Отечества сладкий дым, часть 3

5

Вскоре после завтрака стало распогоживаться...

Небольшой ветерок разорвал тучи, сбил из сплошной обволакивающей пелены в отдельные образования и погнал прочь от усадьбы. Меж облаков стала лучиться из непостижимой высоты долгожданная синь. Забрезжило радостью, заиграло в потаённых уголках природы свежестью, проглянуло солнце, и вся округа запела, засветилась, раскрасилась... Как-то всё в природе встрепенулось... Неужели природа дарила ему перед отъездом несколько дней тёплых и ясных

Яков Петрович не преминул тут же схватить краски, мольберт и быстро умчать на пленер писать этюды. «Яков Петрович все лето писал виды Спасского масляными красками, его частенько можно было встретить в красивых уголках парка, сидящим под громадным дождевым зонтом от солнца, за мольбертом в своей черной куртке. С какой любовью и скоростью писал он небольшие пейзажи, думалось, живопись была его врожденным талантом».[1]

Иван Сергеевич его ценил не только как писателя, поэта, но и как художника и поощрял написание пейзажей, в особенности окрестностей Спасского. Его жена тоже ушла с детьми по интересам... Тогда Яков Петрович подарил Тургеневу семь этюдов, написанных этим летом, которые он считал наиболее удавшимися. «Твои картины все обрамлены и висят у меня перед глазами... и очень мне приятно смотреть на них...»[2] — писал Тургенев Полонскому по возвращении в Буживаль...

Хозяин был рад, что все разбрелись по делам своим, хотелось побыть самому, предаться своим думам, размышлениям и как-то придти к соглашению внутри себя... А там всё бередило, не успокаивалось, принималось одно решение, поперёк вставал веский довод против его, соперничал с ним и в итоге побеждало другое мнение... Потом всё менялось местами... И всё это не успокаивало его, наоборот приводило в состояние раздвоенности, какую он испытывал ранним утром и вообще предыдущие дни, особенно, в пасмурную погоду...

— Да что же за наказание такое? Где ответы, мне нужные? Где та пристань душе моей, что истосковалось по тихой, солнечной гавани?..

Что не говори, а поэт, везде поэт...

Иван Сергеевич, не торопясь вышел на террасу, осмотрелся, воробьёв, что во множестве всегда копошились у крыльца, сейчас не было. Любил он, стоя на крыльце, кормить их белым хлебом... Что-то не привычное было в отсутствии пернатых. Непорядок, даи только, ведь «... перед террасой вечно толпилась стайка воробьёв...» Вспомнил, как однажды, «неожиданно налетел ястреб и, коснувшись крылом земли, в двух шагах от нас, на наших глазах унёс одного из них. Он и пискнуть не успел; оставшиеся как-то по-особенному закричали и бросились в кусты. Этот ястреб действовал по праву, но в смерти всегда есть нечто уродливое и неожиданное, даже когда она служит жизни...»[3]

Тема смерти назойливо довлела над ним... Иван Сергеевич в своих рассказах и повестях неоднократно возвращался к ней, подходил с разных сторон и всегда чувствовал необъяснимую своеобразную торжественность и вместе с ней жуткую бледную гнилость, и его охватывал страх сковывающий парализующий. В ней он видел что-то противное самой природе, самой жизни, когда всё вокруг благоухает и кричит жизнью, а рядом бродит она «бледная и постная». Такое не соответствовало его представлению о «торжествующей любви» и вечной жизни...

Проходя возле дуба, пожалуй, в первый раз обратил внимание, как выросло и возмужало молодое дерево, как укоренилось корнями в землю, как раскинуло вокруг себя ветвями и выбросило многочисленные листья. Глядя на него, опять что-то больно кольнуло, не физической болью, нет, а ноющей щемящей болью глубоко внутри... Даже дерево глубоко сидит своими корнями в земле своей. Вросло!.. И свои корни-щупальцы, крепко разбросало вокруг себя, чтобы противится непогоде и ветрам, что порою бушуют по жизни. А его жизнь, словно в половодье оторвало от родного пристанища, и в бурных водах течением своим понесла в места неродные далёкие, звавшиеся чужбиною. Чужбина!?.. В этом слове и звук настораживающий, чужеродный, в нём нет мелодичности, что душе приятно всегда, а наоборот настораживающий, пугающий.

Этот дубок, посаженный им давно, лет этак сорок, пятьдесят... Он окреп, возмужал, закалился на смене времён года и постепенно превращался в настоящий могучий дуб.

— Такое как-то не думалось прежде, неужели последний раз вижусь и с ним?.. Вот если бы и мне так, только крепнуть и стремиться ввысь к небу... Если бы так!

Постоял в тени дуба при золотом разливе солнечного света, весь он струился и пронизывал даже места, где тень от дерева падала. От земли при согреве солнцем поднимался пар, появились долгожданные воробьи, расчирикались в упоении, возрадовались теплоте и цвету жизни, запрыгали комочками рядом. Вокруг всё ещё цвели запоздалые предосенние цветы, пахло соцветиями, землёй и весь воздух был пронизан..., пронизан родиной!

Оглянулся на дом, он оставался таким, каким описывал в письме Флоберу лет пять назад: «Вам хотелось бы представить себе вид моего жилища?.. Это деревянный дом, очень старый, обшитый тесом, выкрашенный клеевой краской в светло-лиловый; спереди к дому пристроена веранда, увитая плющом...»[4]. Этот дом построили на месте прежнего флигеля, ткацкой по разговорам бывалых людей, кто помнил всё великолепие усадьбы в самом началевека. И составлял флигель крыло того старого господского дома, в котором было до сорока комнат и сопутствующих помещений с огромной залой. Здесь играли многочисленные музыканты, здесь же в имении и проживали они, но в другом флигеле, сгоревшем вместе с домом. Сколь много ценных вещей и предметов навсегда забрал в небытие огонь, что смогла челядь спасти, то и перенесли во новь построенный. Крыши железные, покрашенные в зелёный цвет. Резные узорчатые веранды, утопающие в зелени плюща. Маленькие окошки мезонина. Даже скупой на похвалы Лев Толстой и тот записал в памятной книжке: «Дом его показал мне корни и многое объяснил, поэтому и примирил с ним».[5] Дом примирил с непримиримым Толстым, забавно?.. А возможно и было в этом ясное подтверждение домашнего уюта, своеобразного счастья и желанного умиротворения... Что!?.. Душевное умиротворение! Что так искал и не находил...

Поднял взгляд вверх, к кроне дерева, столкнулся со снопом лучей, пробивающихся сквозь листву, зажмурился, потом опять открыл глаза... Луч, прошедший через крону разбился на семицветие и образовывал гало, ореол в виде кольца солнечного радужного света, что пробивался чрез листву «алмазной пылью». Навеялось далёкое, далёкое детство, когда он, с братьями, пытался соревноваться и, как можно дольше смотреть, не мигая, но глаза быстро закрывались, текли слёзы, и непонятно было, кто побеждал... Как давно это было! Он забыл об этом, но вот незначительное стечение вынуло из небытия такое захоронение в памяти. При всём том, что в детстве было немало омрачительного, связанного с крутым нравом матушки, всё ж жило в нём такое светлое, такое беззаботно-мечтательное состояние, воспоминание о годах благодатных...

Время первых лет существования человечка почти у всех одинаково воспринимается живо, вбирает в себя всё, что может вобрать ребяческие буйные фантазии и увлечения. Последующая жизнь во многом строится на тех фундаментах, что по кирпичику закладывалось тогда в то далёкое время, которое в истории каждого человека зовётся «детством», «отрочеством», «юностью». Напомнилось здесь и сейчас, как играли в различные игры братья Тургеневы, как строили в своём воображении целые архипелаги своих островов, где были они хозяевами и правителями и вели даже между собою захватнические войны, об одном таком увлечении и писал Иван Сергеевич: «Нас было трое братьев, из них у меня и у старшего брата было воображение довольно сильное, у младшего меньше. У нас существовала, как сейчас помню, игра. Был целый архипелаг островов. Я даже помню имена. У каждого из нас было по острову. Я был королем на одном из них, другой брат - великим герцогом и пр. Острова вели между собой войны. Происходили битвы, одерживались победы. Раз мне пришлось писать историю островов и я написал вот такую толстую тетрадь. Когда я начал читать ее братьям, то в тех местах, где я дополнял историю воображением, братья меня останавливали: «Нет, нет, не так!» Затем я должен был нанести эти острова на карту и до сих пор помню форму этих островов. После я не раз спрашивал брата, кто сочинил эту игру, этих королей и прочее. Он не знал. Сам я тоже не знал, кому это пришло в голову. Точно все это с неба свалилось готовым, как предание, создалось помимо нашей воли».[6]

Встала в памяти многочисленная прислуга, что всегда держала Варвара Петровна. Часто содержались в доме и дети обедневших дворян. Окружённый сверстниками Ванечка с превеликим удовольствием играл в русскую лапту, ездил на охоту и рыбную ловлю, однако охота ложилась легче в его увлечения с юных лет, видимо оттуда и родилось то увлечение, что выявилось в прекрасные рассказы «Записки охотника». Дети качались на качелях, играли в волан, а во время дождливых дней мама Ивана Сергеевича устраивала чтение вслух, русских и французских авторов. Брат Николай, тот быстро уставал, сидя на одном месте, на что частенько получал в свой адрес грозные окрики матери, болезненный Сережа оставался вообще равнодушным ко многому, на что другие дети живо реагировали, с возгласами и разными ребяческими шалостями... Не то было с Ванечкой, который сидел и слушал заворожённый, мечтательный, представляя в своём мирке разные воображаемые картинки от прочитанного. Частенько Варвара Петровна заставляла поделиться детей своими рассказами об интересном, что случилось с ними за день. Узнать Ваню в тот момент было невозможно, любил умело и презабавно смешить окружающих. Искусно разыгрывал сцены пробежавших моментов с ним и его товарищами, чем частенько заслуживал похвалу своей матери. Играли в такую игру, что зовётся – буриме, то есть на клочках бумаги писали рифмованные слова, а потом по рифмам сочиняли стихи. Николай, более туговатый на художественный вымысел, частенько проигрывал Ивану, который был горазд на самые курьезные импровизации, вызывающие всеобщее веселье. Стоял хохот, шум, а старший брат хмурился и пренебрежительно бросал: «Сочинитель!». Да! сочинитель!.. Звучало как приговор, но такое заключение на всю жизнь определило род его деятельности, его славу и жизнь в веках. Часто брат, вспоминая свои слова, радовался за Ивана, его талант, рад был его славе...

«... Братья дружили, хотя по детской резвости часто задирали друг друга, причем шутки Ванички, остроумные и забавные, никогда слишком обидными не были. Напротив, в шутках Николая проступала колкость и раздражительность. Отличались братья и своей внешностью. Николай более походил на отца, Иван — на мать, Сергей же, кажется, от родителей ничего не унаследовал. В характерах детей и вовсе вышла путаница невообразимая. Иван был слишком мягок, уступчив и уклончив: родителям он не перечил и с матушкой в бесполезные препирательства не входил. Николай же, резкий и порывистый, говорил громко, скоро, увлеченно, в спорах нумером вторым себя ставить не любил; привычка первенствовать укрепилась в нем с детства. Он был силен и ловок: в детских потасовках доставалось больше всех Ивану и Сергею. Обычные в доме наказания Николай сносил довольно легко и безболезненно, обиду не таил, не замыкался, а в ссорах с детьми предпочитал отомстить обидчику злым словом или подзатыльником...»[7]

Как давно это было! казалось на какой-то другой планете был он ребёнком и вместе с другими детьми-свертниками играл в прятки, уходил в поля, купался в реке и загорал на солнце и тем не менее всё было здесь, временем отодвинутое, давно... Как давно это было!.. Резко как-то, то ли от нахлынувших воспоминаний детства, то ли от потери многих людей, что были подле в те годы, развернулся и пошёл в сторону большого пруда, где он точно знал, всё пело и ликовало под солнцем. Рядом увязалась любимая Дианка, весёлая прыгающая, крутящая хвостом, но успевающая принюхаться ко всему, что пахло и благоухало, самая любимая, английской породы, умная и свирепая, не дающая даже прикоснуться к своим щенкам никому. Собака, по мнению её хозяина, была не только другом, а каким-то почти «духовным существом»... Привязанность к собакам у него была необъяснимая. Говорил друзьям о каком-нибудь хвостатом:

— «Не морда у него, а лицо, ну посмотрите, какая умница!..»[8]

6

Что о парке можно было сказать, он поистине великолепен? – мало... Чувствовалось рука талантливейшего архитектора, знатока, как встроить свою задумку в ландшафт и рельеф местности, чтобы многое не нарушать, однако приложить мысль человеческую с возможностями самой природы. Тут требовалось не просто умение, ещё что-то, что зовётся талантом!..Липовые аллеи, уступами спускались к пруду, стали густыми, в центре они образовывали римскую цифру ХIХ, обозначая тем самым время основания усадьбы. Они вершинами срослись и образовывали наподобие тоннеля. Центральная аллея, самая «длинная и прямая, вела к пруду. Пруд был тоже длинный, хотя и не очень широкий: он был глубок и от изобилия ключей очень холоден. Только около берега, на мелких местах, в жаркие летние дни, вода его, несколько подогретая солнцем, давала возможность купаться не без удовольствия. «...» Бог знает, сколько лет пруд этот не был вычищен, но никогда не зацветал так, как обыкновенно цветут все пруды. Ветер свободно морщил его поверхность, и в тихие дни глинистые холмы и деревья явственно отражались в нем.».[9] Вдоль пруда, по его холмистому берегу, бежала ещё сохранившаяся дорожка, «сохранившая следы щебня и песку, но уже засоренная и кое-где размытая дождевыми потоками».[10] Во многих местах остались только протоптанные тропинки, старые проложенные дорожки со времён разбивки парка заросли, изгладились временем. Сам хозяин описывал прелесть своего пребывания в парке так: «В деревне я провел три дня безвыходно в саду; я ничего не знаю прелестнее наших орловских старых садов — и нигде на свете нет такого запаха и такой зелено-золотистой серости... под чуть-чуть лепечущими липами в этих узких и длинных аллеях, заросших шелковистой земляникою. Чудо!»[11]

По центральной аллеи, Иван Сергеевич спустился к пруду, там возле вод, стояла любимая им скамейка, чудом не вырубленная деревенскими мужиками. Зачем? «Да на дрова, барин, дровишек маловато...», — ответствовали, кланяясь. Святая простота... Дул мягкий тёплый ветерок, сороки резвились и перелетали с ветки на ветку, птичьи голоса перекликались в своих напевах, образовывая удивительный, такой ласкающий человеческий слух, хор... Что надо было ещё этому глубоко чувствующему поэтическому уму... Без преувеличения, место можно было назвать милым, тихим, что всегда способствовало к размышлениям. Любил посидеть на скамейке, повспоминать и даже наметить мысленно сюжет какой-либо новейшей повести или дать ход стихотворению в прозе.

Здесь всё успокаивало и тихий порою всплеск воды, и бесшумный бег водомерок по ней, и зеркальное отражение прибрежных кустов, растений в водах, и при набеге тиховейного ветерка шум листвы над головой, а что говорить о птицах, пение которых воспел в своих многих творениях? Решительно! место возле пруда обладало магическим воздействием на него, здесь он мог предаться своим фантазиям, а затем всё накопившееся сбросить в поле новой придуманной здесь повести...

Иван Сергеевич присел на скамью, осмотрелся вокруг и естественным образом мягко окунулся в воспоминания...

--------------------------------------------------------------

Иллюстрация: Художник Курнаков Андрей Ильич. Иван Сергеевич Тургенев. Пора раздумий.

[1] Щепкина С. Г. И. С. Тургенев в Спасском-Лутовипове. – «Красный архив», 1940, № 3, с. 207
[2] Тургенев И.С. Письма, т. XIII, кн. 1, с. 127). Подробно см. сообщение Н. Н. Фоняковой «Спасское-Лутовиново в этюдах Я. П. Полонского». - Л Н, т. 76, с. 605 – 630
[3] Из письма Тургенева И.С. - Клоди Шамро от 6.07.1881г. Москва. Издательство «ПРАВДА». 1988. с.552-553.
[4] Из письма Г. Флоберу, Спасское, 1876 год
[5] Запись от 31 мая 1856 года
[6] Садовников Д.Н. Встречи с Тургеневым. Сб. Русское прошлое.3. Пгд.1923, с.118.
[7] Лебедев Юрий Владимирович Тургенев. Детство
[8] Из воспоминаний Якова Петровича Полонского
[9] Полонский Яков Петрович И. С. Тургенев у себя в его последний приезд на родину
[10] Там же
[11] Из письма Тургенев И.С. Анненкову П.В.


Рецензии