавдия, почему Галя работает с Верой на ферме и терпит её, свою племянницу, все эти годы. Подумав, Клавдия ответила сестре:
– Да, да, Галя, это ты правильно говоришь, Бог всё видит, но он не успевает за всеми, им по грехам отпустить. Бывает, что и долго, ждать приходится. Только б я, сестрёнка, не злорадствовала, хотя и есть за что, но живём-то мы на свете один раз, и старое пора забыть!
– Вот умная стала!
– А разве я другой была?
– Ну ладно, иди, иди, некогда мне с тобой лясы точить. Иди уж, умная, – и ещё более ехидной усмешкой, стараясь взбесить Клавдию, сказала, – что же председатель-то из бригадиров спихнул? Плохо, видно, любишь!
– Ах, дура! Прямо нагольная дурра! – сказала Клавдия, повернулась и быстро пошла от сестры. А та стояла, словно вкопанная по самые колени в землю. Впервые Галя почувствовала неловкость за всё сказанное сестре за время их вражды.
…Неловкость за свой поступок в это же самое время чувствовала сейчас не только Галя, но и Устинья. У неё уже не было омерзительной, злобной зависти к тёте Клаве, она корила себя, как не раз в жизни, за свой язык, за горячность, подогретую в ней другими людьми.
Слухи о том, что Кузнецова устроилась почтальоном, словно ветер разнеслись по Гомзякам. Через двое суток в Гомзяковский колхоз, в канун уборки урожая, с проверкой готовности приехал первый секретарь райкома Лучёв. Он будто случайно завёл разговор с Сажиным (он был наслышан якобы о любовных связях Клавдии и председателя), спросил неожиданно:
– А что же у вас с Клавдией? Из-за любви, что ли, она теперь на почте работает?
Сажин удивился, не зная, что и ответить.
– Это бредни, – сказал он, – не имеют под собой никакой почвы.
– Уклоняетесь от ответа? – спросил опять Лучёв, – Василий Сергеевич, – и улыбнулся, – на бюро райкома не вызову. Женщина она хорошая.
– Ясно.
– Ну что?
– Не получается у меня пока с ней, вижу, что что-то сдерживает её. Может, беременность дочери?
– Она же у неё немая?
– Немая, – согласился Сажин, – это да, казалось бы, других девок да вдов вокруг…
Лучёв взглянул на Сажина с пониманием, потянул с ответом. Он хорошо знал немую дочь Клавдии, не раз видел её в поле вместе с матерью.
– Что же, – сказал он, – эта немота других достоинств её не отнимает, она в теле, на личико ничего, значит, кто-то на её недуг не посмотрел. А кто, не знаешь?
– Нет.
– А вот Клавдию надо уговорить снова в бригаду вернуться.
Они шли рядом.
– Уговорить… Нет, не получится. Не пойдёт она назад!
– А кого же ты думаешь поставить бригадиром?
– На собрании завтра решим, может Устинью Пышкину. Женщина она молодая.
– Не серьёзная она, – ответил Лучёв, – не потянет. А кто ещё?
– Иван Титов.
– Быкорюк?
– Да.
Лучёв покачал головой и ничего не сказав, завёл разговор о другом.
– Распоряжение к нам в райком пришло из обкома о внедрении в севооборот новой культуры – кукурузы.
– Кукурузы? – переспросил Сажин.
– Да. Засеем ею у вас 50 – 70 гектаров.
– А для чего?
– Для силоса будем сеять в тех колхозах, где есть крупнорогатый скот. И вот что ещё, Василий Сергеевич, пошли ты в Мичуринский сельскохозяйственный техникум кого-нибудь учиться на агронома.
– Хорошо, Грушу Кузнецову пошлю, нам очень нужен агроном.
Лучёв кивнул.
– Но с Клавдией ещё поговори.
После разговора с Сажиным Лучёв покинул Гомзяки, и на райкомовской машине уехал в Глазок.
…Вечером, совсем неожиданно для Клавдии, чуть ли не в сумерках, пожаловала к крайнему дому Устинья. Клавдия с дочерью доили корову, овода покусали коровье вымя, и Зорька плохо стояла, не подпускала к себе, била ногами, доить её было одной очень трудно.
Первой увидела Устинью немая и тихо, совсем незаметно, толкнула мать в плечо.
– Ты что? – спросила мать.
– Ы, – тихо, чуть ли не шёпотом, издала звук немая.
Клавдия оглянулась и увидела Устинью, которая шла к ним. Дойник уже был полон молока, и Клавдия, вставая, сказала:
– Дочь, иди в избу.
Немая взяла ведро с молоком из рук матери и пошла.
– Вечер добрый, – сказала Устинья, проходящей мимо неё Вере. Вера прошла, не оглядываясь.
– Добрый вечер, – стыдливо сказала Устинья, – тётя Клава.
Клавдия заметила, как Устинья виновато прячет глаза.
– Я, тётя Клава, пришла прощения попросить. Прости меня, дуру, от зависти я всё это наговорила, будь проклято это сено. Ах, как мне стыдно, тётка Клавдия. Прости! – она встала на колени.
Устинье до того было неловко перед Клавдией, что она была готова тут же провалиться, как говорят в этом случае, сквозь землю.
– Я давно тебя простила, Устинья, – ответила Клавдия, – но как бы меня теперь кто не просил в бригаду я не вернусь. Хватит. – Клавдия приподняла Устинью с колен за локоть. – А язык он что – без костей, для того и даден, чтобы молоть.
– Спасибо, – с благодарностью сказала Устинья.
– Ну и будет. Будет…


33



По центральной пыльной дороге, в обеденный час, из села Глазок приближались к Гомзякам десять цыганских кибиток, каждая впряжённая в пару коней. Шли медленно по грунтовой, хорошо укатанной дороге, поднимая пыль скрипучими колёсами. По обочине дороги бежали игриво три молоденьких стригунка, все они были гнедой масти. Они то опережали, то отставали от движущегося табора.
В идущей впереди кибитке сидел возница, угрюмый, лет пятидесяти, цыган с седой бородой и такой же седой головой, с серьгой в левом ухе. Это был цыганский барон. Он строгим взглядом поглядывал на сидящую справа от него с большим животом дочь, муж которой сидел в тюрьме за конокрадство. Он время от времени покрикивал на своём языке на лошадок и постёгивал их плетью, то вновь глядел на дочь и, видимо, для смягчения души начинал насвистывать какую-нибудь мелодию.
Перед деревней Дубрава, в километре от неё, раскинулась нетронутая степь гектаров на сорок или чуть больше, разделяющаяся дорогой. Лёгкий, но очень жаркий ветерок привольно гуляет по этой степи, наполняя воздух запахом горькой цветущей полыни и звуками насекомых в прохладце травы; свистом сусликов, стоящих на задних лапках солдатиками у своих нор, тут же прячущихся в них от шума и звуков цыганских кибиток. Степь в это время дышит зноем. С колючего цветущего розовыми цветочками чертополоха и других высоких трав клочьями свисает паутина, а ветерок, хоть и слабый, но находит в себе силы сорвать её и пронести по воздуху над степью.
У закрытой только что кузнецом колхоза кузни, что стоит на пригорке, ютится кучка деревенской ребятни. Увидев цыганские кибитки, Анюта Лис, встревожив остальных, закричала:
– Цыгане! Цыгане!
Маленькие, слышавшие о цыганах только плохое, быстро забежали за кузницу. Спрятавшись, они с опаской выглядывали из-за угла. Анюта, оказалась смелее всех, бросилась бежать навстречу табору. Подводы проследовали мимо девочки, стоящей в дорожной пыли на обочине. Анюта слышала непонятную ей цыганскую речь. Вскоре к ней подбежали ребята, что были постарше. Прямо на ходу из последней кибитки выскочила совсем ещё юная цыганка. Вслед ей из кибитки поглядывали детские цыганские глазёнки. А она, оказавшись рядом с Анютой, торопливо говорила что-то на своём языке, но тут же перешла на русский:
– Это что за деревня, – спросила она Анюту, – или село?
– Гомзяки, – ответила девочка, – деревня.
– А, – с напевом произнесла цыганка и с удивлением спросила, – Гомзяки?
– Ну да!
Цыганка с доброй улыбкой предложила девочке:
– Поедем с нами.
Анюта переглянулась с деревенской детворой, стоящей возле неё и ответила:
– Нет.
Цыганка ухмыльнулась и, не сказав ни слова, бросилась бежать, нагоняя свою кибитку. Догнав, она ловко и быстро забралась, также, как и выпрыгнула из неё.
Анюта бежала за ними, а за ней и остальная детвора, с шумными криками.
Цыгане заехали за деревню и выбрали место для размещения табора: берег реки Польной Воронеж. Один из цыган, тот самый, что ехал впереди всех с беременной дочерью, осмотрелся кругом, и громко крикнул:
– Ромалы, распрягайте коней!
А ребятня во главе с Анютой побежали в деревню, громко крича:
– Цыгане, цыгане приехали и стали у реки, за огородами!
– И где же? – спрашивали детей, – за какими огородами?
– На четырёх десятинах.
– И принесла их сюда нелёгкая! – бурчали те, кто не любил цыганской бестактности, наивности, попрошайничества, кто не понимал кочевого их образа жизни.
А тем временем на берегу четырёх десятин вырос цыганский табор, и в нём закипела работа.
В июльских вечерних сумерках с лёгкой сизой дымкой зарождалась роса, в промежутке между вечером и короткой ночью пылали яркие красно-оранжевые костры. В чугунках варилась цыганская похлёбка, аппетитный запах от которой доносился до деревни. Недалеко паслись, пофыркивая и отмахиваясь хвостами от надоедливых комаров и слепней, сдвуноженные кони, позвякивая колокольчиками на шеях; нарушая увесистую вечерне-ночную тишину, слышалась незнакомая цыганская речь. Всё это тревожило деревенских собак, лай которых далеко разносился в округе.
Взошла луна, и небо запылало холодными крупинками звёзд. Догорают последние головешки костров. Лишь один всё ещё горит ярко среди ночи, мужчины тихо и мирно беседуют, на другом конце костра кто-то из молодёжи играет на гитаре и поёт. Но большая часть табора уже спит, утомлённая дальней дорогой. Дует, остывший от росы и от ночи, прохладный ветерок в спины сидящих у костра, от прикосновения которого по телу разливается приятная прохлада.
У костра осталось трое цыган – барон и два пожилых старика.
– О чём думаешь? – спросил один старик барона, видя в свете костра задумчивость на его лице.
Барон смотрел пустым взглядом то в жар костра, то в темнеющие впереди их огороды, что лежали через лог. Он думал о дочери. Они, зная это, стеснялись спросить его, ведь у них не принято было заводить разговор о родах, которые должны были вот, вот начаться у единственной дочери барона. У него кроме неё никого не было, все очень переживали за неё, хотя и ничего не говорили.
Вдруг раздался долгожданный голос второй молодой жены барона. Она бежала к нему, чтобы сообщить радостную весть.
– Викрам, – кричала она. – Квита рожает! – запыхавшись, кричала она. Барон встал.
Старики радостно смотрели на него.
– Но что делать? – спросила она, – ребёнок не хочет появляться на свет, а воды отошли давно!
Она побежала назад, барон, забыв обо всём, с колотящимся сердцем бежал вслед за ней.
– Что? – спросила подбежавшая цыганка.
Ей что-то ответил женский голос из темноты, но барон ничего не слышал, кроме крика дочери, представляя её муки.
– Если ей не окажет помощь врач, она умрёт, умрёт и её неродившийся ребёнок.
У отца подкосились ноги, он понял, что может потерять дочь, может никогда не увидеть внука или внучку.
Нужен был срочно хороший, знающий акушер. Роды затянулись, чтобы везти её в райцентр, что мы проезжали днём, на конях – поздно.
Не слушая дальнейшего разговора, барон бросился бежать в деревню за помощью, надеясь, что там есть врач или вообще какой-нибудь медработник. Бежал быстро и не через огороды, а кругом, подбежал к крайней избе Клавдии. Рассветало уже, барон постучался в окно. Стук разбудил всех в избе. Пробудившись от сна, Клавдия накинула халат и вышла в сени, звякнула железным засовом и распахнула дверь. Шумилов, тем временем, спрятался в подвале. Клавдия поняла, что это человек из табора, что расположился за деревней на четырёх десятинах.
– Женщина, – начал говорить цыган жалостно-удручённым голосом, – у меня дочь в таборе умирает при родах. Нужен срочно врач. Если он есть в деревне, покажите мне его избу, – попросил он с тревогой в голосе.
Клавдия вспомнила о своей беременной дочери:
– Вера, закрой дверь, я скоро буду, – крикнула она и в чём была пошла с цыганом к избе фельдшера, – он и фельдшер, и акушер в одном лице. А в бабьем деле он хорошо разбирается. Так что с его и Божьей помощью с вашей женой всё будет хорошо. Родит она благополучно, – уверяла она цыгана.
– Да не жена она мне, – сказал цыган.
– А кто?
– Дочь единственная, от первой жены. Жена умерла у меня.
– Дочка?! – восклицая, переспросила она, – у меня дочка тоже на сносях, зимой, даст Бог, родит. Вот его избёнка, –  сказала Клавдия, – пришли!
… Когда барон вместе с фельдшером вернулись в табор, дочь ещё не родила, она кричала от мучительных болей.
– Не родила? – спросил отец цыганку повитуху, стоя на значительном расстоянии от палатки дочери, куда ему нельзя было подходить.
– Нет, – ответили ему.
Фельдшер, не теряя времени, принялся за дело. Барон и весь табор ждали, а время шло так медленно, что, казалось, ему не будет и конца. И вот наконец послышался долгожданный крик младенца – крик счастья и спокойствия.
– Родила, – услышал барон, – мальчик богатырь.
Он увидел кричащего внука в руках Ратхи, она держала его высоко над головой, а затем осторожно положила младенца на грудь роженицы.
Тут барон облегчённо вдохнул всей грудью утренний чистый воздух, перекрестился на восходящее солнце. К нему подошёл местный фельдшер:
– Всё, цыган, – сказал он тихо, – роды разрешились благополучно. Мальчик родился богатырь, с ним всё хорошо, – и уже через паузу уверенно заверил, – и с дочкой всё будет хорошо. Просто она намучилась, бедняга, ей надо хорошо поспать, чтобы набраться сил.
– Спасибо, – ответил барон, – проси, что хочешь!
– Мне ничего не надо, – сказал фельдшер, – у меня такая работа, а за работу мне платит государство. Только вам придётся ещё задержаться в Гомзяках хотя бы дня на три или пять, в дорогу ей отправляться рано.
– Да, это так, – согласился барон, – вечером мы ждём вас и ту женщину Клавдию в гости к себе, в табор.
– Клавдию? – переспросил фельдшер.
– Ну, это вы уж извините меня, товарищ цыган, Клавдию я позвать не смогу. Женщина она особая, своенравная. Это вы уж сделайте сами, вы же знаете, где она живёт.
– В отдалённости от деревни.
– На отшибе.
– Да, да…
Вечером табор гудел. Многие пришли поглядеть на цыганское гуляние. Клавдия, несмотря на приглашение барона, не пришла, сославшись на своё здоровье. Сутки после гуляния цыгане вели себя добросовестно по отношению к деревенским, не заглядывали в Гомзяки.
Вскоре в сельский совет, к председателю Лубянкину, стали поступать жалобы на цыган. Первой была жалоба на то, что цыгане подкапывают картошку на огородах, второй – о пропаже гусей, уток, кур с подворья. Цыганки настойчиво предлагали что-либо купить у них или погадать на картах или на ладони.
– Отбоя уже не стало от этих цыган, особенно молоденьких наглых цыганок и их цыганят, – говорили люди.
Лубянкину пришлось звонить в Глазок, чтобы вызвать участкового Кустарёва Николая Михайловича. Он прибыл в деревню сразу же.
С прошлого вечера Иван Быкорюк запил. Утром еле-еле приподнялся с кровати, сильно болела голова. К его матери два дня подряд ходит одна цыганка с цыганятами, вымогая у старухи то одно, то другое. Цыганка хоть и молодая, а пройдоха, видно, ещё та. Даже Иван повёлся на её хитрости, она сверлила его, словно буравчиком, своими крупными чёрными глазами, предлагая погадать по руке. Он всякий раз отказывался. Сегодня, когда цыганка пришла к ним, матери в избе не было, и Иван, встав с постели с головной болью, спросил:
– Тебе что? Зачем пришла, опять что-нибудь просить?
– Нет, – сказала цыганка, – я товар принесла. Может, возьмёшь что-нибудь?
– Нет.
– А хозяйка где?
– Нет её.
– Тогда давай, Ваня, погадаю, всю правду расскажу.
Она сбросила с плеча огромный баул, поставила его у порога, а сама подошла к Ивану, протягивая к нему руки.
– Давай руку!
Иван с похмелья и подал:
– Ну что же, гадай, плутовка, – взглянул в лицо молоденькой цыганки, подумал: «А цыганка-то девка из себя ничего! Красотой своей заворожила, а телом и вовсе, всё при ней!»
Кровь взыграла в Быкорюке, а цыганка ничего не подозревая, гадала ему по ладоням, рассказывая про его судьбу. Он не верил ей поначалу, но всё что она говорила ему о прошлом – правда, а значит и о будущем не обманывает. И уже начал ей верить. А кровь от близости молодого девичьего тела уже кипела в его жилах.
– А дальше, что дальше ждёт меня? – спросил он с нетерпением.
– Дорога, – сказала она, – дальняя дорога.
– Куда? – с тревогой в голосе спросил Иван.
Девушка глубоко вздохнула:
– А по линиям жизни об этом не скажешь, – она достала из кармана бежевой кофточки колоду карт, – вот они скажут, куда ведёт та дорога.
 Она подошла к столу и стала раскладывать карты. Иван стоял возле неё.
– Куда? – переспросил он.
Цыганка сверкнула своими чёрными глазищами в его глаза, увидев в них испуг.
– Казённый дом, да большой.
Иван уже не верил ей: «Не может ждать меня никакой казённый дом, -думал он, – откуда?»
– А ведь ты мне врёшь, плутовка. О прошлом правду сказала, а о будущем врёшь.
Цыганка, собирая карты со стола сказала:
– Мы, цыгане, ошибаемся, это так, но очень редко.
Быкорюк усмехнулся, затаив улыбку в устах:
 – Что же, ты хочешь, чтобы я тебя отблагодарил?
Она промолчала, но по её лицу было видно, что она за этим и пришла к добродушной матери Ивана.
– Ну? – напомнил о себе Иван.
– Заплати, Ваня, и хорошо заплати.
– А я ведь и имени твоего не знаю. Ты хотя бы назвалась, красавица. А я тогда и не пожалею для тебя денег, чертовка.
Она усмехнулась:
– Ратхой меня зовут, как жену нашего барона, – она отошла от стола к своему баулу.
– Ладно, – Иван сел на лавку за стол, – а видишь вон сундук, что стоит возле кровати?
Цыганка взглянула в ту сторону, куда указывал Быкорюк.
– Видишь?
– Да.
– Иди туда, мне уже трудно ходить, голова болит от проклятого самогона. Откроешь сундук, там жилетку тёплую увидишь, а под ней узелок. Неси его сюда, я произведу расчёт за твоё дело.
– Ты что?
– Иди! Давай, давай.
Цыганка недоверчиво взглянула на него, но пошла.
– Расплачусь, – бурчал он себе под нос.
Она подошла к сундуку, открыла его, стоя спиной к Ивану и кровати, что стояла чуть в сторонке, начала копаться в сундуке. Пока она искала сказочный узелок, Иван на цыпочках подошёл сзади и с жадной страстью схватил девушку за талию и повалил её на кровать, и сам свалился на неё. Радха не ожидавшая такого от Ивана, заверещала что-то на своём языке и начала отбиваться от пьяного Быкорюка. Она пыталась перевернуться с живота на спину, чтобы легче было отбиваться руками, но кровать была пружинистой с мягкой периной на ней, и девушка всё глубже и глубже проваливалась в ней. Она кричала уже на русском языке, прося о помощи. Но изба была пуста и глуха. Быкорюк от прилива крови к голове и не соображая, что делает, запутался в многочисленных юбках цыганки. И тут, неожиданно для девушки, Быкорюк свалился с её спины и с грохотом упал на пол. Девушка, извернувшись, вскочила на ноги, глазами полными слёз взглянула на омерзительное лицо пьяного насильника. Быкорюк встревоженно и растерянно на цыганку, но тут же вскочил на ноги и попытался подойти к девушке ещё раз, но она пулей отскочила от него.
– Уйди, – кричала она то на русском, то на цыганском языке, – наши убьют тебя, сволочь. Ты понимаешь, ты знаешь, что такое потерять честь для цыганки, это смерть. Они засекут тебя цыганскими плётками до смерти.
От Быкорюка ушла вся прыть. Кровь в голове, что мужскую силу придавала, тут же, как вода, в пятки ушла. От испуга он встал перед молодой цыганкой на колени, и широко раскрыв глаза, с дрожью в голосе, стал просить прощения:
– Прости, черноглазая! Прости, плутовка! Ну не сдержался от красоты твоей, бес попутал!
Он представил, как цыгане секут его плетьми, понял, что с ними шутки плохи.
– Бес попутал, – повторял он, стоя на коленях, – сама же видишь пьяный я, да и с тобой ничего не сделал. Бес попутал…
Цыганка поняла, что опасности от него теперь нет, подошла к стоящему на коленях трусливому Быкорюку и со всего размаха ударила его несколько раз по лицу, била что было сил, до крови.
– Будешь знать, – говорила она. – Вставай, а прощать такое мы, цыгане, не умеем.
Быкорюк встал с колен, а она взяла свой увесистый баул и пригрозила на прощанье:
– Теперь жди мести, идол.
Быкорюк остался в избе один, его обуял неведомый страх. Он вновь представил цыганку с её угрозами о расправе над ним, и хмель из него вылетел, не оставив и следа. Матери не было, она ещё не вернулась, да и какой из неё защитник, если цыгане вдруг явятся. Иван не стал её дожидаться и бросился бежать, забыв даже закрыть дверь в избу. Он не знал, куда идти и где искать защиты, но по дороге решил идти в сельский совет, к Фёдору Ивановичу Лубянкину, он всё-таки власть, да к тому же приходится родственником, хоть и дальним.
Вскоре он оказался у сельсовета, и, не вбежал, а молнией влетел в кабинет председателя. Лубянкин сидел за столом, а напротив его сидел участковый Кустарёв, только что прибывший из Глазка по звонку Фёдора Ивановича, как раз по поводу цыганского безобразия. Быкорюк запыхался, тяжело дышал. Влетев в кабинет, он отчётливо услышал слова участкового:
– Озоруют цыгане?
– Озоруют, – встрял Иван сразу же в разговор, тем самым введя беседующих в заблуждение.
– Тебе что надо? – удивлённо спросил Лубянкин, ведь три часа назад он видел Ивана сильно пьяным.
– Бес попутал, – заикаясь, со страхом в глазах, сказал Иван. – А теперь она грозит засечь до смерти плетьми.
– Кто она? – спросил участковый.
– Цыганка.
– Какая? – спросил Лубянкин, ничего не понимая.
– Ратха. Из табора.
– За что? Говори толком, – сказал Кустарёв.
– Я же и говорю, бес попутал. Ей Богу не хотел, это она всё, она. То есть их двое – цыганка и самогонка. Они обе, а я не хотел, бес…
– Ты что, Иван, с ума сошёл? – спросил Лубянкин, – говори внятно.
Иван Быкорюк, успокоившись наконец, всё рассказал, как было. В кабинете поднялся громкий, заливистый смех. Сдерживаясь от смеха, Кустарёв сказал:
– Так, Титов, ты задержан.
Быкорюк присел на стул, стоящий у окна, которое было открыто. На Ивана повеяло холодом.
– За что? – испуганно спросил он.
– За изнасилование, то есть за попытку изнасилования.
– Ну вот, я же вам говорю, бес… – Быкорюк стал вновь заикаться. – Она повод дала, цыганка та, да ещё этот ядрёный самогон, будь он трижды проклят. Фёдор Иванович, – обратился он к председателю, – я же к вам пришёл за защитой.
Быкорюк замолчал, переводя взгляд с одного на другого. Он ударил себя в грудь кулаком:
 – Вы только представьте себя на моём месте, а потом уж смеяться будете. Товарищ Кустарёв, я же ничего не сделал.
– В том то и дело, – засмеялся участковый.
– А что надо было?
Лубянкин тоже смеялся над Иваном:
– Красивая цыганка?
– Ещё какая!
– А говоришь бес.
– Ну ладно вам, – сказал Иван, краснея.
– Иван, раз ты раскаиваешься, да и бес тебя попутал, я тебя оформлю на пятнадцать суток, за мелкое хулиганство. А, Фёдор Иванович?.. Вечером заберу тебя с собой, в Глазок. Ну как?
Быкорюк кивнул.
– А пока, – продолжил разговор Лубянкин, – мы с участковым едем в табор, разбираться с цыганами. А ты посиди у меня в кабинете под замком, да смотри, чтобы тихо, как мышь, как бы беды не вышло.
Иван только лишь кивал. Он боялся теперь не только цыган, но и представителей закона.
«А цыганка-то оказывается, правду нагадала, вот он казённый дом и дорога» – подумал Иван, и у него мурашки по спине побежали.
– А Марфы, что же матери в хате не было? – спросил Фёдор Иванович.
– Нет.
Они стали собираться, уходя, ещё раз предупредили:
– Помни, сиди, как мышь.
… Бригадиром первой бригады Быкорюка в этот день не избрали, он не явился на собрание колхоза, так как сидел под замком в сельсовете. Об этом никто не знал в Гомзяках, да и вряд ли, когда узнают.
И Сажину пришлось вновь уговаривать Клавдию, хотя сам недавно предложил ей работу на почте. Но что же делать?
Пока Иван Быкорюк сидел взаперти в сельсовете и ждал своего часа, Лубянкин с Кустарёвым прибыли в табор. Их визит был совсем неожиданным для цыган. Цыганская ребятня встретила их шумным криком. Взрослая часть табора на прибывших смотрела настороженно, особенно на человека в форме, зная за собой небольшие грешки. Навстречу гостям вышел барон, который сразу понял, что разговор будет серьёзным, раз приехал милиционер. Да он и сам понимал, что дал слабину своим подопечным. Цыгане внимательно наблюдали за происходящим, всматриваясь в лица прибывших и своего барона. А Лубянкин и Кустарёв высматривали цыганку, о которой говорил Быкорюк, и кажется, нашли её, но совсем молоденькая девушка не подавала вида, и ничто не говорило о том, что с ней недавно что-то случилось. Может быть, это была вовсе и не она, или просто не хотела, чтобы об этом узнали в таборе. Цыганка стояла в сторонке и щёлкала семечки, никакой агрессии с её стороны не было.
Первым разговор завёл Лубянкин.
– Здравствуйте, цыгане, – начал он дружелюбным тоном.
Участковый внимательно всматривался в лица цыган.
– Что же привело вас, товарищи, к нам в табор? – спросил барон.
– Не доброе, – ответили они разом.
– И что же такое?
– А безобразие. От жителей деревни поступают жалобы на вас. Безобразия исходят с вашей стороны, вольный народ. Картофель с огородов подкапываете, птиц со дворов крадёте. До вас у нас такого не было. Пришлось мне как председателю сельсовета вот – милицию вызвать!
Барону было неприятно это слышать, он развёл руками:
– Что же, птица-то со дворов?
– А то как же?!
Одна цыганка, средних лет, видно, что боевая, сказала:
– А мы то, что, лисы что ли?
Барон не знал, как защитить свой табор, как оправдываться, ведь он всё это знал и видел.
– Извините, – сказал он.
И тут вышла та молодая черноглаза цыганка с семечками в руке и бойко начала говорить:
– А что же ваши хозяйки у нас товар не берут, денег нет, что ли? Да и не подают ничего нам, вот и приходится самим брать. Я тоже брала, а ваши бабы, словно кроты из своих нор, в окна глядят.
– Верно, побаиваются.
– А что нас бояться?
– А куда вы путь держите? – спросил Кустарёв.
– В Бессарабию.
– Вот и езжайте, – предложил участковый, – раз нелады у вас с колхозниками.
– Хорошо, – сказал барон, – мы уедем.
На этом и сошлись. В ночь цыганский табор снялся и покинул Гомзяки. А Ивана Быкорюка участковый забрал с собой в Глазок, оформив на пятнадцать суток. Прошли сутки, вторые, а на третьи в ночь совсем неожиданно, словно порох, вспыхнула изба Марфы и Ивана. Марфа осталась жива, она рассказывала, что в полночь к ней постучали. Она спросонья подумала, что это сын вернулся, и открыла дверь. А это были цыгане, она сразу узнала девушку-цыганку, что наведывалась в их избу. Искали Ивана, спрашивали её:
– Где же сын?
– У тюрьме, – ответила Марфа.
Они поговорили что-то на своём языке, вытолкали Марфу и зажгли избу. Запрыгнув на коней, что стояли у плетня, растворились в ночной мгле, а девушка на прощание сказала:
– Передай сынку, пусть помнит всю жизнь цыганку Ратху! Меня, бабушка, прости, иначе не могу!А сын твой кабель, но не на ту напал! Придёт, пусть ждёт меня!
Изба уже горела со всех сторон. Марфа бросилась к соседям, но ноги от испуга не слушались. А голос, наоборот, оказался очень громким.
– Пожар, пожар!  – кричала Марфа, – подожгли цыганские выродки, без крыши над головой оставили!
Гомзяки просыпались…

34



Ивана Быкорюка Кустарёв продержал все пятнадцать суток. Вернувшись, Иван подошёл к своей хате, застонал и заскрипел зубами, увидев, что от неё осталось. Марфа жила у соседей, которые приняли и его. Деревня боялась новых пожаров от рук цыган, ведь они не знали о выходке Ивана. Знали об этом только три человека – Лубянкин, Кустарёв и сам Быкорюк, а теперь узнала и мать Ивана. В тот день, когда он вернулся, она набросилась на него:
– Что же тебе, дурень, девок вокруг мало, или баб вдовых, кобелина! – и огрела его палкой вдоль спины так, что сын поморщился от боли. – Женись, чертяка!
– На ком, маманя?
– А хотя бы на соседке Аграфене, у которой под крышей живёшь!
– Подумаю.
– Ишь, думать собрался, кобелина!
А табор, видимо, ушёл далеко, затерялись цыгане в просторах страны. А по ночам, с того времени, Кустарёв организовал дежурство на всякий случай, из местных парней и мужиков средних лет. Дежурили в две смены. Гомзяковцы никак не могли понять, почему цыгане сожгли избу Быкорюка, а не чью-либо другую. Чем это Иван им мог так насолить? А старухи и вовсе приписывали к этому саму Марфу, рассуждая так: «Не надо было привечать бойкую черноглазую цыганочку с цыганятами у себя в избе. Вот и накликала своей добротой беду. Недаром говорится – не делай добра, не получишь и зла».
Спасители Быкорюка от цыганской расправы – дальний родственник Фёдор Иванович Лубянкин и участковый Кустарёв после всего случившегося, тоже не раз вспоминали:
– Вот, – говорил Лубянкин, – если б вы тогда, Николай Михайлович, не забрали Ивана на пятнадцать суток в Глазок, дело могло бы кончиться плачевно.
– Могло, да ещё как! А о том случае с цыганкой ещё кто-нибудь знает? –  спросил Кустарёв.
– Нет. Похоже, ты да я, да ещё Марфа – мать его.
– Это хорошо, пусть будет так. А ты, Фёдор Иванович, поговори с Иваном.
– О чём?
– Ну, чтобы по пьянке не сболтнул лишнего. А то получается, мы с тобой прикрыли его преступление.
Вскоре Лубянкин сам пришёл к Быкорюку, якобы узнать о том, как они живут теперь, после пожара.
– Поговорить надо, один на один, – сказал председатель, взяв Ивана под руку, и они отошли в сторону. – Ты вот что, Иван, мы для тебя как бы доброе дело сделали, сам понимаешь. И теперь вот гляди, по пьяному делу не проболтайся, – он строго взглянул Ивану в глаза. – Ведь могло быть и хуже пожара, если б ты тогда был дома! Цыгане-то уж тебя бы не пощадили!
Быкорюк пожал плечами:
– Я понимаю, если что, то я…
– Ничего не надо, – ответил Фёдор Иванович, – только всего и надо держать язык за зубами.
– А я что, дурак, сам нашкодил, и на себя языком молоть буду!
– Не ты, а самогон.
– В рот не возьму. А их ищут, цыган-то?
– Ищут. А найдёшь ли их? Это что иголку искать в стогу сена. Но думаю, что вновь они не явятся.
После этих слов председателя Быкорюк облегчённо вздохнул всей грудью, и спросил:
– А дежурство когда будет сворачиваться?
– Думаю, недельки через полторы. Не до этого сейчас, на носу уборка урожая.
– Чёрт попутал. Как я мог, сам сейчас не понимаю. А цыганка всё же красавица. – Быкорюк, не докурив, бросил беломорину себе под ноги, размял окурок. – Чертовка, бес ей в ребро! Вы меня спасли от тюрьмы, я об этом не забуду по гроб жизни.
– Понял?
– А чего тут не понять, – задумчиво ответил Иван.
Быкорюк понимал, что в бригадиры его уже точно не возьмут, как бы с учётчика-объездчика не турнули. А на днях колхозное партсобрание собирают. Парторг грозился исключить его из партии. Иван глубоко вздохнул и упрекнул себя: «Любишь кататься, люби и саночки возить!»


35


Василий Сергеевич Сажин день и ночь думает, кого назначить на место Клавдии, ведь на носу хлебная страда, а замены нет. Сам себя ругает, что предложил ей работу на почте. И всё же решился вызвать Клавдию в колхозное правление, поговорить с ней. Увидев её на улице, пригласил прийти завтра к десяти утра. На второй день по пути к правлению, Клавдия занесла газету «Правда» с рассказом М. Шолохова «Судьба человека» Федоту Ивановичу. Газета передавалась из руки в руки и последней, кто прочитал рассказ, оказалась Клавдия.
У избы Федота Ивановича Клавдия встретилась с тёткой Меланьей. Увидев племянницу, Меланья обрадовалась так, будто век не виделись:
– Ах, Клава, – с восхищением начала она рассказывать, – я сейчас глядела у сына Федота кино по тевилевизору, он его купил в нашем гамазине. В гамазине ещё один остался.
– И что за телевизор? – поторопила тётку Клавдия, – побыстрее рассказывай, тётка, а то мне торопиться надо, времени совсем нет.
– Это куда же?
– В правление иду. Ну, рассказывай, что там у тебя?
– А то, что шест поставили для антенны, кабель купили, и всё, смотри и радуйся. А может другой тевилевизор нам взять, деньги у меня есть, а не хватит, ты добавишь, а я к вам буду ходить и смотреть кины.
– Телевизор, – поправила Клавдия.
– Ну да, я и говорю.
– Мне сейчас некогда.
– Ну тогда я сама иду в гамазин.
Сажин уже заждался Клавдию, и когда она пришла, сказал:
– А я, грешным делом, думал, что ты не придёшь уже.
– Почему? – ответила она, подходя к столу, за которым он сидел и села напротив, – просто тётушка Меланья встретилась по дороге и задержала. Про «тевилевизор» рассказывала, что сынок Федота Ивановича купил.
– Знаю, об этом телевизоре. Вы уж, Клавдия Михайловна, извините меня, что я раньше вас по батюшке не называл.
– А я и не люблю, когда меня по отчеству называют, это старит женщину, – она усмехнулась, – но вы, Василий Сергеевич, пригласили меня вовсе не из-за этого.
– Конечно.
– Я уже знаю…
– А как же, – от волнения он встал, она внимательно смотрела на него. – Я хочу поговорить с вами от чистого сердца так, чтобы вы поняли меня, Клавдия Михайловна. Не обижайтесь, я предложил вам почту, а теперь…
– Нет.
– Что нет? – спросил он.
– Не обижаюсь. Я думаю, что бригада меня не ждёт и вряд ли будет рада моему возвращению.
– Я знаю. Но многие тужат о том, что сделали. И я слышал, что Устинья Пышкина…
– Да, это так.
У Клавдии с лица сошла улыбка, оно стало хмурым и серым:
– Мне надо подумать.
– Хорошо. А сколько?
– Сутки.
– Клавдия, каждый день дорог, впереди уборка урожая.
– Ладно. Я согласна, – неожиданно для себя сказала Клавдия.
Сажин встал и радостно воскликнул:
– Вы молодец! Я уважаю вас, Клавдия Михайловна. А лучше давайте я буду называть вас как прежде – Клавдией. Право, отчество старит не только женщин.
Сажин подошёл и обнял её, но Клавдии это не понравилось:
– А вот этого делать не надо.
Сажин не понимал её, да она и сама себя не понимала. Ведь он ей нравился, но из-за Шумилова, а теперь ещё из-за дочери, она не могла ответить ему взаимностью. Всё упирается в жильё, у него не было дома, а она не могла принять его к себе.
Когда Клавдия вернулась из правления, Вера была уже дома, она и открыла ей дверь. Мать была чем-то расстроенной и не довольной, дочь это поняла сразу, но спрашивать её не стала. За неё это сделал Шумилов, он сделал это не заметно и легко. При разговоре Клавдия как будто сама обо всём рассказала:
– Опять председатель в бригадиры уговаривал. Не хотела, но уговорил он меня.
Вера накрывала на стол, не вмешиваясь в разговор. Ужин был готов, и они уселись, продолжая всё тот же разговор.
– Это хорошо, – сказал Шумилов, – значит, ценят тебя, Клавдия. Нужный, выходит, ты человек в колхозе.
– Одни ценят, а другие… – не договорив, возразила она.
– Юлят? – спросил Шумилов.
– Да, и такое случается, жизнь она не стоит на месте.
Шумилов соглашаясь, кивнул, но ничего не сказал. Он перевёл взгляд на Веру, на её уже приличный живот. Его взгляд заметила и хозяйка, и Клавдии вновь стало жаль дочь, ей хотелось узнать, кто же отец ребёнка. Она постеснялась спросить об этом при Шумилове.
День ото дня, ночь от ночи ничем не отличались, были одинаковы и монотонны, как колёса вагонные, бегущие по чугунным рельсам, так и дни, бегущие по рельсам времени.
Утром следующего дня Вера ушла в колхоз, опередив мать. Затем ушла и мать, оставив, как обычно, Петра одного под замком. Шумилов с нетерпение ждал вечера, а потом и ночи, чтобы выйти на улицу и насладиться последними ночами июля.
… Небо чистое, без единого облачка, с ковром звёзд над головой. Вся эта красота продлится до всплеска утренней румяной зорьки, умытой прохладной росой. Который раз Шумилов возвращается с ночной прогулки в деревню одной и той же дорогой, краем поля, стеной, стоящей высокой ржи, из которой выглядывают цветом неба васильки. Он осторожно собрал букет, чтобы порадовать любимых женщин неземной красотой, да и самому себе приятно в одиночестве вдыхать опьяняющий запах полевых цветов.
Пока шёл лугами, боялся каждого шороха, каждого звука, опасаясь наткнуться на дежуривших мужиков. Он знал о ночных дежурствах, устроенных Кустарёвым. На всякий случай, уходя гулять, он втайне от Клавдии и Веры, брал с собой опасную бритву и не убирал её теперь из потайного кармана костюма.
«Живым я вновь не сдамся, лучше на тот свет, чем опять лагеря» – говорил он сам себе. От этих мыслей сердце начинало бешено колотиться, и Шумилов начинал думать о другом, приятном для себя.
Это рождение ребёнка, которого он ждал с нетерпением, и ему было всё равно, мальчик это будет, или девочка. И жила в его голове и такая мысль: после рождения ребёнка пойти в милицию и сдаться, но другая мысль сдерживала его: а вдруг расстреляют?.. Это же глупо принять смерть ни за что! Сталина нет, а власть есть, – так размышлял он, и это тяготило его душу и сердце.
Уходил он с этой мыслью из избы в ночь, и с ней же возвращался…
 К букету васильков он подорвал ещё ромашек. А Клавдия и Вера опять ждали его с рассветом. Ждали по-родственному: как мужа, брата или сына с болью и волнением в сердце. Те же чувства они испытывали, когда ждали с войны отца, мужа, брата, сына, а дождались только похоронок на них…
Шумилов не знал о тех чувствах, что жили в душах приютивших его женщин, а они не знали о том, что он думает о них.  И получался клубок запутанных человеческих чувств, в которых порой бывает не разобраться до конца дней…

36


Пришёл август. Идёт хлебная страда. Дни стоят ещё жаркие, а ночи уже прохладные, с тёмным небом без звёзд, с исходящей луной. С десяти часов вечера на пожухшую, пожелтевшую траву ложится обильная холодная роса. Роса затрудняет валять хлеба в валки, забивая высоким стеблем жатки. По утрам, с рассветом от реки ложится молочный туман, окутывая чуть ли не все Гомзяки, а исчезает только с восходом солнца. Чем выше светило, тем меньше остаётся его над рекой и лугами, но держится ещё в низинах, отступая с большой неохотой.
В одну из таких ночей Кустарёву пришлось дежурить одному. Он выбрал место у дороги, за полем ещё не кошеной ржи, недалеко от бывшей помещичьей усадьбы, напротив Фурсовского сада. Здесь стояли пять высоких копен сена, на одну из них он и забрался для наблюдения за дорогой, ведущей в деревню. Он уже и не верил в появление цыган, думая, не дураки же они, дело своё сделали, Быкорюку отомстили, зачем лезть на рожон! Утомлённый этими ночными дежурствами, а теперь и другими работами, Кустарёв незаметно для себя задремал. Спал он сладко, проснулся от надвигающейся рассветной прохлады. Не успев протереть глаза, неожиданно заметил в метрах пятнадцати от копны человека. Он пригляделся, человек был незнакомым.
 «Цыган, – решил он, – но почему один? А может, и не один?»
Он встал во весь рост и крикнул:
– Стой! – Сползая с копны, повторил. – Стой!
Это был Шумилов. От неожиданности он встал, как вкопанный, вглядываясь через рассветную мглу в идущего к нему милиционера.
Кустарёв прибавил шагу, но Шумилов неожиданно пустился бежать в Фурсовский сад. Увидев, что к нему идёт человек в милицейской форме, Пётр ничего лучшего для себя не мог придумать. Он исчез за канавой сада в густой сирени.
– Стой! Стрелять буду! – кричал Кустарёв.
Шумилов ждал выстрела в спину, но милиционер выстрелил в воздух тогда, когда убегающий перескочил канаву, и исчез в кустах сирени. Выстрел в рассветной глухой тиши оказался громким, взбудоражив сонную дремоту. Шумилов свалился в глубокую канаву и, затаившись, залёг, не шевелясь и не дыша. Бежать дальше – значит играть, со смертью, решил он. Он понял, что человек в милицейской форме – участковый из Глазка, и он был один, и это почему-то успокаивало Шумилова, но тяготило, что он был вооружён.
Кустарёв пробежал мимо того места, где спрятался Пётр, встал в метрах семи-восьми, осматриваясь. В правой руке у него был пистолет. Шумилов внимательно наблюдал за ним одним глазом. Кустарёв понял, что потерял из вида убегающего, и с тревогой озирался по сторонам:
– Эй, ты! – крикнул он, – кто ты?  Почему бегаешь? Сдавайся по-хорошему, или найду, пристрелю, как собаку, кто бы ты ни был – цыган, или ещё, кто.
Шумилов словно врос в землю, чувствуя опасность. Кустарёв тоже боялся, для него барский сад казался опасным со всех сторон. А сад шелестел молодыми яблоньками-дикарками, а взрослые яблони выпилили во время войны в зимние холода. Пока местная власть хватилась, от барского сада остались одни пни. 
Милиционер озираясь, ушёл в конец сада. Шёл канавой вдоль густой сирени, внимательно вспушиваясь в каждый шорох. Но тишина стояла мёртвая.
– И куда же ты делся? – говорил он вслух, – как крот в землю зарылся, что ли? – про себя подумал: «На цыгана не похож, это явно не он. А кто?»
Он куролесил по саду взад-вперёд, возвращаясь к тому месту, где затаился Шумилов, и вновь удаляясь от него.
Когда он ушёл подальше, Шумилов решил выползти из канавы и ползти под прикрытием кустов к ржаному полю. Словно дождевой червь Шумилов скользил по насыщенной росой траве, через дорогу к полю, стоящей стеной ржи, склонившей от тяжести свой спелый колос. За всё это время погони Шумилов только сейчас обратил внимание на разноголосое пение птиц вокруг себя, на стрекот насекомых в траве. Он слышал и сильный стук сердца в груди, боясь шагов сзади себя, но их, к счастью, не было. «Значит, оторвался, ушёл. Слава Богу!»
Он подполз к краю поля, а, потом и в рожь. Встал на колени, с колен в рост, но не во весь, а, пригибаясь, пустился бежать по ржи к логу, который вёл в Гомзяки, на Хамовку, к крайней избе – избе Клавдии.
Кустарёв всё ещё блуждал по саду в поисках. С наступающим рассветом он искал хоть какой-нибудь зацепки, но ничего не обнаружил. Когда он вышел за пределы сада, он наткнулся на полосу примятой травы со сбитой с неё росой.
– Ах, мать твою! – выругался он и заглянул на то место, где скрывался Шумилов, – был я от него в трёх метрах! Кто же это может быть?
Участковому стало любопытно, зачем ему надо было прятаться и убегать. И пока он шёл от сада, всё время рассуждал, версий было, по его мнению, только две: первая – цыгане, может быть, один из них, а другие были где-то рядом; вторая – маловероятная, может это тот человек, что сбежал от конвоя в Кочетовке. Если он, значит, его кто-то скрывает все эти годы, но с какой стати и зачем?
«Дело это пахнет керосином, и хотя время изменилось…» – думал он.
Участковый подошёл к сельсовету, он был ещё закрыт. Председателя Лубянкина пришлось ждать совсем недолго. Председатель сразу увидел Кустарёва, сидящего на крыльце. Он понял, что что-то произошло, раз участковый не уехал в Глазок после дежурства, как это он делал всякий раз раньше.
– Что-то случилось? – спросил Лубянкин.
– Да!
– Цыгане были?
– Нет.
– А… – удивлённо, приоткрыв рот, начал председатель.
– Пойдём в совет, я всё расскажу, – они вошли в кабинет Лубянкина.
Кустарёв рассказал в подробностях о происшедшем ночью в Фурсовском саду.
– И кто же это мог быть? – спросил Лубянкин. – Это явно гость не из цыган.
– Я тоже так думаю, Фёдор Иванович, тут не цыганами пахнет, -продолжал участковый, – пока я по саду гулял, он лежал в канаве, в гуще сирени. А как только я отошёл подальше, выполз оттуда, мать его в душу, –  выругался Кустарёв. – А вдруг, Фёдор Иванович, это тот человек, Шумилов, скрывается тут у вас? Ну, помните побег на станции Кочетовка, мы тогда его искали везде, но не нашли?
– Чёрт его знает…
– А ведь, по сведениям НКВД, он тогда здесь, на нашей земле затерялся. Значит, его кто-то усердно прячет, может, у него кто из родственников тут, а?
– Не думаю. Я-то местный, всех знаю. Не может такого быть, да и какой дурак в то время смог на это пойти? Смертный приговор грозил ему!
– Да-а, – протянул Кустарёв.
– А сейчас? – спросил Лубянкин.
– Послабление есть, – задумчиво ответил участковый. – Его нам всё равно надо найти, кто б он ни был! Сдать правосудию, пусть прокурор решает, кто он – враг народа, или нет.
– По закону именно так, – согласился председатель. – А то может он и есть настоящий враг нашей Советской власти. И что же нам делать, Николай? – спросил он, – с чего начать?
– Пока подождём.
Лубянки похлопал себе по шее:
– А для этого места хуже не будет? А то, может, заявить выше?
Кустарёв подумал:
– Нет. Лучше нам взять его самим. А то скажут, что всё это время мы бездействовали, мышей не ловили, а в особенности я. Понимаешь, Фёдор Иванович?
– Ну, раз так, то давай подождём, подежурим, может, он и выплывет в ночное время.
– Да, – согласился Кустарёв. – А слушок пустим, что участковый упустил цыгана, прибывшего для мести, в Фурсовском саду. Понятно? Чтоб он ночью опять выходил погулять, а мы проследим за ним, и тихонечко возьмём!
– Хорошо! Так и поступим! – соглашаясь, кивнул головой Фёдор Иванович.


37

Уже гуляет по земле рыжей кобылицей осень, стелет разноцветный ковёр под ноги, клонит к земле травы. Солнце тоже смотрит по-особому – косо, не блещет уже теплом, как раньше. Всё больше и больше тянутся караваны птиц на юг. Позади Покров Пресвятой Богородицы.  Октябрь в этом году на диво отменный стоит, просто сыплет и сыплет золотыми днями. Озимь в полях густая, яркая, радует глаз. Несмотря на тёплые дни, по ночам бывают заморозки. Когда солнце косо, с ленцой начинает подогревать землю, а земля постепенно отходит от лёгкого ночного морозца, то озимь превращается в изумрудное поле. Но это совсем ненадолго, вся красота исчезает с уходом росы, образовавшейся от мороза. А после стоит тишина, и осеннее небо чистое, чистое. И только на горизонте хмурится, сливаясь с чёрным чернозёмом поднятой зяби. Над полями летает невидимая взгляду паутина, и ничего не предвещает ненастья; кажется, что где-то далеко, далеко ещё зазимки этой осени.
Вечером у Груши Кузнецовой, у которой квартировал Иван Быкорюк после пожара, из стада не вернулась корова. Груша её купила чуть более года назад, взамен старой коровёнки. Корова была молочно-красной масти, после трёх отёлов, своенравна и очень блудлива. Уходила она из стада хитро: пастух следил за ней, а она – за ним, и так уходила, что пастух и глазом не успеет моргнуть, а её уже и след простыл, ищи ветра в поле. Так исчезала Красавка из стада, но чтобы поменять её на другую, Кузнецовы даже и не думали. До того уж много давала она молока, жирного, вкусного; не было ещё в подворье родителей Груши такой хорошей коровы. Хворую да старую коровёнку Груша с отцом в Турмасово отвели года два назад. Привязали её за рога к телеге, и рано утром отправились в путь, к обеду только были на месте.
Лошадёнка была не молодая, но и не старая ещё, дорогу перенесла легко, шла шагом, иногда переходя в лёгкую рысь. Коровёнку сдали на мясо, денег выручили немного из-за её старости. На покупку новой коровы не хватило тех денег, пришлось добавить. Купили в верстах семи от Гомзяков, в селе Бибиково, Красавку. Хозяева скрыли от Кузнецовых «блудливость» коровы, а может, и сами не знали об этом её недостатке. Из-за характера Красавка получила ещё одну кличку от Груши, которая во зле не раз её называла – Шавка. Так и прилипла к корове собачья кличка. 
– Красавка, Красавка, – звала её Груша, а потом злясь, кричала, – Шавка, Шавка.
Находили обычно Красавку с выменем, полным молока, с растопыренными в разные стороны сосками, теряющими молоко.
Иван Быкорюк, квартирующий у соседей, отправился с Грушей на поиски коровы. Было холодно, и Иван с Грушей оделись в телогрейки, на ноги обули сапоги, а Грушу ещё угораздило надеть длинную юбку, мешающую быстрой ходьбе.
– Что ты всё время отстаёшь? – спросил поджидающий Грушу, Быкорюк, – и что же уж так вас заставляет держать такую корову?
– Молоко, Иван, молоко, – подходя, сказала Груша.
– Понятно. А что отстаёшь?
– Юбка.
– Юбка? – удивился он, – причём она то?
– Длинная, – ответила она. Иван улыбнулся, но из-за темноты Груша не видела его лица.
– А ты подол подыми и придерживай.
– Спасибо.
– За что?
– За совет. Только знаешь, Иван, он мне ни к чему.
– Ага. Идём?
– Идём.
– Стой, Груша, – решился испытать своё счастье Иван.
Мать донимала его женитьбой, с тех пор как они поселились у Груши. Да и сама Груша однажды услышала, как бабка Марфа говорила сыну: «Женись вон на Грушке, что ты как вахлак, или тебя только на цыганок тянет?»
Отнекиваясь, Быкорюк отвечал:
– Что ты, что ты, мать, хреновину гонишь!
– А ты ей предложи!
– Ну ладно, подумаю.
– Ты не думай, а дело делай. Слушай, что тебе мать говорит!
«Откажет, или не откажет?» – думал сейчас Иван. В согласие Груши он не верил, и решил всё же сделать предложение вроде как в шутку:
– Груш, я хочу у тебя спросить насчёт того, этого…
Она удивлённо переспросила:
– Это что же того, этого?
– Непонятно? – спросил он.
– Нет.
– Выходи за меня.
Груша, вспомнив разговор бабки Марфы с Быкорюком, спросила:
– Иван, это ты сам надумал?
– А что? Я!
– А я думаю, бабка Марфа.
Иван остолбенел, не зная, как теперь и быть, неудобно стало ему перед Грушей, хоть сквозь землю провалиться. Но выручила Груша, закричав:
– Красавка, Красавка. Вот Шавка, а, Иван?
– Груш, – сказал он, – ты забудь.
– О чём?
– О предложении.
– Хорошо. Только я совсем скоро в Мичуринск учиться уеду, осенью следующего года.
– На кого?
– На агронома, а вернусь… – она не договорила. – Девок сейчас в округе пруд пруди, да и солдаток хватает. Не туда ты смотришь, Иван, бери любую и сватай. А меня Сажин подгоняет: «Поезжай, учись от колхоза, нам агроном нужен!»
– А я и не знал.
– Я об этом своим не говорила пока.
– Ладно, – упавшим голосом сдался Быкорюк, – нечего нам друг за другом ходить. Так мы корову никогда не найдём.
– Разойтись надо? – спросила Груша, ей было страшно оставаться одной в ночном поле. Но выглядеть трусихой перед Иваном ей не хотелось, – давай.
– Тогда, – продолжал говорить Быкорюк, – ты иди на ближнюю озимь, а я на дальнюю. Потом я загляну в Фурсов сад, может, где по кустам шастает. Там и яблоки есть, пройду сад вдоль и поперёк. Куда же она маханула?
– У нас много дорог, а у этой Шавки одна, – ответила Груша.
– Одна, – повторил он, – я пошёл.
Грушу всё настойчивее и настойчивее охватывал страх, её пугали уже шорохи от лёгкого полевого ветерка. Небо над головой тёмное, без единой звёздочки, а в облаках прячется месяц, выскальзывая совсем ненадолго, тем самым усиливая сумерки. Груша шагала по мягкой, мокрой от росы, озими. Намочив юбку, подняла подол и, придерживая его рукой, пошла быстрее.
– Красавка! – звала она кормилицу, – Красавка!
Борясь со страхом, Груша стала вспоминать разговор с Иваном, но это не отвлекло её. Она боялась всё сильнее и сильнее. Но вдруг, нарушив ночную тишину, донеслось до слуха Груши мычание:
– Красавка, – произнесла девушка вслух, – где ты, Шавка блудная!
Прошла метров десять, и в ночной мгле появился коровий силуэт:
– Вот ты где! – вскрикнула радостно Груша. Красавка шла навстречу ей, отзываясь на знакомый голос.
– Ну, – говорила Груша, подходя к корове, – нагулялась, гулёна. – Нагнулась, ухватив рукой соски. – Эх ты, молоко-то гужом идёт, не стыдно хозяев беспокоить, не совестно тебе, рогатая? Вижу, что нет.
Груша выпрямилась:
– Хворостинки у меня приличной нет, а то б я тебя отхлестала, чертовка.
Вернувшись с дальних полей озимых, Иван Быкорюк заглянул в Фурсов сад, не обнаружив и здесь соседской коровы, вышел из тёмного в сумерках ночи сада на дорогу. Вдруг совсем неожиданно заметил идущего краем зяби по силуэту и походке незнакомого человека.
«Кто же это? – мелькнула мысль в голове у Ивана, – Не цыгане ли?»
Он присел, осматриваясь по сторонам – нет ли ещё кого? Никого не приметив, сам спрятался, чтобы не заметили его. Незнакомец шёл осторожно, всё время оглядывался, довольно-таки часто останавливаясь. Стоял он долго, внимательно вслушиваясь в ночную тишину, а Быкорюк в это время ложился на остывшую уже землю, и тихо лежал, пока незнакомец не продолжал путь.
Иван был тенью идущего впереди с настойчивой мыслью выследить: «Куда, к кому и зачем идёт он, трусливо, словно заяц?»
Приближалась деревня – тёмная и спящая, кое-где с огоньками из окон от изб, где ещё не спали; с фонарями у клуба и колхозной конторы.
Человек, не доходя до Гомзяков, свернул на окраину, направляясь к избе Клавдии Кузнецовой. Это был Пётр Шумилов. Он подошёл к двери, остановился, закурил.
– У, чёрт, до чего же крепок табак, – закашлявшись, выругался Шумилов.
Пока Шумилов шёл, Быкорюк незаметно перескочил за его спиной в метрах семи, восьми с дороги за густые кусты почти совсем осыпавшейся сирени и внимательно наблюдал за незнакомцем. В его душе разгоралось любопытство с такой страстью, что он начинал себя спрашивать: «Что ему надо от Клавдии и её немой дочери, и кто это может быть, что за человек, а может он… – одна мысль перешла в другую, – живёт у них тайно и давно, так как дорогу видно он хорошо знал, шёл уверенно. И наверно, – Иван сделал мысленную паузу, – немая от него в положении. Кто их знает и поймёт этих баб. Да, – ухмыльнулся Быкорюк, – а что, он мужчина битый, видно, может статься и мать, и дочку кроет. И откуда он появился в наших местах? – рассуждал Иван, выглядывая из-за кустов, – А, может, это тот беглец Кочетовский? Лет немало, конечно, прошло, но всё может быть! Чем чертяка не шутит!»
Шумилов докурил, потушил окурок и затоптал его ногой. Подошёл к двери, тихо открыл её и осторожно зашёл в сени, звякнув железным засовом о запор. Через несколько минут в небольших окошках зажегся свет, роняя световые тени перед окнами. Окна были зашторены и человека, зашедшего в избу к Кузнецовым Ивану Быкорюку рассмотреть было просто невозможно. Но Иван этого делать и не собирался, он вышел из-за кустов и удивлённо вслух произнёс:
– Вот бабы! Подумать только! Это же надо!
Свет в окошках погас, а Быкорюк продолжал:
– Спать лёг, – он закурил, – а всё же заявление в совет подать надо. Мало ли что это за человек, что по ночам гуляет.
Быкорюк тяжело вздохнул и пошёл с окраины от избы Клавдии в деревню.
Иван осторожно стукнул в окно, в то, где спала Груша. Он знал, что по времени она должна быть дома, и может спала уже. А Груша не спала, она ждала Быкорюка.
– Иван, – спросила она, сдвинув штору и всматриваясь в тёмное окно, но ничего не смогла увидеть, – Иван, ты?
– Я, – услышала она.
Через несколько минут Груша открыла дверь, и Быкорюк зашёл в избу и спросил:
– Что же, нашла?
– На озими.
– Спят? – спросил Иван о домочадцах.
– Да, – сказала Груша, – иди есть, там ещё щи не остыли, – предложила она.
Быкорюк отказался и, не включая света, лёг в кровать, сняв с себя лишь верхнюю одежду. Брякнулся прямо в чём был, но ему не спалось. Мысли о незнакомце терзали душу и сердце, а ещё часы-ходики, висящие на стене, прямо над головой, своим тиканьем отгоняли сон. Так и не сомкнув глаз до самого утра, Иван, не сказав никому ни слова, незаметно исчез из дому и направился в сельсовет. Утро было хмурым и холодным с колючим северным ветром. Иван шагал быстро, совет был уже открыт, а Фёдор Иванович Лубянкин сидел в своём кабинете. Так что ждать его не пришлось, и он в подробностях рассказал о своей ночной встрече с незнакомцем.
– И кто же это? – спросил Быкорюк, – Фёдор Иванович, может это тот, кого Кустарёв искал осенью пятьдесят второго?
– Разберёмся, – ответил Лубянкин. – А ты молодец, Иван! Неужели и впрямь у Клавдии? – удивился он. – Что же это она, и зачем это ей снежный ком на голову?
Быкорюк пожал плечами и, ничего не ответив, присел на стоящий стул у окна.
Лубянкин нервно набрал номер Кустарёва в отделе районной милиции.

38



Хмурое октябрьское, словно свинцовое небо подвешено над землёй. К полудню, около одиннадцати часов из Глазка прибыл участковый Кустарёв, а с ним ещё два милиционера. Подъехав к сельскому совету, где их ждал Лубянкин, уже без Быкорюка, участковый сказал:
– Что же, едем в бригаду, заберём Клавдию и её немую дочь с понятыми. Они сейчас наверняка на работе. А колхозный председатель знает? – спросил он у Лубянкина.
– Нет, об этом никто не знает.
– Хорошо, едем.
Забрав Клавдию из бригады, а немую из телятника, машина подкатила к их крайней избёнке. Но, как известно, земля слухом полнится, и как из-под земли потянулись любопытные.
– А ну, – закричал Кустарёв, – что за сборище, уходите! А ты, Клавдия, иди, открывай свою хату и пусть выходит тот, кого вы прячете! – говорил он, стоя за спиной Клавдии с пистолетом в руке, – шутки мы тут шутить не собираемся, а в прятки играть нам некогда! Открыла? – спросил он.
У Веры, стоящей рядом, навернулись слёзы. Участковый заметил это, но это его никак не остановило:
– Один со мной, а другой останется здесь, у входа. Ясно? – приказал он милиционерам.
– Так точно!
Кустарёв распахнул двери, и осторожно, с опаской вошёл в тёмные пустые и просторные сени. Следом шёл милиционер, а за ним и хозяйка. Пётр Шумилов стоял за дверью, плотно прижавшись к стене, не живой не мёртвый. Он держал в руке раскрытую опасную бритву, сердце будто замерло, хотя он отчётливо слышал её стук, как удары часового механизма. Дверь в сени полностью не открывалась, цепляя низом земляной пол. Нежданные гости, не обратив на это внимание, немедля покинули сени, пропуская хозяйку вперёд, и вмиг оказались в избе.
– Где он? – спросили они.
Зашла и немая и встала у порога.
– Пусть выходит, в пятьдесят втором удалось его спрятать, верно? Сейчас не выйдет, – кричал участковый.
Вера от страха стояла с бледным лицом, с бегущими по щекам слезами.
– Дочку не тронь, Николай Михайлович, – обратилась Клавдия к Кустарёву, – видишь, родить она скоро должна.
– Вижу.
– Всё, – сказала Клавдия, понимая, что теперь надо держаться ради дочери.
Милиционеры осмотрели избу, где только можно было.
– А подвал?
– Там, в чулане.
– Тогда его там не было, – рассуждая говорил Костарёв, открывая крышку подвала. – Так что же он за трус-то такой? Да и кому охота от бабьих ласк в тюрьму? Эй, ты там, вылезай!
Клавдия и Вера удивлённо думали: «Куда же мог подеваться Шумилов, не может быть, чтобы он ушёл, да и нет никаких признаков его ухода. Что же за чертовщина такая?»
Вдруг на улице раздался крик оставшегося там милиционера:
– Уходит! Убегает! Стой, стрелять буду!
Раздался выстрел, произведённый в воздух.
– Стой!
Участковый Кустарёв и второй милиционер, что был с ним, выбежали из избы, вслед за ними – немая, а потом и Клавдия.
От избы в сторону поля бежал Шумилов, за ним метрах в десяти – человек в милицейской форме, следом – Лубянкин, а наперерез им, неизвестно откуда появившийся, – Иван Быкорюк.
– Ы – Ы – Ы, – закричала Вера, со страхом и радостью, глядя на убегающего Шумилова, который то исчезал, то вновь появлялся где-то вдалеке.
Кустарёв со вторым милиционером бежали быстро, нагоняя впереди бегущих.
– Стой! – кричал участковый убегающему Шумилову. – Стрелять будем! Прижимайте его к реке! – тут же командовал он своим людям.
Клавдия крикнула вслед:
– Беги, Петро! Беги!
Но Шумилов не слышал. Раздался второй выстрел вверх. Стрелял Кустарёв из пистолета.
– Стой, – громко крикнул он ещё раз, – следующий выстрел будет на поражение!
Шумилов тяжело дышал, жадно хватая воздух полной грудью. Силы его покидали, он видел, что путь в поля был отрезан, преследующие прижимали его к реке. Находясь на лугу, он бежал уже без всякой надежды на спасение, которое уходило от него всё дальше и дальше.
…Тётка Меланья появилась незаметно у избы племянницы, оказавшись рядом, заглянула в свинцовое лицо Клавдии, глаза которой были безумны от страшной беды. От племянницы Меланья взглянула на Веру, которая безудержно плакала.
– Что же теперь будет, Клавдия? – спросила Меланья.
– Не знаю.
– А я же предупреждала, верёвка вьётся, вьётся, а конец ей бывает! Может, Бог поможет? На Николая Угодника уповать надо! Он наш заступник! – убеждённо говорила тётка Меланья, – идём, туда, поглядим!
И они, все трое, пошли.
…Петра Шумилова прижали к реке и деваться ему было некуда, он оказался перед озером Круглым, которое видел в первый раз. Пробежав Чёртов затон, Пётр услышал голос, который запомнился ему ещё, когда он прятался в Фурсовском саду. Это был Кустарёв:
– К озеру, к озеру прижимаем, там его и возьмём! Шустряк, мать его в душу, давай, давай, а то уйдёт!
Кольцо окружения сжималось. «Загнали, словно волка!» – думал Шумилов, остановившись. Впереди водная гладь озера. Шумилов глубоко вздохнув спустился с берега в ледяную воду, заливая сапоги и дальше погружаясь в гладь озера, остановился по пояс в холодной воде.
Люди, подбежав, стояли на берегу. Кустарёв, запыхавшимся голосом, бросил Шумилову:
– Выходи!
– С поднятыми руками или как? – спросил тот, ухмыляясь.
Один из милиционеров сказал:
– Теперь вам всё равно от нас не уйти.
– Верно, не уйти. Так стреляйте же, что же вы? Перед вами враг народа, ну!
Шумилову было ясно, что это конец, в душе его мучила совесть за Клавдию, которую он подвёл, её немую, беременную от него, дочь. Это мучило его больше всего. Но поделать что-либо сейчас нет возможности, да теперь уже и не будет. И никогда ему не увидеть своего ребёнка. Всё это бушевало в голове Петра.
– Ну, давай, беглец, мы ждём, иди! А там разберутся.
«Разберутся» – подумал Шумилов, и тихо повернувшись лицом к другому берегу озера, понял, что выхода нет, далеко тот берег. Не заметно от преследующих его людей, он сунул руку в карман, где была опасная бритва, и выхватив её, резко повернулся:
– Лучше смерть, и я принимаю её, как подарок Бога, – он с силой полоснул себе по горлу. Ощутив жгучую боль, он почувствовал горячий ручей крови, бегущей из горла на грудь. В глазах всё потемнело, покрылось густым туманом, и Шумилов, теряя сознание, всем телом, пошатываясь, рухнул, всё ещё продолжая барахтаться и глотая воду.
– Что такое? – спросил Кустарёв у стоящих рядом. – Он перерезал горло? Это же надо! Давайте срочно его на берег, – крикнул участковый и первым бросился в холодную воду, вторым шагнул Лубянкин, – что, Фёдор Иванович, проворонили мы?!
– Ага! – ответил тот, – как теперь людям в глаза глядеть?
– Как глядели, так и будем глядеть. Не мы, так другие…
Они оказались по пояс в воде рядом с телом беглеца, лишившего себя жизни. Образовавшееся кровавое пятно вокруг Шумилова размывалось, разносясь по озеру.
Вытащив тело на берег, уложили. Голова откинута в сторону и хорошо была видна глубокая рана.
– Это же надо, как хватанул, видно, тошна была мужику эта жизнь, – говорил Кустарёв, глядя на рану беглеца.
– А кто его знает, может быть он и есть настоящий враг народа, – сказал Быкорюк, стоящий в сторонке.
– Разберутся, – ответил участковый.
Лубянкин кивнул.
– А человека нет, – сказал он стоящим у тела.
Подошли Клавдия, немая и бабка Меланья. Им уступили дорогу к Шумилову. Клавдия склонилась над ним, а Вера, упав на колени, закричала своё: «Ы – Ы – Ы» Она взяла Петра за руку и упала ему на грудь. Клавдия сняла с головы платок и прикрыла им шею и голову покойного. К Клавдии подошла Меланья и тихо, шёпотом сказала:
– Проси похоронить человека на кладбище, а то закопают как собаку где-нибудь.
– Николай Михайлович, – обратилась Клавдия к Кустарёву, – позвольте похоронить его, – повернулась к Лубянкину, – Фёдор Иванович…
Кустарёв с Лубянкиным переглянулись:
– Ладно, – сказал Фёдор Иванович.
– Хорошо, – согласился и участковый, – а после похорон я вас отвезу куда надо, там решать будут…
– Везите, – ответила Клавдия, – мне всё равно.
– Ишь ты! – с удивлением воскликнул Кустарёв.
– А вот дочь моя тут ни при чём. Я тогда ночью открыла ему дверь, гроза была, я и оставила его, – продолжала говорить Клавдия.
– Это уж не мне решать. Верно, Фёдор Иванович? – спросил Кустарёв Лубянкина. – А что с телом то делать?
– Вы же разрешили похоронить, – встряла Клавдия.
– Да.
– Тело Петра я сама заберу отсюда.
– Без глупостей, вам понятно, бабы. Дело это не шуточное.


39


Клавдия запрягла в колхозной конюшне лошадь в телегу и вернулась к озеру, где её ждали Вера и тётка Меланья. Загрузив тело Шумилова в повозку, она возвращалась в деревню, в свою крайнюю хату. У порога избы хозяев поджидал Федот Иванович Лис. Он внимательно всматривался вдаль, где серое и хмурое небо падало на разукрашенную цветами осени землю. Вот, наконец, показалась чёрная точка, движущаяся по рыжему лугу от реки. Точка всё росла и росла пока не превратилась в повозку Клавдии.
– Едут, – произнёс Лис и с восхищением добавил, – вот Клава бесстрашная баба, и немая вся в неё пошла. Чертяки знали, что с огнём играют, – рассуждал Федот Иванович, – теперь ясно, от кого Верка в тягости. Бабы, бабы… Чёрт бы подрал эту жизнь! А Галька, сестра Клавки, та уж точно ей в подмётки не годится! Ванька там на войне остался, времени не мало прошло, а она всё на сестру злобу имеет. Поганка, тьфу! – с досадой плюнул Федот Иванович.
Подвода подъезжала к избе.
– Лис, – увидев Федота Ивановича, сказала Меланья племяннице, – у избы стоит.
– Вижу, – ответила Клавдия.
– Что ему надо?
– Не знаю, – сдержанно ответила Клавдия.
Подъехав плотно к двери, Клавдия остановила лошадь.
– Тпру, стой, – растянув вожжи, она вместе с ними ловко выпрыгнула из телеги на землю, забросив их на крупную спину кобылы.
Федот Иванович шагнул ей навстречу, заглядывая в телегу. Меланья осторожно, опершись одной рукой на грядушку, покинула телегу. Осталась только немая, которая стояла на коленях, низко склонившись над телом, держа руку Шумилова. Лис не знал человека, лежавшего в телеге, но понимал, что он очень дорог для Веры.
– Вот что, – сказал Лис, обращаясь к Клавдии, – я пришёл помочь.
– Спасибо, – ответила она, подумав: «А не Василий Сергеевич ли прислал его?», но спросить об этом постеснялась, – а не боитесь Федот Иванович помогать укрывателям врага народа?
– Нет, – дерзко бросил он, глядя на покойника, на его глубокую рану, – нет, чего уж там.
– Ну тогда помоги мне занести тело в избу.
– За тем и пришёл. Знаю, что более никто не придёт, – он помедлил и продолжил, – боятся, хотя вон и памятник у райкома сразу же снесли после разоблачения Хрущёвым Сталина. Но всё равно верят ещё во врагов народа.
Меланья тяжело, держась рукой за поясницу, шла к избе.
– Растрясло, – сказала она, – терпежу нет.
– Что ж, Меланья, старые мы с тобой стали, – заметил Федот Иванович.
Только когда тело Петра Шумилова занесли в избу, из телеги выбралась и Вера. Убитая страшным горем, зашла в дом. Шумилов лежал в переднем углу на широкой лавке под образами.
Меланья зажгла лампадку.
– Сколько там времени? – спросил Федот Иванович.
– Вечереет, – ответили ему.
– Я к тому, что рассиживаться мне некогда, – заявил он, – пойду домишко ему мастерить.
– Спасибо, Федот Иванович.
Он отошёл к порогу, остановился:
– А крест может железный в кузне из труб сварят?
Немая кивнула головой:
– Ы.
– Понял, – сказал Лис, – насчёт читалки, чтобы почитала, я свою пришлю, она это дело знает.
– Хорошо, – ответила Клавдия.
– А вы уж тут знаете, что делать, бабоньки, – продолжал Лис.
Поздним вечером тело Петра Шумилова лежало уже в гробу.
Клавдия подошла к дочери, обняла её за плечи:
– Да, дочка, скрывали вы от меня свою любовь, но я всё же догадалась. Догадалась сразу же как узнала, что ты беременна. Думала, что вы мне сами скажете, ну что теперь-то уж… – мать покрепче прижала к себе дочь, – жизнь прожить – не поле перейти, это оно так. На грешной земле живём, и жизнь сама диктует, что и как делать. Что ж, переживём и это. Верно, дочка?
Немая, соглашаясь с матерью, кивнула ей в ответ.
– Да? – переспросила Клавдия.
И Вера вновь кивнула, тяжело вздохнув.
Вскоре пришла читалка, а с нею ещё две старушки, одна из них была жена Лиса.
– Более никто не пошёл, – сказали они, – боятся.
– А  то как же! – ответила Клавдия, – и мы боялись, и сейчас боимся. Один вон теперь Петро ничего и никого не боится. Свободен!
– Это конечно так, – ответила читалка, устраиваясь на своё место, перед иконами, раскрыв псалтырь на столе, стоявшем у изголовья покойного. На столе уже горели две свечи: одна свеча стояла в стакане с пшеном, а другая – в хлебной краюшке.
Старушки ушли домой поздно, чуть ли не в полночь. Ночь на дворе была тёмной, и Клавдия пошла их провожать до дома. Хорошо, что в доме нашёлся фонарь, он то и скрасил дорогу Клавдии в деревню и обратно. Спать в эту ночь не пришлось, не шёл сон никому. Тётка Меланья прилегла на сундуке на часок, а проснувшись, увидела так и не ложившихся хозяев, спросила:
– И долго я спала?
– Да, – ответила просто племянница, не зная даже долго ли спала тётушка, – даже вон Петру спать не давала своим храпом.
– Всё б тебе шутить, Клава, – ответила тётка не довольным тоном, – Петру теперь путь один. А вот у тебя проблемы и разбираться с ними тебе одной. Помощи ни от кого не жди … – и она взглянула на Веру. Та сидела у окна на табурете, облокотившись о подоконник, и смотрела в окно о чём-то думая. Она совсем не слышала разговор бабки Меланьи и матери. – А хоть вот Галя, – продолжала тётка, – что же она за стерва у нас, словно и не нашего рода.
– Бог ей судья.
– Ну, Бог то он Бог, но совесть надо иметь.
– Ладно.
…Прошли похороны. Сестра так и не пришла и никто из её семьи, даже Илья, на которого надеялась тётка Клава. Но пришёл Сажин, появился он неожиданно. К Клавдии он не подходил, а вот с Верой о чём-то долго говорил. Клавдия не интересовалась, да и не до этого ей было. Сажин как появился неожиданно, так и исчез незаметно.
После похорон все, кто был, а людей было совсем мало, сразу же разошлись. На поминки осталась лишь одна Меланья. Вечером, как и обещал, на пороге избы появился Кустарёв.
– Ну, – спросил он, – схоронили? Я своё слово держу.
– А вы, Николай Михайлович, присаживайтесь, – предложила тётка.
– Спасибо, бабка Меланья, – ответил он, – но мне некогда. Давайте, Клавдия, собирайтесь вместе с дочерью. Берите с собой всё самое необходимое. Я отвезу вас в Глазок. Ну а там решат, куда вас дальше.
– Что же, присаживайтесь, пока они собираться будут, – вновь предложила Меланья, – вы уж Веру не трогали бы, ведь ей скоро рожать. Что с ней нечастной, Богом обиженной в тюрьме будет?
Кустарёв присел на лавку при входе в чулан и громко, чтобы услышали Клавдия и Вера сказал:
– Эх, бабы, бабы! При исполнении я, и не в моих силах что-то сделать. Скажу только одно – волос длинный, а ум… Не так ли?
– Оно так, да беда-то какая!
– Понимаю, бабка Меланья.
 Клавдия с дочерью собрались быстро:
– Всё мы готовы. Ты уж, тётка, тут за избой пригляди, и за скотиной тоже. Если трудно будет, то Зорьку и овечек продай. Вот тебе ключ от хаты. Ну что же, пойдёмте, Николай Михайлович.
Кустарёв первым шагнул за дверь, за ним шли Клавдия с Верой, замыкающей была Меланья. Вечер был хмурым и холодным, с неба падали первые пушинки снега. На дороге, напротив избы, стояла машина Кустарёва. Клавдия, подставив ладонь, поймала несколько снежинок.
– Вот он, первый зазимок в этом году, – вся в слезах, произнесла тётка Меланья.
– Ну что, садитесь, – открыв дверцу машины, сказал участковый, – нечего разводить сырость.
Клавдия с дочерью сели, а тётка Меланья ещё долго махала им вслед.
…Через сутки Вера вернулась в деревню, и ещё долго не показывалась на улице Гомзяков.
Клавдия не вернулась не через неделю, не через две, не через месяц. Ждали её возвращения Вера и бабка Меланья. Говорили, что её отправили на вторые сутки в Тамбов, и больше никаких вестей не было.
Шло время… Перед самым новым годом Веру отправили в Глазок, в роддом. Она родила мальчика.
На листке школьной тетради карандашом Вера крупно написала имя своего новорождённого сына «ПЕТЯ», и положила на тумбочку. Когда в очередной раз её приехали навестить бабка Меланья и родной дядя, живший в Глазке, она протянула этот листок им в руки, произнеся:
– Ы – Ы – Ы.
Листок взял дядя, прочитал и спросил:
– Петя. Значит, так хочешь назвать сына?
Вера кивнула с грустью и болью на лице.
– Значит, – спросила Меланья, – в метрику записывать Петром Петровичем?
Вера вновь кивнула, но уже без всякой грусти и боли.
– Что же, – спросила бабка, – и фамилия Шумилов будет?
Вера утвердительно кивнула ещё раз.
Из роддома её выписали уже в новом 1958 году, за день до Рождества Христова.
…Жизнь продолжается, бежит полноводной рекой бурным течением, по встречающимся порогам… Бежит, бежит без конца и края река под названием Жизнь…







Рецензии