Начальник Повесь-чайник, целиком
Повесь-чайник насаждает адов порядок исключительно для того, чтобы донять заключенных – всех без разбора: и блатных и политических. Допекает даже высокое начальство тем, что оставляет его без сливочного масла. А всё ради нравственности: чтоб смены на сельскохозяйственных фермах состояли либо из одних мужчин, либо из одних женщин. «Высокое начальство получение масла к своему столу ставило, видимо, выше лагерной нравственности» – замечает Демидов, - и потому сбагривает Повесь-Чайника из более-менее сносного «Колымского Крыма» в тяжелый лагерь дорожных работ на Тембинской трассе при окаянной сопке «Остерегись».
Прежде в этой дыре среди постылых гор Тас-Кыстабыта арестанты умирали как везде – «уныло и медленно», но с приходом нового начальника стали загибаться еженедельно. За год его царствования лагерное кладбище пополнилось лишней сотней дубарей. Если бы не случайность, он доконал бы еще пару сотен.
И вдруг… Повесь-Чайник попадает под следствие за то, что избил и в одной рубашке выбросил на пятидесятиградусный мороз собственную жену. Демидов называет арест начальника «настолько знаменательным событием, что интерес к нему проявили даже дистрофики 3-й степени, впавшие, казалось, в полнейшее безразличие ко всему на свете».
В этом абзаце рассказа и ниже читатель не найдет ожидаемых слов, допустим: «арестовали к великой радости всех заключенных». Прошу взять это на заметку. Осужденный по принципу: «Ворон ворону глаз не выклюет», Повесь-чайник попадает на теплое местечко в легкий лагерь и остается там нарядчиком до конца своего блатного срока. Обычно урки расправляются с бывшим начальством сами, приканчивая где-нибудь в темном углу: «Закон – тайга, прокурор – медведь». Но в лагере для заключенных с легкими статьями – закройщиков, часовщиков, парикмахеров - «пришивать» его было некому. Через два года он цел-невредим оказывается на свободе. Аполитичная отметка о судимости кладет тень на светлый в кавычках образ чекиста. О прежнем, досудебном, месте нечего и мечтать. Рыцари НКВД задвигают его подальше, чтоб нигде не светился и не позорил их чистые ряды. Снова цел-невредим он оказывается чёрт-те где в бараке какой-то местной «Индии». Тут его, наконец, достают вчерашние заключенные. Нет, не убивают: в роли живого пугала он их больше устраивает. «Возможность поиздеваться - пишет Демидов, - над бывшим лагерным начальником ценится выше его смерти. Убить его означало бы лишить население здешней «Индии» главного развлечения».
Подмеченное Демидовым своеобразное, но всё же карнавальное мироощущение людей в таком, казалось бы, неподходящем месте, как Колыма, бросается в глаза. Барак, в котором бывший ютится под нарами, – что-то в духе карнавальной преисподней; здесь и зуботычина, и удар ногой идут в ход. Мщение дальше побоев и развенчания не простирается, зато оно бесконечно вроде танталовых мук.
Сомнительность получаемого удовольствия никого не волнует. Не коробит и то, что злорадство становится обратно симметричным эффектом исходной злобы и отравляет само чувство справедливости, подтачивает веру в нее. Потому и справедливость здесь представляется чем-то вроде глумления и без мордобоя, прочего рукоприкладства не мыслится.
Но сам автор не опускается до злорадства, ему и в голову не приходит тешить себя торжествующим мстительным чувством. Для него Повесь-чайник - заблудшее существо, достойное жалости. Вот оно в конце рассказа:
«По направлению к лесу ковылял человек в лагерном драном бушлате, подпоясанном веревкой. Из прорех бушлата, прожженного во многих местах, как и из ватных штанов оборванца, клочьями свисала вата. Пятка одной из стоптанных лагерных бурок – подобия чулок, пошитых из ватного утиля, - переместилась чуть ли не на середину голенища. Ее передок, мотающийся где-то впереди ступни, явно мешал человеку ходить, но он, видимо, давно уже ничего не предпринимал, чтобы поправить свою немыслимую обувь. Одно ухо тоже прожженной лагерной «шапки-ежовки» торчало вверх, другое свисало. Догнать доходягу не стоило никакого труда, так как он едва брел…»
В этом коротком отрывке Демидов дважды употребляет слово «человек», сменяя его в следующем абзаце на существительное «доходяга». Автор, верен себе, как и в абзаце об аресте начальника, где так и просится восклицание «к великой радости заключенных!». Демидов скорее скорбит, чем испытывает что-то другое. Как Старец на картине Рембрандта, не отвергает своего Блудного сына, так у Демидова не поворачивается язык отлучить этого пьяницу от мира людей. И стоящий рядом с автором десятник с лесоразработок, немец Отто Пик, не испытывает удовольствия от жалкого вида забулдыги. Не кричит ему издевательскую матерную присказку, а по-дурацки бормочет «Повесь-на…- чайник», не зная, как иначе отличить безымянного, чтобы не верящий своим глазам приятель-автор узнал в этом падшем когда-то грозного властителя. Таковы уж «враги народа», которых едва одетых вышибали на снег ударом окованного приклада, которых с этапа встречали обещанием расстрелять, если они, чугреи-бросовые-темнилы, не подохнут сами. Садистов, подобных Усу (так блатные называли Сталина), кто, говорят, буквально наслаждался рассказом о паническом страхе арестованного Ежова, бегавшего по камере Лубянки, как затравленная крыса, из них не получилось. Даже черчиллей, мечтающих установить на Трафальгарской площади Лондона «господина Искорку» (электрический стул) и усадить на него Гитлера, тоже не вышло. (Полагаю, в обоих случаях приятелей никто бы не осудил).
Оказывается, благородство и стойкость героев Демидова не такая хрупкая материя, не берется и каленым морозом. Здесь это сказано для того, чтобы в очередной раз вернуться к Варламу Тихоновичу Шаламову, который утверждает, что интеллигент- заключенный «чересчур высоко ценит свои страдания, забывая, что у каждого человека есть свое горе. К чужому горю он разучился относиться сочувственно – он просто его не понимает, не хочет понимать».
Судя именно по этим героям Демидова, такого не скажешь. А в отношении других В.Т.Шаламов, может, и прав. Имея дело кое с кем из бывших зэков, а также с их родственниками, я часто его вспоминала.
Но Георгию Демидову, противнику самосуда, достаточно гражданской казни для своего персонажа. Не случайно в другом рассказе он не без скрытого осуждения вспоминает кадр из фильма «Александр Невский», где правитель отдает врагов на суд разъяренной толпы. И всё же… если в рассказе «Начальник» писатель Георгий Демидов заставляет поверить в соломонову мудрость блатных, значит ему виднее, и прав или не прав В.Т.Шаламов, решайте сами. Со своей стороны добавлю, что, описывая похожую ситуацию, выдающийся прозаик Варлам Шаламов, мне кажется, ближе к жизни. В рассказе «Леша Чеканов, или Однодельцы на Колыме» он сообщает о бригадире:
«Каждый день на глазах всей бригады Сергей Полупан меня бил: ногами, кулаками, поленом, рукояткой кайла, лопатой. Выбивал из меня грамотность… Полупан выбил у меня несколько зубов. Надломил ребро… Утренние избиения продолжались столько времени, сколько я пробыл на этом прииске, на «Спокойном».
Заключенного переводят на другой участок. Через какое-то время сюда привозят группу людей.
«И вдруг я услышал голос, истошный радостный крик: - Шаламов! Шаламов! Это был Родионов из бригады Полупана, работяга и доходяга, как я, с штрафняка «Спокойного». - Шаламов! Я Полупана-то зарубил. Топором в столовой. Меня на следствие везут по этому делу. Насмерть! – исступленно плясал Родионов. – В столовой топором. От радостного известия я действительно испытал теплое чувство. Конвоиры растащили нас в разные стороны… Тогда рубили бригадирских голов немало, а на нашей витаминной командировке блатари ненавистному бригадиру отпилили голову двуручной пилой».
В рассказе Демидова описан и другой начальник – Король, у кого девять из десяти заключенных за два рабочих сезона отправлялись в Шайтанов распадок на кладбище. «Дает Король!.. Пока из последнего доходяги последней тачки грунта не выбьет, с прииска не отпустит… Ничего не скажешь – мужик хозяйственный», - говорили лагерные прихлебалы.
Заключенные, умудрившиеся не попасть на Шайтанку, переправляются в рассказе конвойным этапом в другой лагерь как «отработанный пар».
Переправляются! - легко сказано. Ведь речь о Тембинской трассе с уже помянутым перевалом «Остерегись», страшнее его нет во всей Колыме. Постоянные снежные заносы. Никогда(!) не утихающая пурга. Высоченная сопка с узенькой, вроде карниза, петляющей дорогой, а под ней – темные бездны. Автор пишет: «Ветер, как плетью, хлестал нас снегом, сметая его со склонов и скал сопки, штопором вкручивал этот снег в неплотности «щита», который образовали наши спины, когда все мы, как перочинные ножики, сложились вдвое на щелястом полу дряхлого кузова». Грузовик то и дело зарывается в сугробы, шофер-заключенный всякий раз выпрыгивает и лопатой выгребает глыбы из-под колес. Под мат конвоиров и щелканье затворов грузовик движется до очередного заноса. Наконец, шофер ухитряется вывести машину на нижние петли каменного серпантина. И всё это над пропастью, только не во ржи пресловутой, а на долбаной колымской дороге.
Глядя на этапников, уже доставленных на место, лагерные блатари из нарядчиков ли, дежурных весело потешаются: «Ну и фитили! Вот уж фитили… Шмутье-то на фитилях в утиль только… Утиль в утиле присылает...»
Юмор в этом рассказе скорее грустный, чем смешной. Здесь любят развлекаться игрой «в кегли», то есть умелым ударом плеча толкать крайнего в ряду доходягу, от чего валится наземь весь строй, а после орать: вот, мол, удар! врезал по одному, а рухнули десять. Сытому, тепло одетому старосте нравится издеваться над плохо соображающими дистрофиками, мучить их канителью приемки с этапа – путаницей цифр, букв уголовного кодекса, его статей, пунктов, сроков.
В свой рассказ Демидов вложил много смыслов, часто они спрятаны глубоко и нуждаются в расшифровке. Впоследствии Демидов рассредоточит эти смыслы под другими заголовками, где они будут освоены на самостоятельном материале. А в «Начальнике», кроме того, что движет рассказом: композиции, сюжетного действия, образов, преобладает авторская интонация, к которой приложима неизбывная мудрость библейского пророка Иеремии: «Горьким смехом моим посмеюся». В отдельных частях повествования интонация больше, сильнее слов. Но это тема для подробного разговора не на одну - две страницы, как и тема – роскошно написанных пейзажей жуткого перевала «Остерегись». Вырванные из контекста, цитаты теряют часть зловещей красоты, оставляя «неизъяснимы наслажденья» «бездны мрачной на краю» читателям всего текста. Приходят на память не только строки Пушкина, но и пейзажи А.А.Борисова (ученика Архипа Куинджи) с его умением писать гибельную красоту.
Свидетельство о публикации №222012102181