Молчаливая история

1


История эта молчаливая, враз никем не рассказанная, по полочкам не разложенная, о ней в деревне Погорелово мало и поминают, разве только мальком да намёком. Да и что понапрасну слова тратить, если всё всем известно и понятно; ведь тут не какой-нибудь вчерашний-позавчерашний случай, пустяк или не пустяк, о котором не терпится посудачить. Она, история эта, не разом ткалась, не в один присест, а как полотно – нить за нитью, неторопливо, не мозоля глаз, и пока ещё, на сегодняшний день, никто в деревне не изумился, не воскликнул: «На-ко что вышло!» -- так, чтобы все погореловцы оглянулись и покачали головами. Для всех это даже и не история, а просто-напросто вот как: кто-то что-то видел, кто-то что-то слышал, и сначала, мол, было это, потом это, а когда было то, что было сначала, когда было то, что было потом, и когда, наконец, было самое последнее «потом» -- никто из погореловцев не ведает, потому что от одной нити полотна заметно не прибавляется.
Да и трудно разобраться, с чего всё началось: с того ли, что одинокая и придурошная бабёнка-замарашка вдруг забеременела и родила; с того ли, что народившийся мальчонка, Ванюшка, едва он стал подрастать, уж очень стал походить на кого-то из местных; с того ли, что у него в школе обнаружилось плохое зрение и матке-недотёпе подсказали купить сынишке очки; или же с того, что, как Ванюшка очки надел, стал вылитый председатель местного сельпо.
Словом, долго выбраживало, да густо заварилось: с какой-то с Дунькой со Терёхиной, с этим Полохалом-то, как её, непутёвую, кликали за болтливый и глупый язык, сам Иван Назарович спутался! И глаза ему опускать – не спрятать, как не убрать, не спрятать Ванюшку ни из деревни, ни из школы, ни со света белого. Привередлива же судьба: Дуньке-Полохалу, нечистоплотной, взбалмошной, никудышной, на которую ни один пьянчужка не позарился и у которой вся жизнь состояла в мытье полов в клубе да в дурацкой непоседливой беготне по деревне, -- этой судьба подарила сына, невзначай дала смысл и радость всей жизни; Ивану Назаровичу, всему уважаемому в округе человеку, председателю – а не просто так! – сельпо, -- этому навесила тяжкий крест порока, подтверждённого ухмылками односельчан, упрёками жены и, главное, самою жизнью белобрысого очкастого сорванца. Да, видно, чересчур круто обошлась судьба, коли с нею не согласились погореловцы. С Полохалом дело ясное: всё была, придурошная, одна, как травинка, да и та сорная, -- а тут сын, радёхонька, чего говорить. А вот Ивану-то Назаровичу каково! Разве не тошно ему бывает, когда он, важный, степенный, в дорогих пальто и шляпе, в больших строгих очках, вышагивает на виду у всей деревни – и вот навстречу ему семенит сопливый мальчишка с полевой, через плечо, сумкой, шлёпающей по заднице, и тоже, как Иван Назарович, светловолосый, и тоже круглолицый, и тоже – что главное – в очках, бежит навстречу и кричит, приученный школой здороваться с каждым взрослым, кричит радостно: «Здра-авствуйте!», на что Иван Назарович, как спохватившись, как бы только что мальчишку заметив, отвечает принуждённо хладнокровно: «Э-э… Добрый день». И жалко тогда бывает погореловцам Ивана Назаровича, и невольно припоминаются им тогда те частые случаи, когда он возвращается с охоты с развесёлой и богатой, на нескольких машинах, компанией, в которой всё нездешние, всё незнакомые, но такие же, как он, солидные и важные мужчины; или припоминается, когда его, Ивана Назаровича, видели случайно с девицей, тоже незнакомой, тоже, видно, приезжей, -- и жутко тогда делается погореловцам от этой неведомой им полутёмной, полудикой жизни, жертвой которой Иван Назарович стал. Затеяла судьба игру без промашки: не родись Ванюшка похожим на Ивана Назаровича – не сделалось бы тайное явным, даже и не стали бы погореловцы гадать, кто Ванюшке отец: мало ли женщин рождает для себя одной. Но ещё усугубила положение и сама Полохало, несуразная баба, -- назвала ребёнка Иваном.
И лишь к одному человеку из этих, связанных судьбой, трёх были добры погореловцы безоглядно – к Ванюшке: кто родился – разве он не прав! И даже как-то особенно были рады ему: ведь по какому случайному случаю вился он на свет… Ванюшка точно бы и сам понимал это: был он резв и весел. Да и что ему было за дело до всего и до всех. И верно: человек только ещё родится, а уж имеет мать, дом и деревню – родину, то место на земле – единственное, -- которое он никогда не спутает ни с каким другим местом.


2


Напрасно предрекали погореловцы Ванюшке голозадое и впроголодь житьё. Хоть Полохало и не знает, для чего люди в зеркало заглядывают, хоть и забывает она подтягивать чулки, сползающие ниже коленей, хоть она и бегает и в клуб на полы, и в магазин за хлебом в одном и том же халате уборщицы, но Ванюшка у неё – бел-белёшенек. Не знали, выходит, односельчане всех изъянов Полохала: при деньгах – а замарашка. Но нет худа без добра: у Ванюшки и костюмчик, и ботинок не одна пара, и даже – на зависть одноклассникам – ручка с закрытым пером. И такой он ухоженный, подтянутый, да ещё и в очках, что поглядишь на него – и невольно подумается: не кого ли это из местного начальства сынок? А ведь так говорили: «Это Ванюшка по породе таков». И раз уж так говорили взрослые, то чего от мальчишек-подростков ждать!..
Прикинула, видно, судьба, что пора и Ванюшку втягивать в затеянный ею круговорот, дошёл, мол, черёд и до него. Учился Ванька уже в шестом классе, и было это для него, как и для сверстников его, волнующее, словно преддорожное, время, когда снятся нежно-удивительные сны и когда синяки под глазами молвят не только о мести за отказ подшпаргалить, но и той волнующей, злой и чистой, зависти, которая ещё не названа ревностью. Именно в это самое время кто-то из приятелей и обозвал Ваньку Иваном Назаровичем. И узнал Ванька дрогнувшей душой то, о чём раньше и не думал и о чём, как оказалось, знают все. Видно, беспечально ему было возле матки Полохала, если только теперь, так неожиданно, он ощутил холодную пустоту в одной руке: все-то сверстники шли по жизни, держась обеими руками: за мать, за отца, -- и стал Ванька искать и для другой своей руки тепла.
Вот и стал Иван Иванович с некоторых пор чувствовать на себе затаённый и щекочущий взгляд, и всё чаще и чаще попадался ему на дороге долговязый белобрысый очкарик, который говорил своё дурацкое «Здра-авствуте!» почему-то теперь издалека, а потом останавливался ожидающе и с недоумением смотрел на проходившего мимо – в эту минуту особенно торопливого – председателя сельпо; и всё труднее и труднее становилось Ивану Назаровичу придавать своему голосу степенность и важность, когда он выдавливал из себя: «Э-э… Добрый день». И без того тяжко было жить председателю сельпо в одной деревне с человеком, в котором он узнавал себя – мальчишку, а теперь стало невыносимо. Раньше Иван Назарович делал вид, что у него в жизни нет ничего такого, из-за чего бы ему волноваться, -- и вот сделался его грех его же собственной тенью. Стал он бояться, как бы односельчане не подумали, что неспроста часто встречаются на дороге двое людей – мужчина и мальчуган, неспроста что-то бормочут друг другу – уж не договариваются ли о чём?.. И не вытерпел Иван Назарович этого своего подозрения, не сумел соблюсти себя до конца: сама рванулась его рука к белобрысой голове, схватила оттопыренное ухо, крутнула его так, что оно чуть не осталось в костистом кулаке, и простонал Иван Назарович, болезненно оскалившись: «Чего-о, чего-о тебе надо?..» А потом он пошёл своей дорогой, досадуя на себя за несдержанность, и нетерпеливо вытер руку носовым платком.
Был этот платок клетчатым, в голубую и розовую полоску – хорошо запомнил это Ванька, как хорошо запомнил он этот день, потому что за тем днём пошли совсем другие дни и совсем другая жизнь… Скрипнул Ванька зубами, перемогая боль и брезгуя ладошкой охладить горячее ухо, которого коснулась беспощадная чужая рука, -- и вдруг встали перед его глазами те случаи, когда его мать и этот человек с чужой рукой встречаются на улице, как минуют друг друга, словно незнакомые, будто между ними не было и не могло быть ничего, будто – значит – не было и не могло быть его, Ваньки, будто – значит – он, Ванька, просто-напросто «ничего», пустое место. И была эта мысль для Ваньки куда больнее костистого кулака. Пришёл он в тот день домой и всё смотрел и смотрел на себя в зеркало, чтобы убедиться: нет, он не пустое место, он на самом деле есть!..
И такие другие пошли после этого дни, что подал Ванька и вторую свою руку матери: перестал он капризничать и понукать ею, перестал спрашивать с неё модные брюки «дудочки», а стал уговаривать её, чтобы она не ходила по деревне в поношенном халате, а купила бы себе пальто. И Полохало, во всём привыкшая угождать сыну, купила-таки пальто – купила ему, Ваньке: о себе она думать не умела.
Ещё что сдал Ванька – это выкинул в пруд свои очки, а в школе сказал, что разбил. Но без очков он не мог ни читать, ни писать, и снова пришлось учителям подсказывать Полохалу, чтобы она купила сыну новые очки. Стоили, как оказалось, очки денег – и не стал Ванька новых очков топить.
Ивану же Назаровичу с того памятного дня стало жить куда легче: не попадался больше ему на дороге белобрысый очкарик. Правда, спилил кто-то ночью у него в саду самую большую яблоню и скосил кто-то ботву на ещё молодой картошке, но Иван Назарович уверил сострадателей-соседей, что это дело рук заводских, работающих в колхозе, и грозился им этого не спустить. А в душе он радовался, догадываясь, что эти пустяковые неприятности даны ему в обмен на другую одну – гораздо большую.
Но рос и мужал Ванька – и всё неотразимее становилось сходство двух чужих людей в Погорелове. И уж путали их погореловцы. Как, например, лучше сказать: Ванька поправляет очки, как Иван Назарович, или, наоборот, Иван Назарович поправляет очки, как Ванька?.. Простили Ваньке его похожесть на председателя сельпо лишь дружки-приятели, но горько обошлось ему это прощение: приятели ведь сказали, что ничего зазорного в этой похожести нет, что люди все грешны и что весь свет стоит на этом; горько было ему сознавать, что он, Ванька, -- ходячее доказательство греховности жизни. И не было ему легче оттого, что приятели зовут его Иваном Назаровичем без желания обидеть: не хотел и не мог он принять этой простоты. И вот не стало у него приятелей. И всё-таки не чувствовал себя Ванька в деревне одиноким: грело его перворадостное чувство, грели его и синяки, полученные в драках (перед которыми он успевал-таки снимать очки) из-за одной лукавой одноклассницы. Но на выпускном вечере после окончания восьмилетки эта девушка сказала ему: «Не буду с тобой танцевать, а то получится ещё один Иван!» И поэтому он не пошёл в девятый класс – уехал куда-то. А куда можно уехать из деревни, как  в город.


3


Судьба Ваньки, теперь уж, вернее, Вани, погореловцами была предрешена наперёд, опять молчаливо, необтолкованно, ибо чего и толковать о человеке, который, словно ком земли от подмытого берега, оторвался, отпал от родного дома, от деревни и которого понесёт теперь, как и тот ком земли по реке, по жизни, понесёт туда, где город, завод и армия, и потом снова – город и завод. Ведь в мире – как в море. Да и какой ещё путь Ване, у которого и мать стыдоба-дурочка, и ни друзей в деревне, ни зазнобы, а одна только холодная нелюдимая сила, которая, вернее всего, и оттолкнула его от берега.
Что ж, плыви себе, Ваня Терёхин, куда кривая вынесет, шли непутёвой матке письма с неведомыми адресами на конвертах, с номерами частей войсковых, посылай фанерные ящики-посылки, рисуй корявым, в погореловской школе усвоенном переводы. То-то буде, о чём погадать почтальонше, которая и на свет письмо посмотрит, и в пальцах помнёт, то-то будет хлопот любознательным бабёнкам на почте, которые твою посылку и покувыркают, и потрясут, то-то будет разговоров всей деревне от твоих переводов. И лишь одна забота останется: куда расходует бестолковая Полохало столько добра?
Но всё-таки не это больше всего удивляло погореловцев: ведь Ваня совсем от берега не отбился. Не только письма и посылки шли в деревню – он и сам приезжал. То он в шапке дорогой, мохнатой, то, однажды, в шинели, то в куртке с «молнией», каких в сельповский магазин и не заваживали. Приедет – сойдёт с автобуса не на остановке, а у самого дома: то ли не хочет глаза мозолить, то ли не терпится ему. Только приехал – и вот уж на крыше латает дыры или чистит трубу, или дрова пилой двуручной пилит; и огород поправляет и гряды копает, и мостик через канаву налаживает.
А по деревне он не ходит, нет, даже и в магазин; курево, видно, с собой привозит. Если и отойдёт от дома, то разве до колодца, что через два двора, а если куда дальше – так это уж за грибами, в лес. Так помелькает Ваня у родного дома два-три дня – и опять его не видно полгода или год. И редко, редко кто успеет с ним словом-другим перемолвиться, да и то немного Ваня наговорит: живу, дескать, как живётся – и всё. Судя по тому, что одет опрятно и дорого, понимай, что жизнь ведёт правильную, трезвую; по тому, что кольцо на руке, понимай, что женат; а по тому, что письма от него бывают непрозрачные, тугие, догадывайся, что у него и дети есть, потому что кого же ещё фотографировать семейному, как не детей.
Много и к Полохалу было теперь любопытства. Раньше, когда она жила одна или когда ещё Ванюшка под стол пешком ходил, бывали у неё в доме соседки, сиживали у голого, без клеёнки, стола, слушали трепотню Полохала, головами качали, озирая пустые стены, нюхали нежилой дух. А как стал подрастать Ванька – всех отшила Полохало. Была дурой трепливой – стала дурой неразговорчивой. Никого теперь не пускала ни в дом свой, ни в душу свою. И всё хирела и хирела. С чего бы?.. И всегда-то была худа, как доска, а тут и вовсе словно выжатая стала. Дивились люди: куда у неё пропадают деньги-добро, которые шлёт-привозит сын? И дурить стала по-иному, беспокоя людей: бегает по деревне ночью. Стучится, стращает хозяев: «Здря вы деньги на книжку кладёте – вдруг да сберкасса сгорит!» Тут-то и смекали люди, что дурь губит дурочку: голодом Полохало себя морит.
И вот однажды и день, и другой, и третий не видно её. Всем и ни к чему, да спасибо старушкам делать нечего, как только на лавочках балаболить, они-то первые и спохватились. Стали к Полохалу стучаться, не достучались, сняли двери с петель – а она мёртвая. Надо бы сына вызвать, а как? Хорошо, нашли пачку писем от него, по адресу на конверте отбили ему телеграмму. Заодно и подивились люди, сколько у Полохала «именья» преет без дела. А уж чулок с деньгами – который, конечно, должен быть – оставили искать сыну. Тот не сразу приехал из своего далека, мать к тому времени была уже на кладбище. Ваня сделал оградку на могиле, заколотил досками окна в доме – и уехал.


4


Старый домишко, в два окна по переду, остался ветшать. И с радостью, с радостью видел Иван-свет-Назарович заколоченные окна. Так же наглухо, думал он, заколочено было теперь всё то неприятное, причиной чему был высокий, стройный человек в очках, который в последний приезд был вылитый Иван Назарович в пору возмужалых, сильных лет.
Правда, спал ли Иван Назарович спокойно или же всё-таки по ночам подушка под ним крутилась – этого никто не знает, были у погореловцев и сомнения на этот счёт. Речь к тому, что чья-то злая рука про всеми уважаемого председателя сельпо написала в город, и не куда-нибудь, а в «органы». Иван Назарович на это лишь посмеялся и даже не упустил случая намекнуть, что на охоту он ездит с людьми непростыми и что у него в райсуде товарищи-друзья. Так это или не так, но однажды приехали в Погорелово два человека, «обэхэсники» -- сказали про них. Были они люди молчаливые и, когда шли к сельповской конторе, смотрели по сторонам добродушно и снисходительно, будто хотели сказать: «Ну и что из этого?..» Именно эти-то слова они и сказали Ивану Назаровичу, когда он заикнулся о своих знакомствах. И потом были два канительных месяца: Иван Назарович зачастил в город, точно работал там, правда, ездил туда без радости. Отделался он, хорошо, товарищеским судом, но, плохо, с председателей его всё-таки сняли. Да верно говорят: никогда не знаешь, где потеряешь, а где найдёшь: Ивана Назаровича некоторое время не было видно, а потом он вдруг стал кладовщиком колхозного склада. Так что солидности в его осанке два приезжих молчуна немного поубавили. Да и чудно перечить уважаемому человеку. Есть дела и почуднее.
Подкатил однажды к заброшенному домишке грузовик с городским номером, а в грузовике был типовой намогильный памятник. Вышел из кабины Иван Терёхин, зашёл в дом, а потом поехал на кладбище, поставил памятник на могилу матери.  И уехал. «Ну, теперь уж навсегда», -- сказали погореловцы. Да ошиблись: опять и опять приезжал Иван в домишко. Сделал даже ставни на окна и нет-нет, да и открывал старому дому глаза. Пусть и редко.
И опять не виделось конца непокою Ивана Назаровича, опять подушка под ним крутилась: за сельповские грехи он ответил – за давний ночной грех ответа всё ждал. И опять не виделось конца молчаливой истории.
Но завиднелся однажды и конец: сгорел – для одного святой, для другого проклятый – домишко, сгорел дотла. Видно, на роду было написано Погорелову, чтобы в два-три года хоть один дом в деревне сгорал, как и в соседних деревнях, носящих бедственные имена: Огарково, Пепелище, Дымовское… Сгорел домишко не потому, конечно, что в этот час на колхозной пожарной машине уехали на рыбалку: эту машину погореловцы никогда и не видели в деле, она просто-напросто по штату была, что ли, положена, -- а потому сгорел, что стояла жара ветреная и возле безлюдного дома мальчишки баловались самодельными пугачами-поджигами. Они-то и подпалили. Что поделаешь: постучали в рельсу, висевшую посреди деревни, побегали с вёдрами вокруг горящего дома, потаскали за уши мальчишек-виновников да посудачили, глядя на огонь о том, что будет, когда приедет Иван.
А тот приехал зимой. Приехал, сошёл с автобуса – а перед ним сугроб, среди сугроба – печь без трубы да обгорелый столб огорода. Иван постоял на дороге, а потом махнул тому же автобусу, на котором приехал и который только что развернулся на этой конечной, погореловской, остановке…


5


Прошло ещё полгода. Поросла иван-чаем, крапивой и лопухами груда головней. Да и как же иначе, чему же ещё расти на погорелом месте? Тут всё обычно. Но вот для чего, непонятно, для чего стоит у страшной кучи Иван Терёхин? Или он глазам своим не поверил, когда приезжал зимой?.. Идут по дороге школьники и прилежно кричат ему: «Здра-авствуйте, Иван Назарович!» А им не отвечают. Школьники удивились этому, так как привыкли слышать в ответ от всеми уважаемого седого пенсионера: «Э-э… Добрый день». И ещё больше удивились, даже напугались, когда повернулся к ним Иван Назарович – а совсем он молодой! И побежали школьники прочь без оглядки… И это был последний раз, когда Ивана – как его по отчеству-то? -- Терёхина видели в деревне. Да и как ему, настырному, раньше было непонятно, что не должно быть в Погорелове сразу двух одинаковых Иванов, да ещё и в очках.
Идёт год за годом. Но молчаливая история ткётся и до сих пор. Потому что до сих пор, правда, очень и очень редко, доярка, спешащая ранней ранью на ферму, или заблудившаяся в ночи пара сталкиваются в предутреннем полумраке с человеком, бредущим за деревней по пыльной тёплой дороге или по росистому лугу, и тогда неожиданно понимается им, что быть в Погорелове, даже в окрестностях его, хотя бы одну летнюю ночь в году, и притом тайно, -- значит, постоянно жить здесь, а не бывать в Погорелове пусть и годами – значит, лишь на время отлучаться. И поэтому встречной доярке и одинокой паре сделается вдруг тревожно и радостно от предутренней полевой стыни, которую они ощутят как бы впервые в жизни, от матового зыбкого тумана, сквозь который только ещё начинает просачиваться знакомый и дорогой рассвет.

Ярославль, 6 – 14.09.1984

Все рассказы: ЛитРес Евгений Кузнецов Цвет страха Рассказы


Рецензии