Как я не закончил музыкальную школу

Сейчас уже никто не знает, почему именно в 12 лет мои родители решили отдать меня в музыкальную школу. То, что рано или поздно это случится, сомневаться не приходилось. Мой папа обожал играть на балалайке, любил музыку и среди его друзей и знакомых было много музыкантов. Ни один концерт в городе не обходился без выступления папы. Папа выступал и с сольной программой, и в составе ансамбля «Ливенские гармошки». Концерты обычно были приурочены к праздникам. Все исполнители были самодеятельные, папа тоже. По профессии он был художник, рисовал и учил рисовать детей. Но балалайку любил страстно и отдавал ей все свое свободное от рисования, дружеского застолья и сна время.  Просыпаясь с восходом солнца, папа начинал свой день репетицией. Первое, что он брал в руки, была балалайка. Папа садился на табурет, открывал ноты и звучно ударял по струнам. Бодрые звуки взрывали сонную тишину дома и ликуя неслись навстречу первым солнечным лучам. Ах, эти Венгерские танцы Брамса! Такие зажигательные, такие залихватские! Мгновение и весь дом распирало от радостного возбуждения и он  буквально пускался в пляс. Однако я не разделял эту радость. До моего подъема был еще час, целый час сладкого утреннего сна. Час был, но сна уже не было. И причиной этого была не музыка. Под музыку можно спать и даже во сне, млея от удовольствия, гарцевать на коне в ритме Брамса. Страшно было другое. Папа сбивался и мелодия неожиданно обрывалась. Дом спотыкался. Все замирало. В повисшей тишине слышалось ворчание папы. Он минуту отдыхал, настраивался, поводил плечами, шумно вдыхал и на выдохе сильным ударом начинал мелодию с самой первой ноты. Увы. Довести ее до конца папе снова не удавалось. Лихо взвившись, она обрывалась на пике развития где-то в своей середине. Папа не сдавался и начинал с начала. Но, увы, не дойдя до своей второй вариации мелодия обрывалась словно подстреленная. Так продолжалось до тех пор, пока не наступало время папе собираться и уходить в школу, чтобы учить детей рисованию. А мне пора было вставать и тоже собираться в школу, чтобы учиться и рисованию, и математике, и литературе, и физике, и биологии, и астрономии и многому чему еще.  С раннего детства я был уверен, что жизнь ребенка гораздо тяжелее жизни взрослого.  Не буду врать, что каждое утро начиналось с Брамса. Был Турецкий марш Моцарта, Камаринская, Ай все кумушки домой и другое, столь же бодрящее. Я прекрасно знал весь папин репертуар, но все больше первую половину произведений, ибо до их конца папа добирался редко.

Музыкальная школа, все называли ее музыкалкой, никак не входила в мои планы. Не то, что бы я был совершенно равнодушен к музыке, конечно, нет. Дело было в другом. Не было в ту пору у меня иных желаний кроме как погонять шайбу. Летом мы гоняли ее на асфальте, а зимой, зимой был лед! Кто хотя бы раз слышал звук коньков, режущих лед на крутом вираже, поймет меня без слов. Вправо, влево, назад, в разножку. А дриблинг? Финты? Клюшка – конек - клюшка? Броски! И чтобы щелчок, как у Фирсова, когда шайба летит быстрее пули и голкипер съеживается от страха, видя замах твоей клюшки! Это была всепоглощающая страсть. Это было больше, чем счастье! На льду я проводил все свое свободное от школы время. Сама школа представлялась мне досадным препятствием на пути к ледовой коробке. Поэтому свое пребывание в ней я сокращал как только мог.  И делал это весьма успешно. Так что не школа была реальной преградой к моему счастью, отнюдь. Камнем преткновения были мои родители, люди интеллигентные и даже образованные. Еще более интеллигентными и образованными они хотели видеть своих детей и были уверены, что без школы здесь не обойтись. Они приводили веские доводы о необходимости посещать школу. В первый момент их аргументы ставили меня в тупик, но уже в следующее мгновение я приводил свои доводы. Увы, моя изворотливость не помогала, потому что был у них аргумент, которому мне было прекословить трудно. В неотразимости этого аргумента я убеждался непосредственно: мама снимала висящий на стене ремень и в конце концов до меня доходило, что где-то в чем-то я не очень сегодня прав.

Итак, завтра мы с моим младшим братом идем на вступительные экзамены в музыкалку. Первой моей мыслью было провалить экзамен. Я стучал не тот ритм, тыкал не в ту клавишу пианино, безобразно коверкал мелодии, которые меня просили повторить голосом и каждую из них неизменно заканчивал звуком: Пу-у! Выпятив губы, высунув язык и брызгая слюной во все стороны. Папа находился тут же, он делал страшные глаза, качал головой, грозил пальцем и всем своим видом обещал аргументированный разговор после экзамена. Что ж страсть требует жертв и я был к ним готов: жизнь - хоккей, и кто без синяков? Я принял придурковатый вид, расплылся в улыбке и выпученными глазами пытался поймать взгляды сразу всех трех членов экзаменационной комиссии. Кроме этого я согнул правую руку в локте и все время подергивал ею так, чтобы расслабленная кисть болталась и тряслась. Члены комиссии смотрели на меня с сочувствием и пониманием.

Но я недооценил коварства Фортуны. Все преподаватели музыкалки были хорошими знакомыми моего папы, более того, часть из них были его учениками, и что совсем ужасно – его сподвижниками на ниве культуры и около культуры.  Лицемерие членов комиссии обнаружило себя тут же. Тощий председатель встал, многозначительно улыбнулся и сказал: Поздравляю, вы приняты. Но окончательно он сразил меня, когда добавил ласково: Знакомьтесь, ваш педагог, Юрий Тихонович.  И кивнул на дверь за моей спиной. Я оглянулся и понял, что все кончено безвозвратно.

В дверях стоял небольшого роста, крепко сложенный мужчина. Он стоял слегка боком, потому что его плечи были шире дверного проема. Гладко зачесанные волосы, тонкие черты лица, острый нос, ресницы. И шея, плавно расширяющаяся от макушки и незаметно переходящая в плечи. Темные влажные глаза выдавали его темперамент. Взгляд был серьезен, тяжел и сосредоточен. И то, что взгляд этот был сосредоточен на мне, ввергло меня в уныние. Так я стал учеником музыкальной школы.

Родители были единодушны, говоря, что я был совершенно несносным ребенком. И это была правда. Больше всего родителей раздражало то, что я вслух выражал свое несогласие и настаивал на своем ни смотря ни на что. Я требовал справедливости, как сегодня требуют свободы, и жаждал свободы, как сегодня жаждут зрелищ. Вот и теперь, когда родители с утра спешно собирали нас с братом в музыкалку, я становился в позу и заявлял, что не пойду ни в какую музыкалку, категорически не одевался и продолжал орать во все горло. Родители опаздывали на работу, нервничали, времени было в обрез. Но надеть на себя штаны я не давал, сопротивлялся изо всех сил и выходил победителем. А без штанов как приведешь ребенка в школу? При этом я не молчал, а продолжал всех и вся клеймить и выводить на чистую воду. Меня с панталыку не собьешь: какая же это свобода и справедливость, если я в музыкалку идти не хочу, никто из моих друзей в нее не ходит, а меня идти заставляют?

От моего ора голова у родителей шла кругом и они чувствовали, что начинают сходить с ума. Папа не выдерживал первым. Он бросал всех и просто убегал на свои уроки. Мама, чтобы остановить это сумасшествие, пускала в ход свой безотказный аргумент, благо штанов на мне все еще не было. С его помощью я быстро понимал, что необходимость после ее осознания есть не только истинная свобода, но и высшая справедливость. Я затихал, быстро одевался и вместе с мамой выходил из дома. Мой брат уже ждал нас. Он вел себя по другому, не протестовал, не спорил и никогда ничего не требовал. Молча собирался, бережно складывал ноты в специальную папочку и ждал остальных. Мы вместе проходили мостом над рекой, доходили до центра города и здесь наши пути расходились: маме надо было идти направо, а нам с братом вперед в музыкалку. Она быстро прощалась с нами и мчалась на свою работу. Мой брат долго, не отрываясь смотрел ей вслед и все махал и махал своей маленькой рученкой. Он махал до тех пор, пока не убеждался, что мама скрылась из виду. После этого брат разворачивался и шел по своим делам. Без всяких разрешений. Я же, не смея за флажки, плелся в музыкалку. То что, брат ни разу не посетил музыкалку, родители узнали значительно позже и молча с этим согласились. Отныне так рано вставать брату было не нужно и он продолжал с наслаждением дремать, несмотря на то, что мои протестующие вопли и окрики родителей, загоняющих меня в музыкалку, сотрясали весь дом.

Таким макаром два раза в неделю я приходил в класс, доставал ноты и такт за тактом разучивал очередное произведение. Ошибаясь и начиная сначала, повторяя его снова и снова. Вообще-то я должен был учить все это дома, а здесь, в классе лишь шлифовать свое исполнительское мастерство под руководством опытного педагога, приятеля и сподвижника папы,Тихоныча. До сих пор поражаюсь его выдержке. И это с его темпераментом! Тем не менее, он даже голос на меня ни разу не повысил. Однако, как показали последующие события, в душе оно у него все копилось.

Время шло. Мало по малу я выучил несколько произведений и уже исполнял их в классе под аккомпанемент пианино. Приближался ежегодный отчетный концерт. Тихоныч организовал оркестр из своих учеников и теперь надо было приходить на репетиции еще и в воскресенье. В оркестре были домры и балалайки прима, они сидели в первом ряду. За ними во втором ряду сидели альты. Мне доверили балалайку бас и я стоял в последнем ряду. Дирижировал Тихоныч. Партию свою я никогда не знал, но она была очень простая – всего два – три повторяющихся аккорда, и я худо-бедно играл ее с нот,  внимательно ловя знаки Тихоныча, чтобы ударять по струнам в нужное время.

Помимо инструментальной подготовки программа музыкалки включала в себя сольфеджио и историю музыки. Последнее никогда реально не преподавалось. А если случалось невероятное и какие-то чудики забредали в класс на историю музыки, их отправляли домой, говоря, что сегодня урока не будет. В иное время я бы приходил на следующий и следущий урок и требовал бы историю музыки. Не потому, что мне не терпелось узнать перипитии развития музыкальной мысли, а для порядка, вы же помните про мой скверный характер? Но в то время меня ждали ледовые сражения и я весь был поглощен ими.

Уроки сольфеджио вел Телюков, худой, весь какой-то измученный, задерганный, неухоженный. Было видно, что недоразвитый слух учеников является для него физической пыткой. Он производил устойчивое впечатление горького пьяницы. Телюков подходил к пианино и брал ноту. Какая нота? – обращался он к классу. Все молчали. Телюков подходил к первой парте, за которой сидел Мося, Мосин Колька, такой же балбес как и я. Телюков наклонялся к Мосе, было видно как дергался его кадык, и грозно переспрашивал: Какая нота? Мося сжимался в парту и, глядя мимо Телюкова, но цепко держа его в поле зрения, сипел: Си. И словно нож пронзал сердце Телюкова. Как?!! – отчаянно вскрикивал он и что есть силы ударял кулаком по парте. Мося, не спускавший с Телюкова глаз, демонстрировал хорошую реакцию и резко отодвигался в сторону. Какая нота! – орал Телюков и глаза его пылали нехорошим пламенем. До, - сипел Мося. Словно взрывалось что-то внутри Телюкова, превращая все его тело в сплошную боль, и новый удар сотрясал класс. Парта подпрыгивала. Мося быстро перетекал на противоположную от Телюкова ее сторону. Какая нота?! – громыхал Телюков. Но Мося уже не помнил ни что такое ноты, ни сколько их, ни какие они именно. Толкнув парту в сторону Телюкова и чуть не сбив его этим с ног, он рванул к выходу.  Хлопнула дверь. Оставшиеся  затаились. Молчал и Телюков. Его больные глаза стали пустыми и отрешенными. Тихо бочком бочком мы покинули класс. Больше я на сольфеджио не приходил: смотреть на страдания Телюкова было невыносимо.

Наконец год подошел к концу. Определено время и  место отчетного концерта. Он будет проходить в Клубе строителей, который напротив музыкалки. Там большой зал. И сцена, возвышающаяся на полтора метра. На сцену можно попасть только из зрительного зала, справа и слева на нее ведут две небольшие лесенки.  Висят кулисы.

Выступающие собрались за кулисами. Все волнуются. Зал полон. Конечно, это в основном родственники и друзья учащихся, но все-равно страшно. И родители мои здесь, пришли порадоваться достижениям отпрыска. У меня сосет под ложечкой. Ах, скорее бы оно все началось. Никогда так не волновался, ни на хоккейном поле, ни в предверие драки. Вообще не подозревал, что такое возможно.  У меня два выступления. Сначала сольное под аккомпанемент Тихоныча, а сразу за ним в составе оркестра под управлением того же Тихоныча. Тихоныч внешне спокоен, но его внутреннее напряжение чувствуется и передается мне. Концерт уже идет, но я не слышу выступающих. Все как-будто во сне, оно есть и его нет. Тихоныч трогает меня за рукав. Пора. В одну руку я беру балалайку, в другую – стул и выхожу на сцену. За мной идет Тихоныч. Я ставлю стул в центре сцены, Тихоныч продвигает его чуть вперед. Я кланяюсь и усаживаюсь лицом к залу. Зал я чувствую, но не вижу. Балалайка у меня в руках, я готов. Оглядываюсь назад влево, где сидит за пианино Тихоныч. Наши взгляды встречаются. Тихоныч подбадривает меня взглядом, выдерживает паузу, поднимает голову, задерживает ее на мгновение, резко кивает,  и с кивком его головы мы вместе вступаем. Начало удачное, мои бряцающие аккорды ложатся точно на место. Тихоныч подстраивается под меня, как-бы поддерживая мелодию балалайки, но я не слышу этого. Я вообще ничего не слышу. И тут я сбился. Я даже не понял сначала, что я сбился. Остановился и Тихоныч. Жестами показывает мне, что все в порядке. Дескать, нормально, не волнуйся. Голова моя горит, поерзав, усаживаюсь поудобнее, левая рука сжимает гриф, правая зависла на изготовке. Смотрю на Тихоныча. Тихоныч подбадривает меня взглядом, выдерживает паузу, поднимает голову, задерживает ее на мгновение, резко кивает, и с кивком его головы мы вместе вступаем. Брям-бамбам-бам, брям-бамбам-бам заливается балалайка. Умпа-умпа-умпа-па, - вторит ей пианино. Мелодия подхватывает и несет нас ввысь, все выше, выше. И ... Звук обрывается лопнувшей струной. Я снова сбиваюсь, на том же самом месте.

Взглянуть на Тихоныча страшно, но в зал еще страшнее, и, выдержав паузу, я все же поворачиваю голову к Тихонычу. Он внешне спокоен, но я замечаю как набухли вены на его шее, как налилось кровью лицо.  Он пронзает меня взглядом бойца наносящего удар. Глаза его горят, зрачки сужены. Тихоныч выдерживает паузу, поднимает голову, задерживает ее на мгновение, резко кивает,  и с кивком его головы мы вместе вступаем. Зал оживлен, мелодия ему уже хорошо знакома, чувствуется неподдельный интерес к происходящему на сцене, всех интересует финал.  Не сколько исполняемой пьесы, а вообще. Я вдруг обнаруживаю, что включился в реальность: вижу зал, горящие взоры обращенные ко мне, боковым зрением отслеживаю Тихоныча.  Мальчик во втором ряду поднес ладошку к открытому рту, да так и замер. Мужчины проснулись и оживились, я чувствую их ободряющую поддержку. Мамы смотрят сочувственно, дети растерянно. Все в напряженном ожидании.

Я вошел в азарт, наяриваю так, что Тихоныч едва за мной поспевает. Напряжение растет. Проскочу или нет? Брям-бам-бам-бам-бамбам-бам. Умпа-умпа-умпа-па. Вот она единение с залом! Но ... Мелодия обрывается все на том же месте.

Однако меня это уже не шокирует. Я встаю, кланяюсь, краем глаза наблюдаю за Тихонычем. Тихоныч тоже встает, тоже кланяется, но как-то натянуто, без души. Я прихватываю свой стул и направляюсь к кулисам направо, от Тихоныча. Он весь кипит внутри, но следующим номером идет выступление оркестра, и ребята уже выходят на сцену. Я не спешу, наблюдаю из-за кулис. Все рассаживаются. Как только Тихоныч направляется к своему месту дирижера, я выхожу из-за противоположных кулис и осторожно направляюсь к своему месту позади оркестра, стараясь, чтобы оркестр все время находился  между мной и Тихонычем. Зал приветственно загудел. Тихоныч поедает меня глазами, но оркестр готов к выступлению и все мы перед глазами зрителей. Я занимаю свое место с бас-балалайкой позади оркестра, Тихоныч – перед. Он окидывает оркестрантов взглядом, поднимает руки. Все на мгновение замирают, Тихоныч дает отмашку и музыка полилась. Я уже совершенно освоился. Но свою партию я и раньше знал из рук вон плохо, а теперь, она вылетела из головы полностью. Я пытаюсь припомнить на ходу хотя бы что-то,  призываю на помощь интуицию, импровизирую. Судя по лицу Тихоныча не очень удачно. Однако стоять опустив руки это – провал. Махать руками мимо струн – тоже не годится: ненавижу пускать пыль в глаза. Я продолжаю громко бряцать по струнам, держусь уверенно, смело смотрю в зал, но на всякий случай избегаю взгляда Тихоныча. Он уже совсем озверел. Левой рукой вроде бы продолжает дирижировать оркестром, но на самом деле все его внимание обращено на меня. Открытой кистью правой руки он как бы хватает меня и с прокруткой яростно отбрасывает в сторону. Дескать, остановись, заткнись немедленно. Стоять с опущенными руками? Ни за что.

Пьесу уже давно никто не слушает, все в предвкушении апофеоза разворачивающихся событий. Не дожидаясь заключительных аккордов, я оставляю свою балалайку, и мягкими шагами направляюсь за кулисы. Видя это, Тихоныч бросается наперерез. Но я был молод и резв. Прямо со сцены я выпрыгиваю в зал и несусь правым проходом под восторженный рев зрителей. Тихоныч за мной. Но выход слева, и, устремляясь к нему, я мчусь поперек зала. Тихоныч за мной. Разлетаются двери, проносится фойе, и я вылетаю на свободу!

Теперь меня не догонишь!

Свобода!

Ее широко раскрытые объятья казались мне безграничными, путы,связывавшие меня, - разорванным. Ха-ха, мама, папа и все вы с вашими "нельзя" и "должно" где вы?

Да, я был молод и глуп. Переполненный восторгом необузданного поглощения пространства, ликуя и упиваясь свободой, я позабыл обо всем, и уж тем более не задумывался, что свобода, все чаще оборачивается свободой от, и так редко – свободой для.

Увы.


Рецензии